Беседы с Борхесом о жизни, как сновидении
Я подошел и тихо сказал:
- Сеньор Борхес?
Он лишь выпрямился и изрек:
- Слава богу закончился этот шум... я так всегда жду этого момента, - сообщил Хорхе Луис, словно бы на выдохе, и как бы ни к кому конкретно не обращаясь - Да, так на чем же мы с вами прежде остановились?
- Остановились? – переспросил я, ибо я его встретил впервые.
- Да-да, кажется, мы говорили о страхе и об освобождении? Верно?
Я присел, не зная, что ответить, и просто, чтобы не молчать, сказал:
— Да, возможно… но это ведь не обязательно “или-или”. Иногда страх дает толчок: то, что пугает, иногда и освобождает. Вот и Сартр высказывал мне не так давно подобную мысль.
Борхес медленно покивал, словно ожидал именно этого:
— Понимаю… Тогда вы уже внутри лабиринта, - произнес он тихо.
— А возможно ли быть снаружи? - спросил я, словно бы ни к кому конкретно не обращаясь.
Он чуть улыбнулся:
— Смотря в какой ситуации вы находитесь… Однако, если бы в вашем случае можно было бы находиться вовне — вы бы не задали этот вопрос. Понимаете?
Размышляя, я взял в руки калаба;с со свежезаваренным мате, который мне незаметно поставил официант с минуту назад:
— Знаете, я прочел, почти все, что вы написали… Погружаясь в ваши мысли, меня пугает не то, что я — сон. Меня пугает, что нет того, кто не сон. Вы меня понимаете?
Борхес на секунду замолчал, словно бы припоминая что-то.
— Да, — сказал он тихо, и немного растягивая слова. — Если вы о рассказе «В кругу развалин», то, пожалуй, соглашусь… Это и есть настоящий ужас. Не иллюзия… а отсутствие основания.
— Но тогда… почему, по-вашему, это одновременно даёт свободу? – спросил я.
Он сцепил пальцы и устремил свои слепые глаза в потолок:
— А что не дает? Всё существующее — сон; всё, что не сон — не существует.
И потом, страх иногда стирает обязанность быть “подлинным”.
Я удивился и, похоже «слишком искренне»:
— В каком смысле? – спросил я.
— В самом обыденном, — ответил он, - И не стоит так удивляться. Пока вы не подлинный, пока верите, что есть где-то “настоящий вы”, и вы всё время пытаетесь ему соответствовать.
Повисла пауза.
— А если такой уверенности нет, то… - он задумался, - то, остаётся только играть роли.
— Но это звучит как фальшь, - сказал я немного растерявшись.
Он мягко покачал головой:
— Это только в том случае, если вы думаете, будто где-то существует оригинал.
Я снова задумался:
— То есть… все версии меня равноправны? – переспросил я.
— Не только равноправны, — тихо ответил он. —но и - равно возможны. Быть чем-то одним неизбежно означает не быть всем другим, и одно лишь ощущение этой истины наводит людей на мысль о том, что не быть — это больше, чем быть чем-то, а это, в известном смысле, и означает быть всем.
— Тогда кто же именно во мне боится? – уточнил я.
Теперь задумался Борхес, он явно подбирал слова, и потому ответил не сразу.
— Та часть или версия, которая хочет быть единственной. Видимо, им тоже не чужд комплекс ревности. Я бы не удивился. Во всяком случае.
— А кто же тогда свободен? - не отставал я.
Он едва заметно улыбнулся:
— Та часть тебя, которая согласна быть множеством. – он улыбался.
Я посмотрел в окно. На секунду мне показалось, что мое отражение запаздывает, будто моя голова повернулась к стеклу на мгновение позже меня… Но нет... все-таки показалось…
— Хорошо, если я соглашусь быть множеством… я не исчезну? Где тогда мое Я?
Борхес снова сцепил пальцы и положил их на свою трость:
— Вы исчезнете как центр. Но не как явление.
— Но это практически – та же смерть, - возразил я.
— Возможно, — сказал он спокойно. — Но, ведь и смерть – это не конец. Скорее… это похоже на потерю авторства. Знаете, как некая притча или легенда, имевшая конкретного автора, вдруг становится «народной мудростью». Как, скажем, притча о Джун-Цзы, которому снится, что он бабочка… Или даже одна из сказок «Тысячи и одной ночи» … Смерть, или память о ней, наполняет людей возвышенными чувствами и делает жизнь ценной. Ощущая себя существами недолговечными, люди и ведут себя, соответственно; каждое совершаемое деяние может оказаться последним; нет лица, чьи черты не сотрутся, подобно лицам, являющимся во сне. Всё у смертных имеет ценность — невозвратимую и роковую. У Бессмертных же, напротив, всякий поступок, и даже всякая мысль — лишь отголосок других, которые уже случались в затерявшемся далеке прошлого, или точное предвестие тех, что в будущем станут повторяться и повторяться до умопомрачения. Нет ничего среди нас такого, что бы не казалось отражением, блуждающим меж никогда не устающих зеркал. Ничто не случается однажды, ничто не ценно своей невозвратностью.
— Хорошо, но если я или вы «размазаны», так сказать, по некоему коллективному сознанию, то кто тогда пишет?
Он сделал паузу, нахмурился, делая вид, что пытается распробовать свой кофе:
— Текст и пишет...
— Сам себя? Как это?
— Разве это не единственный способ? — отвечает он. – Когда мы садимся писать, этот текст уже написан где-то там… - он покрутил пальцем, указывая куда-то вверх. - Нам лишь выпадает счастье перенести идеи на бумагу… Это большая награда, когда Бог дает нам нужные слова… Их много, я имею в виду- текстов, и потому каждому достается тот, которого он достоин…
- То есть, теоретически, я мог бы сесть, и ничего не подозревая, написать «Дон Кихота» или «Илиаду»?
- Такое возможно, хоть и маловероятно, – ответил он тихо, - Я вообще не думаю, что существует понятие «плагиат», поскольку для меня само собой разумеется, что все произведения принадлежат «перу» одного автора, вневременного и анонимного.
Мне показалось, что даже официанты и бармен за стойкой застыли, ибо настала пронзительная тишина, и даже едва слышные звуки улицы казались ненастоящими.
— Интересно… в таком случае, могу ли я переписать себя? – спросил я.
Борхес чуть поднимает голову:
— Только если вы перестанете верить, будто уже написаны окончательно.
Я киваю, все это сложно принять, но дойдя до такого уровня беседы, не согласиться уже тоже невозможно:
— Значит… свобода — это не выйти из сна… а осознать, что сон не фиксирован?
Он улыбнулся, но глаза его остались неподвижны:
— Теперь вы говорите на языке лабиринта.
Пауза.
И вдруг он добавляет, почти шёпотом:
— Но будьте осторожны.
— С чем? – спросил я.
— С желанием окончательного ответа, — ответил он тихо, —Ибо лабиринт не любит выходов. Он любит лишь движение.
Я откинулся на спинку стула. Это было уже немного «слишком» … Так мне показалось.
— Тогда, может быть… главный вопрос не “кто я”, а “что я сейчас выбираю? Кем быть?”, верно?
Борхес слегка наклонил голову:
— Это уже немного иная философия, я бы сказал, - ответил он тихо.
И после короткой паузы добавил:
— Но, возможно, все эти философии — лишь разные сны об одном и том же разговоре.
Тишина вдруг словно бы сгустилась и показалась мне почти абсолютной. Тишина, полумрак и слепой старик с его странными идеями о лабиринте, как сущности бытия.
Свидетельство о публикации №226062200239
