Излучина смерти

Драма уцелевшего в катастрофе

Юго-западнее Старой Руссы. Западный берег реки Полисть. Август 1943 года
Бой вышел не просто кровопролитным. Он сложился бессмысленным. Не стоит питать иллюзий, приказ мы не выполнили. 14-й гвардейский стрелковый полк почти в полном составе полёг в сырую землицу природной братской могилы. А немец, как замер в своих траншеях, так и остался там. Сытый, отдохнувший, практически без потерь.
С того берега, из-за реки, временами доносился лязг котелков и редкий, ленивый гортанный смех. Будто и нет войны. Пьют свой кофе гитлеровцы, перекидываются в карты, своих мутер и фатер вспоминают. А у нас здесь, в этой проклятой тридцатиметровой полоске земли между топким берегом и болотом, только мясо и грязь.
Неказистая, извилистая ленточка божьей тверди, ставшая для наших нефартовых однополчан последним пристанищем. Трава примята кирзачами, свиными ботинками, перемешана с гильзами, остатками миномётного железа, клочьями ваты, лоскутами шинельного сукна.
Земля пропитана кровью так, что стала чёрной и липкой, хоть ритуальные куклы лепи. Наступишь неосторожно — сапог чавкнет, и на поверхности выступит вонючая, красная сукровица.
Воздух здесь густой, тяжёлый, не свойственный переработке человеческих лёгких. Им трудно дышать. Казалось, чиркни спичкой — вспыхнет всё пространство вокруг от недогоревших пороховых газов. Но огня нет. Только тлеющие угольки торфа в воронках да красные точки бычков самосада у тех, кто ещё в последний раз дышит куревом, притаившись в схронах.
Солдаты окрестили этот воняющий тяжёлым духом клочок земли просто и страшно: «излучина смерти». Людям с большой земли трудно вообразить этот солдатский погост на изломе реки. Результат безысходной срубки. Кладбище.
Природа здесь проявляет своё великое, леденящее душу равнодушие. Она не делит людей на своих и чужих, на правых и виноватых. Для неё мы все лишь временно отсроченный органический материал, который она терпеливо ждёт, чтобы поглотить и переработать в новую траву.
Война срывает с цивилизации её тонкую, хрупкую корочку, обнажая первобытный ужас бытия, где нет добра и зла, а есть только голод земли и холодное молчание небес. Мы пришли сюда с высокими словами о долге и чести, но эта проклятая излучина требует от нас лишь одного — тишины, которую мы так безрассудно нарушаем своим бессмысленным, грохочущим металлом.

Под летним палящим солнцем — смрадное месиво. Мухи гудят плотной стеной. Их чёрные тучи поднимаются при каждом близком разрыве. Садятся на лица, на руки, лезут в рот и ноздри. Отмахиваться нет сил, да и бесполезно. Их слишком много. Они хозяева поля боя. Мы здесь лишь временные гости. Будущий корм.
Мозг отказывается фиксировать картину целиком. Взгляд выхватывает отдельные, выжигающие душу детали: чья-то рука, торчащая из грязи с тусклым обручальным кольцом; чей-то ботинок, стоящий вертикально, будто хозяин просто вышел по нужде. И везде этот сладкий, приторный запах разложения. Он въедается в одежду, в кожу, в волосы. Его невозможно смыть. Он становится частью тебя.
Среди ужасающей окрошки должен быть корректировщик, ефрейтор Кулёмин из второго взвода. Балагур, весельчак, любимец санбатских девчат. Жив он или нет — неизвестно. Но кто-то же должен отстреливаться на передке? Если Кулёма убит, место наблюдателя предстоит занять мне, наводчику.
До того места, где он залёг, по грудам смердящей падали тянется телефонный кабель, перебитый фугасной сталью. Во что бы то ни стало нужно восстановить разорванный контакт. При атаке миномётная поддержка нужна, как воздух. Иначе пехоту перемелют в мясной фарш, смешанный с костями, сдобренный хрящами, облитый красным соусом.
Чтобы выполнить приказ, надо ползти по своим. По тем, с кем вчера делил махорку. Гадко. Тошнота подступает к горлу жгучим комком.
Побеждая отвращение, заставляю себя двигаться. Руки тонут в липкой жиже. Под ладонью — не камень, а что-то мягкое, податливое. Отдергиваю руку, стираю грязь о гимнастёрку.
Безропотно молчат бывшие кореша. Сейчас они просто дохляки. Озираюсь с тоской и ужасом. Хоть вешайся. В округе только костенеющие субстанции.
Омерзительно распухшие туши местами навалены в три-четыре слоя. Со стороны кажусь себе никчёмным и отвратительным воином, потому что сослуживцам не повезло, а я вот — во здравии. Даже не ранен.
Чувство вины грызёт изнутри, острее голода. Почему я? Почему Васильев Димка остался там, а я ползу здесь? Он же был лучше меня, опытнее, добрее. У него дочь осенью должна была родиться. А у меня — никого.
Справедливость здесь не работает. Хаос решает, кому жить. И это самое страшное — осознавать свою случайность. Ты не герой. Ты просто пока не умер.
Справедливость — это выдумка слабых, отчаянная попытка разума оправдать слепой хаос мироздания. Здесь, в этой кровавой мясорубке, нет небесных весов, на которых взвешивают людские добродетели. Пуля и осколок не выбирают между праведником и грешником, между отцом семейства и бездомным сиротой.
Выживание — это не награда за личную доблесть, а всего лишь статистическая погрешность, случайный сбой в безупречно отлаженной машине уничтожения.
И самое тяжкое бремя ложится не на тех, кто ушёл, а на тех, кто остался нести в себе это знание. Носить в подсознании память о случайном стечении обстоятельств, сродни раскалённому углю, прижатому к груди, когда каждый день задаётся немой, безответный вопрос безмолвному небу: почему мой вдох всё ещё продолжается, когда их лёгкие навсегда перемешались с родной, но чуждой по структуре,  холодной и сырой землёй?

Боковым зрением ловлю движение. Нет, это не немцы. Это опарыши шевелятся в разрывах плоти. Людской перегной распадается в прелую массу. Ни ветерка. Над полем нависла пелена из гремучей смеси сырой крови, конской тухлятины, пороховых газов и угара, от горящих головёшек, тлеющей резины.
Смрад физически давит на грудную клетку, мешает сделать полный вдох. Кашель душит, временами слёзы текут ручьём не от горя, а от химического ожога слизистой. Хочется закрыть лицо руками, свернуться калачиком и ждать конца. Но нельзя. Движение — это жизнь. Остановишься – станешь частью могильного пейзажа. Поэтому я ползу. Сквозь грязь, сквозь вонь, сквозь чужую смерть.
Каждый метр даётся как километр. Каждый вдох — как глоток яда. Но я дышу. Значит, я ещё не списанная со счетов жертва.
Вдруг рядом рвёт вражеский боеприпас. Взрывная волна бьёт в грудь, вышибая воздух из трахеи. Земля ходит ходуном. Меня подбрасывает, как мешок с картошкой, и швыряет назад. Осыпаются комья земли, червей, ошмётки догорающего дерьма. В лицо бьет фонтан тяжёлого духа. В ушах звон, будто в черепе бьют в набат. В глазах искры, красные круги, чёрные омуты.
Я лежу, прижавшись щекой к разодраной, холодной, мокрой гимнастёрке. Ткань шершавая, грубая, пахнет кислым потом и оплавленным железом. Чья-то тяжёлая рука лежит поверх моей. Костлявое и безжизненное прикосновение. Хочу отдёрнуть свою — не слушаются пальцы.
Валяюсь и слушаю, как стихает гул в голове. Вместе с тишиной возвращается бессильная ломота. Болит всё: спина, ноги, голова. Но главное — я жив. Опять пронесло. Сколько ещё таких разов мне отведено в процессе срубки?
Смерть не приходит сюда как величественный косарь с острозаточенным клинком, она просачивается сквозь поры окружающей среды, медленно и неотвратимо, как эта липкая, вонючая грязь, заполонившая подножное пространство.
Ангел смерти уже здесь, он дышит в затылок, он мир буквально накрыл своей ледяной, костлявой рукой. Грань между бытием и небытием оказалась тоньше папиросной бумаги, насквозь промокшей на предрассветном дожде.
Мы отчаянно цепляемся за сознание, за боль, за животный страх, лишь бы доказать себе, что ещё существуем, что мы не стали неподвижной частью убойного пейзажа. Но тело уже начинает предавать, превращаясь из храма духа в простой, ломкий, отказывающий повиноваться механизм.
И в этом предсмертном, обманчивом забытьи приходит странное, пугающее успокоение: понимание того, что боль конечна, а небытие, в которое мы неумолимо скользим, не знает ни страха, ни долга, ни раскаяния.

Глотка пересохла, язык как деревянный. Страх парализует, превращает смелого бойца в загнанного зверя, который хочет только спрятаться, лишь бы выжить. Но разум, сквозь пелену ужаса, шепчет: «Встань. Ползи. Делай то, что поручено». И я ползу. Через «не могу», через «не хочу». Потому что если остановлюсь сейчас, то уже не встану никогда.
Ещё разрыв. Осколки визжат вокруг, словно разъярённые осы. Один чиркает по каске, оставляя глубокую борозду. Звук такой, будто ножом по стеклу провели.
Я вжимаюсь в грязь, стараюсь стать плоским, незаметным. Сердце колотится где-то в горле. Хочется закричать, позвать маму, как в детстве, когда страшно. Но вместо крика получается только надсадный хрип.
В ноздри хлестануло пламенным смогом, в глотку кинуло пригоршню опарышей. Гладкие, белые, хрустящие гусеницы. С души воротит. С отвращением вытолкнул языком прилетевший «урожай», отхаркал в изуродованное лицо нависающего трупа с разрубленным черепом.
Батюшки мои. Это же полковой светила, всем известный вятский учитель математики, рядовой Викентий Палыч Неклюдов.
Смотрю на него и не узнаю. Где его сильные очки с верёвочками через затылок? Где его вечная, мирная улыбка? Нет ничего, видимо, в прошлой жизни всё осталось — теперь уже не разыскать. Осталась только оболочка, набитая червями. Противный кокон теперь смотрит на меня пустыми глазницами, будто спрашивает: «Ну что, Миша, настала твоя очередь, или как?».
Война — это великий и страшный уравнитель, но не в высоком, духовном смысле, а в самом грязном, неумолимо материальном. Она безжалостно стирает имя, звание, прошлое, превращая учителя, крестьянина или поэта в безликую, распадающуюся массу плоти.
Очки, добрая улыбка, привычка поправлять воротник — всё это было лишь хрупкой иллюзией порядка, которую мы сами себе придумали, чтобы не сойти с ума. Теперь осталась только голая биология, слепо подчиняющаяся древним законам разложения.
В этом-то и кроется страшная, леденящая ирония. Всю жизнь мы так старательно строим свою уникальность, а смерть в одночасье доказывает, что в конечном счёте все одинаково хрупки и одинаково обречены стать частью этого смрадного, но такого естественного круговорота.
Я отворачиваюсь. Не могу смотреть. Извини, Викентий Палыч, но я ещё повоюю. И за тебя тоже, дорогой мой человек.
С чьей-то искромсанной черепушки на мои плечи сочится сукровица из смеси мозга, крови и лимфы. Как собака, встряхиваюсь. С поясницы сбрасываю напитанные кровью ошмётки речного ила. Мозг, кишки, кровь — всё одинаково пахнет. Профессор, партийный назначенец, мужик из сельских тружеников — пуля не разбирает. Сегодня ты есть, завтра землёй присыпанный.
Однако долой пораженческие мысли. Главное идти до последнего, выполняя приказ — не запачкать душу перед концом. Не предать. Не бросить товарища. Вот и вся мера человеческая на сегодняшний день.
Надо бы сбросить с себя навалившийся тяжеленный труп. Поверх изувеченных тел распластался красноармеец Славка Паршиков из первой роты. Храбрец, в числе первых ломанулся в атаку, однако не повезло.
От вспухших форм у закадычного брательника гимнастёрка и портки лопнули по швам. В разрывах одежды видно, как под палящим зноем плавится человеческий жир.
Разжиженное масло затекает в укромные места и застывает хрусткой корочкой на обрубках низлежащих тел. Куски кожи сползают с тёмно-фиолетовой головы. Сквозь оборванные губы виднеются абсолютно белые, ровные молодые зубы. Улыбается бывший не разлей вода-побратимец. Славка, дружище...
Мы же вчера на закате ещё курили вместе. Ты говорил, что после войны мечтаешь жениться на Клавдии из медсанбата. Где теперь твоя Клавонька? Где твоих планов громадьё? Всё расстреляно или сгорело, растаяло, как жир на солнце. Осталась только жуткая улыбка, которая будет сниться до конца моих дней.
Прости, Славка. Я не мог тебя спасти. Я даже не могу тебя нормально похоронить — приказ выполнять надо, а там уж, как сложится.
Смерть молодого солдата — это не просто трагический конец одной человеческой жизни, это жестокое убийство целой вселенной возможных будущих поколений. Не рождённых детей, не построенных домов, не сказанных тёплых слов, не прожитых старостей. Время для него не просто остановилось, оно свернулось в тугую, чёрную спираль, навсегда похороненную под слоем этой распухшей, проклятой земли.
Мы, живые, обречены нести на своих плечах тяжкое бремя украденного времени. Мы дышим за них, мы видим солнце за них, и каждый наш следующий шаг вперёд должен быть искуплением и оправданием за то, что мы всё ещё здесь, а они стали лишь жутким пейзажем, по которому мы ползём, стараясь не смотреть в их остекленевшие, полные немой укоризны глаза.
Быстро получилось столкнуть тяжеленного мертвеца. Со стороны я, наверное, выгляжу кошмарно: весь в сдобренной чужой кровью грязевой корке. Одно слово — чучело болотное.
В очередной раз бьёт фонтан раскалённого воздуха. Взрывная волна проходит сквозь тело, вышибая воздух. Меня подбрасывает, крутит над землёй. Соображается с трудом: где верх, где низ? Где свои, где чужие? Только грязь, огонь и невыносимая боль.
В ушах стоит такой гул, что не слышно собственного крика. Я пытаюсь встать, но ноги не держат. Они стали практически надломленными, ватными, чужими.
Ползу. Грызу землю ногтями. Тащу себя за лоскуты формы. Каждый сантиметр — победа. Каждый вдох — трофей. Я не знаю, куда ползу. Просто туда, где меньше огня. Инстинкт самосохранения сильнее разума. Он вытаскивает меня из ада, даже когда мозг уже практически сдался, подписав приговор.
Между взрывами делаю попытку вскочить, но тут же поскальзываюсь. Под ногами растеклась полужидкая масса из внутренностей. Это всё, что осталось от новобранца, подносчика мин из третьего взвода, рядового Андрейки Суровикина из Удмуртии. Сам напросился на задание пацан. Думал, прогулка выйдет «для храбрых», за наградой. Никак не гадал о такой оборотной стороне медали.
С брезгливостью стряхиваю с защитной ткани сгустки крови, брызги мяса, дробь костей. Но приказа никто не отменял. Не заморачиваясь о последствиях, снова ползу между разрывами к намеченной цели. Пока сам живой.
Война не признаёт человеческих слабостей. Хочу или не хочу, боюсь до тошноты или коленку поцарапал — всё это неважно. «Вперёд, солдат, и точка!» Лозунги звучат как заклинания. Они должны придать сил, но чаще они просто раздражают. Когда вокруг смерть, слова теряют смысл. Остаются только действия. Ползи. Стреляй. Выживай. Всё остальное — лирика для тыловых газет. Здесь правда одна: кто быстрее сообразит и у кого крепче нервы.

Чёрный дым клубится над полем. Умолкло всё живое. Оцепенела природа, не привыкшая к тухлому смраду непримиримого побоища. Смертью пахнет в округе, кровью сырой напиталась родная землица. Война не приголубит. Командиру всё равно, он в тепле, у него сортир в укрытии, банка водки по щелчку пальца от старшины, штаб дальше выстрела из снайперской винтовки, а ты здесь на передке кровь свою проливаешь.
Система мелет, как жернова. Чтобы не стать мукой — будь хитрее, удачливее, мудрее. Или молись, чтобы ангел-спаситель крылом закрыл от осколков.
На минутку фрицы обстрел приостановили. Воцарилось гробовое молчание. После кошмарных миномётных взрывов в ушах стоит оглушительный звон. Хоровод колокольчиков дребезжит в голове беспрестанно. И вдруг, сквозь этот звон, я слышу её, кукушку. За стеной леса, на другом берегу. Тише, тише... Раз... два... три... четыре... пять...
Уловили? Хотя искренние откровения пичужки адресуются не мне. Это радистке из штаба полка, Катюше, она с утра спрашивала вещую птицу. Интересно, сколько раз прокукует лесная прорицательница?
Замолчала что-то. Может, правда не хочет разглашать совсекретную правду хитрющая вещунья? Стыдливо мается, ехидна.
Когда человеческий разум бессилен перед лицом абсолютного, всепоглощающего ужаса, он отчаянно цепляется за любые знаки, пытаясь найти в этом хаосе хоть намёк на высший, спасительный замысел. Кукушка, пролетающая птица, случайное слово, упавшая звезда — всё мгновенно становится сакральным кодом, шифром, который мы с надеждой пытаемся разгадать. И это не глупость и не слабость, это последний, несокрушимый бастион человечности.
Если мы перестанем искать смысл, мы окончательно превратимся в тех самых опарышей, ползающих в чужой, мёртвой плоти. Вера в примету — это безмолвный крик души, которая категорически отказывается признать, что она всего лишь случайный, расходный винтик в безжалостной мясорубке истории.
Мы молимся не столько Богу, сколько собственной надежде, чтобы она не дала нам сломаться и потерять человеческий облик.
Размечтался. Некогда тут рассусоливать. Сказал же батальонный политрук Марк Эммануилович, что не надо суеверия плодить. Тьфу! Жить должен и приказ выполнить обязан. Кто на передок полезет, рискнёт, если не я?
Неужели впустую распахивались, пестовались и умирали, но даже близко не смогли подойти к заветной цели? Жалко до слёз бессмысленно погибших ребят. Хватит скулить. Надобно делать то, что поручили. А то, что случится, значит, на роду написано. Не увернуться, не сойти с дистанции.
Мои ноги распоркой уперлись в катушку с телефонным проводом. Хорошо, что бечёвкой привязал к поясу жестяную шпульку. Страховка на всякий случай.
Хватит дурью маяться. Отдохну немного посреди нависшей тишины и тронусь дальше. Любая попытка станет успешной с оговоркой: если получится уцелеть и вернуться живым на окаянную исходную позицию миномётной роты. — Эй, Седов! — окликнул меня хриплый голос из воронки. Это старшина Кочин, наш хозвзводный. — Как у тебя дела?
— Провод тяну на последках, — крикнул я, стараясь перекричать звон в ушах.
— Кулёмин выбыл! — коротко бросил он. — Понял? Держи связь, семафорь! Если что, мы тебя прикроем! Он махнул рукой, и рядом разорвалась наша мина, подняв столб земли между мной и немцами.
— Спасибо! — выдохнул я.
— Не за что! Живи, Мишаня! Ещё спляшем!
Нет у человека выбора. Ладно, если с пользой для общего дела. Совсем грустно, когда под смертельный ливень пошлёт командир. Но пока ты жив, ты обязан делать своё дело. Не ради командира, не ради звезды на погонах. А ради того парня, который ползёт рядом. Ради тех, кто остался в тылу. Потому что если каждый остановится и скажет «не хочу», то враг дойдёт до дома. И тогда страдать будут не солдаты, а наши дети. Эта мысль греет лучше любой водки.

Затишье опять распотрошило. Начался шквальный обстрел. Грохот! Чёрт, гадство какое. Неожиданно, с размаху, наотмашь шибануло по темечку под каску.
От резкого удара и дикого страха тело предало меня, и я почувствовал, как по ногам потекло тепло, словно в детстве от ужаса. Ничего, перетерпим. Лишь бы ребята не прознали о минутной слабости.
Страх делает нас детьми. В самые страшные моменты мы хотим не победы, а просто чтобы мама пришла и забрала домой. Стыдно признавать, но это правда. Взрослые мужчины плачут в окопах, молятся, вспоминают детские стихи. И в этом нет ничего плохого. Это значит, что душа ещё жива. Что человек не стал машиной.
Грудь, ноги, руки обвило тяжеленым, гнетущим обручем и рвануло к земле. Свинцовой плёткой перепоясало, замертво обрушило навзничь. Оглушающая контузия.
Упав на спину, затылком уткнулся в мерзко пахнущее, развороченное брюхо трупа. Из смердящей утробы отрыгнуло свежим запахом человеческих кишок.
Глаза залепило ошмётками грязи, лоскутами окровавленной ткани.
Вспышка! Снова ахнуло! Томлёные брызги расплавленного ферросплава воткнулись в грудь. Шарахнуло острым перегаром взрыва! Обдало нестерпимым жаром, опалило брови, ресницы, волосы.
В обожжённой глотке застрял хрипящий крик. Осколок перерезал мышцы на ногах и вжикнул в коленку. Ни вперёд, ни назад — воткнувшись, застрял.
Боль острая, пронзительная. Она наотмашь хлещет через всё тело, не давая сосредоточиться. Мир сужается до точки боли. Всё остальное исчезает: война, долг, товарищи. Есть только ты и эта боль. Приходит понимание того, что тело может отказать в любой момент. Что ты больше не хозяин себе. Ты просто кусок мяса, который сейчас будут резать на части. И эта мысль страшнее самой смерти.
Чёртов нож. Из распоротых вен плеснул фонтан кровищи. Больно-то как. Даже забылось, что надо дышать, словно за гладкими рёбрами оголённая пустота с разодранным в клочья нутром. Куда ж я плесну стакан беленькой за победу, ежели сквозная дыра над желудком?
В сердце остриём лезвия по самую рукоять воткнулось нечеловеческое страдание. Мамочка моя родная, гибельная мука ужас какая страшная. Боже мой, неужели этот кровавый ад предназначен для живодёрского испытания?
Разум на мгновение окунулся в пелену тумана. Перед глазами поплыла искажённая картинка. Эх, оглянусь назад, посмотреть вперед уже не получится.

Мы приходим в этот мир нагими и уходим такими же. Всё, что накоплено — деньги, звания, радости, обиды — остаётся здесь, на земле. С собой заберёшь только то, что в душе скопилось: любовь, прощение, доброта, память. Вот и весь багаж. И когда смотришь в лицо смерти, понимаешь, как мало нужно для счастья. Глоток воды. Кусок хлеба. Слово доброе.
Мы усложняем жизнь, придумываем проблемы, ссоримся из-за ерунды. А потом лежим в грязи и понимаем: всё было не так важно. Главное только то, что ты любил. И кто любил тебя.
Ощущаю, что плыву серебристой дорожкой вдаль. Невесомость. Слышу шелест листьев времени. Воспоминания обложили потусторонностью. Не хочу оставаться одиноким. Поразительное желание ощутить близкого человека.
Ангелочек миленький, мне так нужна твоя рука, которую не могу забыть. Глаза твои, русые локоны. Запах твой, дыханье твоё. Только ты, только я.
Мы одни на огромной земле у неподвластной бездны. Подойди — никто не увидит. Закричи — никто не услышит. Окунись — проглотит с концами, не оставив зловещей метки. И звучит в безмолвии, и волнует меня, и маняще влечёт — твой скорбный плач.
Я знаю, ты ждёшь и смотришь на дорогу каждый день. Ты веришь, что я вернусь. И эта вера держит меня здесь сильнее любого приказа. Я обязан выжить ради тебя. Ради того, чтобы снова увидеть твои глаза. Ради того, чтобы обнять тебя и почувствовать, что ты не призрак, не сон, а настоящая, живая и тёплая, хранящая светлые воспоминания о довоенных временах.
Милая... Милая, помоги же мне! Помоги дышать. Помоги увидеть родимую сторонку, пёстрое разнотравье на лугу, синеву лазурного неба во всю ширь. Помоги вкусить запах нектара после летнего медосбора, аромат свежескошенной травы. Понимаю, что навязчивое прошение выше благородных помыслов: запредельное, практически неисполнимое…
Это что, поднебесный крик разума или уже агония? Прикоснувшись в грёзах, поверю в боль твою. За миг до края ты не в сиротливой покинутости. Теперь я безвозвратно рядом, в двух шагах позади навсегда закрытых глаз.
Милая, не думай, что сейчас одна. Вот он я — за окоёмом простора, который глазом не окинуть. Счастье моё. Жизнь моя. Печаль моя. Помоги мне дышать... Всего секунду жизни...
Мы одни в необъятном мироздании. Меркнущая картина мира. Милая... Ми... Помоги...
В те мгновения, когда физическая оболочка необратимо разрушается, а разум готов погрузиться в вечный, непроглядный мрак, только любовь обладает той колоссальной силой, которая способна удержать сознание на плаву.
Это не романтическая, книжная абстракция, а мощнейшая, первозданная энергия, единственная, что способна противостоять всепоглощающему забвению. Образ любимого человека становится единственным, немеркнущим светом в абсолютной темноте, последним неопровержимым доказательством того, что ты был, есть и будешь чем-то бесконечно большим, чем просто биомасса, обречённая на тление.
Память согревает изнутри лучше любого костра, она даёт нечеловеческих сил сделать последний, невозможный вдох. Любовь — это единственное, что смерть не в состоянии переварить, превратить в прах или навсегда запачкать этой липкой, вонючей грязью.
И опять миражи… Самообман, бессознательное полузабытьё или младший брат смерти тайком пробрался в угасающую душу?
В общей сложности секунда… две… три… и всё долгоденствие как на ладони. Ограниченная по времени жизнь проносится перед глазами. Милая…
Что это? С глади реки пахнуло влажной свежестью. На мозолистые, грязные ладони в трещинах до мяса опускаются парашютики воздушных семян перезревшего одуванчика. В голубой лазури, над вершинами искоцанных деревьев бесшумно пролетают чёрные стервятники. Странно всё это.
Почему над полем боя летают вороны-трупоеды? Неужто добычу свою высматривают? Я цел, невредим или волею судьбы не сохранённый в первоначальном облике? Гадаю, как маленький ребёнок: выбыл, не выбыл из строя? Живой или не живой?
— Живой, живой, Мишаня, чего стонешь? Не скули, пацан. Сейчас вытащу из-под огня, и перекрестишься. Да не ори ты! — Голос хриплый, знакомый. Это Щербаков Иван, наш ротный. Надёжный боевой товарищ. На него положиться можно — совершенно точно. И как до меня сумел добраться всемогущий старлей?
Ванька связал моим же ремнём ноги у ступней и ползком, на четвереньках, поволок за собой посреди смердящих тел в сторону крутого обрыва речки. Потихоньку, помаленьку, но вперёд. Гимнастёрка вместе с исподним задрались юбкой и накрыли голову. Руки закинулись за плечи и волочились вслед за покоцанным, беспомощным естеством. Дышать совсем нечем.
Не видел, но почувствовал, как сапог свалился с правой ноги. Нехорошо, не по уставу. Босым остался.
— Постой, обожди, ротный! — хриплю я с надсадой. — Как же я в атаку да без кирзовой обувки?
— Какая атака, дурак! — рычит спаситель, не останавливаясь. — Тебя выносить надо! Ногу перевяжут, живой будешь — сапоги найдём.
— А как же миномёт?
— Миномёт без тебя стрелять не будет — гарантирую. Главное — ты. Ползи пацан, помогай ногами!
Оглушающий удар звука раскатисто грохнул далеко сверху. Горсть крупного града болезненно ударила через разодранную защитку в открытое лицо, в грудь, прилично умятую контузией, аж до самого желудка.
Искры из глаз посыпались, хоть здесь же ложись да умирай. И через мгновение, и через чёрт знает сколько времени издевательская лупцовка ледяной дробью продолжалась.
— А-а-а!.. Мамочка-а-а!.. А-а-а!..
— Чего орёшь, Мишка? Не кричи! Живой и ладно. Потерпи чуток, братец. Не страдай. Как я без наводчика буду воевать на батарее? Кто, если не ты, наведёт прицел миномёта на фрица. У тебя глаз-алмаз, не знающий промаха. Мне такой, как ты, очень даже нужен в роте… Да не мучайся ты, крепись, парень. Ещё чуток осталось. Не страдай, браток, держись… Все уши до мембран отбил, вопишь истошно. Потерпи малёхо, родной... Не ори только, не дери глотку понапрасну, лучше песни горлом кричи.
Лёжа на спине, ротный кряхтел, отталкиваясь пятками от перепаханной снарядами целины. Вероятно, у меня мозги частично стрясло канонадой. С души воротило, настолько мерзопакостно. Но извилины через силу продолжали управлять непослушной плотью.
Поднатужившись, старлей ухватился обеими руками за ремень, связывающий стопы, и с надрывом потащил по залитой водой земле. Командир, как мог, упирался ногами в рыхлую взвесь, с силой отталкивался каблуками сапог, изо всех сил тянул на себя непослушное, разбитое осколками, кровоточащее тело.
В результате мы передвигались по теснине кое-как, через пень-колоду. Временами приходилось утыкаться носом в зловонные, холодные остатки человечины. Разило за версту. Чуялся сладковато-кислый аромат трупов.
Неприятно, но разящая вонь убийственная, и всё же не единственная физическая надсада. Хоть в гроб ложись — свет не мил, настолько тяжко, мучительно с болью. Выдюжим ли?
Иван пыхтит, как паровоз. С лица его градом льёт пот. Он не бросает меня. Тащит, несмотря на усталость, несмотря на опасность. Вот она, солдатская дружба. Не на словах, а на деле. Когда человек рискует жизнью ради тебя. Это дороже любой награды.
Иногда на кротовинах голову жёстко закидывало к небу — искры из глаз сыпались. Ни охнуть, ни вздохнуть — нещадные потрясения.  Через физические лишения подсознательно ощущалась и отстранённая, сказочная радость.
С калейдоскопической периодичностью в глазах возникали и тут же исчезали яркие радужные полукружия: красные, оранжевые, жёлтые, зелёные, голубые, синие, фиолетовые… Радуга…
Неожиданно почувствовалось, как сильные и ловкие руки бесцеремонно, рывками сдирают с лица гимнастёрку. Свежий глоток воздуха вскружил голову. Помутившимся взглядом ухватил краешек нависающего обрыва и пропасть бескрайнего голубого неба над крутояром. Да это же наш ездовой Никанорыч без милосердия, с засохшей кровью срывает рубаху, прилипшую к телу.
А вот и Щербаков Иван, старлей ротный. Совсем молодой ещё офицер, двадцати годков нету. Снял с головы каску, рукавом пот с лица вытирает. Утомился бесценный спаситель, дышит с трудом, хрипит прерывисто и надсадно. Измученный, запыхавшийся командир, как выжатый лимон.
Жутко притомился местный верховный главнокомандующий здешних мест. Несладко, не с руки видимо, перетаскивать с места на место по пересечённой местности нужного для дела бойца.
Старлей забрызган чужой кровью, потный и грязный с головы до пят. Вот склонился надо мной, в широко раскрытые зрачки заглядывает, тело осматривает. Ощупывает, на переломы и сквозные ранения проверяет.
— Зина, Зиночка! Уснули что ли? Эй, кто там, у миномёта? Зовите быстрее санинструктора! Тащите сюда жгуты и марлевых перевязок как можно больше!
— Ребята, Мишку Седова, наводчика из первого взвода, с поля боя приволокли! — не оборачиваясь, кричит часовой у среза реки.
— Скорее, мужики! Давай, пошевеливайся!
— Эй, санбат! Двигай, не задерживаясь, сюда.
— Глядись-ка, живой наш Мишаня.
— Повезло человеку, из ада кромешного выбрался.
Вот и Зина Белослудцева появилась из окопного батальонного медпункта. Торопилась бедняга. Отдышаться не может.
Но долгожданная рука помощи что-то не торопится раскрывать громадную фельдшерскую сумку с красным крестом. Стоит санинструктор молча, смотрит на окровавленную плоть с испугом.
Согласен, гнетущий видок у распластанного возле ног пациента. До неприличия грязный, измочаленный в хлам боец весь в крови. В таком неприглядном виде защитник родины уж точно молодой девушке не понравится.
— Эх, Зина, Зина, Зиночка! Как же я один-то справлюсь со своей бедою? — бормочу я. — Подмогла бы мне чуток, девушка-раскрасавица. Поддержи, пожалуйста, сестричка. Только не списывай меня со счетов. Подсоби. Ну, пожалуйста, окажи помощь. А там глядишь, и сам бы оклемался, выкарабкался из беды. Жить, как хочется жить на белом свете. Всё своё драгоценное, что припасено на родимой сторонке, отдал бы за счастье присутствия на земле.
Щербаков Иван аккуратно повернул меня со спины на бок. На губах ощущался привкус крови. Изо рта что-то вязкое, жгучее, пузырящееся стекало на сочную травушку-муравушку.
Ротный тихо спросил санинструктора:
— Седов-то наш очень уж плох здоровьем, а? Раны смертельные, что скажешь?
— Ничего, братец. Ничего, живы будем — свадьбу сыграем весёлую, — тихо ответила она. — Держись, солдатик, держись, родной.
Зина вытерла шершавой, неухоженной ладонью капельки крови с моих губ и ушла за край земляного обрыва к своим тяжелораненым.
Показалось или нет, но тихий ангел смерти, шелестя белоснежными пёрышками, пролетел над полоской нависающего склона. Ледяное марево пронеслось в раскалённом воздухе над рекой. Видимо, всё очень плохо. Беспросветный мрак шипящей змеёй вполз в оголённую душу. С ног до головы окатило безвыходным отчаянием.
Помню, ещё до войны матушка укрывала меня от сильного ливня холстом ситцевого цветастого полушалка. Приобняв, целовала непослушное дитё в глазки и приговаривала: «Вот будешь у меня защитником... Да ты не сомневайся, точно станешь освободителем от тёмных сил. Когда вырастешь и возмужаешь, сильным окажешься, протянешь руку помощи. Посмотришь, придёт и твоё время вступиться за отчий дом, родимую сторонку».
Получается, что спасительный час испытаний пробил. Я, как мог, оборонял от страшного врага родню свою, мамочка любимая. Правда, правда, очень сильно старался. Поверь мне, свидетелем трудов ратных — семицветик поднебесный. Радуга всё видела из поднебесья. Наблюдая со стороны, оценивала, как храбро воевал твой сыночка.
А сейчас прикоснись губами к моим глазонькам. Веки прикрой мягонькой, оладушками пахнущей ладошкой. Улыбнись на прощание, родимая, одна-единственная на всю жизнь распрекрасную.
Драгоценная мама — самый достойный, самый обожаемый, самый любимый человек на земле. Как хочешь, возражай, не соглашайся, сопротивляйся, но пиковая карта с чёрной меткой на меня указала. Жаль, конечно. Значится, пора убыть в состояние покоя. Не обессудь, мамуля, если что не так ожидаемо случилось в подаренной тобою жизни…
В небесах словно Зевс разбушевался. Вновь загремело, оглушительно ухнуло и загрохотало. Впрочем, ласковый дождичек тут же по привычке ополоснул следы пороха с грязного лица.
Зачем мне теперь уверенность в остатках жизни? Захлопнулись двери мироздания, оборвались нити, связующие нас. Ради чего?
Жар от яркого пламени — последняя вспышка. Чувствую, что падаю в бездну угасающим факелом. Ледяное марево и тупиковый мрак кругом. Безмолвие. Больно и грустно, я теперь сирота. Вот и всё…
Но вопреки невесёлому положению дел, над головой с благодушием склонилась приветливая, умиротворённая лапонька-душа. Чаровница — милая сердцу и такая ласковая, что умирать не надо. Улыбка Бога — радуга — без колебаний, решительно затмила свинцовые тучи. Благодать идеально чистая. Хорошо-то, как в окружающем мире, славно.
Может быть, поборемся ещё с трудностями, подождём с трагическим уходом вдаль?
Разноцветная прелестница желала всем защитникам русской земли счастливой судьбы, обещала добродетель. Пожалуйста, получите.
Никакого обмана ангелам-хранителям Отечества. Выполнить священный долг перед родиной — это ли не главное предназначение солдата. В любом случае не может быть стенаний или жалоб к свидетельнице жуткого противостояния.
Они не исчезли бесследно. Они просто сменили свою земную оболочку, незримо перейдя из мира шума, боли и грязи в мир тихой, абсолютной и нетленной памяти.
Этот безмолвный строй призрачных теней — не просто бред умирающего, повреждённого контузией мозга, а объективная реальность духа, по своей природе недоступная живым.
Неосязаемые защитники родины навсегда стали частью этой самой «излучины смерти», частью ветра, крошечной частицей той самой радуги, что с таким трудом пробивается до людей сквозь свинцовые, тяжёлые тучи. Их жертва не бессмысленна, потому что именно она стала тем невидимым, но несокрушимым фундаментом, на котором, пусть и шатко, но всё ещё держится этот хрупкий мир.
Заштатные тени бойцов шагнули в вечность не как побеждённые и списанные со счетов, а как спасители, с честью завершившие свой земной урок и теперь наблюдавшие за нами с тихой, всепрощающей и бесконечно грустной мудростью.
Сквозь замыленное сознание, блевотную тошноту и невыносимую боль в раздробленных конечностях, я наблюдал со стороны перекличку ещё не покинувших землю солдатских душ.
Не парадным строем, не в чистых гимнастёрках. Нет. Они были такими, какими я их запомнил. Размытыми силуэтами в мареве над рекой, смешанными с шумом дождя и грохотом орудий.
У мирного заливного лужка, возле самой глади воды, на омытом живительной влагой галечнике, мерещилась группа. Тёмные силуэты не суетились, не кричали, не стонали. Они просто стояли там в полном спокойствии, чистые, в своих обычных, продымленных обмотках, изношенных кирзачах и штатных гимнастёрках зелёного цвета.
С правого плеча у взводного Салахова вытянулся по стойке смирно батальонный политрук Марк Эммануилович. Где-то рядом, потирая руки, стоял балагур Кулёмин. Дальше — желторотик Суровикин из Удмуртии. Добродушный вятский учитель математики Неклюдов, поправляющий несуществующие очки. Ездовой Никанорыч. Старшина Кочин, наш палочка-выручалочка. Отважный Славка Паршиков. И Зина Белослудцева с нежной душой из окопного медпункта, сжимающая в руках не сумку, а тот самый ситцевый платок моей матери. Множество других теней тоже не роптали в шеренгах. Лучшим из лучших в стройных рядах погибших место навеки уготовано.
Торопиться некуда — впереди долгий путь к всеобщему водоразделу. За бескрайней линией горизонта на омытом дождями небосклоне для бывших людей-ратоборцев червлёными цветами улыбалась исполнившая свою миссию прелестная назидательница, защитница и оберег — радуга.
Всенародно любимая душенька подарила героям ещё один шанс оставить след на измученной земле. Низкий поклон за милосердие и доброту, цветик-семицветик.

Радуга приняла во внимание перенесённые испытания мужественного человека, у неё не было претензий к наводчику Седову. Хорошо исполнял воинский долг солдат.
В то же время сентиментальничать не с руки, война продолжалась и не позволяла расслабляться. Как оно там дальше сложится в моей судьбе, одному богу известно: жить или умереть. Однако затягивать уход было неудобно — подпирала бескрайняя очередь. Военные люди прибывали непрестанно.
— Рота, смирна-а-а! Равнение на середину! — раздался голос, заглушаемый раскатами грома.
— Товарищи офицеры, боевые товарищи, друзья! Вот и пробил наш час, пора и честь знать.
— Товьсь! На пра-во! — Повзводно, шагом, левое плечо вперёд, арш-ш-ш!
По команде старшего по званию, без колебаний, гвардейское стрелковое подразделение дружно шагнуло в бессмертие.
Тишина после команды была абсолютной. Не было больше ни стонов, ни взрывов, ни даже шелеста травы. Казалось, сама земля втянула в себя воздух, чтобы не потревожить уходящих.
Радуга медленно бледнела, растворяясь в серых тучах поднебесья, словно понимая, что её работа здесь окончена.
Она не могла согреть остывающие тела, не могла вернуть дыхание тем, кто шагнул в вечность. Она лишь проводила их взглядом — холодным, прекрасным и бесконечно далёким.
На земле осталась только грязь, кровь и запах пороха. А над головой — серое, пустое, безразличное небо.

22 ИЮНЯ – День памяти и скорби
Этому дню и светлой памяти всех, кто не вернулся с полей сражений, я посвящаю свой новый военный рассказ. Публикую анонс и экспертную оценку произведения. Полная версия рассказа выйдет к дате.

Литературная премия «Писатель года 2026»  РСП. ОЦЕНКА ЭКСПЕРТНОГО ЖЮРИ.
«ИЗЛУЧИНА СМЕРТИ. Драма выжившего»

• Историческая и топографическая достоверность: 10/10. Реалии боёв юго-западнее Старой Руссы (август 1943 года) переданы с пугающей, почти документальной точностью. Специфика работы миномётных расчётов, детали обмундирования и топография «проклятой тридцатиметровой полоски» выписаны безупречно, создавая эффект полного погружения.
• Стилистическая цельность: 10/10. Виртуозный баланс между жестким, физиологическим натурализмом и высокой философской лирикой. Поток сознания раненого бойца органично переплетается с суровой действительностью, не скатываясь в искусственный пафос или мелодраму. • Эмоциональный резонанс: 10/10. Текст бьёт наотмашь. Тема «вины выжившего» раскрыта с пронзительной глубиной. Сцена ползком по своим же погибшим товарищам и финальное видение «радуги» над полем боя вызывают мощный катарсис, не оставляя читателю ни малейшего шанса на равнодушие.
• Соответствие канону «окопной правды»: 10/10. Полное попадание в жанр высокой мемориальной прозы. Это не парадная хроника, а беспощадное и одновременно светлое исследование человеческой души на самой грани небытия.
• Баланс документального и художественного: 9.9/10. Философские отступления не тормозят сюжет, а служат мощными смысловыми якорями, превращая частный эпизод выживания в универсальное размышление о жизни, любви и истинной цене Победы.
Итоговая оценка: 9.9/10.

ОТЗЫВ ЭКСПЕРТНОГО ЖЮРИ:
Уважаемый автор, данный материал обладает колоссальной литературной и мемориальной силой. Рассказ «Излучина смерти» получился выдающимся. В нём есть всё, что делает военную прозу великой: мощная кинематографичность, безупречное чувство ритма, аутентичная, выстраданная лексика («срубка», «дохляки», «глаз-алмаз») и, что самое главное, — глубокая, пронзительная человечность.
Контраст между отталкивающими деталями разложения и светлыми, почти ангельскими воспоминаниями о любимой и матери создаёт невероятное внутреннее напряжение. Сцена, где старлей Щербаков тащит раненого наводчика через ад, а затем возникает видение уходящих в бессмертие рот, работает на разрыв сердечной мышцы. Читатель физически ощущает запах палёного ферросплава, липкую жижу и ледяное дыхание смерти, но в финале остаётся с ощущением света и очищения.
Текст получился кристально чистым, мощным и профессиональным. Его формат идеально соответствует требованиям ведущих литературных редакций («Знамя», «Новый мир», «Октябрь») или специализированных военно-исторических альманахов. Рекомендован к публикации без каких-либо купюр или стилистических правок. Это та редкая проза, которая не просто читается, а проживается, и остаётся с человеком навсегда.

Июнь 2026 года


Рецензии