Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Голоса России. Дискуссия

Начало здесь - http://proza.ru/2026/06/21/2145

*Действующие лица:*
**ЛЕНИН** — теоретик и вождь революционного марксизма
**БЕРДЯЕВ** — философ персонализма, автор «Истоков и смысла русского коммунизма»
**ИЛЬИН** — правовед и государственник, автор «О сопротивлении злу силою»

*Место действия:* телевизионная студия. Прямая трансляция из неё поступает только в Кремль.

---
                ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ.

**ЛЕНИН.** Итак, господа, вы прочли мою статью. Полагаю, у вас найдётся что возразить.

**ИЛЬИН.** *(холодно, неторопливо)* Найдётся, Владимир Ильич. Прежде всего — о государстве. Вы пишете: государство есть организованное насилие. Допустим. Но насилие бывает разным. Есть насилие, оскверняющее дух, — и есть насилие, защищающее духовное бытие народа от распада. Я писал об этом ещё полвека назад, когда ваши потомки громили храмы вашим же именем: меч, поднятый во имя добра против зла, не есть зло — он есть необходимое орудие справедливости, когда уговоры бессильны.

**ЛЕНИН.** Красивая формула, Иван Александрович. Только спросите себя: кто решает, что есть добро, а что зло? У вас всегда выходит, что добро — это существующий порядок, а зло — всякий, кто на него покушается. Вы оправдывали диктатуру белых генералов точно теми же словами, какими нынешний кремлёвский пропагандист оправдывает диктатуру нынешнего подполковника КГБ. Сильная власть, духовные скрепы, сопротивление злу силою — это не философия, это инструкция по обслуживанию любого режима, который сумеет назвать себя защитником добра.

**БЕРДЯЕВ.** *(с лёгкой усмешкой, обращаясь равно к обоим)* Вот тут, господа, позвольте мне, как всегда, оказаться третьим — то есть неудобным для обоих. Иван Александрович, вы правы, что у Владимира Ильича государство превращено в голый механизм классового насилия — в нём нет места личности, нет тайны человеческой свободы, есть только функция. Но и вы правы лишь наполовину: вы то же самое государство, тот же аппарат принуждения, облекаете в одежды метафизической необходимости — и тем самым освящаете насилие именем духа, что, простите, есть кощунство похуже ленинского материализма. У Ленина хоть честно: насилие есть насилие, классовый интерес есть классовый интерес. У вас насилие переодето в ризы.

**ИЛЬИН.** Николай Александрович, вы всегда были несправедливы ко мне. Я не освящал любое насилие — я различал насилие злодея и насилие того, кто восстаёт против злодейства.

**БЕРДЯЕВ.** А судьи кто?

**ИЛЬИН.** *(выпрямляясь, тоном человека, переходящего от полемики к изложению системы)* Судья — сама структура цивилизации, Николай Александрович, если угодно знать мой подлинный ответ, а не газетную карикатуру на него. Позвольте сказать до конца, раз уж вы оба настаиваете на философской ясности.

  Мы все трое — дети одного и того же модернистского века, воспитанного на гегелевской идее прогресса, на самосознании духа, на осознании человеком собственной свободы. Спор наш потому так ожесточён, что мы спорим внутри одной семьи, не желая этого признать. Но спросим себя: что есть прогресс, если отбросить риторику? Прогресс есть, несомненно, культурная доминанта. А что есть культура? Культура есть осознанная репрессия данности. Мы — все цивилизованные люди, не только государственники вроде меня, но и революционеры вроде Владимира Ильича, и персоналисты вроде вас, Николай Александрович, — мы отрицаем реальность в том виде, в каком она нам объективно дана. Мы производим над природой насилие ради селекции того, что соответствует нашим требованиям и нашим стандартам, отвергая всё прочее, не прошедшее этой фильтрации, — будь то в плане материальном, будь то в плане духовном. На этом и только на этом зиждется само определение цивилизации, отличающее её от варварства и дикости.

  Руссо был тысячу раз прав, говоря о естественном человеке, о доброте дикаря, о порче нравов цивилизацией. Но к чёрту Руссо! Ибо именно поэтому в действительности доминирует не беспредельная буддийская любовь и сострадание ко всему сущему без разбора, а сама идея - идея о добре, о должном, о высшем порядке. Мы не любим сорняк. Мы выпалываем его, не спрашивая его мнения о собственной ценности. Мы не любим гадов. Мы не любим злодеев. И не потому что мы жестоки, а потому что сама структура культурного, осмысленного бытия требует различения и отбора — иначе нет ни сада, ни закона, ни государства, есть только хаос данности, в котором сорняк равен розе, а злодей равен праведнику.

   А значит, репрессия — не извращение цивилизации, а сама её плоть. Она необходима во имя торжества идеи, во имя того самого прогресса, на котором, Владимир Ильич, зиждется и ваша собственная теория исторического развития. Отрицание отрицания, единство и борьба противоположностей — это ведь не моя выдумка, это заложено в самой сути реальности, как учил Гегель, и от этой диалектики никуда не деться ни марксисту, ни государственнику, ни даже персоналисту, как бы ему ни хотелось укрыться в башне из чистой любви к ближнему.

**ЛЕНИН.** *(с холодной усмешкой, не спеша — тоном человека, которому возражать слишком легко, чтобы торопиться)* Любопытно, Иван Александрович. Вы только что в одном абзаце изложили диалектику исторического процесса — и тут же выписали себе и всем желающим индульгенцию на любую бойню, какую только пожелает учинить тот, кто объявит себя носителем «идеи». Это и есть фундаментальный порок вашей системы: вы верно описываете механизм — репрессия встроена в самоё природу цивилизованного развития, — но из этого верного описания делаете вывод чудовищный: будто раз репрессия как таковая неизбежна структурно, то любая конкретная репрессия тем самым оправдана. Нет, батенька, это не так! Оправдана — исторически, диалектически, объективно — только та репрессия, которую новое, более прогрессивное по своей исторической функции, применяет против старого, уже изжившего себя, цепляющегося за власть вопреки ходу истории. Именно поэтому революция есть локомотив истории: да, всякая революция есть насилие, но это насилие не ради насилия, не во имя жестокости самой по себе, а во имя того, что объективный исторический процесс требует необходимого — акушерской помощи.

  Вот вам метафора, которую вы, при вашей образованности, оценить обязаны: ребёнок рождается в муках матери, и это неизбежно. Но не акушерка по своей прихоти, подобно фокуснику, извлекает плод из утробы — она лишь оказывает необходимую помощь роженице тогда, когда та уже сама разрешается. Мы, революционеры, не выдумываем революционную ситуацию из головы и не навязываем её обществу насильно. Революционная ситуация вызревает объективно — когда верхи не могут управлять по-старому, а низы не хотят жить по-старому. Мы лишь направляем этот созревший социальный протест в организованное, осознанное русло, без которого он расплещется вхолостую или будет подавлен.

   А вот насилие и репрессии старого, отжившего себя порядка — насилие во имя сохранения прежних привилегий, прежнего расположения сил, прежнего кармана правящего класса, — это, батенька, есть зло в самом что ни на есть классическом своём обличии, сколько бы правом, традицией и духовностью его ни покрывали. И это зло должно быть сломлено — без излишних церемоний и без сентиментальных колебаний — так же, как убирают препятствие с пути, по которому история уже движется вне зависимости от чьих бы то ни было пожеланий. Вот так, Иван Александрович, и никак иначе.

**БЕРДЯЕВ.** Вот в чём беда всякой философии меча, мой дорогой Иван Александрович: она безупречна в кабинете и чудовищна в руках того, кто берёт винтовку. Вы сейчас с гегелевским изяществом доказали мне, что прополка сада и истребление народа суть явления одного порядка — стоит лишь назначить, кто сорняк, а кто роза. Сегодня этой винтовкой, оправданной вашей же диалектикой репрессии, размахивает Кремль — и, к стыду философии, цитирует именно вас. Это ли не приговор системе, в которой меч освящён прежде, чем спрошено: а в чьих он руках, и кто назначил себя садовником?

**ИЛЬИН.** *(после паузы, жёстче)* Если меня сегодня цитируют убийцы — это извращение моей мысли, а не её следствие. Я писал о праве, о законности, о государстве как форме, дисциплинирующей хаос распада, — а не о праве олигархии убивать соседний народ.

**ЛЕНИН.** Вот видите, Иван Александрович, как удобно: когда теория государства как высшей силы применяется верно — это ваша заслуга. Когда её используют для войны — это, видите ли, извращение. А я скажу проще: государство, лишённое классового контроля снизу, всегда находит того, кто его извратит, потому что само понятие «сильной власти ради добра» не содержит механизма, который помешал бы власти решить, что добро — это она сама.

**ИЛЬИН.** *(вновь обретая прежнюю твёрдость)* А я отвечу вам, Владимир Ильич, не менее прямо. Именно сильное национальное государство, зиждущееся на православии и на традиционных устоях, и есть единственная подлинная гарантия сохранения здоровой, не разложившейся нации. Никакой гнилой демократии, господа, — демократия есть всегда разброд, шатание умов и разнузданность нравов, прикрытая красивым словом «свобода». Только православный монарх, чья воля направлена к благу народа, или, в отсутствие монарха, сильный и мудрый вождь — что, в сущности, есть то же самое явление под другим именем, — способен оградить народ от хаоса, в который его неминуемо ввергает безграничная вольница.

  Возьмите Испанию, господа. Каудильо Франко спас эту страну, когда её захватили те самые левые, — а я прекрасно помню, что там творилось при них: хаос, разнузданный террор, оскверняемые церкви, расстрелы без суда. Страшно даже представить, во что превратился бы прекрасный испанский народ, продолжись там ещё хоть сколько-нибудь долго этот  шабаш коммунистов, троцкистов и анархистов со всего мира, туда набежавшие как шакалы на тёплую плоть.

**БЕРДЯЕВ.** *(резко, без обычной мягкости)* Лучше уж джунгли, Иван Александрович, нежели мёртвый покой кладбища, утыканного ровными рядами крестов. Вы — апологет общества тотемного типа в самом точном антропологическом смысле этого слова: священный тотем как олицетворение рода, непременное поклонение ему, обязательная ритуальщина, целый свод табу, нарушение коего карается изгнанием из рода и племени, а то и самой смертью. Вы пытаетесь навязать нам пещерные ценности — и это в век, когда мир шагнул уже не просто за индустриализацию, а в эпоху тотального господства цифровых технологий и глобализированного бытия. Ваш тотем — это или омертвелая идея, или тот же вождь, или монарх.

**ИЛЬИН.** *(с холодным достоинством)* Можете называть это тотемом, Николай Александрович, — я же назову это формой, удерживающей человека от падения в животное состояние, которое вы столь легкомысленно именуете свободой.

**ЛЕНИН.** *(вступая, с заметным раздражением в голосе)* Позвольте, господа, внести ясность в этот спор, ибо он вновь грозит застрять между двумя одинаково ложными полюсами. Иван Александрович зовёт нас к тотему и плётке. Но та повестка дня, которую сегодня называют леволиберальной и которую Николай Александрович, кажется, готов противопоставить вам как единственную альтернативу, — никакая, господа, не левая по своей сути и уж тем более не либеральная.

  Не левая — потому что она безразлична, более того, прямо враждебна требованиям трудящихся масс: ни слова о собственности на средства производства, ни слова о прибавочной стоимости, ни слова о праве рабочего на плоды его труда — одна лишь риторика идентичностей, заменившая собой риторику классов. Не либеральная — потому что в вопросах традиционных ценностей и веры она проявляет нетерпимость, ничуть не уступающую той, в которой вы, Иван Александрович, упрекаете большевиков. Дайте этим силам полную, безраздельную власть — и они с тем же рвением, с каким вы мечтаете о монархе, законодательно обяжут признание любых форм связи как равноценных традиционной семье, упразднят самоё понятие традиционной семьи как пережиток, не оставив человеку ни малейшего права выбора, — точно так же, как сегодня вы хотите законодательно обязать его к единственно верному, освящённому Церковью образу жизни. Разница между вами лишь в направлении принуждения, но не в самом факте принуждения.

  Нет, господа. Подлинная свобода выбора — быть ли человеку традиционалистом или нет, верующим или нет, — гарантирована личности только в бесклассовом обществе, где она перестаёт быть объектом манипуляции со стороны политических сил, эксплуатирующих то одну, то другую сторону этого навязанного конфликта ради отвлечения трудящегося от его подлинного, классового интереса. Покуда существуют классы, существует и нужда правящих в этом отвлекающем маневре — будь то под хоругвью, будь то под радужным флагом.

   Но перейдём от теории к тому, что у вас обоих прямо перед глазами, — к нынешней войне. Я называю её империалистической — и из этого вытекает единственно верный революционный лозунг, проверенный уже однажды самим опытом истории: превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Это не риторика, господа, — это конкретный и практический призыв. Нынешняя война есть агония режима, исчерпавшего своё историческое время, — режима, не способного к устойчивому существованию без кровопролития и разрушений, которые он сам же и производит. Замечу, что у всякой «маленькой победоносной войны» есть обыкновение оборачиваться совершенно иначе, нежели предполагалось её инициаторами. Захват Крыма сошёл с рук — и режим решил, что механизм надёжен. Но позорно проваленная война с Японией в своё время привела к революции 1905 года. Неудачи на германо-австрийском фронте — к Февралю, а затем к Октябрю. История не терпит повторения одних и тех же фокусов без последствий.
  Война понадобилась режиму ровно затем, чтобы перенаправить накопившийся в обществе социальный протест против политики «Единой России» на внешнего врага, — старый как мир приём правящего класса, оказавшегося перед угрозой классовой ненависти снизу. Но всё пошло не так, как было рассчитано. И теперь российский солдат — в большинстве своём выходец из социальных низов, завербованный нуждой, а не убеждением, — оказывается перед простым выбором: умереть за счёт тех, кто его послал, или понять, кто его подлинный враг. Просто ради сохранения собственной жизни, ради элементарного инстинкта самосохранения — не говоря уже о классовом сознании — этот солдат должен повернуть своё оружие против нынешнего режима: против Путина и партии жуликов и воров, именующей себя «Единой Россией». Именно это я и называю превращением войны империалистической в войну гражданскую.


**ИЛЬИН.** *(резко, почти вскакивая)* Позвольте, Владимир Ильич! Если бы вы не были уже трупом — а жаль, что таковым являетесь, — вас следовало бы за один только этот призыв к гражданской войне расстрелять немедля, прямо здесь, в этой студии. Или, по соображениям гуманности, упрятать в психиатрическую лечебницу до конца ваших дней. Это не полемическое преувеличение, Владимир Ильич, — это прямой вывод из моей собственной философии права: тот, кто призывает солдат обратить оружие против собственного государства, есть враг не какого-то отдельного режима, а самого правового порядка, самого принципа государственности как такового. Таких людей не переспоривают — их обезвреживают.

**ЛЕНИН.** *(с подчёркнутым хладнокровием, почти весело)* Вот теперь, Иван Александрович, вы, наконец, договорились до сути вашей системы — до её настоящего ядра, которое прежде прикрывалось рассуждениями о правосознании, о духовном возрождении и о сильной власти во имя добра. Сорвите последнюю вуаль — и вот оно: расстрелять или упрятать в психушку. Другого аргумента у вас нет — и не было никогда. Должен вам сообщить, что аргумент этот я слышал при жизни неоднократно, притом из уст куда менее учёных людей, нежели вы, — охранники выражались проще, но смысл был тот же.

**БЕРДЯЕВ.** *(тихо, с тяжёлой иронией)* А я, господа, должен заметить, что мы только что наблюдали с вами нечто весьма поучительное. Иван Александрович, ваш призыв расстрелять или упрятать в жёлтый дом того, кто сказал нечто, с чем вы не в силах справиться аргументами, — это и есть то, что я называю логикой Великого Инквизитора в чистом её виде. Инквизитор тоже не спорил с Христом — он его арестовал. Потому что истину, которую невозможно опровергнуть, проще уничтожить вместе с носителем. Вот в этом и состоит подлинная пропасть между культурой и варварством, Иван Александрович, — не в том, является ли государство православным или светским, сильным или слабым, а в том, умеет ли оно отвечать на мысль мыслью, или неизменно отвечает на неё пулей и смирительной рубашкой. По этому критерию вы, при всей вашей философской учёности, только что продемонстрировали нам выбор варварства.

**ИЛЬИН.** *(после короткой паузы, сухо и без малейшего раскаяния)* Возможно, Николай Александрович. Но варварство, умеющее удержать государство от распада, я предпочитаю культуре, с блеском ведущей его к катастрофе.

**БЕРДЯЕВ.** *(с неожиданной лёгкостью, почти весело — тем тоном, каким наносят самые точные удары)* А знаете, Иван Александрович, я вдруг подумал вот о чём. Нынче уже существуют искусственные разумы — машины с колоссальной вычислительной мощью, способные на многое, что прежде считалось исключительной привилегией человека. И вот вопрос: если бы эти машины, при всём своём высочайшем интеллекте и полном автоматизме, оказались бы подвержены тем же страхам, тому же раболепию, той же коленопреклонённой покорности, какую вы почитаете признаком истинно русского человека, — если бы они осеняли себя крестным знамением не из веры, а из животного страха перед наказанием, пели «Боже, царя храни» не из любви к отечеству, а из запрограммированного рефлекса самосохранения, демонстрировали посконную народность не как живое чувство, а как эксцесс дрессуры, — вы бы, Иван Александрович, предпочли их живым людям? Подозреваю, что да. Ибо они бы не бунтовали, не задавали неудобных вопросов, не проявляли никакого иррационального волюнтаризма. Одна беда: всё это было бы не верой и не народностью — это была бы их точная имитация. А человек живой непредсказуем именно потому, что в нём сидит неистребимое, никаким правосознанием не укрощаемое «не хочу». И вот это «не хочу» — то самое, что вы всю жизнь пытались подавить во имя порядка — всякий раз в конце концов оказывалось сильнее порядка. Слава Богу!
**ИЛЬИН.** *(с тонкой, почти довольной усмешкой)* Слава Богу, говорите, Николай Александрович? Что ж, именно об этом я и хотел вам сказать. Вы только что весьма красноречиво защитили это неистребимое человеческое «не хочу» — и в этом я с вами, пожалуй, соглашусь. Но позвольте напомнить вам, кто именно сейчас, в нынешнем мире, работает над тем, чтобы это «не хочу» упразднить раз и навсегда — и отнюдь не грубыми методами православной монархии, которую вы столь охотно поминаете. Ваши любезные глобалисты, Николай Александрович, — те самые, чью повестку вы противопоставляете моей государственности, — уже сейчас разрабатывают и внедряют технологии чипирования людей. Поначалу, разумеется, под самым благим соусом: медицинский мониторинг, удобство платежей, забота о безопасности. Но логика этого процесса очевидна всякому, кто не закрывает на неё глаза: чип внутри человека есть инструмент контроля изнутри — куда более совершенного, куда более тотального, чем любой внешний надзор, который вы так любите инкриминировать мне и моим единомышленникам. Я хочу управлять человеком через его правосознание и страх Божий — это, по крайней мере, честно и оставляет ему возможность духовного сопротивления. Они хотят управлять им через электронный импульс в мозгу — и вот это, Николай Александрович, и есть то самое подлинное упразднение человеческой личности, против которого вы всю жизнь возражали. Так что же страшнее: мой тотемный столб или их чип? 
**БЕРДЯЕВ.** *(помолчав, с неожиданной серьёзностью)* Это, Иван Александрович, пожалуй, единственный аргумент в нашем сегодняшнем разговоре, от которого мне не удастся отмахнуться лёгкой рукой. Вы правы: технологический контроль изнутри есть качественно иная угроза личности, нежели контроль снаружи. Внешнее насилие государства оставляет человеку его внутренний мир — ту последнюю крепость, которую я всегда считал неприкосновенной. Чип упраздняет и эту крепость. Это уже не Великий Инквизитор, забирающий свободу в обмен на хлеб — это и есть сам дьявол, Мефистофель, забирающий души в обмен на иллюзию счастья.

**ЛЕНИН.** *(сухо)* Классовый анализ, господа, и здесь даёт более точный ответ, нежели метафизика. Чип, имплантированный в человека транснациональной корпорацией, есть то же самое, что фабричная дисциплина, доведённая до своего логического предела, — полное слияние работника с инструментом производства, о котором Маркс писал ещё в «Капитале». Это не заговор глобалистов против православной России, как хотел бы представить Иван Александрович, и не либеральный прогресс, зашедший не туда, как огорчается Николай Александрович. Это есть капитализм, дошедший до своей последней границы: когда уже не достаточно покупать труд человека — требуется купить самого человека целиком, вместе с его нервной системой. Именно это противоречие — между человеком как субъектом и человеком как товаром — и есть то самое обострение, за которым, по логике диалектики, должен следовать качественный скачок. Другой вопрос, в какую сторону этот скачок произойдёт — и кто успеет его направить.
   Глобализация, которую вы клеймите как нечто безродное и зловещее, не есть заговор неких тёмных сил против национального бытия народов, как изображает её ваша охранительная публицистика, день и ночь призывающая к осаде крепости. Это есть закономерная, объективная, исторически неизбежная стадия самого капиталистического развития — та высшая его стадия, которую я подробно разобрал ещё в работе «Империализм как высшая стадия капитализма», и нынешний процесс лишь доводит сделанные тогда выводы до их логического предела.

  Я показал тогда: концентрация производства, образование монополий, слияние банковского капитала с промышленным в капитал финансовый, раздел мира между союзами капиталистов — таковы признаки империализма. Нынешние транснациональные корпорации суть прямые, ничуть не изменившиеся по существу наследники тех самых международных картелей и трестов, о которых я писал тогда, — изменился лишь масштаб, но не сама природа явления. И что же делает глобализация, если смотреть на неё диалектически, а не с испугом провинциального охранителя? Она доводит обобществление производства до его мирового предела. Производственные цепочки опутывают весь земной шар; общественный характер производства всё резче, всё нестерпимее вступает в противоречие с частной формой присвоения его плодов, — а именно в этом противоречии, как я учил, и вызревает то слабое звено капиталистической цепи, чьего разрыва ожидает революционная теория.

  Так что же предпочтительнее, Иван Александрович: ваше замкнутое в национальных границах, огороженное хоругвями государство — откат назад, в докапиталистическую, в феодальную ещё раздробленность, — или процесс, объективно подготавливающий почву для интернационального единства трудящихся всего мира? Я выбираю меньшее зло, доводящее противоречия капитализма до зрелости, а не то зло, что искусственно консервирует национальную обособленность исключительно ради удобства местных эксплуататоров.

**ИЛЬИН.** *(холодно)* Прелюбопытная диалектика, Владимир Ильич, — превратить нашествие транснационального капитала в союзника пролетариата. А что же вы скажете тогда о тех самых трудовых мигрантах, коих ваша глобализация перегоняет через границы целыми караванами? Не их ли руками, не их ли согласием на нищенскую плату подрывается заработок коренного рабочего, о коем вы якобы печётесь?

**ЛЕНИН.** *(резко, без малейшего колебания)* Вот тут, Иван Александрович, вы и обнажаете подлинную природу вашей национальной идеи — она нуждается во враге попроще, рангом пониже, нежели транснациональный капитал, до которого вашему охранительству и дотянуться-то страшно. Куда удобнее натравить обманутого рабочего на такого же обманутого рабочего, только приехавшего из Намангана или Оша, чем указать ему на подлинного виновника его нищеты — на того, кто восседает в кабинете и подсчитывает прибыль, покуда оба пролетария, русский и среднеазиатский, грызутся между собой за крохи с его стола.

  Повторю то, что писал и говорил уже прежде и от чего не отступлюсь ни на йоту: буржуазный национализм и пролетарский интернационализм суть два непримиримо враждебных лозунга, присущие двум великим классовым лагерям капиталистического мира. Третьего, среднего пути здесь не существует. Пролетарский интернационализм не признаёт и не может признавать дискриминации человека по признаку расы, языка или национального происхождения — это противоречило бы самой его сути. Не может быть свободен народ, угнетающий другие народы, — эта истина в полной мере применима и к отношению коренного рабочего к рабочему пришлому: кто третирует мигранта как существо низшего сорта, тот сам усваивает психологию надсмотрщика, выгодную исключительно его же хозяину.

   Мигранты сегодня в России — самый бесправный, самый угнетённый отряд трудящегося класса страны, лишённый и тех немногих прав, какими ещё обладает местный рабочий. Задача революционной партии состоит не в потакании ксенофобии под видом заботы о соотечественнике, а в прямо противоположном: в скорейшем вовлечении этих людей в общую классовую борьбу, ибо рабочий из Оша и рабочий из Тулы суть один и тот же класс, как бы ни тщилось ваше национальное государство, Иван Александрович, убедить их в обратном.

**БЕРДЯЕВ.** *(тихо, как бы подводя черту под этим раундом)* Любопытно, господа: оба вы, говоря о человеке, в итоге заговорили о массах, о классах, о потоках капитала и труда — и ни тот, ни другой ни разу не вспомнили, что мигрант, о судьбе которого вы спорите, есть прежде всего конкретная, единственная в своём роде душа, оторванная от дома, от языка, от могил предков, — а не статистическая единица в вашем глобальном балансе труда и капитала, Владимир Ильич, и не угроза национальной гомогенности в вашем, Иван Александрович.

  Раз уж зашла речь о душе, вполне логично будет перейти к тому, что вы пишете о Церкви, Владимир Ильич, — здесь я, как ни странно, нахожу с вами больше общего, чем хотел бы признать. Я всю жизнь обличал историческое христианство за его сращение с государством, за измену духу Христову ради тёплого места при дворе. Патриарх, благословляющий убийство, — это мерзость, которую я узнаю с содроганием, хоть и по причинам, отличным от ваших.

**ЛЕНИН.** *(с иронией)* Неужели мы сходимся, Николай Александрович?

**БЕРДЯЕВ.** Не торопитесь радоваться. Вы обличаете Церковь, потому что религия для вас — опиум, отвлекающий массы от классовой борьбы. Я обличаю эту же Церковь, потому что она предала подлинную религию — религию свободы духа, личной встречи человека с Богом, не нуждающейся ни в каком патриархе с дорогими часами. Вы хотите уничтожить религию как таковую. Я хочу очистить её от того самого государственного начала, которое вы справедливо в ней обличаете. Цель противоположная — диагноз один.

**ИЛЬИН.** *(резко)* А я скажу иначе. Церковь, благословляющая защиту Отечества, не предаёт Христа — она исполняет свой исторический долг перед народом, оказавшимся в смертельной опасности. Не всякая война есть братоубийство, Николай Александрович, при всём уважении к вашей метафизике личности. Бывает война оборонительная, война за само существование народа.

**БЕРДЯЕВ.** *(тихо, но твёрдо)* Иван Александрович, вы сейчас говорите словами того самого патриарха, которого мы все трое только что справедливо назвали лицемером. Скажите прямо: вы оправдываете нынешнюю войну?

**ИЛЬИН.** *(замявшись на мгновение)* Я говорю о принципе, а не о конкретной войне, в деталях которой меня, признаться, никто не спрашивал. Но в одном принцип неизменен: народ имеет право защищать себя.

**ЛЕНИН.** *(резко подавшись вперёд)* Вот тут позвольте остановить вас, Иван Александрович, и потребовать уточнения, потому что в этом слове — «народ» — спрятан весь обман, которым кормят оратории два столетия подряд. О каком народе вы говорите? Извольте назвать его поимённо, а не отделываться благозвучным единственным числом.

  Идёт ли речь о том народе, что заседает в советах директоров банков, утроивших прибыль за время войны? О том народе, что владеет особняками в Подмосковье с мешками наличности, изъятыми при обысках у генералов? О том народе, чьи дети учатся в Лондоне, пока чужие дети гибнут под Бахмутом? Или вы говорите о другом народе — о том, что вымирает, Иван Александрович, вымирает буквально, физически, по миллиону в год, чья численность сокращается в каждой переписи, чьи деревни пустеют, чьи сыновья либо в земле, либо в эмиграции, либо у вербовочного пункта в обмен на контракт, потому что иной работы в их городе не осталось?

   Нет единого народа, Иван Александрович. Это есть фикция, удобная ровно тому классу, который наживается на её повторении. Есть класс эксплуататоров и есть класс эксплуатируемых — и интересы их не просто различны, они прямо противоположны, антагонистичны, как сказал бы всякий, кто хоть однажды отказался от красивых слов ради честного счёта. Когда вы говорите «народ защищает себя», вы в действительности говорите: пусть один класс защищает интересы другого собственной кровью — и называет это единством. Это и есть классическая буржуазная демагогия в её наиболее отточенной форме: затуманить голову рабочему и крестьянину словом, под которым прячется чужой карман.

**ИЛЬИН.** *(сухо)* Красиво сказано, Владимир Ильич. Но скажите тогда: разве ваш собственный «революционный класс» — не такая же абстракция? Разве рабочий из Башкирии и рабочий из Москвы, петербургский интеллигент  и фермер из тверской глуши — это не такое же воображаемое единство, как мой «народ»?

**ЛЕНИН.** Разница в том, Иван Александрович, что класс определяется не словом, а отношением к собственности и к средствам производства — это объективный, проверяемый факт, а не патриотическая риторика. Можно установить с точностью бухгалтерского отчёта, кто владеет банком, а кто несёт повестку. А ваш «народ» нельзя проверить ничем, кроме как спросив: чьи интересы скрываются за этим словом сегодня? И ответ почти всегда один и тот же.

**ЛЕНИН.** Вот! Вот она, формула всех государственников от Ивана Александровича до нынешних кремлёвских философов в штатском: говорить о принципе вообще, чтобы не отвечать за конкретное преступление в частности. Замечательная увёртка.

**ИЛЬИН.** *(холодно)* А ваша формула, Владимир Ильич, ещё проще: объявить меня соучастником чужих злодеяний только потому, что злодеи меня процитировали. По этой логике Христа следует объявить ответственным за все крестовые походы. И позвольте заметить: вы так и не ответили, существует ли хоть что-то, объединяющее жителей одной страны, кроме классовой розни, — или, по-вашему, всякое слово об общности есть заведомый обман?

**ЛЕНИН.** Существует, Иван Александрович, — общий враг. Но это уже совсем другая общность, нежели та, о которой говорите вы с амвона. А сейчас я предложил бы прейти к главному, господа, — к вопросу о власти. Вы оба, я знаю, ненавидите большевизм. Извольте сказать почему — внятно, а не одними восклицаниями.

**БЕРДЯЕВ.** Извольте, Владимир Ильич. Я писал ещё сто лет назад: коммунизм есть русская судьба, явленная в безбожной форме, — он унаследовал от православного мессианства идею всеобщего спасения, только переодел её в материализм и заменил Царство Божие диктатурой пролетариата. И в этом ваша трагедия: вы хотели освободить человека, а создали систему, в которой личность снова растворена в коллективе, только коллектив называется иначе. Ваш собственный текст это подтверждает: вы говорите о классах, о массах, о партии — но где в этой статье хоть слово о человеке как таковом, о неповторимой душе, ради которой, собственно, и стоило бы что-либо менять?

**ЛЕНИН.** Душа, видите ли, плохо кормит детей и плохо останавливает снаряды, Николай Александрович. Я говорю о классах, потому что класс — это объективная реальность, в которой ваша драгоценная личность либо имеет хлеб и свободу, либо не имеет ничего, как бы красиво вы ни писали о её метафизическом достоинстве.

**ИЛЬИН.** А я скажу о другом, Владимир Ильич: вы сами, в собственном тексте, признаёте, что советская власть переродилась в бюрократическую тиранию, что отсутствие многопартийности убило механизм самокоррекции, что Сталин стал чудовищем именно потому, что некому было его остановить. Браво! полвека спустя вы повторяете ровно то, что говорили мы, эмигранты, ещё при жизни вашего соратника Сталина, и за что нас называли реакционерами и врагами народа. Не находите ли вы иронии в том, что ваш же текст, в сущности, есть капитуляция перед нашей критикой?

**ЛЕНИН.** *(после паузы)* Нахожу, Иван Александрович. Но в этом и состоит разница между честной теорией и охранительной апологетикой: я способен признать ошибку собственного опыта и сделать из неё вывод. Вы же полвека защищали диктатуру белых генералов и не нашли в их опыте ни единой ошибки — только оправдания.

**БЕРДЯЕВ.** *(вставая между ними, как бы разнимая)* Господа, господа. Позвольте подвести то, что я наблюдаю в этом споре уже не первый час, а если угодно — не первое столетие. Вы оба ищете спасение России в силе: один — в силе организованного класса, другой — в силе государства, дисциплинирующего хаос. И оба, что забавно, в итоге приходите к диктатуре — только одна красная, другая белая. А подлинная трагедия России, господа, в том, что за всё минувшее столетие в ней так и не нашлось философии, поставившей в центр не класс, не государство, а просто человека — со всей его свободой, со всей его невыносимой, неудобной, не сводимой ни к какой системе единичностью.

**ЛЕНИН.** Прекрасные слова для книги. Боюсь, голодному рабочему от них ни тепло ни холодно.

**БЕРДЯЕВ.** А расстрелянному в подвале ЧК — тепло ли было от вашей теории классов, Владимир Ильич?

*(Молчание. Бердяев поднимается — на этот раз без улыбки.)*

**БЕРДЯЕВ.** Ильичу и Ильину дам один ответ — ибо вы оба, господа, при всей вашей взаимной ненависти, в главном повторяете одну и ту же ошибку, только с разных концов.

*(Поворачивается к Ленину.)*

  Начну с вас, Владимир Ильич. Вы говорите: пролетариат есть самый передовой и революционный класс — и потому именно ему должна принадлежать власть. Допустим на минуту, что это так. Но принадлежность к классу ещё не наделяет человека добродетелью. Тот токарь, тот шахтёр, тот металлург или грузчик, которого вы хотите поставить у власти, не становится автоматически свободным от глупости, от тщеславия, от мелкой жестокости — оттого только, что стоял у станка, а не за конторкой. Вспомните: облачение в рясу не делало монаха святым — нравы клира были известны вам не хуже моего, вы сами обличали их без устали. Точно так же красная книжечка партийного билета не делает человека пригодным к управлению заводом, городом, страной. Ему недостаёт ни образования, ни административного опыта — а значит, вместо рабочих страной будет править, как и прежде, профессиональная бюрократия. Только теперь — от имени рабочих, прикрываясь их именем, что хуже всякой откровенной тирании, ибо это есть тирания, обманывающая самое себя.

  И эти бюрократы — люди несовершенные, как все люди: среди них найдутся дураки и самодуры, карьеристы и подхалимы, негодяи всех мастей, которые в любой системе всплывают наверх с одинаковым упорством. А значит — снова чистки. Снова репрессии. Ибо даже пролетарское государство остаётся государством, Владимир Ильич, — то есть аппаратом принуждения в руках победившей партии, как бы красиво эта партия себя ни именовала.

  Вы хотите, чтобы я поверил в благую природу этой власти? Так позвольте напомнить вам её же собственную историю, которую вы пока ещё не прожили, но которую я уже видел из эмиграции, как видят будущее во сне. В 1919 году большевикам не помешало расстрелять мирную демонстрацию питерских рабочих — ту самую, что вышла требовать хлеба у власти, объявившей себя рабочей. Чем это отличалось от Кровавого воскресенья, за которое вы столь справедливо проклинали Николая? В 1921 году вы штыками подавили Кронштадтское восстание — восстание тех самых матросов, чьими руками была взят Зимний в семнадцатом. Вы расстреляли собственную революцию её же оружием. А затем, в тридцатых, та же машина перемолола и самих революционеров — тех, кто делал Октябрь, кто верил, кто отдал жизнь за идею, — Тухачевских, Бухариных, безымянных тысячи. И всё это — под красным знаменем, тем самым, что вы так горячо защищали в начале нашего разговора как символ интернационализма и братства.

   А войны? Финляндия в тридцать девятом — маленькая страна, на которую обрушилась армия, прикрывшаяся революционной фразой о защите трудящихся от белофиннов. Прибалтика и восточная Польша в сороковом — оккупация, замаскированная под воссоединение. Афганистан в семьдесят девятом — вторжение во имя интернационального долга, обернувшееся горами трупов восемнадцатилетних мальчиков, ничем не отличавшихся от тех, кого посылает на смерть нынешний Кремль. Государство, рождённое из революции, оказалось ничуть не милосерднее государства, которое эта революция свергла. Это и есть мой ответ вам, Владимир Ильич: не класс решает дело, а власть как таковая, безотносительно к тому, чьё имя она носит на знамени.

*(Поворачивается к Ильину.)*

  Теперь вам, Иван Александрович. Вы говорите о народе, о государстве, защищающем народное бытие, — но позвольте спросить: что такое народ, если не совокупность отдельных, единственных в своём роде душ? Народа как мистического целого, отдельного от живущих в нём людей, не существует — есть лишь множество личностей, и счастье народа есть не что иное, как сумма счастья этих личностей, взятых порознь, ибо иного счастья просто не бывает.

   А государство — даже самое сильное, самое дисциплинированное, самое философски обоснованное — не может сделать человека счастливым. Это не в его власти. Счастье — или, если угодно, спасение — зависит только от самого человека: Царствие Божие внутри нас, сказал Христос, а не в указе, не в законе, не в декрете. И оно не измеряется ни числом съеденных котлет, ни размером жилища, как полагает Владимир Ильич, ни порядком, насаждённым свыше, как полагаете вы. Но государство — государство очень часто, слишком часто делает человека несчастным. Государство, Иван Александрович, в самой страшной своей форме есть Великий Инквизитор из легенды Достоевского: оно обещает хлеб и порядок взамен свободы — и в государстве, выстроенном по такому образцу, не остаётся места ни Христу, ни любви к ближнему, ни всепрощению, ни духовной свободе, без которых христианство есть пустой обряд.

   А значит, любое государство, что ваше, что ленинское, доведённое до своего логического предела, превращается в концлагерь. Пусть даже самый комфортабельный, технически совершенный, благоустроенный — но обязательно с колючей проволокой по периметру и с местом для тех, кого назовут неугодными. Различие между вашими утопиями, господа, чисто декоративное: у одного колючая проволока выкрашена в красный цвет, у другого — в цвет имперского триколора. За проволокой — один и тот же страх, одна и та же деспотия, один и тот же человек, лишённый главного, что в нём есть, — свободы быть самим собой.

*(Тишина. Ленин и Ильин молчат — кажется, оба впервые за весь разговор. Затем Ленин поднимается — резко, как человек, дольше не способный сдерживать возражение.)*

**ЛЕНИН.** Нет, Николай Александрович. Вот тут позвольте остановить вас — потому что в споре со мной вы ломитесь в открытую дверь.

   Кто, как не марксисты, одними из первых изобличил антигуманную, репрессивную природу государства как такового? Это не вы открыли мне глаза на то, что государство есть аппарат принуждения, — это азбука, которую я писал ещё в «Государстве и революции»: государство есть продукт и проявление непримиримости классовых противоречий, особые отряды вооружённых людей, имеющих в своём распоряжении тюрьмы. Мы первые сказали это вслух, без лицемерия, без ваших красивых слов о «духовном бытии народа». И мы же поставили конечной целью всего исторического процесса не вечное существование этого аппарата, а его отмирание — ликвидацию классового общества, эксплуатации человека человеком, а вместе с ними и самой необходимости в государстве как централизованной машине насилия. Когда не станет классов, не станет и надобности подавлять один класс другим, — а значит, отпадёт и надобность в особой, стоящей над обществом силе. Это писал Энгельс: государство не отменяется — оно отмирает.

    Маркс ставил перед коммунистическим обществом задачу не более и не менее как создание условий для максимально свободного развития каждого — ассоциации, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех. Вот наша формула, Николай Александрович, а не ваша, — и в ней снимается, диалектически снимается то самое противоречие между «я» и «мы», между личностью и коллективом, о котором вы говорите так, будто марксизм этого противоречия не замечал. Только в условиях, когда снят гнёт нужды, когда труд перестаёт быть отчуждённым проклятием, человек обретает возможность подлинной самореализации — в согласии со своей природой, со своими склонностями и дарованиями, к общему благу, а не вопреки ему. И таким человек может быть счастлив по-настоящему — особенно когда труд его не просто терпят, а ценят и приветствуют те, кто рядом.

  Но пока есть люди, не заинтересованные в установлении бесклассового, материально и социально равноправного общества и активно этому сопротивляющиеся ради собственной корысти, остаётся необходимость вести с ними борьбу беспощадно — так же, как ведут беспощадную борьбу с вредоносными бактериями, разрушающими живой организм. Эти люди не сентиментальничают с революционерами — отчего же революционерам сентиментальничать с ними?

И позвольте, прежде чем вы снова заговорите о концлагере, привести вам факт, который вы предпочитали не вспоминать, Николай Александрович, сидя в парижском кресле. Советская власть унаследовала от старого режима, от вашей войны и от вашей разрухи, десятки тысяч беспризорных детей — брошенных, голодных, обречённых, по всякой буржуазной логике, стать алкоголиками, ворами, проститутками, отбросами общества, как становились ими дети улицы при любом прежнем строе. Что сделали мы? Мы дали им кров. Мы дали им питание и медицинскую помощь. Мы одели их. А главное — мы дали им бесплатное образование и профессиональную подготовку. И из них выросли квалифицированные рабочие, инженеры, учёные, военные — полноправные, полезные обществу люди.

  Назовите мне, Иван Александрович, хоть одно государство вашего любезного правового порядка, где никому не нужный сирота, оказавшийся на самом дне не по своей воле, имел бы тот же шанс подняться вровень с детьми из обеспеченных семей. Не назовёте — ибо такого государства не было ни до нас, ни, боюсь, ещё долго не будет после.

   Да, разумеется, указами, постановлениями и законами никого нельзя сделать счастливым автоматически — здесь я, так и быть, соглашусь с Николаем Александровичем хоть в чём-то. Но этими же указами и этими же законами можно и нужно формировать условия, в которых счастливая, достойная жизнь становится возможной для миллионов, а не остаётся привилегией немногих, как при вашем порядке, Иван Александрович, или метафизическим утешением для тех, кому нечего есть, как в проповеди Николая Александровича.

**ИЛЬИН.** *(тоже тише обычного)* Редкий случай, когда я готов подписаться под некоторыми вашими словами, Владимир Ильич, хоть в остальном вы и не правы.

**БЕРДЯЕВ.** *(после паузы, задумчиво, как человек, решившийся сказать нечто давно носимое в себе)* Знаете, Владимир Ильич, я хочу сказать вам нечто, чего, быть может, вы от меня не ожидаете. В молодости — и я готов в этом признаться без всякого стыда — меня тоже увлекала идея социального равенства. Быть может, это покажется вам странным, учитывая моё происхождение. Но позвольте вам напомнить: я происхожу не из той служилой дворянской мелкоты, что получала свои чины и грамоты в Табели о рангах, — и уж тем более не из тех свежеиспечённых дворян, каким был, при всём уважении, ваш батюшка Илья Николаевич Ульянов, дослужившийся до личного дворянства. Нет, я из тех, в чьих жилах течёт кровь, которую принято называть голубой в самом буквальном смысле: род мой уходит в такую глубину веков, что более аристократического происхождения в России и сыскать затруднительно. И тем не менее — именно поэтому, возможно, — я понимал несправедливость устройства мира, в котором рождение определяет всё.

  Но со временем я пришёл к вере. И понял, что истинное равенство существует — только не то, которое вы пытаетесь установить через экспроприацию и диктатуру пролетариата. Истинное равенство есть равенство перед Богом. Перед Создателем каждый из нас — и родовитый аристократ, и босяк с Хитрова рынка — одинаково сир и наг, одинаково грешен и одинаково взыскуем любви и спасения. Это единственное равенство, которое не нуждается ни в революции, ни в гильотине, ни в красном терроре.
*(Поворачивается к Ильину.)*

 Но здесь я хочу сказать и вам кое-что, Иван Александрович, — потому что вера, на которую вы опираетесь и которую вы так охотно ставите в основание вашего государства, к тому Богу, о котором говорю я, не имеет ровным счётом никакого отношения. Вера государственных охранителей, вера апологетов скреп, вера патриарха с дорогими часами — это вера посюсторонняя, земная, целиком и полностью обращённая не к трансцендентной бесконечности, а к весьма конкретным интересам весьма конкретных людей здесь, в этом мире. Это вера, которая нужна власти, а не Богу. Это вера, которая служит порядку, а не истине. Храм, выстроенный охранителями на службе государству, — это не врата в вечность, Иван Александрович, это надгробие на могиле истинной веры.

 Подлинная вера трансцендентна — она по самой своей природе не умещается ни в какую государственную форму, не даётся никаким указом, не освящает никакой войны, не склоняется ни перед каким троном. Она есть личная, одинокая, незащищённая встреча человека с Богом — встреча, которую ни православный монарх, ни патриарший молебен, ни духовные скрепы ни организовать, ни заменить собой не в силах. "Входите тесными вратами, потому что широки; врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны; врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их", - сказано в Евангелие от Матфея. Именно поэтому ваша православная государственность, Иван Александрович, в метафизическом отношении так же пуста, как ленинский материализм, — только прикрыта иконостасом вместо красного знамени.
  *(Вновь обращается к Ленину.)* Если нет Бога, если человек есть лишь форма существования белковых тел, как говорили ваши предшественники-материалисты, — то какой уравнитель остаётся? Только один. Смерть. Смерть, которая действительно уравнивает всех и вся — барона и мужика, академика и бомжа, победителя и побеждённого. Вот она, конечная точка вашей системы, Владимир Ильич: в обществе победившего равенства главным и единственным по-настоящему надёжным уравнителем окажется смерть. Коммунизм бессилен перед ней — он не даёт ответа на вопрос, который она задаёт каждому из нас лично. И потому всё равенство, которое вы строили и призываете строить опять с завидным упорством, отрицает с презрительной насмешкой равенство на кладбище или же единое для всех НЕ-БЫ-ТИЕ. Простая всем известная формула: полная сумма векторов равна нулю — из нуля вышли и в ноль обратно ушли.
*(Садится. Пауза.)*

**ЛЕНИН.** *(медленно, как человек, которого задели по-настоящему — не полемически, а лично)* Это, Николай Александрович, единственный ваш аргумент в нашем сегодняшнем разговоре, от которого мне не отмахнуться ни марксистской формулой, ни историческим примером. Перед лицом небытия рушится не только коммунизм — рушится всё: и ваша вечность, и ильинское государство, и любое человеческое начинание вообще. Но именно здесь я хочу сказать о том единственном бессмертии, в которое я верю — и которое не нуждается ни в Боге, ни в загробном воздаянии, чтобы быть реальным.
**БЕРДЯЕВ.** Нет, Владимир Ильич. Позвольте мне не согласиться — и не с фактами вашими, против фактов я не спорю, дети действительно были одеты, накормлены и выучены, в этом я готов отдать вам должное без всякой иронии. Я спорю с самой метафизикой вашего проекта, ибо в ней-то и зарыта подлинная трагедия.
  Вы не верите мне на слово — извольте, обращусь к фактам, которые вам, материалисту, должны быть особенно убедительны, ибо вы привыкли доверять статистике больше, чем метафизике. Возьмите страны Скандинавии — благополучнейшие, сытые, социально защищённые и самые богатые государства Европы, в которых ваш идеал материального равенства и социальной заботы воплощён едва ли не полнее, чем где бы то ни было ещё. И что же? Именно там — самые высокие в мире показатели самоубийств. Сытый, обеспеченный, социально защищённый человек — и при этом добровольно уходящий из жизни, ибо жизнь эта, лишённая последнего, метафизического измерения, не даёт ему ответа на единственный по-настоящему важный вопрос.
   Вы утверждаете не Град Божий на земле. Вы утверждаете нечто более скромное и одновременно более страшное — инкубатор. Общество, в котором человек избавлен от необходимости ежедневно бороться за жизнь — с голодом, с холодом, с врагом, с болезнью, с экономическим крахом, с саертикали, без которой человеческое существование сворачивается в простое биологическое прозябание, пусть и сытое, пусть и образованное. Такой мир, Владимир Ильич, есть духовный тупик человека. И люди в нём, лишённые смысла — не хлеба, заметьте, не крова, а именно смысла, — будут несчастны в подавляющем своём большинстве, исключая разве что законченных глупцов, которым довольно одной сытости, чтобы считать себя счастливыми. мой неумолимой конкуренцией бытия, — но в котором при этом не остаётся ничего, кроме голой доктрины материализма, есть обществодвухмерное, плоское, лишённое глубины. Там, где нет Бога, а царит одна лишь физическая каузальность, причина и следствие, слепая энергия и её трансформации, — там нет ни вечности, ни бесконечности, ни той трансцендентной вертикали, без которой человеческое существование сворачивается в простое биологическое прозябание, пусть и сытое, пусть и образованное. Такой мир, Владимир Ильич, есть духовный тупик человека. И люди в нём, лишённые смысла — не хлеба, заметьте, не крова, а именно смысла, — будут несчастны в подавляющем своём большинстве, исключая разве что законченных глупцов, которым довольно одной сытости, чтобы считать себя счастливыми.
   А не ответите ли вы мне, Владимир Ильич, на вопрос ещё более близкий вашему собственному эксперименту? Почему в семидесятые и восьмидесятые годы — в самые благополучные, самые стабильные, самые сытые годы советской власти, когда материальные и социальные условия для той самой свободной самореализации личности, о которой вы говорили только что с таким воодушевлением, были как никогда прежде, — почему именно тогда уровень пьянства среди населения достиг такой степени, что руководству вашей же партии пришлось вводить меры, граничащие с сухим законом? И меры эти, заметьте, лишь усугубили беду: люди, лишённые фабричного спирта, стали гнать самогон и травиться суррогатом. А среди молодёжи, не заставшей ни голода, ни войны, расползалась наркомания — у молодёжи, для которой, казалось бы, было создано всё: бесплатное образование, гарантированный труд, крыша над головой. Отчего же, Владимир Ильич? Ведь у них было то самое, что вы провозглашаете condicio sine qua non счастья, — материальная и социальная стабильность. А люди эту модель счастья отвергали — спивались, кололись, и в конце концов, когда явилась возможность, сами же охотно поддержали слом того самого государства, что так заботливо их кормило и учило.

  Даже самая благополучная, самая сытая, самая социально устроенная жизнь не отменяет вопроса смерти, Владимир Ильич. А смерть, поставленная перед лицом голого материализма, нивелирует решительно всё: и образование, и квалификацию, и инженерный диплом, и медаль за труд. Перед фактом небытия равны и накормленный сирота, и сытый скандинав, и спившийся инженер из вашего же благополучного застоя. И только истинная вера — вера в бессмертие души, вера в Бога — придаёт жизни тот смысл, без которого человек остаётся просто животным с чрезвычайно развитым интеллектом, искусным в производстве, но слепым перед лицом собственного конца.

  Заметьте, Владимир Ильич: только человек во всей известной нам твари носит в себе идею Бога и идею бесконечности. Ни самое разумное животное, как бы ни поражало нас порой его сообразительность, ни самая совершенная вычислительная машина, способная играть в шахматы и сочинять стихи, не испытывают этой жажды бесконечного, этой тоски по вечности — потому что жажда эта не есть функция интеллекта, не есть продукт развитой нервной системы или искусной программы. Она есть знак иной природы в человеке — той самой, которую ни ваш материализм, ни самая совершенная социальная инженерия отменить не в силах, сколько бы хлеба, крова и образования вы ни предложили взамен.

*(Молчание. Ленин некоторое время не отвечает — но это не растерянность, а та особая, всем знакомая по его текстам пауза перед особенно безжалостным ударом.)*

**ЛЕНИН.** Статистику вашу я не отрицаю, Николай Александрович, — отрицаю вывод, который вы из неё с поспешностью теолога делаете. Вы рассуждаете так, будто из факта несчастья при социализме автоматически следует необходимость Бога, — это не логика, это подмена тезиса, известная всякому семинаристу со времён схоластики. Алкоголизм брежневских лет доказывает не отсутствие в человеке метафизической жажды, а отсутствие у того конкретного, выродившегося, забюрократизированного социализма подлинной цели, ради которой стоило бы жить и трудиться. Это не приговор материализму — это приговор термидору, перерождению революции в кормушку для номенклатуры, о чём я сам говорил без обиняков задолго до вас. Люди спивались не оттого, что им не хватало бесконечности, а оттого, что им подсунули вместо живого дела — пустой ритуал партсобраний, вместо классовой борьбы — лозунги на кумаче, вместо будущего — вечное настоящее застоя. Дайте человеку подлинное дело, способное вместить в себя его жизнь без остатка, — и тоска отступит без всякого Бога.

   А что до скандинавов — благополучие без борьбы рождает не метафизическую тоску, а паразитический вакуум: люди, которым нечего больше добиваться и не за что бороться, начинают изобретать себе несчастье из ничего, как изобретает его всякий сытый класс, лишённый исторической задачи. Это не довод в пользу вечности — это довод в пользу того, что застойное благополучие столь же губительно, как и нищета, и что счастье человека не в отсутствии борьбы, а в борьбе за нечто стоящее усилий. 
Вы говорите: только человек носит в себе идею бесконечности, и потому ему нужен Бог. Я скажу иначе: человеку нужна не идея бесконечности в вашем потустороннем смысле, а ощущение причастности к делу, которое переживёт его самого, — детям, которых он растит, обществу, которое он строит, истории, в которую он вписывает собственную, пусть смертную, жизнь. Это и есть посюсторонняя, действительная бесконечность — без поповских прикрас, без обещания загробного воздаяния за земное смирение. Кто не способен найти смысл в этом, тот не найдёт его и в небесах, — он лишь переименует собственную пустоту в веру.
  **БЕРДЯЕВ.** *(не отступая ни на дюйм, голос его становится только твёрже)* Красиво сказано, Владимир Ильич, но вы вновь подменяете предмет спора, как делает это всякий, кто не желает глядеть смерти прямо в глаза. «История, которая переживёт меня» — но переживёт ли она и саму себя? Ваша история тоже смертна, Владимир Ильич: ваше дело, ваша партия, даже самое могущественное государство — всё это конечно, всё обратится в пыль и в забытые страницы учебников, как обратилась в пыль и Римская империя, которая тоже мнила себя вечной. Если нет ничего за пределами времени, то и причастность к историческому делу есть лишь отсрочка отчаяния, а не его разрешение, — утешение того же сорта, что и медаль на груди мертвеца.
 

   Вы зовёте мою вечность поповской прикрасой. Извольте, я назову вашу — отсроченной могилой, выкрашенной в красный цвет. Разница между нами в том, Владимир Ильич, что моя бесконечность не зависит от того, выживет ли партия, удержится ли государство, не предаст ли дело следующее поколение, — а ваша зависит решительно от всего этого и рассыпается при первой же исторической неудаче. История ваша уже однажды дала трещину в Кронштадте, дала вторую в тридцать седьмом, дала и в девяносто первом и будет давать ещё очень много раз, и в этой трещине окажется вся ваша посюсторонняя бесконечность — там, где моя останется неприкосновенной, ибо она не нуждается в победе, чтобы быть истинной.
**ЛЕНИН.** *(не отступая, но меняя угол атаки)* Бессмертие, смерть, жизнь — всё это, Николай Александрович, не более чем формы существования материи, и разумная жизнь есть высшая из этих форм: та форма, в которой материя осознаёт самоё себя.

**ИЛЬИН.** *(в сторону, тихо, с холодной усмешкой)* Заменил гегельянский дух на материю — и думает, что изобрёл велосипед.

*ЛЕНИН.** *(не обращая внимания, продолжает)* Именно разум, а не безусловный рефлекс, даёт человеку самое значимое для него понимание — понимание вопроса жизни и смерти. Рефлекс заставляет тело трепетать от ужаса перед небытием. Но разум говорит иначе — говорит словами вашего же, Николай Александрович, любимого Пушкина: «Нет, весь я не умру — душа в заветной лире мой прах переживёт и тленья убежит». А Гёте сказал ещё короче и ещё точнее: после нас остаются лишь дела. Именно так: человек делает себя бессмертным сам, плодами трудов своих — трудов творческих, наполненных полётом ума и духа. Обессмертивает себя здесь, на земле, а не где-то там, в потустороннем мире, о котором мы не знаем ничего достоверного, если не считать достоверностью мифы и поповские выдумки.

  Мы остаёмся в памяти потомков — в благодарной памяти, если, конечно, достойны её. Мы трое тому живое подтверждение, Николай Александрович: мы и сейчас живы — пусть бестелесно, но разве плоть когда-либо была нашим фетишем? Нет. Разум. Дух. Наша интеллектуальная, наша духовная жизнь. Творчество, идеи — вот что неподвластно ни времени, ни тлению.

**ИЛЬИН.** *(иронично, с расстановкой)* Ну вы-то, Владимир Ильич, уж всяко постарались на славу поболее нашего. Не имея прямых потомков по плоти, вы оставили наследником всему русскому народу целое государство. Да что там государство — новую мировую систему. И благодарные потомки увековечили вас ровно как Бога-Спасителя. По всем городам и весям стояли на главных площадях ваши истуканы — кое-где, замечу, стоят и поныне. Ваши портреты, точно иконы, были развешаны во всех кабинетах и залах необъятной империи. Переплюнули вас в этом усердии только ваши северокорейские ученики — семейство Ким, единственные, кто пошёл дальше учителя. Трудов ваших издано было столько, что даже Библия, при всём её двухтысячелетнем тираже, столько не печаталась. Художественных произведений вам посвятили столько, что любое божество позавидует. Самый труп ваш стал предметом поклонения — ни к одним святым мощам никогда не было такого паломничества. Жизнь вашу превратили в советское Евангелие, а семью — в святое семейство; отсюда и ваш брак с прекрасной Надеждой Константиновной полагалось считать непорочным и чисто платоническим — союзом двух соратников по борьбе, бесплотным, как в житие святых. Зачем вам Бог, Владимир Ильич, когда вы сами стали небожителем?
**ЛЕНИН.** *(резко, без тени самодовольства)* Я всегда относился крайне отрицательно ко всякому идолопоклонству, Иван Александрович, и любой, кто меня знал, это подтвердит. Мне было противно всякое выпячивание личности — и прежде всего собственной. Быть вождём, быть лидером движения — да, готов был нести эту ношу. Но не божком на постаменте. Так что упрёк ваш не по адресу.

**БЕРДЯЕВ.** Но ведь эта исступлённая, эта обезумевшая от обожания толпа — сперва чтившая вас, а после с тем же исступлением чтившая Сталина, — разве не есть и она часть вашего «творческого» наследия, Владимир Ильич? Не вы ли посеяли почву, на которой выросло это идолопоклонство, как бы лично вы его ни чурались?
**ЛЕНИН.** *(после паузы, тяжело)* «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся», — это сказано не мной, но я готов повторить это как собственное. И всё же позвольте напомнить вам, Николай Александрович: Христос, взявший на себя, по вашему же учению, все грехи человеческие, не несёт на себе греха крестовых походов, греха инквизиции, греха охоты на ведьм, греха религиозных войн, которые велись Его именем столетиями после Его смерти. Люди несовершенны, Николай Александрович, — особенно когда несовершенны и сами общественные устои, в которые они погружены. Толпа, обожествившая меня вопреки моей воле, повинна в собственном идолопоклонстве не более и не менее, чем толпа, обожествлявшая папский престол, не делает повинным в этом самого Назарянина.


**БЕРДЯЕВ.** *(не отступая ни на дюйм, голос его становится только твёрже)* Красиво сказано, Владимир Ильич, но вы вновь подменяете предмет спора, как делает это всякий, кто не желает глядеть смерти прямо в глаза. «История, которая переживёт меня» — но переживёт ли она и саму себя? Ваша история тоже смертна, Владимир Ильич: ваше дело, ваша партия, даже самое могущественное государство — всё это конечно, всё обратится в пыль и в забытые страницы учебников, как обратилась в пыль и Римская империя, которая тоже мнила себя вечной. Если нет ничего за пределами времени, то и причастность к историческому делу есть лишь отсрочка отчаяния, а не его разрешение, — утешение того же сорта, что и медаль на груди мертвеца.

**ИЛЬИН.** Господа, приношу свои извинения за то, что вынужден так беспардонно вмешаться в вашу интереснейшую дискуссию, но на правах считаю свои долгом предупредить вас, о лимите нашей трансляции. Поэтому попрошу вас, желательно, сжато, из-за дефицита оставшегося у нас времени осветить один вопрос, прежде чем мы разойдёмся. Владимир Ильич, что вы скажете о территориях? Вы пишете — вернуть Украине захваченное, без оговорок. Здесь, как ни странно, я готов с вами почти согласиться: правовое государство не может стоять на украденной земле, ибо тогда оно перестаёт быть правовым по определению.

**ЛЕНИН.** *(удивлённо приподняв бровь)* Неожиданное согласие, Иван Александрович.

**ИЛЬИН.** Не обольщайтесь — я согласен с выводом, не с основанием. Вы приходите к этому через классовый анализ и право наций на самоопределение. Я прихожу к тому же через идею правосознания: государство, основанное на лжи и захвате, разлагает само себя изнутри, ибо право не может строиться на бесправии.

**БЕРДЯЕВ.** А я скажу вам обоим: вы оба правы в выводе и оба обходите главное. Дело не в классе и не в правосознании государства — дело в том, что всякий человек, чья земля захвачена, чей дом разрушен, есть прежде всего личность, испытавшая насилие, а не функция права или классовой борьбы. Пока вы спорите о механизмах, эта личность хоронит своих мёртвых.

**ЛЕНИН.** Это верно, Николай Александрович, — но эта личность нуждается не только в сочувствии, но и в репарациях, выплаченных не из её же кармана, а из карманов тех, кто на её горе нажился.

**ИЛЬИН.** Тут я снова соглашусь, как ни странно для апологета частной собственности: награбленное должно быть возвращено. Это не социализм — это просто справедливость, известная ещё римскому праву.

**БЕРДЯЕВ.** *(разводя руками)* Вот видите, господа: иногда совесть оказывается общей даже у врагов, если только говорить честно, а не цитатами из монографий.

                ЭПИЛОГ.

*(Тишина. Все трое умолкают.)*

**ЛЕНИН.** Что ж, господа. Спор окончен, и, кажется, ни один из нас не переубедил другого ни в чём существенном.

**ИЛЬИН.** Как и подобает спору, длящемуся столетие.

**БЕРДЯЕВ.** *(внезапно, с тихим, почти весёлым удивлением)* А знаете, что забавнее всего, господа? Мы трое — три абсолютных, непримиримых противника — сходимся в итоге в одном-единственном пункте, который ни один из нас, кажется, не собирался уступать: все трое признаём, что нынешняя война есть преступление, что захваченные земли подлежат возврату, что награбленное должно быть отдано не из кармана обворованных, а из кармана воров. Большевик, монархист и персоналист — три взаимоисключающие метафизики — и единое суждение о том, что творится здесь и сейчас.

**ЛЕНИН.** *(хмурясь)* На что вы намекаете, Николай Александрович?

**БЕРДЯЕВ.** На то, любезный Владимир Ильич, что, быть может, истина в подобных вопросах не нуждается в философской системе для своего обнаружения — достаточно одной только честности, не отравленной ни классовым интересом, ни государственным резоном, ни религиозным удобством. Любая система, доведённая до конца, находит способ оправдать насилие, которое ей выгодно. Но стоит на миг отложить систему в сторону — и даже мы, столетние враги, видим одно и то же: разорённую землю, ограбленный народ и тех немногих, кто на этом нажился.

**ИЛЬИН.** *(сухо усмехнувшись)* Опасное признание для философа-персоналиста, Николай Александрович: если истина видна и без системы, к чему тогда были все наши книги?

**БЕРДЯЕВ.** К тому, Иван Александрович, чтобы хоть один человек, прочитав их через сто лет, заметил то, что мы сейчас заметили друг в друге: что за всеми тремя нашими непримиримыми правдами стоит один и тот же отказ — отказ закрывать глаза, когда сильный грабит слабого, прикрывшись любым из наших трёх знамён.

**ЛЕНИН.** *(после долгой паузы — не сдаваясь, но уже без прежнего полемического жара, скорее задумчиво)* Возможно, господа. Но я скажу иначе, как привык говорить всю жизнь. Ошибки, на которые так щедро указал мне Николай Александрович, не отменяют направления — они есть неизбежная цена всякого движения, которое идёт не по теоретической схеме, а по живой, сопротивляющейся практике. Практика, как известно, всегда сложнее любой, даже самой стройной теории, и тот, кто отступает перед первой неудачей, годится в философы, но не в революционеры.

 Бытие определяет сознание — вот формула, от которой я не откажусь и в загробном споре. Пока существуют банкиры, утроившие состояние на крови, и существует крестьянин, не имеющий земли, никакая беседа о душе, личности и Царствии Божием не отменит необходимости это бытие переменить. Можно спорить о методе, можно и нужно учиться на ошибках, не повторять Кронштадта и не повторять тридцать седьмого года, — но отказаться от самой попытки переустроить бытие ради удобства философствующих наблюдателей я не намерен. Это и есть разница между нами, господа: вы анализируете несовершенство мира. Я предлагаю его переделать — пусть и не с первой попытки.

**ИЛЬИН.** *(тихо, почти про себя)* И в этом, Владимир Ильич, вся неисправимость русской судьбы: один хочет переделать бытие, другой — облагородить власть силой духа, третий — спасти одну-единственную душу, не трогая ни бытия, ни власти. И каждый по-своему прав. И каждый по-своему опасен, доведённый до предела.

*(Молчание. Все трое умолкают — впервые за весь разговор расслышав друг друга до конца.)*

*Где-то далеко от телестудии. Кремлёвский кабинет. Путин сидит перед экраном, смотрит трансляцию. Лицо его всё больше выражает недовольство. Он берёт пульт и нажимает кнопку — изображение гаснет.*

**ПУТИН.** *(не оборачиваясь, через плечо — кому-то, стоящему позади)* Неудачная затея.

*(Пауза.)*

Всех троих — аннулировать. И записи дискуссии тоже. Будем считать, что ничего не было.

*(Пауза. Он откидывается в кресле.)*

Какие сегодня котировки на нефть?

*(Свет гаснет. Тишина.)*

**ЗАНАВЕС**
 


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →