Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Прибытие победителей. Роман. Автор Клаус Херрманн

Предисловие

«Небо казалось ясным, Хансу показалось, что он видит звезды». Этими словами завершается новый исторический роман известного веймарского писателя Клауса Херрманна. Главный герой романа— это бывший прусский второй лейтенант или по-русски точнее можно сказать подпоручик Ханс фон Мохов, уже знакомый многим читателям по роману Клауса Херрманна «Решение в Париже», после падения Робеспьера тщетно надеялся осуществить свою мечту о счастье для всех в Новом Свете: его попытка помочь коренным американцам в их борьбе против белых торговцев мехом терпит неудачу. Вернувшись в Париж, он пытается найти свой путь во времена, когда беспринципные бизнесмены и банкиры, гражданские и военные спекулянты предают и растрачивают наследие революции. Как и многие другие, Ханс фон Мохов ищет выход из хаоса. Он попадает в тюрьму и оказывается втянутым в интриги богатых и влиятельных господ. Наконец, он видит в вернувшемся из Египта генерале Бонапарте того самого «спасителя», которого все ждут, и становится свидетелем знаменитого государственного переворота 18 брюмера 1799 года. Читатель знакомится с захватывающей эпохой со всеми ее противоречиями. В этом романе Клаус Херрманн также мастерски переплетает документальные исторические события с судьбой своего героя, создавая захватывающий сюжет.
               
Часть 1

Бегство от природы

    Гастон де Монтиньи предсказал своему другу Жану Мокко, что он не переживет вторую зиму в бревенчатой хижине на озере Эри.
«Либо ты замерзнешь насмерть, либо индейцы тебя убьют,» — сказал он. — «Возможно, этим займутся торговцы мехами, раз уж ты посягнул на их бизнес. Они не понимают, что отрубать тебе голову бессмысленно, потому что ты уже потерял ее, чертов дурак!»
Это было в конце лета, когда листья старых дубов и вязов уже начали менять цвет. Идя по лесу в быстро наступающих сумерках, они по щиколотку увязали в прошлогодней листве; совсем рядом, серый и призрачный, бесшумно проплыл козодой, и они заметили его только тогда, когда их коснулся ветерок от взмаха его крыльев, и они невольно вздрогнули.
«Отвратительное существо, его можно принять за злого демона». Ханс фон Мохов, сохранивший в Штатах свое французское имя Жан Мокко, остановился. «Почему здесь нет соловьев?!»
 «Соловей такой же некрасивый». Гастон не собирался уступать ни на йоту, даже на самый простой вопрос.
«Думаешь, торговцы мехами достаточно утонченные, чтобы слушать их песни? Или индейцы? Какого черта, Джон, жалкий ты дурак!»
Они говорили по-английски, как обычно, на простом и непринужденном американском английском, который подходил для ведения бизнеса и ругательств, но не для разговоров о соловьях. «Раньше он бы меня не назвал ни «чертовым дураком», ни «жалким дураком», — подумал Ханс; «этому он научился только в Америке.»
«Ты прав», ответил он, «пение соловьев стало бы для них просто посторонним шумом, а может быть они его вовсе бы не восприняли.»
«Какого черта ты тут вообще ищешь, Джон? Ты не вписываешься в эту страну, даже если ты отпустил бороду, как торговец мехами или охотник. Возвращайся в Париж!»
«Я не подхожу и Парижу.»
«Франция сильно изменилась с тех пор как ты покинул ее. У тебя в Париже жена и дети.»
«Я это не забыл.»
«Неужели? Это меня радует, Джон, ради Бога.»
Он хороший парень, подумал Ханс, он спас мне жизнь, пусть даже обзывает меня дураком, если это доставляет ему удовольствие. Но он не дал себя уговорить вернуться, он однозначно решил остаться и провести еще одну зиму в своем домике.
«Все дело в индейской девушке» - рассвирепел Гастон. «желаю счастья с этим существом! Пожертвуй своей жизнью ради нее! Ты неисправим!»
На следующий день он уехал в Нью-Йорк.
Ханс стоял у своего дома и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из виду; Гастон ни разу не оглянулся, ведь он должен был следить за тем, чтобы его лошадь не поскользнулась на сыром, зыбком лиственном ковре леса.
    Прошла зима, Ханс не замерз и не умер. Лед и снег растаяли, мертвая прошлогодняя листва опала, деревья вновь покрылись молодыми листочками. Бурный шторм, налетевший с запада через прерии, взбаламутил озеро. Ханс стоял на высоком берегу и смотрел на черную полосу лесов на канадском берегу, которая время от времени исчезала за плывущими облаками тумана. Прежде чем Гастон сел на коня, он предупредил друга насчет девушки-индианки, что ее обычаи отличаются от обычаев белой женщины, что она не знает верности, что она ненадежна и, что она способна перерезать ему горло ночью, пока он спит. Ханс вспомнил об этом бессмысленном предупреждении только сейчас, когда Мэри уже отсутствовала пять дней. Она сказала, что хочет навестить своих родственников. У нее была быстрая походка и носила она нелепое имя, которое ей дало племя - «Летающая голубка», совершенно справедливо. Полдня ей требовалось, чтоб добраться до деревни Сенека, полдня – обратно. Она хотела пробыть у родственников две ночи; ее родители были еще язычниками, а она хотела покреститься, поэтому при каждой новой встрече у них были ссоры. Ханс приказал ей оставаться там не дольше одной ночи. То, что она две ночи провела в своей родной деревне, он ей простил, но то, что она третий вечер отсутствовала, обеспокоило его.
«Мне все равно!» — громко сказал он, но буря завыла ещё сильнее, так что он не слышал собственного голоса; поэтому он крикнул ей в ответ: «Мне все равно! Совсем все равно!»
   Затем он повернулся спиной к бурлящему озеру и направился домой, шагая под деревьями, верхушки которых склонялись к земле. Сделав несколько шагов, он остановился, внезапно осознав, что впервые заговорил по-немецки с тех пор, как покинул Нью-Йорк; он немного удивился, что не разучился еще говорить на этом языке.
     Буря на несколько мгновений утихла, но неожиданно с новой силой согнула верхушки деревьев ниже, чем прежде, словно за это время она пришла в себя. Ханс нащупал тонкий, потрепанный томик, который всегда носил во внутреннем кармане пальто; в нем были эссе Руссо, единственная книга великого покойного, которую он нашел в Нью-Йорке, единственное, что он мог прочитать в этой дикой местности. Он отказался от мысли объяснять Гастону, что значила для него Мэри. Гастон бы его не понял, он ведь никогда не читал Руссо, права человека его нисколько не волновали, он никогда не задумывался над тем, добр ли человек от природы. Скорее всего он бы посмеялся над этим, если бы Ханс ему сказал, что Мэри для него является воплощением Невинности и Чистоты природы, или бы с притворной серьезностью спросил бы являются ли родители Мэри, худые, некрасивые индейцы Сенеки, с помятыми лицами и склеенными от грязи волосами, воплощением этой самой Чистоты природы.
    Бревенчатый домик стоял в лощине, защищенный от бурь; но зимой вокруг него скапливался снег, так что его обитатели часто выбирались наружу только через люк в крыше. Перед отъездом из Нью-Йорка Ханс дёшево купил большой участок земли на озере Эри; он хотел жить на своей собственной земле. Охотник, переехавший дальше на запад, отдал ему бревенчатый домик в обмен на пистолет и почти новые брюки.
       Ещё до того, как Ханс достиг обрыва, он почувствовал какую-то перемену в воздухе. Изменился воздух; когда буря на несколько мгновений утихла, он отчётливо уловил слабый запах дыма: огонь в очаге снова загорелся, Мэри вернулась. Он не сбавил шаг, не поторопился, выражение его лица оставалось неизменным, словно он никогда не сомневался в верности и преданности Мэри. На краю долины он даже не посмотрел вниз на бревенчатый домик; он смотрел на небо, по которому низко плыли клочья облаков и тумана. Издали надвигалась тёмная гора облаков, предвещая новую бурю. Ханс некоторое время наблюдал за ней. Даже облака в Америке отличались от французских и прусских: они были больше, темнее, с дикими неровными краями. В его воспоминаниях европейские облака были мягче, меньше и имели более закругленные, приятные формы, да и погода там менялась не так часто и резко, как в Америке. Дойдя до луга в долине, он увидел, что дверь бревенчатой хижины открыта, как он и ожидал. Он оставил её открытой за собой; войдя, он повесил верхнюю одежду на гвоздь и подержал руки над огнём в камине. Ветер не мешал ему на берегу озера и в лесу, но теперь он чувствовал, что явно продрог. Некоторое время он прислушивался к звукам, доносившимся из другой комнаты, где Мэри была занята мытьём посуды. Она вернулась совсем недавно, иначе она бы уже начала жарить оленину, лежащую у печи.
«В обед начнется дождь», сказал он. «Может быть даже раньше.»
«Раньше», подтвердила Мэри. «Тучи совсем рядом.»
«Ветер изменил направление».
 «Когда солнце было над головой, я услышала это. Ветер затих; ветер устал. Вот что он сделал, вот это!» Мэри несколько раз громко вздохнула, имитируя «вздохи» ветра; вздохи становились все тише и тише, так что они действительно напоминали далекий, медленно угасающий ветерок. «Потом он подскочил, ветер, и затанцевал, ветер, и закружил, и подул, то в одну сторону, то в другую!» Она дула изо всех сил, хихикая при этом. Ее голос был высоким и нежным, словно стрекотание насекомого. За два без малого года, что Мэри жила с Хансом, она немного выучила английский, который смешивала со словами индейского языка; и, несмотря на все наставления, она не хотела отказываться от языка жестов, которым пользовались коренные американцы и белые люди. В конце концов, Ханс позволил ей это; жесты, как и стрекотание ее голоса, подчеркивали ее детскую натуру. Он так и не узнал, сколько ей лет; возможно, она сама этого не знала. Ее тело, еще не измученное родами, было стройным, как у мальчика, с маленькой, упругой грудью и длинными бедрами. Именно ее тело соблазнило его. Всякий раз, когда он лежал с ней, он чувствовал стыд, потому что его чувства молчали, а возбуждали его только ощущения.
Он отвернулся от неё, вышел наружу и стал наблюдать, как гора облаков медленно приближается, поднимаясь всё выше и выше, пока её вершина, наконец, не начала наклоняться вниз, словно вот-вот готова рухнуть в долину. Ханс сделал шаг назад и в следующее мгновение рассмеялся над своим бессмысленным испугом. Он повернулся спиной к облаку, дошёл до конца долины, где тропа к лесу начала подниматься, вернулся обратно и поднял голову только тогда, когда почти дошёл до хижины, и снова испугался. Чёрная вершина наклонилась ещё ниже вперёд, так что она указывала прямо на хижину, как рука, словно это была цель, которую она намеревалась принести в жертву надвигающейся катастрофе. Буря завывала меж холмов, но ветер, ласкавший дно долины, был похож на весенний. Ханс заставил себя подождать. Только когда он почувствовал аромат жареной оленины и почти одновременно ощутил первые капли дождя на своём лице, он вошёл внутрь.
        Над огнем, пылающим в очаге, построенном из грубо обработанных камней, Мэри вращала вертел с олениной. Ханс сел за стол и с удовлетворением заметил, что дождь, барабанящий по крыше, не заглушал потрескивание огня.
 «Покажи мне еще раз, как дул ветер», — попросил он через некоторое время. Мэри не была готова к этому. «Ветер больше не дует,» — объяснила она. — «У него теперь есть язык дождя, который не умеет говорить, только щелкать, вот так!»
Она имитировала звук капель дождя, падающих на крышу. «Прекрати!» — приказал он. «Дождь такой болтливый, что ты язык повредишь, пытаясь его имитировать».
«Только мужчина может повредить язык, но не женщина», — возразила она, оглянувшись на него и улыбнулась. «Разве не так?» Дождь лил на крышу все сильнее и сильнее. За закрытой дверью образовалась лужа, из которой узкая струйка стекала по неровному полу к очагу, собираясь в небольшой ямке перед ним. Когда оленья нога была готова, Мэри отрезала несколько кусков, положила их на деревянное блюдо и поставила на стол. Пока Ханс ел, она сидела на корточках на расстеленном на возвышении коврике, защищенном от просачивающейся дождевой воды; сама она ела позже, или вообще не ела, так как ей много не нужно было.
   «Я провела в деревне много ночей», — сказала она, когда Ханс закончил есть и отодвинул тарелку. «Все спали, а я не спала».
 «Ты не устала?»
 «О, так устала!» Она на секунду опустила голову и закрыла глаза. «Я не пью огненную воду…»
Она помолчала немного, и, поскольку он не переспросил, объяснила: «Все маленькие буйволы ушли, но в деревне полно огненной воды».
   «Маленькими буйволами» называли торговцев мехами, которые закупали их для одной нью-йоркской компании. Несколько лет тому назад президент торговой компании, худой мужчина с длинным носом, приезжал в деревню Сенека. Мэри была тогда еще совсем ребенком, но она утверждала, что у него было лицо буйвола. Поэтому всех торговцев, которых он присылал к ним позднее, она называла «буйволятами».
«Они платили деньгами за шкурки?» спросил Ханс.
«Только огненной водой», сообщила Мэри. «Сначала наливали «огненную воду. Все мужчины засыпали. Буйволята забирали себе все шкурки. Женщины кричали. Буйволята давали и женщинам «огненную воду». Женщины засыпали также, как и мужчины. Буйволята спокойно уходили.»
«И забирали с собой меха?»
«И забирали с собой меха.»
Так обычно покупали меха. Расплачиваясь самым дешевым виски, они приносили прибыль в тысячу процентов и более на лондонском рынке. Когда Ханс впервые увидел эту торговлю, он был возмущен. Он попытался рассказать индейцам о мошенничестве, но в итоге на него напали обе стороны — индейцы и торговцы мехами. Тогда его спасла Мэри; он так и не узнал, как ей это удалось, так как был без сознания, когда она пришла. С тех пор она жила с ним. Чтобы предотвратить эксплуатацию индейцев, он стал вести небольшой собственный меховой бизнес, расплачиваясь наличными и отправляя меха на адрес небольшой фирмы в Нью-Йорке, которая затем перепродавала их. Торговцы мехами, работавшие на компанию, пытались настроить против него племя Сенека; им это не удалось. Племя стало ему доверять, и некоторые индейцы даже требовали у торговцев наличные. Затем, однажды ночью, торговцы напали на Ханса в его бревенчатой избе, но он отбился от них выстрелами из ружья. Этот успех лишь укрепил его.
«Они не дают денег», — заметил он.
 «Наши люди очень взволнованы», — объяснила Мэри. «Они просыпаются и спрашивают: где монеты? Но монет нет. Они спрашивают: где табак? Но табака нет. Маленькие буйволы дали нам огненную воду, и ничего больше. Наши люди следуют за маленькими буйволами. Плохо, очень плохо …»
      Огонь в очаге погас; из тлеющих углей, из-под слоя пепла поднимался тонкий столб дыма, который выделялся, словно белая ткань, на фоне темного дерева стен. Дождь больше не барабанил по крыше, он падал тонкими, едва различимыми лучами, а его монотонная музыка была едва слышна.
     «Плохо, очень плохо», повторил Ханс, сделав глубокий вдох. Воздух был наполнен знакомым запахом жареного мяса, кожи и сырой древесины, губы Ханса дрогнули. Индейцы, вероятно, убьют торговца мехами в отместку, а может быть, двух или трех. Торговцы мехами будут защищаться и убьют нескольких индейцев. Ханс снова признался себе, что дикая природа не так невинна, как он считал, и, что человек по природе не так хорош, как учил Руссо. Неужели писатели ошибались? Неужели революция ошибалась? Ханс был разочарован в Руссо, в революции, в природе. Что не разочаровало его, так это стройное, детское тело Мэри, которое, казалось ему каждую ночь таким же девственным, как и в первый день. Он чувствовал, что этого недостаточно, что она скрывает от него свои чувства, и в тот самый момент обвинил себя в неблагодарности, эгоизме и старых пороках, в которых можно обвинить человечество. Но потом он посмеялся над этим. Он смеялся, потому что Мэри смеялась над ним; он тосковал по ней. Он встал, подошел к покрытой шкурами кровати, которая находилась в задней части хижины и, прежде чем дойти до нее, сбросил рубаху, развязав шнурок, скреплявший ее у шеи. Мэри тут же последовала за ним.
    Затем он уснул, пока она наводила порядок, умывалась и выметала дождевую воду, просочившуюся под дверь. Когда Ханс проснулся, уже стемнело. Мэри сидела на стуле за столом, стараясь угодить ему, хотя предпочла бы присесть на пол, но Ханс настоял на том, чтобы она постепенно избавилась от привычек своего племени. Ее глаза были закрыты. Он знал, что ему достаточно поднять руку, чтобы разбудить ее. Он стал центром ее жизни, ее богом, которого она создала для себя, когда спасла его от смерти, и который, следовательно, зависел от нее так же, как и она от него. «Я давно должен был понять, что завишу от нее,» — подумал он, — «от ее объятий, ее мышц, ее кожи, от ее тела, которое однажды истлеет». Он удивился, что эта мысль не вызвала у него отвращения. Он попытался улыбнуться, чувствуя мягкость одеяла на голой коже, словно это было тело Мэри, и уже распахнул объятия, чтобы разбудить её тем же движением и позвать к себе. Но потом он остановился, опустил руки и прислушался. Мэри тоже открыла глаза. Под монотонный шум дождя приближался какой-то звук: плеск в лужах, покрывавших тропинку через луг; это были шаги человека, пытающегося найти дорогу в сырости и темноте. Через некоторое время стало ясно слышно его тяжёлое, прерывистое дыхание. Ханс выпрямился и натянул рубашку. Когда он потянулся за брюками, в дверь постучали. Стук был беспрерывным, Ханс без спешки оделся, прежде чем открыть её.
        Он не сразу узнал вошедшего мужчину. Тот был ещё ниже Ханса, коренастый, с короткими, крепкими, кривыми ногами, волосами до плеч и, как у Ханса, аккуратно подстриженной тёмно-русой густой бородой. Стоя у двери, он ждал, когда к нему обратятся. Мэри, которая встала, как только он вошёл, прислонилась к Хансу и обняла его за плечо, словно защищая.
«Ты хочешь убить его снова, уродливый буйвол,» тихо сказала она. — «Сегодня тебе это тоже не удастся. Или ты убьёшь меня, перед ним, вместе с ним, после него. Мой отец отомстит за меня. Он вырвет тебе печень». Мужчина не посмотрел на Мэри. Он даже не посмеялся над угрозой.
       «Сегодня Вы в безопасности от меня, Джонни», — заявил он. «Я передам сообщение, а потом уйду». Наконец Ханс узнал его; это был торговец мехами, который два года назад сбил его с ног.
«Вы же знаете, я Вас не боюсь, Том», — сказал он. «Оставайтесь здесь на ночь, мне все равно».
«Чтобы индейцы меня поймали? Нет уж, спасибо!»
 «Если Вы не будете так бесстыдно обманывать индейцев, Вам нечего их бояться…».
  Густая борода мужчины зашевелилась, а губы исказились в усмешке.
 «Тогда Вы не хотели этого слышать», — сказал мужчина с искаженными губами. «Я в разъездах десять месяцев в году, и за это господин из Нью-Йорка дает мне сто тридцать долларов. Он дает мне их товарами — одеждой и снаряжением, а то, что мне не нужно, я должен перепродать ниже себестоимости. И, если я не привезу достаточно мехов, чтобы он мог продать их в Лондоне, он вычтет с меня эти деньги!»
«Зачем Вы занимаетесь этим плохим делом, Том? Это к тому же грязное дело, Вы же знаете!»
«Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой. А с чем останусь я?»
Ханс опустил голову; он не хотел снова видеть лицо этого человека. Рука Мэри все еще лежала у него на плече, и он чувствовал, как она дрожит.
«Какое сообщение Вы мне привезли, Том?» — спросил он.
«Ваш друг, француз, едет к Вам. Мы встретили его на Гудзоне. Возможно, через два дня, возможно, через три, он будет у Вас».
«Он просил Вас передать это мне?»
 «Он просил передать Вам, чтоб Вы подождали его, не уходили никуда. Он везет Вам что-то. Он не сказал, что это, возможно, деньги».
«Не думаю. Я не жду от него никаких денег…»
Рука Мэри все еще дрожала. Ханс еще раз пригласил торговца мехами остаться на ночь.
Том резко выдохнул. «Я лучше пойду», — объяснил он. «Ночь защитит меня, как и дождь». Его борода снова зашевелилась, и его маленькие глаза прищурились. Затем мужчина повернулся и вышел, не сказав ни слова. Дождь усилился. Мэри заперла дверь. Ханс, который все еще чувствовал прикосновение ее руки к своему плечу, снова разделся.
    «Если он вернется, мы ему больше дверь не откроем», — сказал он. Он погасил свет. Угли под пеплом раздувались от порывов ветра, распространяя тусклый свет, достаточный, чтобы влюбленные могли видеть свою наготу. Дождь, гонимый ветром, хлестал по стене хижины. Вероятно, вода снова просочится под дверь, подумал Ханс, но дождь и буря, повелители ночи, лишь на мгновение заняли его мысли; затем желание возобладало над всеми незваными гостями.
      Следующим утром светило солнце, небо было кристально чистым, воздух мягким и неподвижным. Ханс стоял у двери хижины, вдыхал чистый воздух и наблюдал, как капли дождя медленно падали с веток каменного дуба на траву, растущего позади хижины, на полпути к вершине холма. Эти внезапные перемены погоды тревожили его; знакомый мир терял свою реальность, свои четкие очертания и, казалось, растворялся в тумане, как только он протягивал руку и касался его. Он протянул руку, коснулся деревянной скамейки у двери и громко рассмеялся над своей фантастической мыслью. Полу-разочарованный, полу-раздраженный, он покачал головой и прошел немного вверх по тропинке в лес, чтобы посмотреть, не повалила ли буря еще какие-нибудь гнилые деревья.
      Рядом с группой старых лип, всего в двухстах метрах от хижины, он обнаружил тело торговца мехами Тома. Мужчина лежал на правом боку; пуля, выпущенная с близкого расстояния, угодила ему в череп. Но лицо его не было изуродовано. Вероятно, несколько индейцев-сенеков следовали за Томом, поджидали его перед хижиной и подкрались к нему в лесу; ночь была настолько темной, что он их не видел, у индейцев зрение было лучше. Ни Ханс, ни Мэри не слышали выстрела; ветер унес звук прочь от них, и если какой-то слабый намек и грозил проникнуть в их сознание, то желание прогнало его прочь. Ханс вернулся и привел Мэри, чтобы она помогла ему похоронить покойного.

         Прошло пять дней, прежде чем прибыл Гастон. Его задержали индейцы, которые подозревали каждого белого человека в том, что он один из торговцев мехами, который обманул их.
«Всякий раз, когда компания посылает своих людей, весь штат поднимает шум», — проворчал Гастон. «Эти краснокожие знают меня достаточно давно; они должны понимать, что я не имею никакого отношения к торговцам мехами. Тем не менее, они затащили меня в свою деревню и спросили своего вождя, следует ли им повесить меня сразу или сначала снять скальп». «Похоже, ему не понравились твои волосы», насмешливо заметил Ханс.
«Они были слишком коротко подстрижены. Но возможно, он уже собрал достаточно трофеев».
Четыре года, проведенные в Америке, оставили на лице Гастона глубокие морщины и сделали его кожу твердой, как дубленая шкура. Молодой французский дворянин, переживший эпоху террора и нищету с философским спокойствием, стал человеком, внешне мало чем отличающимся от других американцев. Но за его грубым юмором, практичным мышлением, вынужденной безжалостностью, и именно тогда, когда этого меньше всего ожидаешь, скрывались учтивость и чуткость, взращенные годами, качества, которые больше не были нужны ни Франции, ни Соединенным Штатам.
«Позволь мне сначала поздороваться с твоей возлюбленной, Джон», сказал он, привязывая свою лошадь под дубом.
«Гастон ни разу не упомянул о драке на балу, после которой они покинули Францию, но, несмотря на все перемены, он сохранил привязанность к Хансу, как к спасителю от спасенного. Ради него он даже преодолел свою неприязнь к индейской женщине.
«Она ждет тебя», ответил Ханс.
Мэри, которая стояла перед дверью, подошла ближе. Ее лицо не выражало никаких эмоций. Только в минуты любви оно преображалось. Ей было совсем не трудно владеть собой.
Мысли приходили к ней в виде образов, и она могла по своему желанию отгонять эти образы и заменять их другими. В тот момент Гастон был для неё волком, который хотел утащить её возлюбленного, но затем ей показалось, что она увидела, как её возлюбленный наклонился к волку и надел ему на шею цепь. Она взяла Гастона за руку, как это было принято у белых людей. «Ты гость», — сказала она; этим словом она тоже приручила волка. Но покладистость Гастона вызвала подозрения у Ханса. «Какое сообщение ты мне должен передать?» — спросил он.
Гастон притворился удивлённым: «Кто, чёрт возьми, сказал тебе о сообщении?» — возразил он.
«Чёрный Том».
«Я ему ничего об этом не говорил. Откуда он это взял? Я с ним разберусь!»
«Не получится».
 «Почему?»
Гастон не удивился, узнав о смерти торговца. Это была смерть, которую он заслужил, причем смерть достаточно более милосердная, чем он заслуживал. Ведь могло быть намного хуже: сначала бы сняли скальп, а затем медленно зажарили на небольшом костре.
 «Он был бесом», — мрачно сказал Ханс. «Торговля мехами не сделала его богатым, а лишь только общество, которое он снабжал…»
 «Ты хочешь, чтоб я его пожалел из-за этого?» — спросил Гастон. — «Он не был таким чувствительным, как ты».
Ханс избегал его взгляда.
«Ты проголодался», — сказал он. «Входи».
Когда мужчины вошли в хижину, Мэри стояла у очага и жарила рыбу, которую Ханс поймал этим утром. Перед едой они поговорили о буре. Пробраться через лес было почти невозможно; деревья были выкорчеваны и заблокировали все тропы, сухие ветки падали с неба как дождь, все включилось в буйство стихии. Гастон провел ночь в заброшенной рыбацкой хижине. Несмотря на бурю, он уснул. Проснувшись утром, он увидел над собой голубое небо; крышу сорвал ночью ветер, и она лежала перед дверью…
«Ни сенекам, ни буре не удалось убить меня и испортить нашу встречу», — насмешливо сказал он, глядя на Ханса испытующим взглядом. «Они, наверное, знали, как много для меня значила эта встреча».
 Но только вечером, когда они шли к берегу озера, он объяснил, почему.
 «Я женился», — начал он, — «на Саре Тернер, той, о которой я тебе рассказывал».
«Я так и предполагал», — ответил Ханс.
«Я не возражал бы, если бы ты пожелал мне счастья в моем раннем браке».
 «Желаю тебе счастья».
 «Я принимаю пожелание счастья, Джон; это такой редкий предмет торговли, что его никогда не бывает достаточно».
«Пять лет тому назад ты бы счастье не назвал предметом торговли, Гастон.»
«Имена меняются, как и восприятие, в зависимости от страны, в которой живешь».
«И в зависимости от неба над головой».
Они достигли берега озера. На западном горизонте вырисовывалось одинокое облако, напоминающее гигантский, покрытый чем-то темным рулон постельного белья, грозящий обрушиться с неба на леса и воду. Гастон, поглощенный созерцанием облака, не услышал последних слов.
«Похоже, будет ещё одна буря», — сказал он.
«Дождь», — поправил Ханс. «Но не раньше, чем через два-три дня. Именно столько времени нужно, чтобы облако напиталось, набралось сил и расплылось над озером и лесом».
«Ты внимательно изучил природу, Джон. Было бы хорошо, если бы ты уделял столько же внимания людям…»
«Каким людям, Гастон?»
Гастон повернулся к нему; его суровое лицо на мгновение смягчилось, взгляд стал дружелюбным…
«Я люблю свою жену», сказал он. «Я женился на ней не потому, что ее отец богатый человек. Когда мы с ней познакомились, я и не знал об этом. Я считал его мелким торговцем, который стоит за прилавком своего магазинчика. Я думаю, что и она меня любит. О приданом я и не спрашивал.»
«Зачем же ты просил, чтоб я пожелал тебе счастья?» перебил его Ханс.
«Я не знаю, как долго продлится мое счастье.»
«От меня это не зависит, Гастон.»
«Ты, кажется, забываешь, что я сотрудник мадам Салафон. Простите меня, мадам Мокко. Как сотрудник твоей жены, я также являюсь твоим сотрудником, а это значит, что мое счастье зависит от тебя».
«Разве Жюли не довольна тобой? Она тебя уволила?»
 «Вовсе нет».
 Ханс снова посмотрел на густое, темное и неподвижное облако, нависшее над черным лесом и скрывавшее заходящее солнце; лишь желтоватый круг от лучей, простирающийся от одного берега до другого, указывал на место, где оно вскоре скроется за горизонтом. Вода была тускло-серой, не отражающей ничего. Хотя ветра не было, короткие волны с нерегулярными интервалами пробегали по озеру, словно оно дрожало от страха.
Ханс внезапно отвернулся и зашагал обратно в сторону дома. Через несколько мгновений он почувствовал руку Гастона на своем плече.
«Спрашивай дальше» - сказал Гастон.
«Ты можешь говорить, если хочешь»
«Мне это дается нелегко».
Ханс не собирался облегчать задачу Гастону. Он продолжал идти молча, только медленнее, чем прежде, считая секунды, пока Гастон не заговорит. Секунды превратились в минуты, и только когда он начал считать четвертую, Гастон заговорил. По обеим сторонам тропы деревья редели. В небе, которое становилось все темнее, появилась хищная птица, прилетевшая со стороны озера, медленно пролетела над головой и исчезла на юге. Судя по размаху крыльев, это был орел; Ханс никогда раньше не видел орла, и, вероятно, он не был коренным обитателем этих мест.
«Дело в кредите», — сказал Гастон. «Они больше не хотят давать нам кредит».
Тропа тоже была покрыта прошлогодними листьями, облетевшими после бурь, но здесь они лежали более рыхло и не так густо. Среди них гнездились ящерицы и змеи, и, испугавшись шагов, они разбегались, так что приближению каждого пешехода предшествовал непрерывный шорох. Гастон не замечал этого, как и орла или сгущающуюся темноту. Он наполнял воздух, где свежесть близлежащей воды и затхлая дымка опавших листьев смешивались в неестественное единое целое с цифрами расчетов, банковскими балансами и процентными долями прибыли, которые не оправдали его ожиданий. Вот почему прошлой осенью он взял кредит на покупку поместья к северу от Манхэттена. Поместье было в запущенном состоянии, но город все больше расширялся; через год, или максимум через два, поместье можно будет продать под застройку, и прибыль, возможно, станет огромной. Банк Нью-Йорка молчаливо соглашался продлевать кредит год за годом; Однако несколько недель назад компания неожиданно расторгла договор, и долг необходимо было погасить к осени.
«Продай снова именье», равнодушно предложил Ханс, и посмотрел вслед змее, которая спешила от них скрыться. Судя по окраске, это была молодая медянка, укус которой был опасен, но у обоих мужчин были высокие сапоги, и она не могла причинить им вреда.
«Мне придётся продавать ниже себестоимости», — сказал Гастон. «Как я должен оправдать убытки?»
«Ты заранее спросил Жюли, согласна ли она с тем, что ты берёшь кредит?»
 «Я написал ей, и она ответила, что согласна. Но она не знает обстоятельств; ответственность лежит на мне». Ханс, всё ещё наблюдая за змеёй, наслаждался её цветом и ловкостью движений.
 «Ты ещё не полностью адаптировался к Америке», — сказал он. «Иначе ты бы не говорил об ответственности. Убытки несёт Жюли, а не ты».
«Я, безусловно, научусь лучше адаптироваться». Голос Гастона, потерявший всякую теплоту во время его отчета, прозвучал еще резче, чем прежде. «Спасибо за совет».
«Мы договорились, Гастон, что ты будешь сообщать Жюли обо всем, что касается дела, и получать от нее указания. Я не буду вмешиваться».
 «Ты уже вмешался, Джон».
 «Я ничего об этом не знаю».
Уже почти стемнело, но свет полной луны сделал тропу и окружающий лес яснее, чем прежде: подлесок был гуще чем взрослый лес с раскидистыми кронами деревьев, а вот и старый дуб, поваленный бурей. Ханс и Гастон шли все медленнее, наконец остановившись, они пытались прочитать выражения лица друг друга. Неподалеку, разбуженная от сна, подала голос горлица и тут же снова умолкла.
«Зачем тебе эти проклятые торговцы мехами, Джон?» — спросил Гастон. «Какое тебе дело до того, что они обманывают индейцев? Бизнес есть бизнес, никто не хочет, чтобы его беспокоили, даже я».
«Я тебя не беспокою, Гастон.»
«Нет? Я ходил в банк в Нью-Йорке и спросил у ребят, что они, по их мнению, делают, требуя возврата моего кредита. Они ухмыльнулись моей глупости. Ладно. Мне давно следовало понять, что ты вредишь меховой торговле».
«Извини, Гастон…»
«Да, ты вредишь ей. Ты подстрекаешь индейцев; скоро они начнут требовать за свои меха наличные доллары. Куда тогда пойдут прибыли? Так не пойдет, Джон! Возвращайся в Нью-Йорк! Они разорят нас, если ты будешь упрямиться!»
«Для меня это новость, что Банк Нью Йорка участвует в торговле мехами.»
«Компании работают вместе с ним, это единственный банк в Штатах. Твои еретические идеи, вызывают у них подозрения, Джон. Фирма не получит ни пенни кредита, если ты не уступишь.»
«Разве я не могу в Штатах свободно жить и говорить, как мне заблагорассудится?»
 «У тебя есть свобода, никто тебе не мешает, но тебе придётся столкнуться с последствиями, Джон».
Ханс повернулся и пошёл дальше. По шелесту листьев позади него он слышал, что Гастон идёт за ним.
«Будет ли продлен срок займа, если я вернусь?» — спросил он через некоторое время.
 «Мы имеем дело не с мошенниками, Джон». Поскольку Ханс, казалось, сдавался, голос Гастона стал немного дружелюбнее, чем прежде. «Это честные люди, отцы семейств, которые ходят в церковь каждое воскресенье.»
«Ты стал религиозным, Гастон?»
«Не стоит это исключать, Джон, это и так заметно. Я перешел в пресвитерианскую церковь, потому что благочестие моих сограждан внушает мне уважение».
«Даже благочестие торговцев мехом?»
«Я был в гостях у Астора, который доминирует в торговле мехом в штате Нью-Йорк. Тихий человек, Джон, человек простых привычек, всего на несколько лет старше нас и, как и ты, родился в Германии. Но посмотри, чего он добился!»
      Восхищение Гастона Астором сделало его красноречивым. Он навестил его однажды в воскресенье после церкви. Астор жил этажом выше его магазина на Уотерстрит; в следующем году он планировал переехать в большой дом на Бродвее, который он заказал и который соответствовал потребностям его бизнеса. Он был хорошим шахматистом и проницательным бизнесменом, который перевозил меха в Лондон на собственных кораблях, а иногда и в Китай, где обменивал их на чай.
 «Двойной бизнес, понимаешь, Джон? Он продает меха по высокой цене в Китае, покупает чай дешево, чтобы корабли не возвращались пустыми, и продает его здесь как минимум в пять раз дороже! Многие хотели бы ему подражать, но он контролирует рынки; никто не может с ним конкурировать!»
«Ты искал с ним знакомства, чтобы участвовать в его торговых делах, Гастон?»
«Я мог бы замолвить за тебя словечко, Джон. Если он захочет, тебя завтра же вычеркнут из черного списка!»
«Но он не хочет, да?»
«Сходи к нему, Джон. Он согласится на встречу. Это всего лишь формальность. Если он увидит, что ты вернулся в Нью-Йорк, все будет в порядке.»
Гастон замолчал. Минуту не было слышно ничего, кроме шелеста листьев и шуршания от змей и ящериц. Луна светит на нас сверху вниз, но мы говорим о деньгах, кредитах и торговле мехами, подумал Ханс; когда светит луна надо говорить о любви или о мире, каким он будет выглядеть через сто лет; будут ли люди по-прежнему говорить о кредитах через сто лет? Он вдохнул ночной воздух, он больше не казался ему сырым, как будто лунный свет впитал всю сырость, которая осталась после дождя.
«Прошлым летом два месяца не было дождей,» — сказал он. — Возможно, в этом году засуха наступит раньше». Гастон вздохнул, видимо, считая Ханса мечтателем и дураком. Но затем продолжил, резко переключившись на французский:
 «У тебя есть жена, Жан. Ты не видел её четыре года. Она родила тебе сына, которого ты не знаешь. В Париже никто уже не помнит, что ты защищал Робеспьера; возможно, они даже не знают, кто такой Робеспьер. Почему бы тебе не вернуться в Париж к своей семье, Жан? Ты так любишь эту индианку? Через год-два она будет старухой. Ты сам знаешь, как быстро увядают индианки».
«Она ждет от меня ребенка», ответил Ханс.
«Хорошо, ты будешь заботиться о ребенке. Я отправлю его в Нью Йорк на воспитание. Согласен?»
Они добрались до края долины, где стояла бревенчатая хижина. В лунном свете дерево мерцало, словно мокрое, но Хансу казалось, что воздух становится суше, легче и в нем чувствуется легкий запах сухой травы западных прерий.
 «Ты пришел только сказать мне, чтобы я вернулся в Нью-Йорк, а оттуда в Париж?» — спросил он.
Гастон, все еще говоря по-французски, ответил:
 «У меня для тебя письмо».
 «От Жюли?»
 «Я хотел передать его тебе по прибытии, но у меня сложилось впечатление, что тебе все равно, напишет она тебе или нет».
Гастон достал письмо, Ханс молча взял его и положил в карман сюртука.
«Я прочту его завтра.»


На следующее утро темное облако на западном горизонте разрослось; оно уже не было сплошным валом, а представляло собой стену, нависшую над озером и грозящую обрушиться на него. Ханс, опираясь на ель, ствол которой ветер годами сгибал с высокого берега прямо на поверхность озера, с подозрением наблюдал за приближающейся непогодой. Вершина облака резко выделялась на фоне бледно-серого неба. Дождь можно было ожидать только тогда, когда от вершины облака отделились небольшие темные клочки. Обычно это сопровождалось влажным ветром, дувшим днем или ночью, но сейчас воздух был сухим и неподвижным. Это выглядело так необычно, что Ханс забыл про письмо Жюли, которое он спрятал во внутренний карман сюртука. Орел, которого он видел прошлой ночью, парил сейчас над озером, поднимаясь все выше и выше, пока не исчез в непроглядной серой мгле.
Это тоже было необычно. Неужели птица спасалась от приближающейся бури? Но вода в озере была спокойна; ни одна волна не разбивалась о берег, ни ветерка, ни облака, никакая живность не шевелилась, даже змеи и ящерицы не шуршали в сухих листьях. Ханс сел на ствол ели, достал письмо и сломал печать.
«Друг мой, ты стал мне чужим», писала Жюли. «Это не моя вина, но и тебя я не могу винить в этом. Если бы у меня был твой портрет, он бы каждый день напоминал мне о тебе. Вчера вечером я пробовала представить твое лицо, мне это не удалось, и я испугалась, как будто мне снился страшный сон. Я не хотела тебя забывать. Разве это было возможно? Я упрекала себя в том, что не нашла нужные слова, чтобы они смогли убедить тебя.
Как я могла четыре года писать тебе такие деловые письма, в которых я сообщала только о делах, о купле-продаже, и в конце каждого писала, как сильно вырос наш сын с момента последнего письма? За это время он снова вырос, почти на два сантиметра; думаю, он будет высоким, выше тебя, мой любимый. Но ты измеряешь все по новым стандартам, или в Америке до сих пор используют футы и дюймы? Видишь ли, одного этого было бы достаточно, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы мы могли понимать друг друга в самых простых жизненных вопросах.»
    Ханс уронил письмо. Жюли уже однажды просила его вернуться, два года назад, когда он только познакомился с Мэри; его нынешняя женщина одержала победу над отсутствующей. Он написал Жюли, что хочет открыть меховой бизнес; нью-йоркскому предприятию нужен был собственный капитал, который он надеялся подкопить таким образом.
    Он опустил голову и уставился на письмо, которое держал в руках. Так легко было оправдаться чувственностью; письмо всё объясняло, оно преодолевало все сомнения, отвечало на все вопросы. Но вопросы вернулись и поглотили его. Любил ли он Мэри? Что у него было с ней общего? Разве никакая другая женщина не могла удовлетворить его чувственность так же хорошо, как она? Зачем ему это оправдание? Боялся ли он вернуться к Жюли, во Францию, проигравшую революцию, где он найдет лишь руины своих мечтаний и надежд, и сына, который был ему чужой?
 «Я не вернусь,» — громко сказал Ханс, — «я боюсь».
Говоря это, он смотрел на письмо, которое держал в руке, словно обращаясь к нему. Он тоже его не очень понимает, подумал он; я говорил по-немецки, а оно написано по-французски. Тем не менее, он был рад, что его губы произнесли слова на родном языке, языке, на котором обычно звучали его мысли; он не мог облечь свои мечты ни на какой другой язык в Америке. Он быстро продолжил читать письмо, чтобы дочитать его до конца и избавиться от мучительных вопросов, которые снова преследовали его во время чтения. Жюли писала, что им не нужно увеличивать свое состояние в Нью-Йорке; у нее есть дома, земля и гравировальный бизнес во Франции; ей, Жюли, не нужен был капитал в Америке, а нужен был отец ее ребенка.
         Ханс рассмеялся; это была совсем другая Жюли, не та, которую он знал. Жюли, с которой он попрощался четыре с половиной года назад, была расчетливой предпринимательницей, которая поддавалась своим чувствам только по ночам; она никогда не была бы способна писать такие письма. Что с ней случилось? Она стареет? Или у нее был любовник, который бросил ее, и ее любовь к мужу вспыхнула вновь? Он встал, сложил письмо и сунул его в карман. Упрямство спутало его мысли и нарисовало на небе, на поверхности озера, на деревьях леса образ неверной Жюли — стареющей и нелепой Жюли. Ибо, поскольку Ханс был полон решимости никогда больше не видеть обломков своих мечтаний, он также никогда не хотел бы видеть ни Жюли, ни сына, которого он призвал в этот мир, истерзанный спекулянтами и безумцами. А где же лучший мир? Он существует; он все еще не сомневался в этом. Возможно, ему просто нужно было немного попутешествовать на запад, неделю или месяц, и когда он найдет этот лучший мир, он позовет к себе сына. Он не последовал зову; он позвал сам.
  «Иди ко мне!» — воскликнул он, остановившись и оглядываясь вокруг. Он продолжал идти, сам того не замечая, вдоль берега к черной стене облаков, которая все больше и больше приближалась к нему, не обращая внимания на расстояние и время, которого требовали его мечты. Он понял, как далеко забрел, когда к реальности вернулось изменение в облаке. Оно закрывало половину неба, напоминая черное полушарие, в полой части которого находились озеро, берег и лес. Ханс развернулся и поспешил к бревенчатой хижине.
 Те участки леса, через которые он пробирался, были ему незнакомы; какое-то время он прорубал себе путь сквозь подлесок, прокладывая тропу ножом, наткнулся на индейскую тропу, по которой ходил много лет назад, и внезапно оказался на краю долины над каменным дубом. Гастон сидел на деревянной скамейке перед хижиной и курил трубку. «Похоже, сейчас пойдет дождь», — сказал он, когда подошел Ханс.
 Ханс отвязал лошадь Гастона и свою собственную, привязанные под каменным дубом, и отвел их в примитивную конюшню за хижиной. Вернувшись, он сел рядом с Гастоном, набил трубку и закурил.
«Мэри в доме?» спросил он вполголоса.
«Думаю, она там». Гастон молча покурил, а затем сказал: «Ты мог бы отвезти её в Париж; она бы там точно произвела фурор».
«К сожалению, в Париж я не поеду».
 «Из-за любви к ней наверно?»
«Что в этом плохого?»
Гастон выпятил нижнюю челюсть. «Ну да,» — сказал он, — «избыточная энергия должна высвобождаться, машина должна продолжать работать, иначе она заржавеет…»
 «Я слышал, что человек — это машина».
 «Думаю, так говорят учёные».
«Дидро говорит, что человек — не машина, так же, как и природа — не Бог».
«Философия не меняет того факта, что твоему телу нужна женщина. Но ты можешь заменить её другой».
«Ты вчера объяснил мне, Гастон, что любишь свою жену».
«Это другое».
«Я так не считаю. Твоё тело устроено иначе, чем моё?»
«Ты же не сравниваешь индейскую девушку с дамой из нью-йоркского общества!»
 «Я придерживаюсь твоего определения, Гастон. Человеческое тело — это машина, поэтому оно функционирует независимо от того, красная кожа или белая. Мужчина есть мужчина, женщина есть женщина, клапаны и трубки остаются неизменными».
Гастон повернулся к нему лицом. Он ещё сильнее выдвинул челюсть вперёд, приподнял правую бровь и хитро подмигнул.
«Ты воображаешь, что разозлил меня?» спросил он.
Ханс ухмыльнулся.
«Я всё ещё жду объяснения», — ответил он.
 «Какая разница, покрашена машина в красный или белый цвет?»
«Наши органы чувств различают красный и белый, Джон. Наши глаза воспринимают цвета по-разному, запахи краснокожих людей отличаются от запахов белых, их плоть вызывает другие ощущения при прикосновении, их голоса звучат по-разному для наших ушей. Возможно, любовь к краснокожим женщинам тоже отличается от любви к белым; у меня нет опыта в этом».
«Да, она другая, Гастон, и краснокожих женщин терзают другие паразиты, чем белых».
«Рад, что ты со мной хоть в чем-то согласен».
«Не я с тобой согласен, ты со мной согласен! Человек — не машина!»
«Хорошо. Я предпочитаю полагаться на свои чувства, а не на машину, Джон».
 «Но что, если чувств недостаточно, Гастон? У нас есть телескопы, чтобы лучше видеть звезды, и микроскопы, с помощью которых мы обнаруживаем живые существа, слишком маленькие, чтобы наши глаза могли их различить».
 «Какие выводы ты из этого делаешь?»
 «Что наши чувства несовершенны. Возможно, через сто или двести лет, с помощью наших инструментов, мы откроем миры, которые мы сегодня даже представить себе не можем, звезды в форме кругов или крошечных людей с крыльями. Представь себе крылатое существо, которое разгуливает по твоей голове, такое маленькое, что ты его не видишь, ты чувствуешь только щекотку, тебе хочется почесаться, но это маленькое существо уже улетело, приземлилось на нос твоей жены и щекочет ее так, что ей хочется чихать.»
Гастон с любопытством наблюдал за Хансом, наклонил голову и посмотрел на его рот так, словно с каждым словом из него вот-вот должны были появиться маленькие крылатые существа.
 «Я их не вижу», — наконец сказал он, когда Ханс замолчал.
«Я говорю тебе: ты их и не увидишь! Тебе нужен телескоп!»
 «А что, если их вообще не существует, твоих крылатых людей?»
«Тогда тебе нужен еще лучший телескоп, с помощью которого можно увидеть невидимое! Почему бы его не изобрести? Люди изобрели столько всего: порох, винтовки, гильотину и Бога! Почему бы не изобрести телескоп, с помощью которого можно увидеть святых духов?»
«Думаю, только немцы видят такие сны, как у тебя!»
«В Германии мне снились другие сны».
Ханс вытянул ноги и посмотрел на верхушку каменного дуба. Облако опустилось низко над ним, но дождя по-прежнему не было; лишь порыв ветра, сдувавший с высоты кучу красных листьев, коротко завыл и тут же стих, издав медленно затихающий стон.
  «Хочешь остаться здесь и помечтать?» — насмешливо спросил Гастон.
«Я ещё не думал об этом,» — ответил Ханс. «Но это был бы повод.»
«Тогда сообщи об этом госпоже Мокко.»
«Не хочешь ли ты написать ей, Гастон?»
 «Мужчина не должен просить кого-то другого написать его жене. Разве так принято в Германии?»
 «Я так давно уехал из страны, что уже забыл её обычаи».
     Второй, более продолжительный порыв ветра обрушил на них целую гору листьев. Гастон поднял голову.
 «Ты вчера ошибся, Джон,» сказал он. «Не дождь, будет буря».
Решив не возвращаться к Жюли, Ханс спокойно посмотрел в будущее.
 «Возможно,» признал он. «Ты боишься бури?»
 «Мне она не нравится. Значит, ты остаешься в Нью-Йорке, если я правильно тебя понял?»
«Что мне делать в Нью-Йорке, Гастон?!»
«Поговорить с директорами банка. Поговорить с Астором. Кредит нужно продлить любой ценой!»
«Ты сделаешь это без меня».
 «Нет, если ты останешься здесь и будешь подстрекать индейцев против торговцев мехами».
«Я не разговаривал ни с одним индейцем уже месяц!»
 «Это не имеет значения. Твое присутствие здесь вызывает подозрения».
«Это не моя вина…»
«Ты настаиваешь на том, чтобы остаться здесь?»
«Дай мне покой, Гастон!»
С этого начался спор. Пытаясь перекричать бурю, Гастон уверял, что не хочет терять бизнес, Ханс уверял еще громче, что это не его, Гастона, дело. Гастон кричал, что вложил в это деньги своей жены. Ханс, перекрикивая его, ответил, что не заставлял Гастона это делать и не просил его спасать ему жизнь в Париже. Гастон, едва державшийся на ногах во время бури, сокрушался по поводу этого спасительного поступка, который в итоге превратит его в нищего. Порывы ветра, становившиеся всё чаще и сильнее, завывали непрестанно, срывая ветви с дуба. Ветка, закружившись в воздухе, ранила Ханса в левую щеку, а Гастона — в подбородок. Кровь потекла по их лицам. Наконец, они прекратили спорить. Из хижины вышла Мэри. Они взглянули на нее, потом на небо. Облако над ними находилось в постоянном, беспокойном движении, словно призрачное существо, то увеличиваясь, то уменьшаясь, постоянно двигаясь вперед. Но у них не было времени наблюдать за небом. Буря согнула деревья над долиной; они на мгновение выпрямились, затем буря схватила их кроны и снесла вниз в долину; она также схватила каменный дуб и бросила его спутанные ветви на крышу хижины, раскалывая древесину. Когда Ханс открыл дверь, его взгляд упал на пламя. Буря раздула тлеющие угли в очаге, которые затем подожгли деревянные части крыши и стен. Гастон побежал в конюшню, чтобы вывести лошадей. Пока Ханс и Мэри выносили одежду и одеяла на улицу, Гастон открыл дверь конюшни. Как только он отодвинул засов, лошади, обезумевшие от бури и огня, выбежали наружу и сбили его с ног. Одно копыто ударило его по левому колену, другое — по спине; он попытался подняться, но не смог. Рядом с ним на землю упала горящая балка. Ханс не видел, что произошло, только услышав крик Гастона, он подбежал к нему и оттащил от огня. Мэри принесла одеяло и накрыла им пострадавшего. Когда хижина рухнула, и буря утихла, Ханс поймал лошадей. Затем он осмотрел Гастона. Копыта не причинили ему серьезных травм, но он вывихнул правую руку при падении.
 «Лучше всего сразу же вернуть сустав на место», — сказал Ханс.
«Это неприятно, но боль продлится не дольше мгновения, если я справлюсь». Гастон ничего не ответил; он лишь поморщился. Он побледнел, когда Ханс вставил руку на место, закрыл глаза и прикусил нижнюю губу до крови. Он застонал лишь после того, как ему перевязали руку.

         Три недели спустя Ханс и Гастон прибыли в Нью-Йорк. Первые несколько ночей они провели в деревне Сенека. Мэри снова остановилась у своей семьи. Когда Ханс сказал ей, что скоро вернется, она спросила:
«Где мы будем жить?»
«Мы построим новую хижину», — объяснил он.
«Она должна быть больше», — сказала она. Он подумал, что она хочет хижину побольше из-за ребенка, которого ждет, а не из-за детей, которых она родит ему потом. Но Мэри не беспокоилась о ребенке, которого носила. Она видела своего возлюбленного, который был лишь немного выше ее ростом, возвышающимся и наделенным неведомыми силами, ибо он был богом, потомком белых богов, которые в древние времена переплыли море в плавучих домах; однако бог был большим и поэтому нуждался в большом доме. Она сделала жест, который, казалось, охватил всю территорию деревни - Сенека.
«Вот такую большую!» потребовала она.
«Такую большую!» подтвердил Ханс и обнял Мэри. Во время путешествия он все время вспоминал эти объятья. Он был решительно настроен пробыть в Нью-Йорке не больше месяца. Опыт, который он получил в результате этого путешествия, утвердили его в принятом решении.
    Молодая жена Гастона, Сара де Монтиньи, радушно приняла друзей. Друга своего мужа она считала героем. Его борьба с торговцами мехом, о которой Гастон рассказывал ей перед поездкой, казалась ей отклонением от нормы, возможно, чем-то нелепым, но тем не менее достойным восхищения.
«Торговцы мехом очень плохие люди, господин фон Мохов?» спросила она и постаралась правильно произнести имя на немецком языке.
«Они бедны», — ответил Ханс, забавляясь и польщенный восхищением молодой женщины. «Не смею сказать, кого больше жалеть, индейцев или торговцев мехом».
 «Но мой отец говорит, что в меховом бизнесе можно неплохо заработать».
 «Компания и ее партнеры, но не агенты, которых посылают к индейцам…»
«Вероятно, агенты такие же плохие христиане, как и индейцы, господин фон Мохов, иначе они бы не обманывали и не убивали друг друга…»
«Большинство индейцев по-прежнему язычники, мадам де Монтиньи».
«Это, конечно, их оправдывает. «Лучше язычник, чем равнодушный или даже плохой христианин,» говорит преподобный Балл. Вы не хотите пойти с нами в церковь в воскресенье, господин фон Мохов? Проповеди преподобного Балла столь же воодушевляющи, сколь и мудры; он очень образованный священник».
 «В этом нет никаких сомнений», — вежливо ответил Ханс.
 Мебель в стиле Чиппендейла в комнате и бежевые обои были привезены из Лондона. Невысокая, изящная Сара быстро и ловко передвигалась между креслами и маленькими столиками. Она потянулась за метелкой из перьев для смахивания пыли и провела ею по закрытому секретеру, остановилась перед гравюрой на стене, поправила её, повернулась к Хансу, откинула светлые локоны со лба и спросила: «Вы видели два подсвечника, господин фон Мохов?»
Она указала на трех-рожковые серебряные подсвечники, стоящие на секретере.
 «Серебряных дел мастер Крофт на Бродвее сделал их по моему заказу», — объяснила она, не дожидаясь ответа. «Они должны были стать сюрпризом для Гастона, когда он вернется. Он описывал мне подсвечники в замке своих родителей; он говорит, что новые практически идентичны…»
 «Ему понравился подарок?»
«О, конечно, но я никогда не могу понять, может быть это просто вежливость. Действительно ли подсвечники точно такие же, как у его родителей, господин фон Мохов?»
«Я никогда не был в замке Монтиньи».
«Но вы так долго дружите с Гастоном! Эта ужасная революция разрушила все!»
Сара положила метелку на подоконник и облокотилась на спинку стула.
««Мне не следовало бы ее ругать; у меня есть основания быть благодарной ей, революции,» продолжила она. «Без нее я бы не встретила Гастона. С тех пор, как мы поженились, господа больше не курят в присутствии дам. Не знаю, как он отучил их от этой привычки. Думаю, он привнес кодекс вежливости в Нью-Йорк. Нет, я больше ничего не буду говорить против революции!» Она улыбнулась Хансу, немного вызывающе, как ему показалось.
 «Некоторое время назад вы жаловались, что он слишком вежлив,» сказал он.
«Слишком вежлив? Я действительно жаловалась на это? Вы не должны воспринимать все, что я говорю, так серьезно».
Она отвернулась, сделала несколько шагов от него в сторону, а затем спросила, не оглядываясь:
«Правда ли то, что говорят о Вас, господин фон Мохов?»
«Я не знаю, что Гастон вам обо мне рассказал».
«О, не Гастон. Думаю, это был мой брат Джек. Про девушку, я имею в виду».
Ханс молчал. Сара, движимая любопытством, снова повернулась к нему. «Я понимаю Вас, хотя Джек считает, что это немыслимо. Но Джек не читает книги, а уж тем более стихи, он не может понять тоску по простой природе. А я это понимаю, женщина чувствует иначе, чем мужчина; женщине достаточно прогулки по лесу…»
Она замолчала, так как в комнату вошли ее отец и Гастон. Перед тем как покинуть комнату, она доверительно кивнула Хансу, предварительно убедившись, что ни отец, ни ее муж этого не заметили.
Мистер Тернер, который еще не поздоровался с Хансом, компенсировал это бесстрастным рукопожатием и красноречием, сравнимым с красноречием его дочери. Невысокий, коренастый, с круглым, дружелюбным лицом, которое, за исключением редкой бородки, было безволосым, как череп, он, казалось, был полон безграничной доброты, которая передавалась окружающим и которой не мог противостоять даже Ханс.
 «Мой зять принес мне радостную новость о том, что Вы намерены навестить господ из Банка Нью-Йорка, мистер Мокко», — сказал мистер Тернер. «Совершенно случайно я сегодня утром встретил президента. Он готов переговорить с Вами после обеда. Вам это удобно, не правда ли?»
Ханс заверил их, что все в порядке, и попытался ответить взаимностью, одарив их столь же добродушной и безобидной улыбкой.
«Кредит необходимо продлить, чтобы недвижимость не была продана ниже рыночной стоимости», — продолжил мистер Тернер, сияя от радости. «Мы планируем использовать прибыль, которую получим через год-два, для открытия типографии. Хороший бизнес, мистер Мокко. Мир становится все более образованным».
 «Гастон не должен потерять свои деньги из-за меня», — признал Ханс.
«Это приданое его жены». Улыбка мистера Тернера стала еще более дружелюбной, а его чистый голос стал на тон выше. «Я уже объяснил вашу ситуацию президенту Банка Нью-Йорка. Встреча с ним будет всего лишь формальностью. Он будет рад встретиться с Вами, и вы должны заверить его, что намерены остаться в Нью-Йорке. Вот и все».
«Ты также должен будешь заверить его, что вернешься в Европу», — вмешался Гастон, который до этого молча смотрел в окно.
  Дом, свадебный подарок мистера Тернера своему зятю, был построен в колониальном стиле; со стороны улицы шесть колонн поддерживали выступающую крышу. Улица была тихой, обрамленной двумя рядами платанов, и немного восточнее выходила прямо на Бродвей. Платаны были еще молодыми, и солнечные лучи играли в их светлой листве; но комната была защищена от резкого света выступающей крышей.
«Я не собираюсь возвращаться в Европу», — сказал Ханс.
«Давайте не будем обсуждать этот вопрос», — сказал мистер Тернер. «Это полностью зависит от Вас, хотя я думаю, что миссис Мокко, безусловно, будет рада снова Вас видеть. Тем не менее, Ваше общество будет нам приятно, если Вы останетесь довольны нашим гостеприимством».
«Я не буду вас долго задерживать; я возвращаюсь в лес».
«Лучше не говорите об этом президенту». Дружелюбие не покидало лица и голоса мистера Тернера, который лишь отвел свои маленькие, водянистые глазки от посетителя и устремил их к камину, где еще оставались несколько обугленных поленьев; весна была необычайно холодной.
 «Я не думаю, что президент проявит особый интерес к Вашим дальнейшим планам», — продолжил он после короткой паузы.
«Но, если он спросит меня о дальнейших планах? Я должен буду солгать?»
«Боже упаси, мистер Мокко, не припомню, чтоб я от Вас
требовал это!»
Мистер Тернер, полагая, что достаточно поддержал интересы своего зятя, снова улыбнулся, проявляя дружелюбие сначала к Хансу, а затем к Гастону, удалился, так как миссис Тернер ждала его к обеду. «Проводить тебя в банк, Джон?» — спросил Гастон, проводив тестя до входной двери.
 «Не понимаю, чего ты хочешь этим добиться».
 «Ты не знаешь президента; возможно, тебе будет удобнее, если я тебя представлю…»
 «Думаю, это излишне, Гастон».
Но Гастон все же не удержался и дал Хансу несколько полезных советов. С президентом можно было поладить, если учитывать особенности его характера; он довольно немногословен и не любит, когда другие много говорят. Нужно говорить ему о своих желаниях как можно короче, глядя ему в глаза, но не слишком долго — достаточно одного взгляда. Также нельзя давить на него, чтобы он принял решение; нужно дать ему время подумать, даже если это займет пять минут или больше. Нужно молча ждать, опустив глаза, пока он не поднимет голову и не начнет говорить.
 «Тебе удавалось так долго молчать?» — спросил Ханс.
«Мне удалось это выдержать.» ответил Гастон, в своем волнении, внезапно переключившись на французский. «Понимаешь ли ты, Жан, что я использую все свое красноречие, чтобы защитить тебя от глупости? Одно лишнее слово — и все будет разрушено! Умоляю тебя, избавь президента от всяких объяснений; он старик, он не может понять, почему ты так привязался к сообществу краснокожих! В лучшем случае он сочтет это юношеской неосторожностью, хотя ты уже давно не молод. Пока оставайся в Нью-Йорке; этого объяснения достаточно. Он больше не будет задавать вопросов; он не бестактен. Просто, не будь многословен, умоляю тебя».
«Ты имеешь в виду, не столько, сколько ты?»
Гастон поморщился: «Да, именно это я и имею в виду,» — сказал он, снова переходя на английский. «Зайди к нему через час после обеда; это самое подходящее время.»
 Но предсказание оказалось неверным. Банковский служащий проводил Ханса в небольшую, скудно обставленную комнату, которая служила приемной. У президента был посетитель, объяснил писарь; это ненадолго. Только через час он позвал Ханса и провел его сначала по коридору, потом они поднялись по лестнице на второй этаж, и он открыл перед ним дверь.
     Президент, пожилой мужчина с козлиной бородкой, слегка поклонился, не вставая с высокого стула за старинным квадратным столом, указал на стул по другую сторону стола, сложил руки и закрыл глаза. Ханс сел, тоже сложил руки, тщетно ждал, когда президент начнет разговор, и наконец сказал:
«Я здесь по поводу кредита…»
 «Для компании Салафон, совершенно верно. Вы господин Салафон?»
«Мокко, Салафон был первым мужем моей жены». Президент открыл глаза и задумчиво посмотрел на Ханса. «Понимаю», — обронил он после паузы.
«Он был основателем компании», сказал Ханс. «Я некоторое время побуду в Нью-Йорке».
Это объяснение не произвело на президента никакого впечатления.
«Несомненно, здесь Вам будет комфортнее, чем в Вашей прежней резиденции», — вежливо сказал он.
 «Мистер Монтиньи заверил меня, что теперь возможно продление кредита».
 «Он заверил?»
 «Его тесть, мистер Тернер, тоже склонялся к этому мнению, если я правильно его понял».
 «Мистер Тернер? Я встретил его сегодня. Умный бизнесмен. У него «счастливая рука». Мне приятно с ним общаться».
Президент снова замолчал и опустил глаза. Его лицо было обветренным и загорелым, как будто он много времени проводил на природе.
   «Вы много путешествовали, не так ли?» — спросил Ханс. «Возможно, Вы также были торговцем мехами? Или Вы инспектировали торговцев мехами?»
«Я никогда не имел никакого отношения к меховому бизнесу, господин Мокко».
 «Простите за любопытство. Могу ли я надеяться, что Вы готовы продлить срок займа?»
«Я этого не говорил».
«Как видите, я вернулся в Нью-Йорк».
Президент выдавил из себя вежливую улыбку. «Я рад, что наш город так привлекателен для Вас. Но Вам следовало вернуться раньше. Тем временем мы договорились о другом займе. Господин Астор его получит».
«Торговец мехами?»
 «Кстати, он вложил часть своего капитала в меховую торговлю, небольшую часть».
 «Если он так богат, то может обойтись и без займа».
«Спросите его, мистер Мокко. Банк уже дал мистеру Астору согласие.»
 Когда Ханс доложил о визите, Гастон улыбнулся так же натянуто, как и президент. «Умная отговорка», — сказал он. — «По-видимому, Астор хочет с тобой познакомиться».
Гастон посчитал это разумным. Астор был одним из самых богатых бизнесменов Нью-Йорка, набожным прихожанином, единственный в штате банк потакал всем его прихотям, и было вполне естественно, что он хотел увидеть человека, который нанес ущерб его бизнесу на северо-западе.
«Я ему не вредил», — возразил Ханс. «Его агенты до сих пор забирают меха сенеков за несколько бутылок виски, как и раньше».
 «Ты забываешь об убитых агентах сенеков, Джон».
Они снова сидели в комнате с коричневыми обоями, где приближающиеся сумерки смешивали все цвета: более светлое дерево мебели, красную обивку и красно-синие узоры ковра, только картины на стенах все еще выделялись на фоне темной стены своими бледными контурами. Через открытое окно проникал мягкий весенний воздух и доносился далекий звон церковного колокола.
Ханс пожал плечами.
«С тех пор, как я приехал в эту страну, я слышу только, что плохие индейцы убивают торговцев мехами, а плохие торговцы мехами убивают индейцев», — сказал он. «Ни одна из сторон не зла по своей природе; они хотят только прокормить себя и своих детей. Поэтому я и вообразил, что смогу положить конец конфликту…»
Он замолчал. Гастон, отвернувшись от него, вежливо попросил его: «Говори дальше, Джон».
 «Поверь мне, это иллюзия; что могут сделать слова? Я говорил и с индейцами, и с торговцами мехами, и те, и другие считали меня дураком. Я должен бы радоваться, что они не объединились, чтобы убить меня!»
«Индейцы считают дураков священными».
 «Видимо, не торговцев мехами».
 Ханс встал, подошел к окну и выглянул наружу. За окном было светлее, чем в комнате. Он отчетливо различал черты женщины, переходившей улицу; она держала за руку маленького мальчика, который непрестанно задавал вопросы своим высоким голосом: «Когда совсем стемнеет? Почему мы не взяли фонарь? Этот дом принадлежит папе? Почему сейчас не идет дождь, как прошлой ночью?» Мальчик не получал ответа, да и не ожидал его, потому что продолжал задавать вопрос за вопросом, не останавливаясь. Мать даже не смотрела на него; односторонний разговор, казалось, был нормой для них обоих. Звонок резко прекратился, и вечернюю тишину нарушил лишь пронзительный детский голос, медленно затихающий. Только когда Ханс перестал его слышать, он обернулся.
 «Ты не надеялся найти идеал в этой стране,» — с горечью сказал он. «Только жизнь, которую палач не может оборвать ни в какой момент».
«Гильотина больше не забирает жертвы во Франции».
 «Нельзя командовать революцией: вот Вы остановились, с сегодняшнего дня для Вас все кончено. Она тлеет, она может вспыхнуть снова в любой день. У меня больше нет веры во Францию, Джон».
 «В Америке тоже была революция, Гастон!»
«Но без гильотины».
«Тем не менее, в Штатах правит народ».
«Деньги, Джон. Ты сам сегодня испытал их власть».
«Продолжу наше знакомство завтра».
Немного удивленный, Ханс понял, что стал циничным.
«Вам повезло, Гастон,» — продолжил он после паузы. «Вы никогда не верили, что человек от природы добр».
 «Во Франции когда-то все в это верили, включая меня». Но после этого признания Гастон почувствовал, что им следует вернуться к более важной теме и от французского, на который Ханс перешел, говоря о революции, вернуться к практичному и небрежному английскому языку Соединенных Штатов, который не так уж и подходил к философским размышлениям.
    Он разжег огонь, зажег свечи и закрыл окно, потом дал Хансу совет, как вести себя с Астором, если он захочет чего-то от него добиться. Ханс кивал, повторял слова Гастона и забыл их на следующий день. Ему бы не стало лучше, если бы он их помнил; как только он увидел Астора, он понял, что ничего не добьется. В узкой лавке на Уотерстрит Ханс нашел только его сына-подростка, который выбивал меха. Мальчик даже не прервал свою работу, описывая посетителю дорогу в квартиру над лавкой. Астор сидел за центральным столом в гостиной, перед ним стояла шахматная доска и бокал пива; его партнер, по-видимому, покинул его совсем недавно, фигуры оставались на том же месте, что и в конце игры; королю противника был поставлен мат.
  «Вы играете в шахматы?» спросил Астор, когда Ханс назвал свое имя. «Нет? Жаль, очень жаль. Я ищу игрока, которому удастся меня победить».
 Он не смотрел на Ханса. Его волосы были припудрены по старинному обычаю. Он склонил свое узкое, чисто выбритое лицо со слегка удлиненным носом над шахматной доской и позволил посетителю говорить.
«Я слышал, что вы немец по происхождению, господин Астор», — начал Ханс. «С вашего разрешения я буду говорить по-немецки».
Он говорил медленно, упомянув о прекращении кредита, об уведомлении президента о том, что банк намерен предоставить деньги господину Астору, сделал паузу, словно ожидая подтверждения, но не получил его. Поэтому, слегка стыдясь обмана, он заверял его, что не вернется в лес, что отныне останется в Нью-Йорке и посвятит себя исключительно торговле гравюрами на меди. Астор сделал глоток пива и продолжил изучать шахматную доску. Хотя Ханс уже был уверен, что ему откажут, он продолжал говорить, его голос становился все тише и безразличнее. Он упомянул о том, что его друг и партнер, Монтиньи, внес в бизнес приданое своей жены.
 «Но это, возможно, Вам не интересно, мистер Астор», — заключил он.
 Астор поднял голову, выразительно посмотрел на Ханса и сказал по-английски: «Это отнюдь не пустяк для меня, мистер Мокко. Надеюсь, мистер Монтиньи и его молодая жена здоровы».
«Они здоровы», — ответил Ханс, тоже переключившись на английский. «А что насчет займа, мистер Астор?»
«Я не могу вмешиваться в решения банка, господин Мокко. Банк имеет право выдавать кредит или нет; я на это никак не влияю». Он сделал еще один глоток пива и снова уставился на шахматную доску. Ханс встал.
«Я понял, что поддержки от Вас ожидать не могу, господин Астор», — снова сказал он по-немецки. «Конечно, Вы не простите мне того, что я нарушил Вашу торговлю мехом».
       Он ждал ответа, считая секунды каждой минуты, либо отказа, либо поддержки, но не получил ни того, ни другого и ушел, не попрощавшись, вниз по узкой лестнице через лавку, где молодой Астор все еще выбивал меха с той же настойчивостью, словно надеялся обеспечить себе место в пуританском раю или, по крайней мере, в совете директоров Нью-Йоркского банка, благодаря этой деятельности. Вернувшись, он застал Гастона и Сару за чайным столиком. Они говорили о старшем брате Сары, который хотел уехать в Лондон в следующем месяце.   
«На одном из торговых судов Астора», сказал Гастон и замолчал, чтобы Ханс мог рассказать о своем успешном посещении Астора.
Ханс молчал. Сара, которая ничего не знала о торговых делах мужа, сказала: «Я просила Джека тоже отправиться в Париж. Он мог бы отыскать твоих родных, Гастон.»
«Я уже два года не получал от них никаких известий. Возможно их нет уже в живых.»
«Джек все разузнает».
«Зачем? Франция стала для меня чужой».
Ханс снова поставил на стол чашку с чаем, которую ему протянула Сара.
«Ты хочешь, чтобы я поехал во Францию!» воскликнул он. «Но Франция не моя родина, она тебе ближе, чем мне!»
«Твоя жена и сын живут в Париже».
«Мне нет до них дела. Я вернусь в леса!»
Сара с любопытством посмотрела на Ханса.
«Вы не любите свою жену, которая живет в Париже?» спросила она.
«Возможно, что я ее люблю. Никто не знает себя настолько хорошо, чтобы честно ответить на подобный вопрос.»
«Я не могу это понять. Если Вы не любите свою жену, значит Вы любите другую женщину, признайтесь!»
«Нет, это - не любовь.»
«Может быть Ваш идеал?»
Ханс пожал плечами, потом как-то сник. Он не любил подобные объяснения, ему казалось, что он и так много объяснил.
Гастон побледнел и спросил вполголоса: «Астор не согласился посодействовать в продлении кредита?»
«Он сказал, что не может повлиять на это».
«Неправда, он может повлиять на это! Достаточно одного его слова!»
«Я тоже так думаю».
«Ты тоже так думаешь! Тогда тебе следовало поступить соответственно!»
 «Я сделал всё, что мог».
 «Без твоего вмешательства банк не стал бы требовать возврата кредита! Тебя знают, как радикала, якобинца, борца за равенство! Астор не сдвинется с места, потому что убеждён, что ты не изменил своего мнения!»
 «Ты не просил меня изменить своё мнение и сказать ему».
«Это само собой разумеется!»
«Я так не думаю. Какое тебе дело до того, что я думаю!»
 «Это вредит бизнесу!»
«А свобода? Где свобода, Гастон?»
«Ты уже не ребёнок, Джон!»
Тишина чаепития улетучилась. Послеполуденный свет хлынул внутрь своим безрадостным сиянием, обнажая жесткую, жадную морщинку вокруг губ Гастона, мелкие морщинки над переносицей Сары, предвещавшие грядущий всплеск гнева у любого, кто ее знал, и злорадно освещая толстый слой пыли на маленьком столике у окна, который Сара не смахнула этим утром.
Сара отвела взгляд от Ханса и заметила пыль. Она считала себя хорошей хозяйкой и поэтому винила в своей небрежности гостя и неприятности, которые доставляло ей его присутствие.
 «Не думаю, что вы пошли в лес ради свободы, мистер Мокко», — сказала она. «Наверняка у вас были совсем другие причины: либо девушка, либо вы хотели купить индейские меха за дешевый виски. Нет, вы не идеалист; у идеалиста не бывает бороды, как у лесоруба…» 
«А какая борода у преподобного Балла?» спросил Ханс. Голос Сары едва дрогнул.
«Вы издеваетесь над преподобным Баллом!» — закричала она. «Он человек чести! Он никогда не обманет друга, за приданое его жены!»
«Успокойся, дорогая!» попросил Гастон. «Джон сделал это не специально».
«Нет-нет, намеренно!» Сара встала, слезы струились по щекам, которые сильно покраснели. «Конечно, его радует, что он причинил мне боль, что видит меня плачущей. Он забирает мои деньги и даже получает от этого удовольствие! Сколько же зла вокруг!»
        Она закрыла лицо руками и поспешила выйти. По пути к двери она наткнулась на стул, вскрикнула и схватилась за стену, словно вот-вот упадет в обморок; но, видимо, ей показалось более эффектным покинуть комнату, шатаясь и собирая последние силы.
 «Ее состояние делает ее раздражительной», — сказал Гастон, следуя за ней. На какое-то время из коридора донесся взволнованный голос Сары, но Ханс не мог понять, что она говорит. «Теперь никто меня не вернет», — подумал он, улыбаясь про себя. Через некоторое время Гастон вернулся в комнату.
      «Она тебя упрекнула?» — спросил Ханс, и, не получив ответа, продолжил: «Не нужно меня выгонять. Я уезжаю из Нью-Йорка завтра утром».
Гастон, всё ещё молча, набил трубку и закурил; это был первый раз, когда он курил в гостиной. Лишь спустя некоторое время он понял, что нарушил правило, которое сам же и установил. Он подошёл к окну и потушил трубку.
 «Вот до чего я дошёл!» — пробормотал он.
«Полагаю, я тоже отчасти виноват в этом», — сказал Ханс, внимательно наблюдавший за движениями Гастона.
 «Давай, смейся надо мной!»
Ханс был готов выйти из комнаты, когда Гастон вновь заговорил. Поскольку кредит не продлевали, ему ничего не оставалось, как продать товар по цене, значительно ниже рыночной. Нью-йоркские бизнесмены, в основном английского или голландского происхождения, не любили французов; старые национальные противоречия между европейскими народами сохранялись в Штатах, а деловое сообщество сговорилось лишить Гастона его собственности.
«Поэтому мой радикализм всего лишь предлог», заметил Ханс.
«Это был решающий фактор. Любой, кто исповедует идеалы революции, здесь чужак», — заявил Гастон. «Я не могу винить ни президента банка, ни Астора. На их месте я бы поступил точно так же».
«Отказал бы мне в кредите?»
«Да, да и ещё раз да!»
С удивлением Ханс заметил, что лицо Гастона внезапно изменилось: на мгновение оно исказилось от гнева и жадности, а затем усилием воли оно сделалось серьёзным и похожим на маску, как у людей всего его круга.
«Ты бы сегодня защищал меня, если бы я восхвалял Робеспьера?»
«Робеспьер умер давным-давно!»
 «Разве нельзя восхвалять мертвых?»
«Ты сошел с ума, Джон!» Гастон встал. «Но это мне не поможет. Мне нужно вернуть кредит».
 «Разве у компании недостаточно денег на это?»
 «Я же говорил, что использовал приданое Сары для этой цели. При той цене, которую мне предлагают, половина приданого уже потеряна. Я никогда не открою типографию…»
«Поговори со своим тестем».
Гастон нервно постукивал костяшками пальцев по маленькому столику рядом с собой.
«Как ты себе это представляешь?» — сказал он. «У мистера Тернера, помимо Сары, еще две дочери и два сына. Я не могу рассчитывать на то, что он будет тратить на меня деньги без риска разориться».
«Он мог бы убедить банк подождать, пока цены на недвижимость не вырастут».
«Это означало бы нажить врагов среди своих деловых партнеров».
Ханс, который до этого расхаживал по комнате, остановился перед гравюрой, изображающей вид на Нью-Йоркский залив; на переднем плане, перед пологими холмами острова Стейт-Айленд, где паслось стадо коров, два корабля плыли к устью Гудзона; на заднем плане возвышался полуостров Манхэттен с его преимущественно деревянными домами, рощами и большими парками.
«Зачем ты повесил эту гравюру в гостиной?» — спросил он. «Ты живешь здесь так долго, что должен знать каждый уголок города».
«То, как Нью-Йорк изображен на этой гравюре, я вижу впервые. Ты помнишь, как мы стояли на палубе, когда входили в залив? Был прохладный, ветреный поздний осенний день, но светило солнце, и воздух был таким чистым, что можно было разглядеть каждую травинку на суше».
Ханс не помнил, но и не хотел признаваться; это лишь усугубило бы отчуждение между ним и Гастоном. Он подошёл к окну, выглянул наружу и почувствовал, что Гастон наблюдает за ним. Внезапно он понял, что все, с кем он разговаривал в Нью-Йорке, разглядывали его с любопытством. Возможно, это потому, что он так долго жил в лесу; его походка отличалась от походки горожан, волосы были слишком длинными, борода и одежда вышли из моды. Другие же смотрели на него, потому что считали его опасным конкурентом, который может подорвать их торговлю? В некоторых взглядах он видел подозрение, в других — презрение, а у третьих открытую враждебность. Его успокаивало то, что, по крайней мере, Гастон не был враждебно настроен по отношению к нему. Ханс повернулся к нему и улыбнулся, но ответной улыбки не последовало.
«У меня есть земля на озере Эри», сказал он. «Она не слишком ценная, но, если она тебе нужна, я перепишу ее на тебя. Только долину, в которой стоял дом, я бы хотел оставить себе.»
Минуту Гастон молчал, а потом спросил: «Итак, регистрируем куплю-продажу?»
«Все сделаем по закону».
«Земля мало чего стоит, ты сам так сказал. Мне нужно поговорить со своим тестем о том, сколько он мне за неё одолжит». На следующее утро они завершили сделку; ещё через день Ханс уехал из Нью-Йорка. Гастон не возражал против его возвращения в леса, он лишь напомнил ему, что он всё ещё не ответил на письмо Жюли.

             Во время путешествия вверх по Гудзону к городу Олбани и дальше на запад, Ханс забыл о своем намерении написать Жюли; он вспомнил об этом только тогда, когда остановился в деревне на полпути между Олбани и озерами. Деревня, расположенная на берегу узкой реки, была основана полковником Майндерсом, старым офицером времен Войны за независимость. Помимо земли, полковник владел зерновой мельницей и столярной мастерской. После него там поселилось около двадцати поселенцев; за последний год они построили деревянную церковь, как и их дома, и пригласили священника из Олбани, молодого, крепкого мужчину с широким, грубым лицом лесоруба. Он пригласил Ханса, которого встретил в часе езды от деревни, переночевать в его доме. Ханс отказался.
 «Я не хочу снова столкнуться с полковником Майндерсом», — объяснил он.
«Я не знал, что Вы с ним знакомы», сказал пастор. «Если Вы столкнулись с полковником в один из его неудачных дней, я вас отлично понимаю. В такие дни ему лучше под руку не попадаться, мне тоже иногда от него достается, его даже мое положение не смущает».
Взгляд пастора, казалось, скрывался за профессиональной дружелюбностью, хитростью и любопытством, которые требовали осторожности.
«Я не хочу возобновлять наше знакомство», — упрямо сказал Ханс.
 «Даже если бы Вы были среди врагов полковника, это не было бы поводом. В последнее время он жалуется, что так много их умерло. Он явно очень огорчен этим».
«Вы ожидаете, что я развею его горе?»
 «Это был бы долг христианской любви», — ответил пастор с улыбкой.
Они ехали бок о бок через лес, который постепенно редел по мере приближения к речной долине и перемежался болотами. Когда они миновали последние болота, раскинувшиеся по обе стороны тропы, деревья расступились, тропа превратилась в дорогу, изогнулась, пошла вниз и вышла в долину, в конце которой лежали нерегулярно расположенные дома деревни.
 «Теперь я знаю, кто Вы», — внезапно сказал священник после того, как они некоторое время молчали. «Вы тот человек, который мешает торговцам мехами».
«Полковник, похоже, тоже замешан в торговле мехами», — ответил Ханс. «Разносторонний бизнесмен».
«Нет, он не имеет к этому никакого отношения. Он на стороне торговцев мехами из солидарности. Его принцип — обманывать индейцев».
«Вы одобряете этот принцип?»
«Это просто так принято. Почему Вы против? Вы так ничего не добьетесь».
Ханс остановил лошадь. «Вы прибыли в пункт назначения», — сказал он.
«Примите мое приглашение», — настаивал пастор. «Через час наступит ночь. Я также хотел бы помирить Вас с полковником; возраст смягчил его».
Ханс попытался снова вспомнить полковника Майндерса, невысокого, полного мужчину с круглым лицом и лысой головой, которую он не прятал под париком, чтобы индейцы не вздумали его скальпировать. Ненависть этого вспыльчивого человека к индейцам много лет назад спровоцировала спор из-за пустяка.
«Я принимаю Ваше приглашение» заявил Ханс. «Но избавьте меня от встречи с полковником, по крайней мере, не сегодня вечером…»
«Полковник ложится спать на закате. Так что Вам не о чем беспокоиться».
«Вы прекрасно знакомы с его привычками».
«Мы соседи, так что это само собой разумеется».
Ханс был полон решимости покинуть деревню на рассвете следующего утра, чтобы не встретиться с полковником. Во время ужина он почувствовал внезапный жар в голове и конечностях, за которым так же резко последовал озноб. Перед его глазами повисла вуаль, позволявшая ему различать окружающее лишь нечеткие очертания, постоянно меняющиеся. Жена священника, невысокая, крепкая, с лицом таким же грубым, как у мужа, словно сначала наклонилась вправо, затем влево; ее голова то увеличивалась, то уменьшалась, становясь вдвое выше. Оба сына священника так широко раскрыли рты, что казалось, будто они тянулись от уха до уха, а верхние части их голов, носы, лбы и волосы, словно парили в воздухе, отделенные от тел.
«Вам жарко?» — спросил священник. «Вы совсем красный».
Ханс повернулся к нему, но он никого четко не видел; над стулом, на котором сидел священник возвышалась темная колонна со светлым шаром над ней, который раскачивался влево-вправо и снова вперед-назад. Ханс взглянул на потолок, который был из дерева, как и стены и поддерживался двумя балками.
   Как только он поднял глаза, лучи отделились от него и медленно, но неумолимо поплыли к нему; даже с закрытыми глазами он видел, как лучи опускаются всё ниже и ближе. Он вскрикнул, и крик вернул лучи на место, затем наступила темнота, свет свечей погас, жена пастора с постоянно меняющейся головой исчезла, дети с расколотыми головами пропали, и наконец, исчезла тёмная колонна с ярким сиянием над ней.
Так началась болезнь, из-за которой Ханс неделю провел в деревне. Когда он проснулся на следующее утро, жена пастора сидела рядом с его кроватью.
«Вы вчера нас напугали», — сказала она.
 «Что случилось?» — спросил он.
«Вы потерял сознание за ужином. Мы думали, что Вы отравились, но, похоже, это просто обычная простуда».
«Мне не следовало принимать приглашение Вашего мужа», — сердито сказал он.
«Тогда Вы могли бы упасть в обморок в лесу и Вас бы растерзали дикие звери. Возблагодарите Бога, что это произошло в нашем доме.»
Ханс хотел ответить, что, по крайней мере, дикие звери не потребовали бы от него никакой благодарности, но, как только он попытался произнести эти слова, голова жены пастора снова стала маленькой и широкой, а затем тут же узкой и высокой; перед его глазами снова возникла серая вуаль, и он заснул. Каждый раз, когда он просыпался, происходило то же самое. Жена пастора, сам пастор или его два сына — кто бы ни сидел у его постели через короткое время преображались, как и вечером в день его приезда; затем наступала темнота, потеря сознания и сон.
     В одно прекрасное утро болезнь исчезла также внезапно, как и началась. Он посмотрел на пастора, который сидел рядом с ним на кровати и больше не казался ему темной колонной; посмотрел на жену пастора, голова которой тоже стала совершенно нормальной, и попытался приподняться.
«Я бы хотел встать,» сказал он. «Сегодня в обед я хотел бы отправиться дальше. Я и так потерял слишком много времени.»
«Вы еще слишком слабы» объяснил пастор.
«К тому же к Вам пришел гость» добавила жена пастора.
Тут Ханс обратил внимание на маленького человека, который стоял рядом с ней, заложив руки за спину и склонив над ним свою круглую лысую голову.
«Разве Вы не хотите, чтоб я поскорей ушел из Вашей деревни, полковник?» спросил он.
«Я христианин», заверил полковник Майндерс. Его голос, не подходивший к его невысокому, круглому телу, был полным и глубоким. «И я не вижу причин, по которым я должен был бы Вас прогнать». Ханс снова потянулся в постели.
«Потому что я нарушил торговлю мехом», — сказал он. Меня обвинили в подстрекательстве индейцев к бунту».
 «Тогда я не понимал, насколько это полезно». Полковник сделал шаг ближе.
 «Вы так разозлили индейцев, что они убили нескольких торговцев мехом. В ответ торговцы мехом пригрозили карательной экспедицией. Это так запугало индейцев, что они продают шкуры еще дешевле, чем раньше полдюжины первоклассных бобровых шкур за бутылку виски!»
Голос полковника Майндерса постепенно повышался, пока он рассказывал об этом, его лицо сияло; эта жизнерадостность, обычно ему не свойственная, делала его похожим на ухмыляющегося гнома, готовящегося танцевать от радости после поражения более сильного противника.
 «Сколько Вы зарабатываете на торговле мехом?» — устало спросил Ханс.
«Ничего, абсолютно ничего. Но меня восхищает глупость индейцев. Карательная экспедиция! Ни один белый человек никогда не додумался до карательной экспедиции! Но эти краснокожие верят всему, что им говорят!»
В ту ночь Ханс решил написать Жюли. Из соседнего дома доносились песни и шум; полковник Майндерс принимал у себя нескольких торговцев мехами, которые направлялись в Нью-Йорк со своей добычей и праздновали день выгодной покупки мехов. Когда у полковника были гости, он всю ночь пил с ними; позже он наверстывал упущенный сон. Голоса время от времени нарастали, как далекий гром, и прибыль агентов, должно быть, была значительной. Ханс был еще слишком слаб, чтобы возмущаться; снова и снова он засыпал и просыпался от нового раската грома. В эти затишья он собирал доводы, которые он мог бы представить Жюли в свое оправдание из-за своего вынужденного возвращения к озеру Эри. Но письмо он написал лишь два вечера спустя, когда смог встать с постели и начал приходить в себя.
    В тот день после обеда один из торговцев мехами побывал в доме священника. После его ухода пастор рассказал о новостях, которые принес этот человек. Коренные американцы, больше не осмеливаясь причинять вред белым, начали убивать друг друга. Ночью перед прибытием торговца мехами в их деревню они перебили семью — родителей, дочь, сына и двух маленьких детей — сначала подожгли их хижину, а затем, когда обитатели выбежали наружу, пронзили их копьями и бросили их агонизирующие тела в пламя. Торговец подозревал, что коренные американцы обвинили убитую семью в том, что они раскрыли белым людям свои охотничьи угодья и спрятанные ловушки.
«Эти люди не христиане», — с негодованием заключил пастор. «Даже сомневаешься, принадлежат ли они еще к человечеству!»
Ханс посчитал бессмысленным ему возражать. В тот же вечер он написал Жюли: «Надеюсь, ты поймешь мои мотивы,» — писал он. — «Знаешь, дорогая Жюли, что двигало мной в то время, которое я считал самым трудным в своей жизни. Но нынешнее время гораздо труднее. В лесах Америки нет площади Революции и нет гильотины; вместо открытого ужаса царит тайный, ползучий, вечный ужас. Убийцы убивают словами; они возлагают вину на других; они даже не дают им в руки ножи, топоры или копья; они довольствуются тем, что просто предоставляют им основания для действий».
    Он не писал про кредиты, он просто забыл о них; Нью Йорк был далеко, почти также далеко, как Париж. Он писал об индейцах, о торговцах мехами, и об убийствах, которые они совершали.
  «Я пришел к убеждению, что человек по своей природе не добр, как я считал прежде. Это новое осознание стало для меня самым горьким из всех, что я когда-либо получал, и поэтому я называю время, когда оно меня осенило, самым трудным в моей жизни. Я почти решил вернуться к тебе, дорогая Жюли, но я думаю, что такое возвращение было бы бегством, и что ты не смогла бы уважать отца своего сына, если бы он трусливо уклонился от стоящей перед ним задачи. Моя же задача – научить тех несчастных, кто убивает друг друга, для чего природа создала человечество: любить других людей, помогать им и, где это возможно, облегчать им жизнь. Ибо, если природа создала человечество неблагополучным, то задача человечества – сделать его благополучным.»
     Ханс отложил перо и посмотрел на свет свечи, стоявшей перед ним на столе. Снаружи снова донесся шум; полковник Майндерс выпивал с торговцами мехами. Большинство уже ушли, остались только двое его гостей, и шум был приглушен. Даже если бы он был таким же громким, как в первую ночь, Ханс бы его не услышал. Не двигаясь, он смотрел на пламя, не обращая внимания даже на мотыльков, порхающих вокруг него. Вернувшись в прошлое, он осторожно протянул руку, схватил перо, немного поколебался, а затем написал: «Было бы неправильно скрывать от тебя, дорогая Жюли, что я не в силах выполнить эту задачу в одиночку. Я нашел индианку, которая меня поддерживает. Я знаю тебя, дорогая Жюли, и знаю, что ревность тебе чужда; действительно, у тебя нет для этого причин. Я часто упрекал себя за неспособность любить Мэри (так зовут девушку). Она хороший человек, поэтому я ценю ее, и ты знаешь, как легко у меня пробуждаются желания. Но благодарности и желания недостаточно, чтобы говорить о любви. Поэтому я могу заверить тебя с чистой совестью, что только моя задача ведет меня обратно в лес, где я провел последние несколько лет».
      Он добавил, что через год-два, как только добьется успеха в своих начинаниях, вернется в Париж, на время или навсегда; он не мог предсказать и не знал, не будет ли он поражен копьем или пулей раньше, ибо война против злобы и кровожадности человечества унесла столько же жертв, сколько и любая другая война, а то и гораздо больше. Тем не менее, единственным его желанием было снова увидеть свою любимую Жюли в этой жизни, полной горечи и разочарований, и впервые увидеть своего сына, имя которого она ему еще до сих пор не сообщила; он уже любит его и с нетерпением ждет встречи с ним, так же, как и встречи с его матерью.
    Он не стал перечитывать письмо, прежде чем запечатать его. На следующее утро он передал его одному из торговцев мехами, попросив отправить его со следующим судном, отплывающим во Францию. Полковник Майндерс спал после ночи, проведенной за обильным распитием спиртных напитков. Поэтому Ханс попрощался только с пастором и его женой.
         
          В ту ночь Ханс спал в заброшенной бревенчатой хижине. На следующий день в полдень он встретил молодого индейца, известного среди соплеменников как «Крадущийся Орел». Он был немногим старше Мэри, когда-то любил ее и обижался на Ханса за то, что тот опередил его. Сначала он избегал эту пару; позже, казалось, он смирился с их отношениями и несколько раз приходил в хижину, чтобы передать сообщения. В часе ходьбы от территории Сенека он сидел на корточках, скрестив ноги, посреди лесной тропы. Ханс остановил лошадь и спешился.
 «Приветствую Крадущегося Орла», — сказал он с вычурной, принятой у индейцев вежливостью, — «и рад, что он первый, кого я встретил сегодня».
Крадущийся Орел поднялся и опустил глаза, поскольку считалось невежливым смотреть человеку в лицо, разговаривая с ним. Его торс был обнажён, чёрные волосы ниспадали прямо вниз, ничем не украшенные, как во время траура.
 «Я ждал старшего друга», — ответил он.
«Кто сказал тебе, что я приду, и именно этой дорогой?»
«У леса много ушей…» — Ханс привязал коня и жестом пригласил индейца сесть. Тот немного подождал, прежде чем заговорить.
«Дедушка моего отца услышал эту историю от деда своего отца,» — начал он. «Это случилось в те времена, когда наше племя еще жило неподалеку от большой реки. Каждое утро молодые люди ходили купаться на берег. Однажды утром, спустя годы, молодые люди замерли на берегу и даже не хотели опускать ноги в воду, настолько они были удивлены. Потому что прямо перед ними, всего в двух шагах от них, плавал большой деревянный дом».
Крадущийся Орёл, поднял голову, но глаза его оставались опущенными. Медленно и тихим голосом он продолжал рассказывать о белых людях, пришедших из плавучего дома. Индейцы, никогда прежде не видевшие белых людей, были убеждены, что Великий Дух, Великий Маниту, Создатель и Правитель мира, явился им сам. Преклонив колени, они приветствовали его и его слуг. Бог, окружённый своими слугами, милостиво принял их подношение и щедро наградил племя. Он привёз им виски, и, выпив его, они почувствовали себя как никогда прежде очень счастливыми. Он дал им также топоры, секиры и ножи, научил расчищать лес и строить дома из дерева. После этого он снова поднялся на борт своего плавучего дома и вернулся в свой небесный дом. С тех пор его слуги каждый год приходили через море, и их число неуклонно росло. Они поселились вдоль побережья и выгоняли индейцев из их домов, всё дальше к закату солнца. Когда индейцы спрашивали слуг о Великом Маниту, они не получали ответа. Поэтому теперь они считали, что Великий Маниту мертв. Бог был мертв, а его слуги, за которыми он больше не следил, стали злыми, завистливыми и мстительными. Они воровали, грабили и убивали; они действительно поклялись в верности злому богу, но злой бог не являл себя, потому что боялся, что добрые люди убьют его.
«Поскольку его слуги становились всё более жестокими, народы, некогда поклонявшиеся великому Маниту, решили уничтожить его злых и неверных слуг», — сказал Крадущийся Орёл. «Разве они не поступили справедливо?» Это был вопрос, не требующий ответа. Ханс поднял глаза и посмотрел на узкие бёдра и юношеский гладкий торс индейца. У Мэри тоже были узкие бёдра, а её грудь была настолько маленькой, что помещалась в его ладонь. Но затем Ханс снова взглянул на гладкие волосы юноши, ничем не украшенные, как у тех, кто носит траур.
 «Говори дальше,» настаивал Ханс. «Ты знаешь, что я никогда не обманывал ни тебя, ни, кого-либо ещё. Я твой друг, я вообще ваш друг».
«Поэтому я и ожидал здесь своего старшего белого друга», — ответил Крадущийся Орел. «Ибо среди нас есть те, кто считает, что всех наших соплеменников, вступивших в союз с неверной жадностью великого Маниту, следует убить».
 Ханс поднял правую руку, приказывая ему молчать. Больше слов не требовалось; он уже знал, что торговец мехами рассказал о Мэри, ее родителях, братьях и сестрах, которые были казнены их же племенем.
      Его мысли метались в смятении; он винил себя в преступлении, но тут же задавался вопросом, в чем он виноват. Мысли ускользали, их не удавалось удержать; мышление и чувства смешивались, не находя опоры, становясь все более неясными, и, когда они растворились, превратившись в ничто, осталась огромная пустота, вместе с уверенностью в том, что он свободен — свободен от Мэри и, прежде всего, свободен от задачи превращения в добрых людей тех, кто был зол из-за жизненных неудобств или собственной глупости. Но все это он чувствовал сейчас лишь смутно; осознание случившегося пришло гораздо позже, во время многонедельного плавания через океан, ветреными ночами, когда корабль стоял неподвижно и когда, мучимый жарой, он не мог заснуть. Сейчас, сидя напротив «Крадущегося орла» с поднятой рукой, он не видел ничего, кроме потрепанной бурей ветви дуба. Буря, должно быть, сломала ее много дней назад, потому что листья уже засохли. Они свисали над плечом молодого индейца, которое было почти таким же круглым и мягким, как плечо Мэри. На мгновение он задумался, почему индеец предупреждает его, соперника, из-за которого его соплеменники убили Мэри, но эта мысль тут же покинула его.
    Ближе к вечеру он поехал обратно. Крадущийся орёл сопровождал его через лес. Ночью они спали в заброшенных бревенчатых хижинах или в кустах; один из них стоял на страже, поскольку нападение индейцев не было исключено. И всё же Ханса не охватывали ни страх, ни печаль. Когда он лежал ночью в лесу на земле, завернувшись в одеяла, он верил, что чувствует дыхание и пульс земли, которые общались с его телом и втягивали его в жизнь растений и животных, жизнь, свободную от каких-либо знаний или идеалов.
         Однажды, проснувшись от крика лесной птицы, он вспомнил мысль, которая пришла ему в голову и так быстро улетучилась во время их встречи на лесной тропе. Он повернул голову в сторону, ему показалось, что он увидел блеск в открытых глазах молодого индейца в тусклом ночном свете, и спросил: «Почему ты меня предупредил?»  Индеец тут же ответил, словно предвидев вопрос: «Другие белые люди, которых я встречал, были слугами злого бога. Мой старший друг — сын великого Маниту».
Ханс упрекнул себя за то, что так быстро забыл Мэри, и закрыл глаза; даже ночью он не мог вынести взгляда молодого индейца. Днём позже они расстались. Крадущийся Орёл был единственным другом, которого Ханс оставил в Штатах. 
         Гастона он уже не считал своим другом, он почувствовал это в первый же день их встречи. Гастон был все время чем-то обеспокоен и полон недоверия, пристально наблюдая за своим гостем. Часто казалось, что он охраняет его, не желая оставлять наедине ни с кем. Он также не спрашивал, почему Ханс передумал остаться и решил вернуться во Францию.
      Две недели спустя у Гастона родился сын. На крестины был приглашен и президент Нью-Йоркского банка. По прибытии в город Ханс вернулся в лоно цивилизации. Он сбрил бороду, уложил волосы в модную прическу, а лучший портной города сшил ему два костюма: зимнее пальто и легкую летнюю накидку. Низкие сапоги, сапоги до середины икры и несколько шляп дополнили его гардероб. Президент не узнал элегантного джентльмена, который его приветствовал, и смутился, когда Ханс напомнил ему о своем визите. 
    «Очевидно, Вы начинаете новую жизнь», — сказал он. «Если бы я знал, что Вы приобрели недвижимость на озере Эри, я бы продлил Вам кредит».
      Гастон заложил землю, которую ему передал Ханс, в качестве доли в корпорацию, созданную для развития северо-западной части штата; её стоимость намного превышала стоимость нью-йоркской собственности. Узнав об этом, Ханс не стал упрекать Гастона; он просто пожелал ему на прощание, чтобы его сын в будущем так же успешно интегрировался в деловой мир Штатов, как и его отец. 
   В ясный и ветреный весенний день Ханс покинул Нью-Йорк. Когда корабль вышел из залива, он увидел позади себя город, точно такой же, как на гравюре в приемной Гастона: стадо коров паслось на пологих холмах Статен-Айленда, а слева от широкого устья Гудзона возвышался Манхэттен с его деревянными домами и торговыми зданиями, рощами и парками. Он помахал им рукой с улыбкой; прощание далось ему легко.











                Часть вторая


                Встреча с прошлым

         На два дня раньше, чем ожидал капитан, корабль вошел в устье Луары. Кровать в гостинице, в которой Ханс провел две ночи в Нанте, была мягкой; просторная комната выходила во внутренний двор, так что голоса возвращающихся ночью и шум гавани оставались снаружи, а ставни на окнах заслоняли лунный свет. Тем не менее, Ханс не мог заснуть. Он рассчитывал, что по прибытии во Францию вновь вернутся воспоминания о революции, чувства, которые сопровождали его на Марсовом поле, и слова Робеспьера, которые давно уже эхом звучали в его ушах. Разве они не таились в углах комнаты, ожидая, пока он заснет, чтобы воплотить его мечты в жизнь? Он разжег огонь и зажег свечу. Его колеблющаяся тень на стене и потолке, с непослушной копной волос, коротким, дерзким носом и растрепанным воротником рубашки, любопытно склонилась над ним. Он раскинул руки, и тень тоже раскинула руки, но тут же снова опустила их. Не было никакого воссоединения, никакого энтузиазма; революция умерла. Осталось лишь звание «гражданин», которым его приветствовал трактирщик. Ханс глубоко вдохнул французский воздух, этот мягкий, успокаивающий, но в то же время бодрящий воздух, который сопровождал его до самой комнаты. Это был воздух, который ждал его и который не даст ему уснуть. Он протянул руку и погасил свечу. Он не мог заснуть до утра. Когда он поздно проснулся и устало вошел в трактир, трактирщик, гражданин Флёрьо, сам принес ему завтрак.
«Вы собираетесь ехать в Париж в дилижансе, гражданин Мокко?» — спросил он, ставя тарелки и чашки на стол.
«Это, наверное, самый быстрый способ добраться туда», — сказал Ханс.
«Иногда поездка по длинной дороге экономит время».
 «Неужели вы так мало верите в народные дилижансы, гражданин Флёрьо? Дилижансы слишком старые, или лошади?»
Гражданин Флёрьо был невысокий, полный и неопределенного возраста, с собранными назад темными волосами; его безбородое лицо было настолько морщинистым, что казалось, будто оно постоянно улыбается.
«Дело в дорогах, гражданин Мокко», — ответил он.
«Они плохие?»
«Можно сказать, что они плохие. Да, они плохие, хотя их состояние не хуже, чем было три-четыре года назад».
Гражданин Флёрьо оставил Ханса одного и занялся другими пассажирами. Вечером, когда Ханс сказал ему, что забронировал место в дилижансе, он заговорил о небезопасном состоянии проселочных дорог, которые хуже всего на юге и в центре. Это было общеизвестно, сказал он, но никто не любит об этом говорить. Гражданин Флёрьо понизил голос и наклонился к Хансу. Он сказал, что не может с чистой совестью оставить без предупреждения гражданина, прожившего в Америке последние несколько лет.
   «Никто не знает, кто их друзья или союзники», — прошептал он. «Говорят, что они собирают деньги, взятые у путешественников, для сторонников королевской семьи, но я думаю, это просто предлог для грабежа».
«О ком Вы говорите, гражданин Флёрьо?»
«Боже мой, да о разбойниках, грабителях с большой дороги, гражданин Мокко! Не смейтесь, к ним нельзя относиться слишком несерьезно!»
«Вы засмеялись первым!»
«Только так кажется. Мне нужно по долгу службы сохранять дружелюбное лицо, поэтому я всегда выгляжу улыбчивым».
Поначалу, рассказывал он, в стране представляли опасность лишь немногие, но теперь эти банды расплодились: вернувшиеся эмигранты, молодые бездельники. Они сначала захватывали бывших якобинцев и террористов, чтобы отомстить им, но этого им стало недостаточно; они стали грабить дилижансы, транспорт, целые деревни. Руководили ли этими бандами по-прежнему дворяне и бывшие эмигранты? Использовали ли они украденные деньги в личных целях или в политических? Никто не знает, а те, кто знал, уже молчат. Правительство Директории бессильно. Разумнее было бы избегать мести этих банд.
Гражданин Флёрьо потер свой маленький, слегка изогнутый нос и доброжелательно посмотрел на гостя. Когда он начал говорить, его лицо ещё больше сморщилось, так что казалось, будто он улыбается во весь рот, довольный миром таким, какой он есть, Республикой, Директорией и разбойниками.
«Всё это так печально,» заключил он, «но что с этим поделаешь? Все они бедные люди, и разбойники, и ограбленные. Скажу прямо: мне жаль обе стороны!»
«Вы совершенно правы, гражданин Флёрьо, они этого заслуживают,» — подтвердил Ханс со смехом, «потому что те и другие рискуют головой в этом деле.»
    Гражданин Флёрьо подозрительно посмотрел на него, словно спрашивая, смеется ли тот над Флёрьо или над обреченными разбойниками и путешественниками. В конце концов, он предпочел проигнорировать смех своего гостя.
 «Я не могу помешать вам рисковать жизнью, гражданин Мокко,» сказал он. «Вы в расцвете сил; возможно, Вам повезет. Разбойники не любят нападать на тех, кто выглядит способным защитить себя. Кроме того, мне сказали, что у Вас будут два попутчика. Они не захотели присоединиться к транспорту, отправляющемуся в Париж на следующей неделе в сопровождении военных. Видимо, они так же спешат, как и Вы».

   Гражданин Флёрьо больше ничего не сказал об этих двух попутчиках. Ханс встретил их на следующее утро в дилижансе: братьев Боске, Андре и Эмиля, двух худощавых молодых людей. Андре, примерно того же возраста, что и Ханс, говорил очень мало и так тихо, что его едва было слышно. Эмиль, будучи на несколько лет моложе, стал во второй половине первого дня путешествия более разговорчивым, чем его брат. У него было красивое, скромное лицо с темно-синими глазами и маленьким, мягким ртом.
    «Андре найдет мне работу в Париже», — сказал он. «У Андре много знакомых в Париже, как в государственных учреждениях, так и среди деловых людей. Возможно, он найдет и себе место».
«Я не собираюсь оставаться в Париже, Эмиль», — упрекнул его Андре.
«Что мы потеряли в Нанте, Андре? Там нас не любят; все избегают с нами разговаривать…»
 «Замолчи!»
«Нет, я не отпущу тебя обратно, Андре! Мы останемся вместе!»
Андре пришлось еще раз заставить его замолчать. Помимо этих троих мужчин, в почтовой карете был еще один человек — пожилая женщина, крестьянка, которая должна была сойти у следующей деревни. Эмиль поднял глаза и застенчиво улыбнулся Хансу.
 «Андре был очень несчастен в Нанте,» — сказал он. — «Там умерли его жена и двое детей».
 «Они могли умереть в любом другом городе,» процедил Андре сквозь стиснутые зубы.
 «Мы потеряли родителей в Нанте,» — продолжил Эмиль, «и мы сами…»
 «Да замолчи ты!» — вскрикнул Андре.

Почтовая карета медленно двинулась вперед. Повозка была тяжелой, дорога изрыта колеями, лошади старые. Ханс смотрел в окно на злаковые поля по обеим сторонам дороги. Немного в стороне, на опушке небольшого леса, из долины видны были крыши деревни. День был теплым, и вечер не принес облегчения. Ханс, все еще погруженный в мирное безразличие, охватившее его во время морского путешествия, кивнул Андре Боске.
«Возможно, Вы тоже пострадали в последние годы, гражданин,» — сказал он. «Революция была настолько стремительной, что не обращала внимания на чувства людей и даже на их жизни. Столько всего нужно было сделать: вести войны, принимать новые законы и наказывать врагов Республики. Не следует ли нам, наконец, забыть прошлое?»
«Нет,» пробормотал Андре, «его никогда нельзя забывать!»
 «Не будьте злопамятным, гражданин Боске!»
 «Злопамятными бывают другие, но не я».
«Время идёт. Кто сегодня думает о революции? Кто ещё помнит, что двигало судьями и подсудимыми тогда? Кажется, прошло целое столетие…»
 «Вы правы, гражданин Мокко,» перебил Эмиль. «Я говорю это Андре каждый день, но он мне не верит. Молодёжь больше не хочет ничего знать о революции».
««Нет, только о любви и удовольствиях», — сказал Андре, глядя в окно дилижанса, проезжающего мимо рядов низкорослого ивняка.
«Разве вы можете нас винить?» — вызывающе спросил Эмиль. «Хватит с нас «Прав человека», если за них приходится умирать! Права человека приносят пользу только живым, и мы хотим жить!»
Андре молчал. Братья достаточно часто спорили о революции, о правах человека, о природе и ее законах, об обществе и его законах. Андре пытался просветить младшего брата, но убедить его не смог. Любовь братьев не могла победить их разногласия.
«Я не революционер», вызывающе произнес Эмиль. «Почему родители не дали мне другое имя? Я не читал «Эмиля» Руссо, и не буду его читать никогда! Зачем?! Все девушки смеются над этим дурацким именем!»
«В Париже оно встречается чаще, чем в Нанте», — кротко сказал Андре, словно это он выбрал его для брата.
 «Прекрасное утешение! Уверен, в Париже над всеми Эмилями смеются! Никогда не называй меня этим глупым именем в Париже, Андре!»
«Как пожелаешь. Надеюсь, мне удастся забыть его…» Эмиль, поняв, что обидел брата, подсел ближе к Андре и положил ему руку на плечо.
«Прости меня», взмолился он. «Я никогда не думаю о том, что тебе пришлось пережить за революцию!»
Но тут оба вспомнили, что они не одни. Андре поднял руку, чтобы заставить брата замолчать; Эмиль отсел от него, словно расстояние лишило бы его дара речи.
 «Пережил» — это преувеличение,» — сказал Андре.
Эмиль виновато опустил голову. Ханс изучал Андре, который сидел напротив. Его лицо, под коротко остриженными светлыми волосами, было узким, а близко посаженные глаза были окружены темными кругами — свидетельством ночей, когда горе, отчаяние и бессмысленные размышления лишали его сна; его губы были тонкими и бескровными.
«Почетно страдать за дело,» сказал Ханс. «Но Вы не единственный. Революция унесла много жизней».
 «Я был учителем,» ответил Андре, «как мой отец. Теперь я больше не нужен».
Они помолчали некоторое время. Затем Эмиль разразился очередной тирадой: «Ты хотел наставить нас на путь истинный, Андре. Но я считаю, что человеку нужно не так много: чуточку любви и чуточку радости; этого вполне достаточно».
«Возможно, что Вы правы», поддержал Ханс. «Когда я вновь увидел Францию, мне стало ясно…»
Он замолчал. Ничего мне не ясно, подумал он. Что я ищу во Франции? Прошлое, которое не вернется? Внезапно он затосковал по временам революции, по ночам, наполненным любовью, томным предвкушением и неопределенными звуками, предвещавшими неизвестное будущее: грозы, казни, войну. Он поднял глаза и встретился взглядом с Андре.
«Но Вы тоже правы, гражданин Боске,» решительно продолжил он. «Мы не должны отрицать революцию, даже если ее время прошло».
 С этого момента они стали доверять друг с другу так, как если бы вместе пережили годы Национального собрания, Конвента и Террора, бок о бок, как друзья, крепко связанные скорее убеждениями, чем чувствами. Эмиль, исключенный из этой группы, с изумлением переводил взгляд с одного на другого.
  «Вы были таким же революционером, как Андре, гражданин?»
«Сомневаюсь, что могу себя таковым называть», — ответил Ханс. «Бывали люди и получше меня».
«Мне всё равно; я рад, что все веселятся, если они рады, что я веселюсь».
Эмиль рассмеялся с юношеской раскованностью. Но чем дольше длилась поездка, тем молчаливее он становился.
«Он беспокоится обо мне», сказал Андре, слегка скривив губы, словно пытаясь улыбнуться, но у него это не получилось. «Возможно, он не совсем неправ…»
Эмиль посмотрел в окно повозки.
«Кто знает, чем ты занимался раньше, Андре!» сказал он. «Ты учил своих учеников, что республика и свобода лучше, чем короли и крепостное право. Этому учат и сегодня, разве не так?»
Его темные глаза, расположенные так же близко, как и у его брата, тревожно осматривали лицо попутчика.
«Разве я не прав, гражданин Мокко? — спросил он. — Разве Вы не поступили бы так же?»
«Если твой брат в опасности, то и я тоже», сказал Ханс. «Я даже восхвалял Робеспьера».
«Не говорите об этом, пожалуйста, гражданин!» Эмиль протянул руки, словно уже отбиваясь от нападения разбойников.
 «До этого еще далеко, успокойся», — сказал Ханс, смеясь. «Нам нужно еще немного потерпеть».
 Они провели ночь на следующей почтовой станции. На следующий день небо было плотно затянуто тучами, и в воздухе пахло дождем. Дорога вела через лес, сначала через небольшие рощи, а затем через более густые леса, старые деревья которых затеняли дорогу своими ветвями, так что к полудню казалось, что наступает закат. Путешественники открыли окна. Ханс, который спал крепко и без сновидений, считал, что чувствует теплый воздух, словно нежную руку, которая ласкает его волосы, а ветви, задевающие крышу повозки, были кончиками пальцев великанов, стучащих по ней, требуя впустить их.
      «Париж изменился?» — спросил он, прислушиваясь к скрежету и стуку. «Прошло два года с тех пор, как я покинул Париж.» - сказал Андре.
«А я уехал из Парижа пять лет тому назад.  Вспоминают ли еще  Робеспьера?»
«Он забыт, мрачная легенда минувших дней».
«А Дантон?»
«Спросите детей на улицах Парижа. Никто из них не сможет сказать Вам, кто такой Дантон».
«А вдова Капет?»
«Кто думает о Капетах? Республика ведет войну в Египте…»
«Египет далеко.»
«Не так далеко, как Америка, гражданин Мокко.»
Ханс расхохотался так громко, что возница на козлах обернулся.
«Мне следует отправиться в Египет, гражданин Боске?» спросил он.
«Достаточно того, что там сейчас находится генерал Бонапарт.
     Некоторое время они говорили о войне и вторжении австрийцев и русских в Италию, об Италии, освобожденной армиями Республики. Андре сомневался, что парижан это волновало; они просто жили в своих пороках.
 «Я надеялся,» сказал Ханс, «что революция изменит людей».
«Мы все надеялись на это. Думаю, люди тогда действительно изменились. Только бывшие потакали своим порокам; люди были полны надежд».
 «Надежду давно похоронили!»
«Но она непременно возродится. Как люди могли бы жить без нее!» 
      Темнота еще не наступила. Дилижанс стал двигаться немного быстрее; дорога была ровной и хорошо мощеной. Они оставили позади лес и ехали через широкий луг, пересеченный ручьями, местами заросший кустарниками и группами деревьев. Позже они проехали небольшое озеро, в котором отражались верхушки буковой рощи. Немного дальше дорога вошла в другой лес. Серое небо просветлело; вопреки ожиданиям, дождь не пошел. Над лесом перед ними заходящее солнце пыталось вырваться из-под завесы облаков. Несколько всадников показались на проселочной дороге. Увидев повозку, они поехали к ней навстречу. Почтальон подгонял лошадей. Андре высунулся из окна повозки. 
«Гоните быстрее!» крикнул он кучеру.
Но всадники остановились прямо перед повозкой и преградили ей путь. Это были молодые люди, не старше Ханса и Андре Боске. Они были одеты просто и у каждого на шее был шелковый шарф, однако при этом их лошади были ухоженными, породистыми верховыми лошадьми, которые никогда прежде не ходили в упряжке.
 «Выходите, королевские комиссары хотят вас видеть!» — крикнул предводитель. У него было доброе, мягкое лицо и чувственные губы, темная прядь волос свисала на лоб. Ханс вышел первым и с любопытством стал разглядывать его.
«Король давно умер, гражданин» сказал он.
«Сейчас правит его брат», объяснил предводитель. «Мы собираем налог для него».
Ханс улыбнулся ему. Молодой человек ему понравился.
«К сожалению, я истратил все свои деньги до последнего су на путешествие» сказал он.
«Вы долго путешествовали?»
«Я приехал из Америки.»
Предводитель сошел с коня. подошел ближе и протянул руку.
«Добро пожаловать во Францию!»  поприветствовал он Ханса.
«Мы лишь из вежливости возьмем с Вас небольшую пошлину, господин, чтобы Вы не думали о нас плохо». Затем он подошел к карете и приказал: «Выходите, вы двое. Я хочу видеть вас при свете». Андре вышел с нерешительностью, но его лицо внезапно просветлело. «Лоран!» — воскликнул он.
«Приветствую!» Лоран, предводитель, тоже был рад встрече с Андре, своим другом детства со школьных времен, и обнял его. Остальные всадники тоже спешились. Очевидно, это были молодые дворяне, получившие хорошее воспитание. Встреча двух друзей детства, казалось, доставила им удовольствие; они поздравили Лорана со встречей и поприветствовали Эмиля, который следовал за своим братом.
«Почему вы называете себя королевскими коммиссарами?» спросил Ханс одного из них.
«Потому что это так и есть, господин», ответил молодой человек; он был высокого роста, худой, c лицом стервятника, которое резко дергалось вперед с каждым словом, словно он использовал свой острый нос как клюв, чтобы разорвать добычу. «Если Вас оскорбляет это имя, называйте нас соратниками Иегу», объяснил другой. «Иегу был царем Израиля, который истребил род Ахава», заявил еще один. 
  «Точно так же, как мы будем противостоять якобинцам и их последователям», — заявил третий.
 «Вы были якобинцем, господин?» — спросил первый. «Я однажды был в клубе и слышал речь», — сказал Ханс. «Вы действительно собираетесь забрать наши деньги?»
Трое рассмеялись. «Мы — благородные разбойники», — сказал второй, высокий блондин. «Какие у вас возражения против нашего ремесла, господин? Один немец даже написал пьесу о благородном разбойнике. Я сам видел её на сцене, когда эмигрировал в Германию».
 «Её также перевели на французский», — сказал Лоран, отпустив Андре из своих объятий. «Ну же, Андре!» Андре забеспокоился. «Что вам от меня нужно?» — спросил он. Лоран рассмеялся, его красивое, доброе лицо сияло доброжелательностью и добротой. Его товарищи тоже рассмеялись и похлопали Андре по плечу.
 «Ну же, будь хорошим мальчиком», — подгонял его мужчина с лицом стервятника. «Зачем ты сопротивляешься? Это бесполезно, ты от нас не сбежишь». 
 Эмиль по очереди смотрел на каждого из них, и тут же всё понял. «Убейте и меня тоже!» — закричал он. «Я заслуживаю той же участи, что и мой брат!»
«Ты всего лишь ребёнок, малыш!» Лоран посмотрел на него с некоторым презрением. «Ты, конечно же, ни на кого не доносил».
«Андре тоже ни на кого не доносил!»
 «Я же знаю, что это не так».
Люди Иегу получили подкрепление — дюжину всадников, которые подошли двумя группами с разных сторон. Но они не спешились; они образовали широкий круг вокруг своих товарищей, повозки и путешественников. Новички тоже были молодыми людьми с дружелюбными лицами. Один из них вытащил пистолет из-за пояса и направил дуло сначала на одного пленника, потом на другого, но никто не обратил на это внимания; только почтальон, остававшийся на своём месте и не смевший двигаться, пригнулся, повернулся на бок и крепко зажмурил глаза. Ханс склонил голову и прислушался к разговору Лорана, главаря банды, с Эмилем. Речь по-прежнему шла о том, что Андре донес на нескольких бывших членов Революционного комитета Нанта, которые впоследствии были казнены. Эмиль это отрицал; Андре хранил молчание. 
 «Почему вы покинули Нант?» — спросил Лоран. «Вы боитесь добровольцев, которые собираются в Бретани сражаться за короля. Мы захватим не только Нант, но и Париж. Твоему брату будет гораздо легче, если я его застрелю, мой мальчик. Я отправлю его на смерть безболезненно. Парижская чернь замучит его до смерти. Я хочу пощадить своего друга детства».
 Эмиль заплакал. «Прости меня, Андре, за то, что я тебя ругал», — умолял он. 
   «А теперь скорее, попрощайтесь!» Лоран начал терять терпение. «У нас есть другие дела». Эмиль бросился на колени перед братом.
«Прикажи ему встать, Андре!» — крикнул Лоран. «Он слишком взрослый для такого ребячества!»
 «Встань!» — послушно приказал Андре.
«Обнимитесь еще раз, мне все равно! Я же не чудовище…»
 Лоран наблюдал, как братья обнимаются, а затем призвал путешественников вернуться в почтовую карету. Но Ханс оказал. сопротивление.
«Ты действительно хочешь убить своего друга детства?» —выкрикнул он.
«Не убить, а казнить», — поправил Лоран. «Нами не руководят чувства. Мы умеем отличать личную дружбу от политической необходимости».
 «У тебя нет доказательств того, что он на кого-то донес! По такому праву ты можешь убить и меня!»
«Ты же сам сказал, что посетил якобинский клуб только один раз. Быстрее садитесь, господин!»
Ханс оттолкнул невысокого, полного мужчину, который пытался силой затолкать его в карету, и бросился на Лорана. «Если он твой друг, отпусти его!» —кричал он и попытался пустить в ход кулаки. Двое людей Иегу удержали его.
 «Какая глупость», — сказал Лоран, покачав головой.
«Разве вы не заметили, что нас больше, чем вас? В карету их, друзья!»
Ханса и Эмиля, который цеплялся за брата, схватили и силой затолкали в карету. Ханс увидел, как Лоран обхватил левой рукой шею Андре; внезапно в правой руке у него оказался пистолет. Когда почтовая карета тронулась, раздался выстрел.

        В лесах Америки Ханс много ночей мечтал снова прогуляться по улице Сент-Оноре до дворца Равенства, или по садам Тюильри, через огромную площадь Революции, мимо обветшалой статуи Свободы, вплоть до Елисейских полей. Он пытался вспомнить детали: мрачный монастырь, где собирался якобинский клуб, или крылатых гаргулий Нотр-Дама, окутанных в его воображении легкой серебристой вуалью. Даже в Нанте ему казалось, что он видел его, чувствовал мягкий парижский воздух. Чем дальше он путешествовал, тем нежнее он прижимался к нему, словно возлюбленная, не желавшая отпускать его.
       Но на последнем отрезке пути он уже не думал о Париже. Отчаявшись, что ему не удалось спасти Андре Боске, он без умолку разговаривал с Эмилем. На следующее утро после нападения слезы молодого человека высохли; он свернулся калачиком в углу и закрыл глаза. Почтальон ехал быстрее, дороги, казалось, были в лучшем состоянии по мере приближения к Парижу. На почтовых станциях, где они останавливались на ночь, Эмиль выходил, пил, ел, ложился спать, вставал на следующее утро, ел, пил и возвращался в карету, бледный, немой, безразличный.
     «Возможно, этот Лоран вовсе не стрелял в Вашего брата», — наконец сказал Ханс, пытаясь разговорить его. «Они ведь были друзьями детства. Возможно, он просто хотел его напугать…» Эмиль открыл глаза и тут же снова закрыл их. Терпение Ханса заканчивалось.
«Я даже не верю тому, что только что сказал», — заявил он. «Давай предположим, что Ваш брат мертв. Примите это. Вы уже не ребенок. Даже если бы он был жив, Вам бы пришлось обходиться без него; он не остался бы с Вами до конца жизни. Так что, просто начните, наконец, разговаривать!»
      Эмиль упорно молчал, запрокинув голову и закрыв глаза. Ханс продолжал говорить, пытаясь рассеять это зловещее молчание; он говорил о пейзаже, по которому они ехали, об олене, которого видел на опушке леса, о приближающейся карете, в которой сидел старик, чиновник или богатый купец, об облаках на небе, которые имели гармоничные формы и не менялись так быстро, как облака Америки. Он больше не говорил с молодым человеком, сидящим напротив него; он говорил сам с собой. Наконец, он замолчал, яростно посмотрел на молодого человека, который сидел как призрак, и, казалось, был лишен дара речи, свернулся калачиком в углу, и закричал: «Что Вы от меня хотите! В чем Вы меня обвиняете! Замолчите, черт побери!»
       Эмиль открыл глаза и растерянно огляделся. Карета, левое переднее колесо которой попало в яму, накренилась набок и снова выровнялась. Эмиля подбросило в воздух, он вытянул руки и обнял Ханса за шею.
«О, Андре!» — воскликнул он, — «почему ты не остался со мной, Андре!» Он начал плакать, запинаться, бормотать бессвязные фразы, и на какое-то время, казалось, принял Ханса за брата. Затем растерянность прошла, как и паралич. К вечеру он успокоился. Они провели ночь в Версале в последний раз. Несколько других пассажиров сели в дилижанс накануне. Ханс решил не говорить о нападении в присутствии Эмиля. Об этом заговорил Пьер Шателен.
        Хаис сразу же узнал его. Он так любил Терезу, что всё ещё отчётливо помнил черты ее лица и тут же вновь обнаружил сходство между нею и её братом. Пьер почти не изменился; его костюм стал ещё более щегольским, чем прежде, воротник – чрезмерно высоким, а трость, на которую он опирался, тоже была слишком большой. Его лицо немного округлилось, но всё ещё оставалось красивым и неопределённого возраста. Маленькими, грациозными шагами он прошёл через столовую версальского трактира, внимательно наблюдая за гостями через лорнет. Увидев Ханса, он остановился, наклонился, ещё раз взглянул на него и направился к нему… 
«Мне сообщили о твоем приезде, мой друг!» — поприветствовал он его.
 «Интересно, осталась ли Тереза такой же молодой?» — подумал Ханс. «Она была не такой красивой, как ее брат; нос у нее был маленький и пухловатый». Он посмотрел на Пьера. Четкий и порочный рисунок его губ раньше его не удивлял. Неужели губы Терезы тоже изменились?
«Никто не знает о моем возвращении», — сказал он, прислушиваясь, наклонив голову набок, к собственному голосу, который показался ему странным, резким и злым.
«Мой друг Лоран сказал мне, что встречался с тобой», — ответил Пьер.
Он подсел к Хансу и Эмилю, играя лорнетом и внимательно разглядывая Эмиля.
«Чем обязан?» спросил Ханс. «Вам предложено меня убить?»
«Больше нет, мой друг. До Вашего отъезда я бы, возможно, это сделал. Но сегодня революция забыта, и, по моему опыту, человек способен убить другого человека только в том случае, если испытывает определенную симпатию к своей жертве. Вид Вашей крови меня больше не соблазняет».
 «Я бы приветствовал это, если бы твой друг был таким же спокойным, как ты». Пьер снова посмотрел на Эмиля и отпил вина, которое поставил перед ним трактирщик.
«Ты младший Боске, не так ли, мой малыш?» — спросил он. Эмиль пожал плечами и молча подтвердил.
«Целый месяц мой дорогой Лоран рассказывал мне, как сильно он радовался встрече с твоим братом. Они учились в одной монастырской школе и вместе читали латинских поэтов и ораторов…»
«И Руссо», —глухим голосом добавил Эмиль.
«Да, и Руссо тоже, Лоран не скрывал этого от меня. Его тоже захватил энтузиазм твоего брата. Только когда сгорел замок его отца, его любовь к простому народу угасла. Он обнаружил, что крестьяне грязные и пахнут навозом. Это разочарование несколько охладило его симпатию к твоему брату».
«А, что, разве Лоран не видел прежде крестьян?» спросил Ханс.
«Только в церкви или, когда они приходили в замок его отца в качестве просителей. Для таких случаев они, конечно же, мылись». Пьер снова повернулся к Эмилю. «Любовь Лорана к твоему брату в то время была несколько окрашена ненавистью. Это придавало ей нужную остроту; ты тоже поймешь это, мой малыш, когда лучше познаешь жизнь. Вот почему он был так невероятно рад воссоединению».
 «И поэтому он убил его», сказал Ханс.
 «Вы видели это?» — спросил Пьер. «Расскажите мне!»
 «Он застрелил его, когда тот обнимал его. Это было отвратительно».
«Боже мой, какие у тебя предрассудки, друг! Я надеялся, ты оставил их в Штатах…» порочный рот Пьера расплылся, но лицо оставалось бесстрастным.
 «Тереза все еще похожа на тебя?» – недовольно спросил Ханс.
 «Ты все еще думаешь о Терезе! К сожалению, должен сказать тебе, что она не отвечает тебе взаимностью».
 «У нее есть любимый человек?»
«Ее неземная любовь к театру победила все привязанности на земле, даже любовь к дочери».
«Я не знал, что она родила дочь».
Пьер сообщил, что малышке Альбертине уже пять лет. Она обычно садится на колени каждому гостю, обнимает за шею и спрашивает, не принес ли он ей новую куклу. Больше всех она любит Лорана.
«Убийцу!» с отвращением воскликнул Ханс.
«Она очень чувствительный ребенок», сказал он. «Лоран тоже сентиментален. Это очень трогательное зрелище наблюдать, когда он играет с Альбертиной.»
Он улыбнулся Эмилю, который смотрел на него, обхватив голову руками.
«Ты бы хотел познакомиться с Альбертиной, малыш?»
    Эмиль помолчал и выдавил из себя: «Что я буду делать в Париже без Андре?»
«Его брат хотел подыскать ему работу», пояснил Ханс.
«Я попрошу Лорана, чтоб он помог тебе, я уверен, что он заменит тебе брата.»
«Я не знаю, как мне теперь жить. До сих пор Андре был моей опорой.»
«С этого момента это будет делать Лоран. Пойдем со мной, малыш, я отведу тебя к нему. Мы не злые люди. Иди, принеси свои вещи!»
Эмиль послушно вышел.
  «Он быстро забудет своего брата», произнес Пьер. Время служит не для того, чтоб мы лелеяли свои воспоминания. Нынешняя молодежь ищет хорошей жизни, ей просто не хватает времени на восхищение прежними идеалами.»
«И горевать по родному брату», добавил Ханс.
«Не упрекайте молодежь в том, что они хотят более легкой жизни, чем была наша».
     При прощании Пьер оставил Хансу свой адрес. Эмиль вернулся с узелком в руках и попрощался со своим попутчиком.
      Ночью Хансу снилась встреча с Парижем. Однако, это был уже другой город, не тот, который он покинул когда-то. Вроде дома были те же, дворцы и церкви, городские парки тоже; между ними протекала та же Сена. Но это был другой, какой-то пустой город, как будто жители оставили его. Улицы пустовали под дождливым серым небом, водосточные канавы были чисты. Это был чистый город, свободный от зловония экскрементов и крови, которые витали в других городах. Воздух был чистым и благоухающим, хотя ветра не было. Сначала Ханс пробирался вдоль стен домов, охваченный страхом одиночества, которое смотрело на него из пустых ворот. Несмотря на дорожный плащ, надетый поверх костюма, и шляпу, надвинутую на лоб, он чувствовал себя беззащитным, словно он был перед коварной наблюдательницей, словно убегал от нее голым, без возможности скрыть свою наготу. Но со временем его стыд утих, поскольку его глаза привыкли к бесцветному серому цвету улиц, фасадов домов и неба над головой. Он оторвался от стен, балансируя посреди улицы, равнодушный к тому, что одиночество смотрело на него из каждого окна и дверного проема. Он смеялся, глядя на них снизу вверх, а они отвечали безмолвными улыбками. Так он продолжал идти по городу, отвечая на приветствия то справа, то слева, пока не нашел человека на площади, которого никогда раньше не видел. Площадь была круглой, окруженной невысокими домами одинаковой высоты, а в центре находился фонтан, к которому вели ступеньки. На верхней ступеньке сидел Эмиль Боске.  Ханс подсел к нему.
«Ты нашел работу?» спросил он.
 Эмиль поднял взгляд к серому небу и ответил: «Я ждал тебя, гражданин Мокко. Я был немного краток, когда мы прощались, и это меня беспокоит. Я также хотел сказать тебе, что посвящать себя философии нехорошо.»
Ханс покачал головой и сказал: «Ты ошибаешься, Эмиль, я не философ.»
 Эмиль, все еще глядя в небо, видимо, не услышал. «Что бы ни придумали философы, они только сеют смуту в мире,» продолжил он. «Все они притворяются, что любят людей и хотят быть им полезны, но они лишь учат людей быть недовольными своей жизнью. Люди, которые их слушают, спорят друг с другом, убивают друг друга, гильотинируют друг друга. Гораздо лучше молчать, гражданин Мокко. Пусть все в мире идет своим чередом.»
 Ханс вздохнул, тоже посмотрел на небо, не увидел там ничего особенного и ответил: «Я приехал во Францию, потому что свобода Америки меня разочаровала. Это и не свобода вовсе, я просто боялся, что она сбежала и из Франции тоже».
На этот раз Эмиль услышал его: «Освободись от своих идеалов, гражданин Мокко», сказал он.
«Но я хочу отомстить за твоего брата!» возразил Ханс.
  Эмиль скривил губы, словно собираясь рассмеяться, внезапно став отдаленно похожим на Пьера, и парировал: «Какая польза от мести, гражданин Мокко? Неужели ты еще не одумался? Твоя голова все еще полна мятежных мыслей? Остерегайся, а то закончишь, как…» Голос Эмиля становился все тише; его губы открывались и закрывались, но звука не было слышно. Его лицо стало бледно-серым, как небо, дома, улица; это было лицо трупа, но челюсти все еще издавали звуки, которые человеческое ухо никогда не услышит; постепенно лицо сжималось и отступало, и в конце концов стало ничем иным, как бледно-серым шаром, вращающимся все быстрее и быстрее вокруг себя, и танцующим прочь.
     Ханс открыл глаза. Бледно-серый круг превратился в пятно, которое лунный свет нарисовал на стене. Оба путешественника, лежавшие на разных кроватях громко храпели. Ханс накрылся с головой и снова уснул.
      На следующее утро, когда он ехал в Париж, этот сон всё ещё преследовал его. Он проспал так долго, что опоздал к назначенному времени. Другие путешественники, которые тоже опоздали, ехали с ним в одной карете. Рядом с Хансом сидел офицер, правая рука которого была на перевязи; это был капитан Колле, раненный в боях в Италии. Он был на несколько лет моложе Ханса; его лицо было узким, загорелым, а на левой щеке у него был широкий красноватый шрам от пули, которая задела ее по касательной. Сначала они мало разговаривали друг с другом. Ханс наблюдал за приближающимися каретами, лёгкими платьями женщин и высокими воротниками мужчин.
«Похоже, Париж снова процветает», — сказал он. «Это признак того, что революция закончилась». Капитан Колле поморщился.
 «Как давно Вы были вдали от Франции?» — спросил он.
«Пять лет».
«Тем временем революция эмигрировала».
 «Где она сейчас?»
 «В армии».
После недолгой паузы Колле сказал: «Мой отец был якобинцем. Директория отправила его в Гвиану. Но армии все равно. Генерал Бонапарт не спрашивал, кто якобинец, а кто нет».
«Щедрый генерал».
 «Строгий генерал, он многого требует от своих солдат, он требует от них невозможного. Вот почему мы его любим».
«Я уже слышал его имя».
«Вы будете слышать его часто. Он завоевал Египет. Если бы он был с нами, враг никогда бы не продвинулся в Италию».
Он нахмурился и снова замолчал. Только по прибытии в Париж, он снова обратился к Хансу.
 «Бонапарт, запомните это имя, гражданин,» — сказал он. — «Это тот человек, которого все ждут. Я видел его, и я также видел руководителей, которые управляют Францией. Если не верите мне, спросите своих друзей; они со мной согласятся».


          Жюли не узнала Ханса. В кабинет вошел сотрудник, крепкий молодой человек в модной одежде, принявший его за клиента, оставив дверь открытой. Жюли, сидя за столом, рассматривала новые гравюры; рядом с ней стоял высокий, худой мужчина.
 «Сейчас, я сейчас выйду», — сказала она, когда сотрудник объявил о появлении посетителя. На ней было платье с завышенной талией, которая была в моде, ее темно-русые волосы, ниспадающие на лоб, были собраны лентой; лицо ее казалось немного полнее, речь и движения — более решительными, чем прежде. Сотрудник вернулся и повторил: «Сейчас, гражданка Мокко сейчас выйдет».
    Ханс рассматривал гравюры, висевшие на стенах выставочного зала; на них были изображены сражения и торжественные приемы Директории в честь победоносных генералов, перемежающиеся видами итальянских городов и античными статуями. Портреты директоров были отодвинуты в угол комнаты, где они привлекали мало внимания. Когда Ханс наклонился вперед, чтобы полюбоваться портретом первого директора, Барраса, вернее, его великолепной парадной униформой, он услышал шаги позади себя и обернулся. Высокий, худой мужчина, стоявший рядом с Жюли, устало сгорбившись, уходил. Только когда он закрыл за собой дверь, Хансу пришло в голову, что это гравер Ломонье, бывший якобинец.
«Что Вы желаете, гражданин?» спросила Жюли. «Вы ищете что-то определенное?»
Ханс молча смотрел на нее.
Она провела рукой по лицу, словно раздраженная его взглядами.
«Я не cообщил о своем приезде», — наконец сказал он. «Письмо не пришло бы в Париж раньше, чем я приехал.» Только замолчав, он понял, что его сердце бешено колотится. На несколько секунд у него перехватило дыхание; медленно он снова вдохнул пыльный воздух выставочного зала, выдох прозвучал как вздох.
«Жан?» — спросила Жюли, сделав шаг ближе в недоумении. «Ты Ханс? Ты вернулся?»
  Она произнесла эти две фразы по-немецки, несколько медленно и с трудом, как всегда говорила по-немецки. Но она оставалась спокойной; мужчина, стоявший перед ней, стал для неё совершенно чужим. «Я часто сожалела, что у меня нет твоей фотографии», — вежливо продолжила она, снова переключившись на французский. «Поэтому я тебя и не узнала».
«Ты не изменилась, Жюли».
«Мне кажется, ты тоже не изменился, Ханс».
Она, как и прежде, назвала его немецким именем, хотя говорила по-французски. Он снова глубоко вздохнул, и его сердце забилось спокойнее. «Вероятно, она тоже стала для меня чужой, я просто ещё не осознал это», — подумал он, сделав к ней шаг навстречу, затем ещё один, обнял её за плечи и поцеловал в правую щеку, потом в левую щеку, в губы — это было приветствие, на которое она, как его жена и мать его сына, имела право. Но он тут же отпустил её, отступив на шаг назад.
 «Ты все еще пользуешься розовыми духами», заметил он.
«Ты еще помнишь это?»
«Это ведь часть тебя, Жюли. Могу ли я вернуться в дом, или у тебя могут быть какие-нибудь неприятности из-за меня?»
«Никто больше не думает о прошлом, и против тебя никогда не выдвигались обвинения. Я приготовлю тебе твою старую комнату».
«Как хочешь, Жюли…»
«Фредерик обычно спит в моей спальне. Он слаб; прошлой зимой он долго болел».
 Ханс немного помедлил, прежде чем спросить: «Ты получила письмо, которое я написал тебе перед возвращением в Нью-Йорк?»
«Ты здесь; всё остальное не важно».
 «Индейскую девушку убили её соплеменники. Думаю, я должен был сказать тебе об этом, Жюли».
Во втором, недавно обставленном выставочном зале клерк, регистрировавший Ханса, развешивал гравюры на медных пластинах. Жюли остановилась рядом с ним.
     «Это гражданин Фуко», сказала она, «Ахилл Фуко. Он уже три года работает у нас. Он также помогает в конторских делах».
Ахилл ухмыльнулся и пожал Хансу руку. Его рука была большой и мускулистой. Пожатие было сильное, вероятнее всего, он хотел продемонстрировать свою силу.
Жюли поднялась в комнату вместе с Хансом. В комнате, выходящей во двор, маленький Фредерик, хрупкий, бледный ребенок, играл под пристальным взглядом няни. Он сидел на полу, строя домик из разноцветных деревянных кубиков, и застенчиво смотрел на Ханса. Он предпочел бы убежать к няне, но через минутку незнакомец не показался ему таким опасным, как он думал сначала, и он вернулся к своим кубикам.
«Он немного застенчивый», — заметила Жюли. «Твое упрямство ему по наследству не перешло.»
 Ханс был смущен и разочарован; ребенок был чужим существом, не вызывавшим у него никаких чувств.
«Он очень бледный», сказал Ханс.
«Он еще окончательно не поправился после болезни», объяснила Жюли.
«Фредерик похож на своего отца», сказала няня.
«У него голубые глаза», возразил Ханс.
«Но зато посмотрите на нос, подбородок, лоб, гражданин Мокко! Вы не узнаете себя в ребенке?»
«Катрин права», подтвердила Жюли. «Удивительно, что я не разглядела в вас сходство с Фредериком, Ханс».
Он задумчиво посмотрел на двух женщин. Катрин, няня, была примерно на десять лет старше Жюли, но у нее были широкие бедра и склонность к полноте, тогда как Жюли казалась ему такой же стройной, как и прежде. Он посмотрел на свое отражение в зеркале над комодом, чтобы увидеть, изменился ли он. Модно одетый господин, улыбающийся ему в зеркале, был ему так же незнаком, как и маленький Фредерик.
«Морщин на лбу и вокруг рта у меня раньше не было», сказал Ханс.
«Раньше ты носил другую прическу.»
«Мне в Нью-Йорке сказали, что такая прическа сейчас модная в Париже».
«Раньше ты об этом так не заботился, Ханс»
«Полагаю, что мне и сейчас это безразлично, Жюли».
Ханс нагнулся, чтоб протянуть ребенку руку, но маленький Фредерик был занят постройкой дома и на заметил этого жеста.
«Ему надо сначала к тебе привыкнуть» успокоила его Жюли.
За час до наступления темноты они сидели, как и раньше в маленькой гостиной. Жюли накрыла на стол, принесла ликер и печенье. В гостиной стояла все та же мебель, которая была ему знакома, аромат розовых духов был ему так же близок, как улицы города и беловатые, подрумяненные заходящим солнцем, облака. И все-таки все было по-другому. Ни годы, ни разлука в этом виноваты не были. Только, когда Ханс без сна лежал в постели и наблюдал, как лунный свет, проникавший через окна разгуливал от одной стены к другой, он понял причину своего беспокойства. «Я забыл про убийство! Если я буду молчать об этом, это будет равносильно тому, что я сам убийца!» произнес он вслух, сел на кровать и словно ждал ответа. Но темнота ночи не ответила. Он помедлил некоторое время и продолжил рассуждать: «Робеспьер сказал, что мы должны одолеть зло. Я это сделаю.»  Он снова стал ждать. Лунный свет погас в комнате; стены, на которых висели гравюры с изображением Парижа, погрузились во тьму, Ханс не заметил перемены. Обхватив колени руками, он решил сделать все, чтобы Лоран больше никогда не совершил убийство.  Лишь ближе к утру он заснул.
   За завтраком он спросил Жюли о прокуратуре. Она удивленно посмотрела на него. «Я не говорил тебе вчера, что почтовый дилижанс ограбили», — объяснил он. «Убили человека».
Жюли сохранила спокойствие. «Такое часто случается», — сказала она. «Дороги опасны».
 «Но убийца должен быть наказан!»
Она почти незаметно улыбнулась его рвению. «Ты знаешь его имя?» — спросила она.
«Это некий Лоран».
 «Почтальон, должно быть, донес на него».
«Почтальон боялся его».
«Америка тебя не изменила, Ханс».
Жюли посоветовала ему обратиться в мэрию. После завтрака он отправился туда. В прокуратуре клерк, невысокий седовласый мужчина, записал заявление. «Некий Лоран», — повторил он. «Как зовут его отца?» Ханс не знал. «Этот Лоран — известный грабитель», — сказал он.
«Я Вам верю, но, если я собираюсь принять заявление, мне нужна фамилия».
Они некоторое время спорили. Только когда Ханс пригрозил пожаловаться в директорию, секретарь уступил и записал информацию.
 «Завтра я спрошу, что предпринял прокурор», — объяснил Ханс.
«Приходите лучше через день», предложил клерк. «Каждый день приходят все новые заявления. Я бы злейшему врагу не пожелал быть на моем месте.»
«Поскольку я не являюсь Вашим врагом, я приду через три дня», великодушно согласился Ханс.
Вечером он слег с высокой температурой и проболел десять дней. После выздоровления он тут же снова отправился в бюро, но служащий объяснил ему, что его заявление находится в стадии рассмотрения. Ханс потребовал аудиенции с прокурором. Прокурора в городе не было и служащий утешил Ханса, записав его на прием через полторы недели.
«Твои усилия абсолютно напрасны», сказала Жюли, после того, как он рассказал о своих мытарствах. «Разбойники промышляют повсюду и в каждой деревне у них есть помощники, власти бессильны.»
«Тогда я обращусь в Директорию непосредственно».»
Жюли отмела эту мысль жестом прочь. «Давай лучше поговорим о тебе», предложила она.
«Я предлагаю тебе работу в бюро».
«Это не работа для мужчины. Оставь это для Ахилла Фуко. Эти молодые люди не думают о будущем. Они хотят наслаждаться жизнью. Хотя Ахилл не худший из них.»
«Чем мне заняться, Жюли!»
Вместо ответа она бросила: «Расскажи мне о Нью-Йорке, Ханс».
Он едва начал говорить, как она перебила его и спросила о кредите, который потребовал банк Гастона.
«Он намерен открыть типографию», — ответил Ханс.
«Хорошая идея. Гравюры на меди продаются уже не так хорошо, как раньше; бумажные вырезки составляют им конкуренцию».
Ханс сжал ее руку, но Жюли не ответила на прикосновение. Он коснулся ее виска лбом. «Ты больше не любишь меня, Жюли», — тихо сказал он.
 «Ты отец Фредерика, Ханс. Но давай поговорим о типографии».
«Ты все еще прекрасна, Жюли!»
«Я старая женщина».
«Ты не старая!»
 «Я больше доверяю зеркалу, чем тебе».
«Ты забыла меня, пока меня не было, Жюли. Твое тело забыло меня».
«Ты давно ушёл. Я научусь снова любить тебя, Ханс. Научись и ты любить своего сына».
      Но маленький Фредерик оставался для него чужим человеком, хотя ребенок постепенно становился все более доверчивым. Или же его доверие было просто результатом привыкания к человеку, который приветствовал его каждое утро, желал спокойной ночи каждый вечер, и сидел за столом рядом с матерью во время еды? День за днем они разыгрывали небольшую комедию любви между отцом и сыном. Когда Ханс входил в комнату, он хлопал в ладоши и, притворяясь удивленным, восклицал: «Мне кажется, ты немного подрос с прошлой ночи, Фредерик!»
Фредерик отвечал с притворной скромностью: «Если я и вырос, то совсем немного, так что ты этого не можешь увидеть, отец».
Ханс тут же отвечал: «Я так тебя люблю, что вижу».
На что Фредерик говорил: «Как же сильно ты должен меня любить!»
 Ханс уверял его: «Да, очень сильно!»
Фредерик снова спрашивал: «Почему ты так меня любишь?» и Ханс отвечал: «Потому что у тебя синие глаза».  А Фредерик отвечал: «А я тебя за то, что у тебя карие!»
 В некоторые дни Ханс также утверждал, что Фредерик выглядит здоровее или что он поправился, а Фредерик притворялся скромным, каждый раз используя разные слова. Наконец, когда им надоедало это комедийное представление, они подходили друг к другу с распростертыми объятиями, но лишь делали вид, что обнимаются.
 «Фредерик учится комедийному мастерству у вас, гражданин Мокко», — сказала Катрин однажды утром. «Возможно, это ему понадобится, когда он вырастет», — равнодушно ответил Ханс.
Игра продолжалась за столом. Отец и сын выбирали друг другу лучшие кусочки и отказывались есть, если у другого не было аппетита. Вечером они тщательно прощались и придумывали всё новые желания на ночь. Им обоим это нравилось, но и это не способствовало их душевному сближению. Через некоторое время Ханс упрекнул себя за то, что ввёл ребёнка в заблуждение, и попытался изменить своё поведение, но было уже поздно; если он не хотел играть, игру начинал Фредерик, и у Ханса не оставалось выбора, кроме как подыгрывать. Даже Жюли подбадривала его, когда он медлил.
«Фредерик расстроится, если ты не убедишь его в своей любви», — сказала она.
 «Я не хочу воспитывать ребенка во лжи».
«Разве ты не любишь Фредерика?»
«Я не могу говорить ему об этом каждый день!»
«Почему нет? Ты привез из Америки какие-то странные идеи!»
Они стояли в новом выставочном зале. Был вечер; обычно в это время дети уже не приходили. Солнце отбрасывало на пол несколько длинных, сужающихся к низу квадратов света. Ханс прислушивался к звуку проезжающих мимо карет.
«Раньше я старался служить людям», — сказал он.
 «Все старались, кто-то требовал взамен чужие головы, кто-то отдавал свои головы. Ты ничего не требовал и ничем не жертвовал».
«Может быть лучше искать счастье в семье, чем в революционной борьбе.»
«Наконец-то я поняла, почему ты так долго оставался в Штатах!»
«Я там похоронил некоторые мечты юности, Жюли!»
«Победил, Ханс! Ты вернулся как победитель!»
     Он не смотрел на неё; он знал, что она говорит это только для того, чтобы он почувствовал себя увереннее. В соседней, более просторной комнате, Ахилл Фуко и Фуэ, пожилой сотрудник, снимали гравюры со стен и вешали новые.
«Пока не меняйте виды Парижа, Ахилл», — приказала Жюли. «Новых мы не получим до следующего месяца…»
Ахилл подошел ближе. У него были широкие плечи и бычья шея, но маленькая голова. Всё в его голове было поразительно маленьким: нос, рот, глаза и даже зубы.
«Вчера вечером я одержал победу, гражданка Мокко!» — гордо заявил он.
 «В какой игре?»
«Вы не поверите, гражданка, как и никто в кафе с Итальянского Бульвара не хотел в это верить!» Ахиллес оскалил острые зубы, похожие на зубы грызуна. «Но я могу привести свидетелей, которые это подтвердят! После того, как мы все поели и выпили, и остальные собирались уходить, я съел еще трех цыплят!»
«Это было пари?» — спросила Жюли.
«Конечно. У меня выросли не только мышцы, но и кошелек!» Ахилл подошел, переступая с ноги на ногу, как петух. «Я чувствую, как мои мышцы становятся сильнее с каждым днем. Хотите убедиться в этом сами, гражданин Мокко?»
«Я вижу. Мне этого достаточно» ответил Ханс.
«О нет, вы, наверное, подумаете, что я хвастаюсь, что накачал икры, бедра и грудь. Проверьте мою силу! Сыграйте со мной в игру!»
Поскольку Ханс не знал правила, Ахилл объяснил ему, как это делается. Игроки садятся друг напротив друга за столом, и каждый складывал свои пальцы в пальцы другого; побеждал тот, кто положит на стол руку соперника. Фуэ, старший клерк, развесил последние карты, тоже подошел и встал у двери. В другом дверном проеме появилась Катрин, вернувшаяся с прогулки вместе с Фредериком.
     «Пожалуйста, сыграйте, гражданин Мокко!» — взмолилась Катрин. «Фредерик обожает смотреть».
Ханс посмотрел на Жюли, но она молчала. «Все ждут моего поражения», — подумал он. Их лица были обращены к нему, но глаза смотрели не на него, а на его руку и на руку Ахилла. Он предпочел бы спрятать руки за спину; желание зрителей увидеть его поражение было настолько велико, что это почти физически подавляло его.
 «Возможно, они надеются, что я смогу победить этого глупого Фуко», — пытался он убедить себя и улыбнулся старому Фуэ, который, задыхаясь, тащил два стула, ставил их к столу в углу и вытирал пот со лба тыльной стороной ладони.
    «Садитесь, гражданин», пригласил Ахилл соперника с поклоном присесть за один из стульев.
    Ханс чувствовал взгляды зрителей за спиной, которые подталкивали его, присел на стул, поставил правый локоть на столешницу и сплел свою ладонь пальцами с ладонью Ахилла. Только сейчас он разглядел, что у Ахилла была грубая узловатая ладонь, сильная и мускулистая. Они все знают, что у него намного крупнее руки, чем у меня, он непременно меня победит, Жюли тоже это знает, с горечью подумал он. Ахилл еще немного помедлил, рассматривая маленькую крепкую руку своего соперника.
     «Начнем» -нетерпеливо сказал Ханс.
Всем было абсолютно ясно, что он проиграет, однако все удивились, что борьба длилась так долго. Ханс сражался с непреклонной выдержкой, подстегиваемый вниманием зрителей. С бесстрастным лицом он наблюдал за двумя руками, каждая из которых пыталась раздавить другую. Он забыл о Жюли, забыл о своей неприязни к Ахиллу Фуко, в которой только что признался себе, он даже забыл, что одна из сражающихся рук принадлежала Ахиллу, а другая — ему самому. Равнодушие исчезло с его лица, губы приоткрылись, и он презрительно улыбнулся этой глупой борьбе. «Мы что, дети, — подумал он, — зачем мы сражаемся?» Он поднял глаза. Прямо перед ним висела гравюра, изображающая одного из демонов Нотр-Дама, дьявола, задумчиво опиравшегося на подбородок руками. На мгновение ему показалось, будто он сам, Ханс фон Мохов, или, вернее, гражданин Жан Мокко, с таким же безразличием наблюдает за рукопашной схваткой. В этот момент одна из двух рук была прижата к земле; это была его рука. Он почувствовал это от невыносимого давления, и теперь он также почувствовал, как болят мышцы по всей длине до плеч от сопротивления грубой руке Ахилла. «Побежден», — произнес он голосом, в котором все еще звучало задумчивое безразличие демона из Нотр-Дама.
      «Честь Вам, гражданин,» — сказал Ахилл Фуко, — «никто никогда не сопротивлялся мне так долго, как Вы!»
«У тебя больше силы, чем кажется», — признала Жюли.
«Отец очень сильный», — пробормотал Фредерик, — «очень сильный, им нельзя не восхищаться!»
 Старый Фуэ снова провел тыльной стороной ладони по лбу, а затем захлопал в ладоши, как старики. Ханс сердито посмотрел на них, полагая, что они издеваются над ним, но взгляды, которые он встретил, были восхищенными.
«Я думаю, Вы, гражданин Мокко, смогли бы съесть двух цыплят на конкурсе по поеданию еды» — одобрительно сказал Ахилл.
«Попробуем», — ответил Ханс, уже представляя себя сидящим напротив хохочущего Ахилла, грызущего жирную куриную хрустящую ножку, перемазанного, капающим с уголков рта жиром и, вздрогнув, отвел взгляд в сторону. Ломонье стоял в дверях большого выставочного зала, высокий, худой и одетый во все темное.
«Мне сказали, что Вы вернулись из Америки, гражданин Мокко», — сказал он, кланяясь. «Не могли бы Вы замолвить за меня словечко перед гражданкой Мокко?»
«Вам это нужно?» — спросил Ханс.
«Я постарел, только посмотрите на меня! Неудивительно, что я больше не понимаю времени? Время молодо и злобно, и оно тоже не хочет меня понимать»
«Почему вас это беспокоит, гражданин Ломонье?»
«Полагаю, меня это должно беспокоить, гражданин Мокко, раз никто больше не хочет покупать мои гравюры».
«Я помню, вы были известным художником».
 «Это было давно».
Ханс, всё ещё сидя за столом, повернулся лицом к Жюли.
«Ты сам знаешь,» — сказала она, «Ты же писал мне во втором или третьем письме из Нью-Йорка, что его гравюры там не продаются».
«Не помню,» — пробормотал Ханс.
«Я найду то письмо. Здесь они тоже не продаются. Он любит изображения, залитые кровью. Времена уже не такие жестокие, как раньше; даже сцены сражений должны быть более приятными».
«Никому не хочется больше видеть кровь» - подтвердил старый Фуэ.
«Зачем ты так часто гравировал гильотину, чудовище!» — выпалил Ахилл. «Ты, должно быть, сожалеешь, что не обеспечил ее достаточным количеством жертв!»
 «Он был мерзким якобинцем», — прорычала Катрин. «Он произносил крамольные речи!» — прохрипел Фуэ.
«Его нужно отправить на галеры!» — выдохнул Ахилл.
«В Кайенну!» — завыла Катрин, и даже маленький Фридрих закричал своим высоким, слабым голосом: «В Кайенну! Мерзкий якобинец! В Кайенну!»
Ломонье склонил голову и безвольно опустил руки; его нос казался еще более плоским, чем прежде, выступающий подбородок опустился, как у умирающего, и затуманенными глазами он смотрел на любого, кто его оскорблял.
 «Я сам сидел в тюрьме», — кротко сказал он, когда все замолчали.
 «Потому что ты не мог придумать никого другого, на кого бы донести!» — воскликнул Ахилл.
 «Гражданка Мокко вызволила меня из тюрьмы. Разве не так, гражданка Мокко?»
«Оставьте его в покое», сказала Жюли. «Гильотина уже не работает, хвала небесам!»
«Я попробую ещё раз, гражданин Ломонье, но, пожалуйста, угодите вкусам публики. Принесите мне вид Версаля; об этом просили вчера».
Когда Ломонье вышел на улицу, Ханс последовал за ним. Он шёл рядом с ним некоторое время, прежде чем заговорить. Ломонье вздрогнул.
 «В чём вы меня обвиняете, гражданин Мокко?» — тревожно спросил он.
 «Ни в чём. Пойдёмте». Ханс взял его за руку и повёл в парк Тюильри. У входа к ним подошли двое детей; судя по их сходству, это были брат и сестра, примерно одиннадцати и двенадцати лет.
«Что вы хотите?» спросил Ханс; они как-то стушевались и еле слышно бормотали что-то невнятное, он не мог их понять.
«Они хотят есть», объяснил Ломонье.
«С тех пор, как Вы нас покинули, гражданин Мокко, нищета распространилась, как чума». Ханс дал детям монетку. Они посмотрели на него, осмотрели деньги, обменялись взглядами и вдруг убежали, даже не поблагодарив.
«Почему они меня боятся?» — с изумлением спросил Ханс.
«Потому, что ты даешь им эти деньги, гражданин Мокко,» — объяснил Ломонье. «Они продают себя. Они не единственные. Если бы я был молод, я бы лучше сделал то же самое, чем умереть от голода».
   В парке было пусто. Наступающий вечер был прохладным; перед обедом прошел дождь, а послеобеденное солнце не согревало. Под лиственной крышей каштановой аллеи было темно и сыро.
«Не знаю, любили ли вы революцию, гражданин Ломонье,» сказал Ханс, «но вы ей служили».
 Ломонье приподнял свой плоский нос и задумчиво вздохнул.
«Надеетесь ли вы снова увидеть революцию в Париже, гражданин Мокко?» — спросил он с робкой насмешкой. «Пока мне это не удалось».
«В будущем Вам это тоже не удастся. В воздухе пахнет разложением, разве Вы этого не чувствуете? Труп революции гниет. Он удобряет почву для спекулянтов».
Они cвернули за угол. Ломонье снова начал жаловаться, что не может найти покупателей на свои гравюры.
 «Вы знаете генерала Бонапарта?» — перебил Ханс. «Говорят, народ его любит».
Но Ломонье был равнодушен к генералу. Его гораздо больше волновало, даст ли ему Ханс деньги, как он это сделал для детей. Он сделал несколько намеков, сначала робко, затем более смело.
«Я бы сказал, что Вы почувствовали себя мне обязанным, гражданин Мокко», — сказал он. «Это была моя первая мысль, когда я заметил, что Вы следуете за мной по улице Сент-Оноре. Он благородный человек, подумал я про себя; он не считал, что письмом, всего несколькими строчками письма, он может навредить старику. Теперь он хочет загладить свою вину, подумал я, какой прекрасный жест! Он также подарил деньги детям, не испытывая никаких других чувств, кроме сострадания и милосердия, ибо он сохранил в Штатах те возвышенные чувства, которым посвятил себя в молодости».
При выходе из парка, когда Ханс прощался с Ломонье, он отдал ему все деньги, которые имел при себе.

            Однажды утром Ахилл Фуко принес известие о том, что Лоран и его банда снова напали на путешественников, на этот раз даже недалеко от Версаля.
«Видишь, власти бессильны против него», — заметила Жюли.
Ханс ничего не ответил, но тем же утром отправился к прокурору. На этот раз он его застал. Это был худой мужчина с серым, морщинистым лицом и усталыми глазами.
 «Лоран, знаменитый Лоран!» — скучающе сказал он, когда Ханс напомнил ему о жалобе. «Уже год мы пытаемся его арестовать, но безуспешно. Спасибо Вам за ваши усилия, гражданин. Если нам повезет, я вызову Вас в качестве свидетеля обвинения».
     Он второпях дружелюбно попрощался с Хансом и обратился к следующему посетителю, который уже стоял в дверях.
     Сопротивление, с которым он столкнулся, лишь укрепило решимость Ханса. Поскольку его попытки оказались безуспешными, он колебался, рассказывать ли об этом Жюли; он даже не спросил ее, где находятся кабинеты директоров. Старый Фуэ ответил ему: это Национальный дворец, бывший Люксембургский дворец. Ханс некоторое время нерешительно стоял перед зданием; воспоминание о том времени, когда там была Тереза, парализовало его решимость. Но войдя, он обнаружил, что прошлое стерто. Ворота во дворе были убраны, все комнаты отремонтированы, во многих — шелковые обои, мебель, обитая камчатным штофом, и зеркала в золотых рамах. Стражники стояли перед входом, во дворе и перед каждым залом для аудиенций — молодые гвардейцы в шлемах, с которых свисали широкие конские хвосты. Нигде в Париже Хансу не было так очевидно, как изменился город и его обычаи. Он пытался посмотреть гвардейцам в глаза, но они смотрели мимо него или поверх него. Даже чиновники, к которым он обращался за информацией, избегали его взгляда. Один чиновник отправлял его к другому; его перенаправляли из комнаты в комнату, он тщетно требовал поговорить с Гойером, с Сийесом. Казалось, все директора были заняты делами или совещаниями. Но секретарь в приемной Барраса, первого и самого влиятельного человека в Директории, с любопытством посмотрел на Ханса, услышав, зачем пришел посетитель.
«Неужели Вы сами встречались со знаменитым Лораном?» — с удивлением спросил он. «Его зовут маркиз де Гремонвиль, это знает каждый ребенок. Говорят, он красивый мужчина».
«Я не обратил на это внимания.»
«Я понимаю, ситуация была не подходящая.»
У секретаря, несколькими годами моложе Ханса, было симпатичное дружелюбное лицо и веселые морщинки вокруг рта и глаз. Посетитель, видимо, ему понравился.
  «Поскольку гражданин директор хочет отправиться в поездку, сегодня он не будет принимать посетителей», сказал он. «Однако, я полагаю, Ваше сообщение может его заинтересовать». Он помедлил, еще раз оглядел Ханса и встал. «Подождите, я постараюсь узнать, найдется ли у него для Вас время».
После того как Ханс несколько минут оставался один в комнате, из боковой двери вышла молодая женщина в длинном, свободном платье; хотя оно уже вышло из моды, на ней был чепчик, скрывавший ее профиль.
    «Вы секретарь?» спросила она, прикрывая платком рот и нос, так что Ханс не мог разглядеть ее черты. «Нет? Ну тогда покажите мне хотя бы как мне выбраться из этого лабиринта на свободу!»
Он дважды объяснил ей, как ей следует пойти.
«Ах, я так взволнована, что непременно заблужусь», взмолилась она, «Проводите меня!»
«У меня аудиенция», извинился он.
«Нет. В Париже забыли правила хорошего тона».
Обиженная и раздосадованная она тут же воспользовалась боковой дверью и вышла, вместо того, чтобы выйти через главный вход, как ей объяснил Ханс. Когда он готов был последовать за ней, чтобы помочь не заблудиться, вернулся секретарь.
«Заходите, быстрее, он Вас примет!» крикнул он Хансу, схватил его за руку и потащил за собой через помещение похожее на зал в маленькую, заставленную шкафами и комодами костюмерную.
Баррас откинулся на спинку кресла, единственного свободного места. Он уже надел галстук и белый воротник с золотой вышивкой, которые входили в его официальный наряд; тога с золотыми шнурами была небрежно накинута на грудь. Он потянул себя за длинный нос, но, когда вошли Ханс и секретарь, он опустил руку, обнажив свой мягкий, круглый подбородок, и нахмурил густые брови.
  «Это тот человек, который утверждает, что встречался с Лораном, Анри?» — спросил он секретаря.
«Я встречался с Лораном», — настойчиво ответил Ханс.
«Вы знаете, был ли тот, кто выдавал себя за него, был им на самом деле?»
Баррас насмешливо улыбнулся. «Опишите его!»
 Он наклонился вперед, выслушал каждую деталь процесса ограбления и снова потянул себя за нос.
«Он утверждал, что этот Андре был его другом детства?» — еще раз уточнил он.
«Младший брат убитого подтвердил это».
 «И Вы сказали, что Лоран обнял этого Андре, когда выстрелил в него?»
 «Верно».
«Настоящий друг, Анри!»
 Секретарь натянуто рассмеялся.
 «Опасный друг», — сказал он.
«Есть и получше».
 «Надеюсь, Вы имеете в виду меня. Дама ушла?»
«Я не видел, чтобы она выходила».
 «Она прошла через приемную, пока я ждал», — сказал Ханс.
 «Пусть все боги древности благополучно проводят её!» — вздохнул Баррас. «У неё доброе сердце. Вчера вечером она попросила работу только для своего брата, позже — для всей семьи, а сегодня утром — и для деда. Дай мне тогу, Анри, мы уходим».
Он кивнул Хансу и сказал: «Вы были правы, Вы встретили настоящего Лорана. Только он способен убить друга таким нежным образом».
«Вы прикажете привлечь Лорана к ответственности, директор по делам граждан?» — спросил Ханс, шагнув ему навстречу.
«Доклад составлен, чего ещё Вы хотите, дражайший? Его арестуют или нет, это зависит от того, насколько влиятельны его покровители. Если узнаете о нём что-нибудь ещё, сообщите об этом Анри; мне нравятся забавные новости».
Во дворе, где он разговаривал с Терезой, отделенном оградой, Ханс остановился, заложив руки за спину и опустив голову. Только когда к нему подошел стражник и похлопал по плечу, он вздрогнул.
«Я ухожу, да, я уже ухожу», — сказал он. Он снова остановился перед дворцом и огляделся.
 «Я хочу увидеть Терезу, я любил ее», — подумал он, но тут же понял, что не знает, где ее найти. Тем не менее, он вышел через грязные, вонючие улицы к павильону, где когда-то жил с ней, в надежде встретить кого-либо, кто мог бы ему сказать, куда она переехала. Он не узнал дома в этом районе и окружающие их сады. Деревья и кусты были подстрижены, старые вырублены, посажены новые, дорожки изменили направления, а фасады домов были отремонтированы. Кареты останавливались у садовых ворот, и выходящие из них дамы были одеты в легкие платья из светлых тканей с высокой талией, на ножках - сандалии и на головках широкополые шляпы. Заметив скамейку у входа в павильон, он решил сесть и отдохнуть. Через некоторое время дверь открылась, и женский голос спросил: «Кого вы здесь ищете, гражданин?»
   Он повернул голову, увидел в дверях невысокую, полную женщину и с удивлением обнаружил, что ее голос показался ему знакомым.
 «Я устал», — сказал он. «Если мое присутствие вам неприятно, я уйду».
Невысокая женщина сложила руки, спустилась по ступенькам и направилась к нему.
 «Это действительно ты», — сказала она, остановившись перед ним. «Как ты меня нашел?»
Он молча посмотрел на нее и наконец узнал по правому глазу, который был немного косил наружу. Она постарела больше, чем Жюли; даже макияж и пудра не могли скрыть обвисшую кожу.
  «Ты, кажется, не очень рада снова меня видеть», — сказал он.
 «Полагаю, нет. Но заходи, я уверена, ты хочешь увидеть свою дочь».
«Если ты позволишь…»
 «Ты же отец, в конце концов».
Она провела Ханса в большую комнату. Старая мебель была заменена новой, обои были новыми, светлыми, как дерево мебели, и украшены нежными голубыми полосками, как и на обивке мебели. Под позолоченным зеркалом в овальной золотой раме, на том же месте, что и раньше, все еще висела миниатюра. Ханс остановился перед ней.
«Я говорю своим друзьям, что это был мой первый любимый человек», — сказала Тереза, указывая на миниатюру. «Все они сожалеют, что тебя гильотинировали».
«Почему ты не оставила меня в живых?» — спросил он.
«Это выглядело бы слишком хорошо. Кроме того, они бы ревновали к живому; они считали его слишком красивым».
    Ее голос звучал бесстрастно. Он с облегчением понял, что больше не вызывает никаких эмоций у этой невысокой, на первый взгляд, полной женщины.
«Почему ты вернулась в павильон?» — спросил он.
 «Я не хотела. Банкир, мой покровитель, арендовал и обставил его без моего ведома. Когда я переехала, твоя миниатюра висела на том же месте, что и раньше».
 «Твой банкир все еще покровительствует тебе?»
«Уже давно нет».
Тереза открыла дверь в соседнюю комнату. Альбертина лежала в постели. Она спала, укрывшись по шею одеялами и подушками, несмотря на тепло. Ее маленькое личико разрумянилось. У нее были полные щеки и такой же вздернутый нос, как у матери; волосы у нее были светлые, как у отца.
 «У нее тоже карие глаза?» — спросил Ханс.
«Такие же карие, как у тебя».
«У тебя больше нет хрипоты, Тереза…»
 «Через месяц после рождения Альбертины я снова спела сольную партию, но прошлой зимой наняли нового дирижера, который меня терпеть не может. Кстати, я его тоже терпеть не могу, этого негодяя Трусселя!»
Ханс, склонившийся над кроваткой, выпрямился. «Дадим ей поспать», — сказал он.
«Я бы точно не стала ее будить», — объяснила Тереза. «Ей нужно много спать. Она здоровый ребенок».
 У Альбертины были маленькие пухлые ручки; она казалась полной противоположностью Фредерику — крепкой и здоровой. Ханс не горел желанием узнать ее поближе, отвернулся и последовал за Терезой в большую комнату.
«Ты сохранил мою миниатюру?» — спросила она, налила ему вина и принесла блюдо с фруктами. Он не мог вспомнить, куда делась миниатюра, и на мгновение почувствовал искушение рассказать Терезе, но потом вспомнил, что взял ее с собой в Америку.
«Она сгорела», сказал он. Это была вынужденная ложь, но пока он говорил, то сам свято в это поверил.
«Ты ее сжег?» возмутилась Тереза.
«Не я, это была буря.»
Он рассказал ей о своей хижине на озере Эри, о своей жизни с Мэри, и о Гастоне.
«А кто такой Гастон?» поинтересовалась она.
«Он был бондарем на балу жертв. Когда ты со всей компанией бросилась на меня, он меня спас.»
«Я набросилась на тебя?»
«Когда я хвалил Робеспьера»
«Я даже совсем не помню об этом.»
«Да, это было давно, когда я любил тебя.»
«Тебе сейчас кажется это невозможным, не так ли?»
     Она рассмеялась. Любовь не была для нее важнее, чем успех на сцене, объяснила она. Однако новый капельмейстер стоял у нее на пути. Она призывала на его голову все кары небесные, на голову этого Трусселя, как вдруг открылась дверь спальни. Тереза замолчала, Ханс обернулся. Маленькая Альбертина босиком, в коротенькой рубашонке с любопытством разглядывала чужого мужчину, который сидел рядом с ее матерью.
«Кто это?» спросила она.
«Это твой отец» ответила Тереза.
Альбертина была красивее, чем Ханс предполагал.
Если её щёки казались полными, а нос вздернутым, то, вероятно, это потому, что она уткнулась головой в подушки и прижала руку к подбородку в постели. Овальная форма её лица была идеально симметрична, нос узкий и прямой, светлые волосы, ещё в беспорядке после сна, падали на глаза глубокого, бархатисто-карего цвета.
«Она прекрасна», — тихо сказал Ханс. «Подойди к нам, Альбертина», - попросилаТереза. «Пол холодный; твоим босым ногам это не понравится».
«Им это нравится» ответила Альбертина.  «Почему мой отец не приходил ко мне раньше?»
«Потому что я был в Америке», ответил Ханс.
«А где Америка?»
«По другую сторону океана.»
«Это очень далеко?»
«Намного дальше, чем от двери до меня».
«Тогда я подойду к тебе». Она сделала пару шагов и снова остановилась. «Ты пришел ко мне или к маме?»
«К обеим».
«Ты снова уедешь в Америку?»
«Нет, я останусь в Париже.»
«Но у нас нет для тебя места.»
«Я не сказал, что останусь у вас.»
«А куда ты пойдешь?»
«Подойди ко мне, тогда скажу.»
«Нет, скажи сразу».
«Если хочешь, чтобы Альбертина тебя любила, будь послушным», сказала Тереза.
«Ты тиранка, Альбертина?» спросил Ханс.
«Да», ответила девочка.
«Тогда нам предстоит новая революция!»
«А что такое революция?» поинтересовалась Альбертина.
«Ты ей не объясняла, Тереза?»
«Развращать невинного ребенка ужасными картинами! Как это пришло тебе в голову!» — запротестовала она. «Ну же, Альбертина!»
 «Нет, я хочу сначала знать, куда пойдет мужчина», — настаивала она.
 «Ответь ей уже!» — потребовала Тереза. «Только не забудь, что она босая!»
 «Ты простудишься, Альбертина», — сказал Ханс.
 «Тогда это будет твоя вина, что ты мне не ответил…»
«Нехорошо, что ты такая упрямая».
«Всем остальным это нравится»,
Ханс рассмеялся.
«Я пойду к своей жене», сказал он.
Альбертина на мгновенье задумалась.
«Если у тебя есть жена, то я тебе не нужна», объяснила она. «Лучше я пойду к маме.
Она подошла к Терезе и забралась к ней на колени. Ханс был ей безразличен.
Тем не менее он пришел к ним на следующий день снова, и потом еще и еще раз. Тереза терпела это, ведь он играл с ребенком.  Вечером, когда она уложила Альбертину в постель, она отослала Ханса домой.
«Боюсь, твоя дочь тебя не любит», сказала она как-то вечером.
«Она научится».
«Вчера она сказала, что тебя так долго не было, что же тебе сейчас надо.  Ну, иди. Мне пора в театр».
 Чем больше Альбертина отстранялась, тем больше Ханс старался уделять ей внимание. Альбертина была его ребенком; он чувствовал большую связь с ней, чем со своим сыном. Когда Жюли спросила его, где он проводит вечера, он ответил: «Я обнаружил, что у меня есть еще и дочь».
 «Поэтому ты меньше общаешься с Фредериком?»
 Ханс не взглянул на нее; ему пришло в голову, что он не поздоровался с сыном этим утром.
 «Сегодня я отведу его в сад Тюильри», — сказал он.
Но он забыл и снова пошел к Альбертине. Насколько сильно он был привязан к ребенку, стало ясно ему в тот день, когда он встретил Пьера у Терезы. Однажды он спросил ее, в Париже ли ее брат.
 «Не знаю», — ответила она. «Я никогда не спрашиваю его, где он, или где он в Париже или в провинции. Он не любит, когда ему задают вопросы».
    Однажды, когда Тереза ушла гулять с дочерью, Ханс застал Пьера сидящим у окна в большой комнате павильона, скрестив ноги, он мечтательно смотрел в сад.
 «Какая радость,» — устало и немного театрально произнес Пьер, — «хотя я был готов встретиться с Вами здесь снова, мой друг…»
«Я хотел бы знать, почему Вы так долго не навещали свою сестру,» — ответил Ханс. «Но Тереза думает, что Вы сочтете такое любопытство навязчивым».
 «Возможно, я открою секрет». Пьер зевнул. «С тех пор как Лоран нашел себе новую возлюбленную, он попросил меня заняться его делами».
«Вы имеете в виду: грабежи, разбой путешественников, убийства?»
Пьер, словно защищаясь, поднял руки.
«Мой дорогой друг, Вы нас неправильно понимаете. Мы следим, мы собираем налоги для короля, мы приводим приговоры в исполнение. Король является законным правителем Франции. Это хорошая традиция, полезная традиция».
«К сожалению, я не могу видеть вещи такими, какими видите их Вы».
«Но я Вас к этому не принуждаю?» — Пьер вежливо улыбнулся.
«Кстати, на этот раз я был занят другими делами. Вы, возможно, помните, что Лоран обещал присмотреть за юным Боске».
«Действительно ли молодой человек доверяет убийце своего брата?»
«Не спрашивайте меня, спросите его сами, спросите Лорана!»
«Я не знаю, где с ним встретиться…»
 «Здесь, мой друг. Лоран любит Альбертину, как родную дочь. Он очень чувствительный, как Вы, успели заметить.»
 Ханс уже собирался снова уйти, когда Тереза вернулась с ребёнком. Альбертина подбежала к Пьеру с распростёртыми объятиями, игнорируя отца.
«Дядя Пьер!» — воскликнула она. — «Где ты был так долго?»
«Далеко-далеко», — ответил он, поднимая её на руки. «Но тоска по тебе заставила меня вернуться…» Альбертина ещё не понимала насмешки.
«Отпусти меня!» — приказала она. — «Ты помнешь мне платье, дядя Пьер! Когда же дядя Лоран начнёт по мне тосковать?»
«Надеюсь, скоро, моя дорогая».
«Он должен навестить меня сегодня!» — потребовала Альбертина, топнув ногой. «Никто не играет со мной так хорошо, как дядя Лоран!»
 Ханс, который приветствовал Терезу, обернулся.
«Ты меня совсем не любишь, Альбертина?» спросил он.
«Поздоровайся с отцом, дочка!» напомнила Тереза
«Он любит тебя намного больше, чем я» усмехнулся Пьер.
«Но я его знаю не так уж давно», объяснила Альбертина,
«К тому же он приходит каждый день»
Пьер рассмеялся. Ханс подошел и погладил белокурые локоны Альбертины.
«Она гораздо больше похожа на меня, чем Фредерик», — сказал он.
 «А кто такой Фредерик?» — спросила Альбертина, отстраняясь от ласки.
«Твой брат».
«Я его не знаю».
 «Ты должен завоевать расположение Альбертины», — сказала Тереза. — «Лоран и Пьер понимают это лучше, чем ты».
На следующий день Ханс снова пошел к прокурору, чтобы сообщить ему, что Лоран находится в Париже и иногда его можно найти в павильоне, где проживает певица Шателе. Прокурор вызвал секретаря и поручил ему внести это в протокол.
«Это предупреждение, к которому следует прислушаться», — сказал он, подавляя зевок. «С этого дня павильон гражданки Шателе будет находиться под наблюдением».
 Однажды вечером после ужина Жюли спросила: «Ты уже освоился в Париже?»
 «Я узнал город и людей», — неуверенно ответил Ханс.
«Они изменились? Тебе чего-нибудь не хватает?»
Он немного подумал.
«Воодушевления», — наконец сказал он. «Ни у кого его больше нет, даже у меня».
«Больше нет гильотин, нет собраний и нет никаких высокопарных заявлений».
 Ханс, который встал и беспокойно расхаживал по комнате, снова сел рядом с Жюли.
«Понимаю, всему этому должен был прийти конец», — признал он. «Но почему люди стали такими трезвыми?»
«Разве в Америке они не такие?»
«Еще трезвее. Когда они сражались против Англии за свою свободу, они, конечно же, не были такими».
 «Наши солдаты до сих пор в восторге. Теперь мы делаем гравюры с видами египетских городов и пейзажей».
   «А также изображения Бонапарта?»
  «И это тоже, естественно. Ты тоже будешь им восхищаться. Он может сделать тебя счастливым, Ханс.»
«Ты хочешь, чтоб я восхищался войной, Жюли? Я на это уже насмотрелся. Даже в мирное время каждый ищет причину, чтоб убить другого, продавцы мехов, индейцы и этот Лоран, который устроил охоту на революционеров!»
«Когда Бонапарт станет у власти, он наведет порядок».
  Ханс не сказал Жюли о том, что был у Барраса.
Он всё ещё размышлял, как наказать убийцу.
«Бонапарту нужно завоевать Египет», — мрачно сказал он.
 «Тогда он вернётся», — объяснила Жюли. «А пока мы будем продавать виды Египта».
Несколько дней спустя Ахилл принёс первые гравюры. «Они пришли как раз вовремя», — сказал он. «С тех пор, как русские и австрийцы победили нас в Италии, никто больше не покупает картины с батальными сценами.»
Жюли рассматривала гравюры с изображением порта в Александрии, Великой мечети в Каире и пирамиды, размышляя, куда бы их повесить.
«Снимите изображения побежденных генералов», — наконец решила она.
«Отлично, просто замечательно!» — восторженно воскликнул Ахилл. «Вчера вечером я состязался в армреслинге с генералом, настоящим генералом, и вышел победителем!» Обратившись к только что вошедшему Хансу, он добавил: «Он не продержался и половины того времени, что Вы, гражданин Мокко!»
«Бонапарта Вам не победить», заметила Жюли.
 «Я в этом убежден», — с готовностью согласился Ахилл.
«Мы также получили четыре портрета маленького генерала. Какие из них нам повесить? Не все одинаково хороши».
Жюли сравнила гравюры. «Нам нужно заказать еще одну гравюру с его изображением», — сказала она.
 «Ни на одной гравюре он на себя не похож…»
«Когда ты видела Бонапарта?» — спросил Ханс, когда Ахилл вышел.
«После подавления восстания роялистов никто не верил, что он появится в Париже без охраны, но он беспрепятственно шел по городу, смотрел людям в глаза, и никто не смел причинить ему вред, даже бывшие эмигранты».
«Их до сих пор много в Париже».
 «Бонапарт знал это. Говорят, что когда-то он был якобинцем или близок к ним. После казни Робеспьера, как говорят, он некоторое время провел в тюрьме».
«Ты почти в восторге от него, Жюли!»
«Еще на днях ты жаловался, что энтузиазма больше нет», — оживленно ответила она. — «Но ты его так и не нашел, Ханс! Спроси парижан; они возлагают большие надежды на Бонапарта. Вся Франция возлагает на него надежды».
В следующий раз, когда Ханс встретил Пьера, он спросил его, что тот думает о Бонапарте. Пьер скривился. «Нам придется подождать и посмотреть, будет ли он и дальше также успешен», — равнодушно сказал он. — «Составь мне компанию; давай пообедаем вместе».
      Они встретились неподалеку от дворца Эгалите. Ханс не ступал в него с момента своего возвращения. Компания Пьера его не привлекала; просто он хотел снова посетить места, которые когда-то были ему знакомы. Но Пьер повел его не в кафе «Корраца», а в ресторан, расположенный на третьем этаже, куда разрешалось входить только избранным по лестнице и через галереи. Окна были занавешены, а на столах стояли трехрожковые серебряные канделябры. Владелец, известный своей изысканной кухней и винами, обслуживал небольшой круг клиентов; только тех, кого знал.
«Обычно я встречаюсь здесь со своими друзьями», — объяснил Пьер.
«Я не знаю ваших друзей», — пренебрежительно ответил Ханс. За столами сидело лишь несколько гостей. Пьер нашел себе место в углу, чтобы не привлекать внимания.
 «Думаешь, якобинское правление может вернуться?» — спросил он, когда подали еду. Его лицо над высоким воротником, в свете свечей выглядело гладким и молодым, а манерные жесты, когда он подносил вилку ко рту, клал ее на тарелку и тянулся за бокалом вина, раздражали Ханса. Он начал жалеть, что последовал за этим легкомысленным и поверхностным щеголем.
"Спросите об этом Бонапарта, гражданин Шателе, не меня." ответил он.
   Пьер уже собирался снова приступить к своей оленине, когда руку ему на плечо положил Лоран. Никто из них не ожидал его появления; внезапно он оказался перед ними, его дружелюбное, по-детски наивное лицо было обращено к ним. Его светлые глаза секунду изучали Ханса, затем он посмотрел на еду на столе.
«Рад видеть тебя в хорошем настроении, Пьер», — сказал он. «Могу ли я помочь вам доесть эту оленину?»
 «Можешь, Лоран», — согласился Пьер. «Присаживайся к нам!»
«Рад снова видеть Вас в такой мирной обстановке», — сказал он и поставил перед ним жареное мясо.
Ханс отодвинул тарелку и уставился на Лорана, который, поздоровавшись, больше не обращал на него внимания.
«Я слышал, как ты говорил о якобинцах», — сказал Лоран Пьеру.
«Все говорят, что они снова выходят из подполья. Нам предстоит с ними поработать».
Пьер, казалось, не был в восторге от этой перспективы. «Необходимо узнать, насколько они сильны», — сказал он.
 «Какое нам дело до силы черни? Да благословят тебя все Святые! На нашей стороне закон и Церковь!»
«С их помощью мы, несомненно, одержим победу».
Ни Лоран, ни Ханс не почувствовали насмешки. Лоран наконец заметил, что Ханс пристально смотрит на него. «Ты, кажется, удивлен, что снова меня видишь?» — спросил он.
«Я не ожидал, что Вы отправитесь в Париж. Вы не боитесь ареста?»
«Да кому это вообще может быть интересно!»
 Ханс не нашелся, что ответить; у него пересохло в горле. Он поспешно выпил бокал вина. Затем сказал:
«Я подал на Вас жалобу».
Лоран не позволил испортить ему удовольствие от оленины.
«Я знаю об этом,» — ответил он. — «Мне также сказали, что Вы были у Барраса. На мгновение мне захотелось призвать Вас к ответу, но потом я вспомнил, что Вы отец Альбертины. Она очаровательная девочка. Давайте выпьем за ее здоровье!»
 Ханс не стал пить.
«Что стало с братом убитого?» — спросил он.
 «Я устроил маленького Эмиля Боске к банкиру. У него все будет хорошо. Банкир к нему неравнодушен. Возможно, он выдаст за него замуж свою дочь и сделает его своим партнером. Мальчику повезло, что он встретил меня.»
   Лоран молча доел остатки своей порции оленины. Большинство столов были заняты гостями. Занавески были сделаны из темно-синего шелка; потолок, стены и спинки стульев были украшены золотой отделкой. В двух узких торцах два высоких зеркала в богато украшенных золотых рамах отражали свет свечей, многократно увеличивая изображения гостей, их темные костюмы с высокими воротниками, светлые платья и завышенные талии женщин, каждое движение рук и каждый наклон головы, так что узкое, вытянутое помещение казалось заполненным беспокойной толпой людей.
      Лоран опустошил свою тарелку и встал.
«Останься еще хоть ненадолго»» попросил Пьер.
«Твой друг меня терпеть не может. Если я задержусь, от позовет стражу и меня схватят.» 
Лоран помахал им с улыбкой и исчез в толпе людей, отражающихся в зеркалах. Когда Ханс обернулся, он его не увидел.
«Он вышел через дверь, оклеенную обоями», — объяснил Пьер. «Видимо, он действительно боится, что Вы можете доставить ему неприятности. Но Вы зря волнуетесь, мой друг. Поверьте, маленький Боске никогда не был так счастлив, как сейчас». Ханс молча смотрел на него. Пьер вздохнул.
«Вы мне не верите»,» — заявил он. «Пойдемте со мной, пусть малыш сам все Вам расскажет».
Они вышли из ресторана, прошли через галерею, спустились вниз по лестнице и через другую галерею попали в танцзал. По обеим сторонам несколько ступенек вели вниз к танцполу между рядами колонн. «Я здесь уже был», — сказал Ханс, — «но не помню, когда».
«На балу жертв». Пьер тихонько усмехнулся; воспоминание его позабавило.
 «Когда тебя забрали, мы думали, что ты мертв…»
«Ты был очень разочарован, узнав, что я жив?»
Пьер встал перед Хансом, положил обе руки ему на плечи и посмотрел ему в глаза с доброй усмешкой.
«Я испытываю к тебе некоторую симпатию, мой друг, и никогда от тебя этого не скрывал». Его руки крепко держали Ханса, он не мог их стряхнуть.
«Конечно, я не такой близкий друг тебе, каким Лоран был для Андре, но ты любил Терезу. Тем не менее, не следует путать эти два понятия; дружба остается дружбой, наказание остается наказанием. Как философы, мы умеем различать то, что не сочетается друг с другом».
Наконец Хансу удалось освободиться из рук Пьера. Он оглядел комнату, которая казалась меньше и строже, и задумался, могут ли страсти, подобные тем, что были в древности, все еще процветать в этом пространстве, утратившем все свои тайны.
  «Прошло пять лет,» — сказал он.
«Ещё нет, осенью исполнится пять. Приговор Вам был мягким. Но давайте оставим это в стороне, не будем держать друг на друга обиду. Вы видели маленького Эмиля?»
Ханс изучал танцоров. Это были молодые люди, одетые по последней моде, с красными лицами, лбы и щеки покрыты потом от волнения во время танца. Они не танцевали менуэт с грацией старых времен, и музыканты тоже вкладывали в свою игру страсть, чуждую музыке.
 «Молодежь хочет наслаждаться жизнью,» — заметил Пьер. «Мы тоже. Но эти молодые люди более цивилизованы, чем мы. Мы меньше себя ограничивали».
«Мы не танцевали так безудержно».
«После танцев мы все становились еще более неистовыми. Многих из этих молодых людей скоро призовут в армию. Но война не так беспощадна, как гильотина, и военная форма выглядит лучше, чем красные одежды приговоренных к смерти. Почему молодые люди должны быть настолько отчаянными, чтобы отбросить все запреты?»
Музыка на мгновение затихла. Из соседних комнат вошли несколько пар; другие уступили им дорогу, поднимаясь по ступеням с танцпола и наблюдая, как остальные продолжают танцевать. Ханс узнал Эмиля Боске только тогда, когда молодой человек поклонился им. Эмиль изменился; его лицо стало красивее, а фигура — еще стройнее. Но это, вероятно, объяснялось тем, что на нем был более высокий воротник, чем у остальных, более облегающий сюртук и более узкие панталоны. Он двигался с такой ловкостью, которая больше не выдавала его провинциального происхождения.
         «Рад снова Вас видеть», — поприветствовал он Пьера. «Мой благодетель тоже в Париже?»
«Не беспокойтесь о нем, малыш», — сказал Пьер, положив руку на плечо Эмиля. «Вы скоро его увидите. Как он Вам нравится, Элиза?»
       Молодая девушка, с которой танцевал Эмиль, повернула к Пьеру свое круглое, покрасневшее лицо. Она была невысокого роста, ее левое плечо было немного высоковато.
«Он хорошо танцует», — ответила она.
 «И ничего больше?»
 «Он умеет говорить».
«И ничего больше?»
Элиза рассмеялась, ее лицо стало еще шире, так что ее маленький нос, казалось, полностью исчез в нем.
 «Если я буду его слишком хвалить, он зазнается», — сказала она.
«Я пока не обнаружил в нем никакой самонадеянности», — заявил Пьер.
«Вы его не знаете; с ним нужно быть осторожным». Элиза рассмеялась еще громче. «Я не смею выходить с ним одна без сопровождения отца».
«Где господин Шабори? Я хотел бы его поприветствовать».
«Он пьёт вино тут рядом».
«Пойдём туда».
Пьер пошёл вперёд с Элизой. За ними последовали Ханс и Эмиль.
 «Похоже, вы меня не знаете», — сказал Ханс. Эмиль немного помедлил, прежде чем ответить: «Я помню, при каких обстоятельствах мы познакомились».
   «Я подумал было, что Вы меня забыли, как и Вашего брата.»
   «Нет, нет». Эмиль внезапно смутился. «Уверен, Вы думаете, что я бессердечный. Говорите, я готов!»
 «Удивлён, что Вы танцуете», — сказал Ханс. «Для Вас было бы вполне естественно оплакивать брата».
Они стояли у дверного проёма в соседнюю комнату. Тёмные шторы были отдернуты, и мимо проходило несколько пар. Музыка, теперь уже вальс, становилась всё громче. Эмиль повысил голос, чтобы его было слышно.
«Кому я должен быть благодарен за то, что он дал мне работу?» — крикнул он. «Андре никогда бы не познакомил меня с господином Шабори. Андре всегда только и говорил о Республике и правах человека, а я хочу чего-то добиться в этом мире!»
«Твой брат любил тебя!»
«Раньше он ругал и спорил всякий раз, когда у меня было другое мнение. Лоран гораздо ласковее, чем мой брат когда-либо был! Лоран купил мне новую одежду и научил меня, как себя вести! Лоран хочет поговорить с господином Шабори о том, чтобы выдать за меня замуж свою дочь! Лоран значит для меня больше, чем брат!»
 Внезапно Ханс рассмеялся. Маленький мальчик действительно любит убийцу своего брата, подумал он. Маленький мальчик знает, как ориентироваться в мире; он найдет свой путь.
 Он повернулся и вышел из зала. Неужели это и есть новая Франция, Республика, за которую сражался и жертвовал собой Робеспьер, и вместе с ним бесчисленное множество других? Земля Франции была удобрена трупами виновных и невиновных; реки Франции поглотили жертвы, брошенные им в их влажные объятия, и унесли их в море; вздохи и плач умирающих все еще витали в воздухе Франции; ни буря, ни дождь, ни смена десятилетий не могли прогнать их. Но маленький Эмиль Боске отверг своего брата, права человека и все, чего добилась революция, и, вероятно, существовало бесчисленное множество Эмилей Боске, которые желали лишь денег, славы и почестей и продавали себя ради этого безобразным женщинам.
Ханс покинул дворец Эгалите. Даже на улице ему казалось, что он все еще слышит притворную страсть музыки, идеально дополняющую мощный голос молодого человека. Стоило ли это того? — размышлял он. Стоили ли все усилия, все переживания, все разочарования этого? Не лучше ли было бы остаться дома в Пруссии?

      На следующий день, когда Ханс навестил Терезу, к нему в саду, на дорожке от дома к павильону, подошел невысокий седовласый мужчина. Мужчина был коренастым, его небритые щеки были впалыми и седыми, как и волосы. Лицо показалось Хансу знакомым; сделав несколько шагов, он остановился и обернулся. Мужчина тоже обернулся.
 «Где я Вас мог встречать, гражданин?» спросил Ханс.  Яркие глаза мужчины постоянно бегали, словно он боялся что-то пропустить. Он откашлялся, начал говорить, снова откашлялся и ответил глубоким, дрожащим голосом: «В прошлый раз на площади Революции в Термидоре во втором году. Вы ничуть не изменились, гражданин Мокко». 
Ханс вернулся и посмотрел мужчине в лицо. «Гражданин Сульбо», — сказал он.
«Мученик из Лиона», — жалобно подтвердил Сульбо. «Но сегодня нехорошо говорить, что кто-то пострадал за революцию».
 «Вы остановились у своего родственника, кожевника?» — спросил Ханс.
Сульбо вздохнул; жизнь бывшего якобинца была нелегкой, признал он. Вдова друга приютила его после того, как его зять, кожевник Ленуар, выгнал его после смерти Робеспьера, поскольку считал его другом тирана. Вдова едва сводила концы с концами, владея небольшим магазином игрушек, и он помогал ей. Но теперь настала очередь кожевника. Ленуара, который провел в тюрьме месяц или месяц с небольшим. Во время террора он состоял в якобинском клубе. Его не арестовали; банкир просто отозвал его кредит. Кожевенный завод и дом будут выставлены на аукцион в ближайшие несколько дней.   
 «То же самое происходит и в Америке», заметил Ханс. 
«Ленуар заслужил свое наказание; старый якобинец не должен был так бесстыдно обогащаться, как он это делал», — заявил Сульбо. «Но теперь он стал жертвой. Даже такими методами революцию не погасить. Она просто отступила на время и отдыхает. Увидите, когда этот маленький генерал вернется из Египта, все будет по-другому!»
Сульбо не был разочарован. Когда он закрывал лавку вечером и сидел на кухне с вдовой, они мечтали о грядущих временах. Больше не будет ни богатых, ни бедных, как и требовал Бабёф. Он развил идеи Революции, идеи Робеспьера дальше; именно поэтому его казнили. Но повсюду были признаки того, что его учение продолжает жить.
Вдруг он замолчал, посмотрел на Ханса и спросил: «Вы донесете на меня властям?» 
«Я тоже был в восторге от революции», ответил Ханс, «как Вы и гражданин Бело. Вы что-нибудь слышали о нем?»
Сульбо задумался.
«Дайте-ка я подумаю», попросил он. Вы говорите Бело?
Знал ли я гражданина Бело? Да, я припоминаю. Он раньше писал для газет, а позже был учителем детей моих родственников. Гражданин Бело был осужден Директорией и сослан в Гвиану. Прошлой зимой пришло известие о его смерти. Я так слышал.»
«Я что-то не припомню, чтоб Вы были с ним дружны», заметил Ханс.
«Он выступал в мою защиту, когда меня пытались обвинить на собрании. Это было самое настоящее подтверждение дружбы.»
Сульбо раскланялся и пошел дальше.
В саду кусты цвели белыми и розовыми цветами, а на клумбе перед павильоном распускались розовые бутоны. В мягком воздухе раннего лета нежные оттенки природы смешивались, переплетаясь с приглушенной синевой неба и серовато-белым цветом облаков. Наступил час после полудня, когда все звуки затихали, как в час после полуночи, и все явления становились похожими на размытые образы из сновидений. Но в этот полдень люди, природа, цвета и запахи представали перед Хансом во всей гнетущей близости и реальности, словно касаясь его тела и отпечатывая на нем свои очертания. Позже, вспоминая тот полуденный час, он сказал себе, что встреча с бывшим якобинцем Сульбо и известие о смерти Бело запечатлелись в его памяти с такой поразительной ясностью, потому что они были подготовкой к тому, что должно было произойти после обеда.
     Он никак не ожидал застать уТерезы гостя. Лоран сидел в большой комнате и играл с Альбертиной. Он только что придумал новую игру, чтобы развлечь девочку. Из нескольких обрезков ткани он сшил одежду для кукол Альбертины: длинные греческие платья с высокой талией для куклы-девочки и сапоги для верховой езды, обтягивающие брюки и фрак с высоким воротником для куклы-мальчика. Он поставил их лицом друг к другу и заставил пару танцевать под мелодию, которую насвистывал. Альбертина смеялась, хлопала в ладоши и требовала вести девочку. Тереза сидела у окна и наблюдала, как они заставляют танцующую пару двигаться.
«Какие же глупости они теперь вытворяют!» — сказала она. «Альбертина все время хочет играть. Закончится тем, что она, наверное, пойдет в театр, как и я». Альбертина была так поглощена игрой, что не заметила Ханса. Он сел рядом с Терезой и, с мрачным видом, наблюдал за танцующими куклами.
«А теперь вальс!» — потребовала Альбертина. Лоран насвистывал вальс, и куклы покачивались в такт музыке, все быстрее и быстрее, все быстрее и быстрее, пока их одежда не порвалась, а головы столкнулись и разбились.
«Мертвы!» — печально сказала Альбертина.
«Я куплю тебе новых кукол», — пообещал Лоран. «Таких кукол больше никогда не будет!» — запричитала она. «Они ложились спать вместе каждую ночь!» Она начала плакать. Лоран посадил ее к себе на колени и погладил по голове.
«Ты должна быть благоразумной, Альбертина», — сказал он и поцеловал её. «Твои куклы умерли во время танца, как раз в самый разгар. Разве это не лучше, чем, если бы они состарились и поседели?» Альбертина вдруг перестала плакать.
 «У кукол не седеют волосы», — возразила она. «Отпусти меня, дядя Лоран, у тебя горячие руки, и еще мне не нравится, когда ты меня целуешь».
 «Альбертина любит своих кукол больше, чем дядю Лорана», — заметил Ханс.
«Сейчас я пойду куплю тебе новых кукол; сегодня вечером мы заставим их танцевать, Альбертина», — сказал Лоран, вставая и приветствуя Ханса.
«Как видишь, дорогой друг, я всё ещё не арестован. К сожалению, теперь я должен отказаться от твоей компании; обязанность исполнить желания Альбертины имеет первостепенное значение…»
Ханс вспомнил, как по дороге в павильон встретил полицейского инспектора; территория, по-видимому, находилась под наблюдением.
 «Купите кукол для Альбертины», — сказал он. «Я поиграю с ней». Он взял одну из кукол и попытался привязать ей голову.
«Сегодня ты более любезен, чем в прошлый раз», — одобрительно заметил Лоран.
 «Я обещала Пьеру, что позабочусь Вас», — сказала Тереза. «Если Вы настаиваете на покупке кукол для Альбертины, я пойду с Вами».
Она отложила шитье, собиралась выйти и указала на Ханса: «Альбертина, это будет твой дядя Лоран на сегодня».
 Альбертина наблюдала, как Ханс завязывает голову кукле.
«Ты тоже не должен держать меня на коленях», — заявила она.
 «Я никогда не держал тебя на коленях»,
 «Но теперь ты дядя Лоран».
«Я хороший Лоран».
«Что хороший Лоран делает с моими куклами?»
«Он их лечит».
«Они умеют танцевать даже без голов!»
«Бал на гильотине!» — воскликнула Тереза, надевая шляпу. — «Я должна рассказать Пьеру; он будет в восторге от изобретательности Альбертины!»
Она быстро попрощалась с Хансом. Лоран уже ушел. После того как Ханс связал двух кукол вместе, Альбертина хотела заставить их танцевать, но Ханс не умел свистеть так же хорошо, как Лоран.
 «Если куклы не могут танцевать, значит, они больны», — объяснил он. — «Мы должны уложить их спать». Альбертина согласилась на новую игру. Они обыскали павильон в поисках корзины, которая служила бы кроваткой для кукол. Когда они ее нашли, раздался стук в дверь, и вошли полицейский инспектор со своим помощником.
«Вы гражданин Лоран Гремонвиль?» спросил он.
«Нет, я гражданин Жан Мокко», ответил Ханс.
Полицейский инспектор не поверил. Пару дней назад он получил донесение о том, что гражданин Гремонвиль скрывается в павильоне.
«Это возможно, ведь он был здесь, когда я пришел» объяснил Ханс.
«А где он сейчас?»
«Он пошел в город».
«Покажите Ваши документы!»
У Ханса их с собой не было. Полицейский инспектор наклонился к Альбертине.
«Кто этот дядя?» спросил он.
Альбертина посмотрела на него, взглянула на Ханса и спокойно сказала: «Дядя Лоран».
«Но ведь это просто игра, в которой я играю роль Дяди Лорана!» воскликнул Ханс.
Альбертина не дала сбить себя с толку.
«Ты – дядя Лоран!» подтвердила она еще раз: «Человек, который со мной играет, дядя Лоран».
Ханс уставился на нее удивленный, разочарованный, в отчаянии».
«Я должен сесть в тюрьму за то, что я с тобой играл?» спросил он.
Альбертина, не отрываясь от игры, даже не посмотрела на него.
«Иди в тюрьму, дядя Лоран» сказала она со смехом, когда инспектор и его помощник уводили Ханса.









                Часть третья



             Напрасное сопротивление






     В тот же день после обеда Ханса отвели в крепость. «Вот идёт знаменитый Лоран», — объявил инспектор, арестовавший его, в приемном отделении тюрьмы.
«Печально известный Жан Мокко», — возразил Ханс.
Клерк, открывший журнал регистрации заключенных, чтобы внести новоприбывшего, критически посмотрел на него.
 «Знаменитый Лоран, говорят, красавец», — заметил он.
«Разве он не красавец?» Инспектор ласково похлопал Ханса по плечу. «Только посмотрите на него, гражданин! Эта стройная фигура, эти благородные черты лица, эти светлые волосы! Если бы у меня была дочь, я бы завязывал ей глаза всякий раз, если бы он проходил мимо!» 
   «У него не благородный подбородок; он слишком широкий для этого». Клерк потянулся за пером.
«Кто бы он ни был, мне все равно, какое имя я напишу».
«Напишите Жан Мокко, гражданин!» — потребовал Ханс.
«Нет, гражданин, напишите Лоран де Гремонвиль!» — закричал инспектор, ударив кулаком по столу. Бесцветное, толстое лицо клерка с длинным заостренным носом оставалось бесстрастным.
 «Я напишу оба имени, тогда все будут довольны», — сказал он.
 «Это противозаконно!» — закричал инспектор.
«Назовите мне закон, который это запрещает!»
Они продолжали спорить, пока клерк не вписал оба имени. Как только он закрыл книгу, инспектор успокоился, подошел к полузакрытому зеркалу, висящему на стене рядом со столом клерка, откинул свою черную бороду и кивнул, глядя на тусклое отражение своего пленника: «Ты чертовски умны, маркиз», — сказал он.
«Жан Мокко», — настойчиво поправил Ханс.
«Это очень хитрая уловка — взять себе второе имя. Продолжай в том же духе. Не знаю, получится ли у тебя, но попробуй. Я бы даже отказался от своего дворянства, если бы это спасло мне жизнь».
«От дворянства я уже отказался, когда бежал из Пруссии во Францию. Я был подданным короля Пруссии, прежде чем получить гражданство республики.»
«Подданный короля Пруссии?» повторил инспектор.
   Казалось, что он стал колебаться, но клерк уже кивнул двум тюремщикам, которые окружили задержанного.
«Сочиняйте дальше Вашу биографию, маркиз», сказал инспектор. «Мне доставит удовольствие с ней познакомиться».
 Охранники отвели Ханса в небольшую квадратную комнату с четырьмя кроватями. Его определили на верхнюю полку; сквозь зарешеченное окно можно было видеть готические башенки на крыше тюрьмы. В воздухе стоял сильный запах мусорного бака у окна. Из трех заключенных, содержавшихся в комнате, двое лежали на своих кроватях, повернувшись лицом к стене. Третий, старый, худой мужчина с подагрой, согнувшей его спину, присел на корточки на своей койке и с любопытством смотрел на Ханса.
«Вас представили нам как знаменитого гостя, гражданин», — поприветствовал он его. «Однако мы не удивились, ведь наш парадный зал зарезервирован для самых привилегированных обитателей этого гостеприимного дома». Один из двух лежащих мужчин медленно повернулся, поднял голову, чтобы убедиться, что охранники ушли, и мельком взглянул на нового заключенного.
 «Он не выглядит знаменитым», — заявил он.
 «Откуда Вы знаете, Бовер?»
«Он не выглядит самодовольным, Ригидо».
«Возможно, какой-то особый трюк».
«Давайте подождем и посмотрим. Скоро станет ясно, знаменит он или нет».
Ханс сел на пустую кровать, покрытую большим простым покрывалом.
«Я не буду вас долго стеснять, граждане», — сказал он. «Я здесь только по ошибке; скоро все разъяснится».
«Ошибка!!» Хотя Бовер поднял брови, выражение его толстого лица почти не изменилось.
«Все, кто сюда попадают, говорят, что это ошибка. Но к этому привыкаешь. Посмотри на меня! Когда я приехал, я был худым, как все портные; кажется, это признак нашей профессии. А сейчас? Посмотри на мое лицо, на мое тело; они свидетельствуют о покое и хорошей еде в этом доме! По складкам моего живота я могу сосчитать месяцы, которые я здесь провел!»
 Он сел на край кровати, как Ригидо, спустил штаны и обнажил свой могучий белый и совершенно безволосый живот.
 «Скажи мне, когда прикроешься», — прошептал третий. «Не могу смотреть на твой живот».
«У маленького Гресло чувствительный желудок», пояснил Бовер и снова натянул штаны. «Особенно его изводят наши испражнения».
 Ригидо встал и подошел к окну. «Скажите нам, гражданин, какая ошибка доставила нам удовольствие оказаться в Вашем обществе? Дни длинные, солнце садится поздно, и мы так хорошо выспались, что нам этого хватит до конца жизни.
«Каждый новый гость рассказывает другим свою историю,» — объяснил Бовер. «Таков обычай этого дома».
«Мне нечего рассказывать», пытался объяснить Ханс. «Меня приняли за другого, вот и все.»
«И кто же Вас выдал за другого?»
«Моя собственная дочь. Она еще совсем ребенок. Я играл с ней, она не могла вернуться в реальность». Третий мужчина тоже встал. Гресло был хрупким молодым человеком, бледным, с усталыми, затуманенными глазами.
 «Во что вы с ней играли, гражданин?» — спросил он.
«Мы перевязывали ее больных кукол, у которых были разбиты головы. Ее дядя Лоран пошел покупать новые куклы. А я тем временем исполнял роль дяди Лорана».
«Вы действительно тот самый печально известный маркиз де Гремонвиль?» — спросил Ригидо, который все еще стоял у окна, не оборачиваясь.
«Я же вам говорю, это все это ошибка!» — крикнул Ханс.
«Мы, все же будем называть Вас маркизом, чтобы Вы привыкли к своей роли», — сказал Бовер
. «Я предпочитаю называть Вас Лораном», — сказал Гресло, — «звучит приятнее».
«Этот Лоран — негодяй!» — крикнул Ханс еще громче.
«Вы, наверное, знаете лучше меня. Но даже не зная Вас, Лоран, я спорю, что Вы или кто-либо с таким именем — такой же негодяй, как гражданин Шабори, который засадил меня сюда».
«Вы говорите о банкире Шабори?»
«Я говорю о банкире Шабори!»
«Немного покороче, чем обычно, мальчик», вздохнул Бовер. «Помни, что ты уже раскрыл нам самые потаённые уголки его паскудной душонки!»
«И Лоран пусть узнает об этой черной душе Шабори!!» — воскликнул Гресло; негодование залило его бледные щеки легким румянцем, а в глазах внезапно появились тревога и интерес к разговору.
 «Когда я пришел к нему, я почитал его как отца! Я рано потерял отца, Лоран; революционный трибунал отправил его на гильотину под предлогом того, что он снабжал армию некачественной обувью. Но я видел эту обувь; она была ничуть не хуже той, что поставлялась в то время. Но этот Шабори…»
       Он встал и начал бродить по комнате, подойдя к окну, где рассказывал свою историю Ригидо, стоявшему к нему спиной, затем двери, которая, должно быть, услышала вторую часть так же, как лысая голова Бовера услышала третью, и только потом он швырнул последнюю часть в лицо Хансу. Шабори тоже поставлял обувь, вернее, финансировал поставку обуви для армии в Германии. У этой обуви были картонные подошвы, верх был тонким и потрескавшимся; единственным ее достоинством была цена, которую армия за нее заплатила, и прибыль, которую Шабори получал в размере восьмидесяти процентов, а производитель — двадцати процентов. Когда Гресло обнаружил это мошенничество, он на коленях умолял Шабори отказаться от бизнеса, чтобы его не постигла участь старого Гресло. Шабори только посмеялся над ним, заверив, что у него хорошие связи.
Гресло, любивший Элизу, дочь банкира, умолял ее бежать с ним, чтобы их не обвинили в махинациях ее отца. Элиза согласилась, но затем рассказала отцу о предложении Гресло. Шабори, возмущенный этой тайной любовью, нашел предлог, чтобы неудобного сообщника арестовать. Это было больше года назад, но всякий раз, когда Гресло вспоминал об этом, его охватывало негодование. Дрожа, с открытым ртом, со слюной, стекающей с уголков рта, он стоял перед Хансом и смотрел на него так, словно ожидал его помощи в борьбе с несправедливостью, от которой он пострадал.
 «Элиза Шабори нашла себе нового возлюбленного», сказал Ханс. «Ее отец, похоже, согласен на свадьбу»
Гресло отнесся к этой новости абсолютно равнодушно.               
«Пусть выходит замуж», — сказал он; «Я не возражаю, только отец…» Он снова замолчал, опустил голову, подошел к кровати и рухнул на нее.
«Он молод, он выживет», — заявил Ригидо. «Но что я могу сказать? У меня нет никаких шансов покинуть это место живым. Посмотрите на мою спину, маркиз! Кривая! Подагра, скажете Вы. Возможно, и подагра тоже. Но горе сделало большую часть этого».
 «Вы совершили ошибку», — пробормотал молодой Гресло. «У Вас нет причин жаловаться».
«Ошибку? Какую ошибку? Потому что я критиковал гражданина Барраса в статье? Конституция Республики дает мне на это право!»
«Каждый здравомыслящий человек знает, что он рискует жизнью, когда нападает на человека, стоящего у власти! Будьте довольны тем, что в качестве наказания только ваш горб увеличится!»
«Ах, ты, ощипанный цыпленок! Пытаешься кукарекать, как петух! Кто такой гражданин Баррас? Один из пяти! Остальные четыре директора обладают такой же властью, как и он!»
«Властью запереть нас», — вздохнул Бовер.
«Кто из них тебя запер, гражданин?» — спросил Ханс.
 «Тот, чью жену я соблазнил», — уклончиво ответил портной. «Тогда у меня еще не было живота, мое тело было стройным, и я был хорошо сложен, я мог бы позировать любому художнику. К сожалению, муж не оценил мою красоту».
 Ригидо вырос перед Гресло.
«Ты сам выносишь себе приговор», — насмешливо сказал он. «Как часто я объяснял вам, кто на самом деле является властью в нашей республике: не директора, а банкиры, ты, немытый жеребенок!»
 «Жеребенок — это новый термин», — заметил Бовер. «Раньше ты называл его немытым теленком».
«Появление нашего нового гостя окрылило мою фантазию», парировал Ригидо.
. «По закону, Шабори не имеет права получать прибыль от обуви с картонными подошвами и рваным верхом», — возразил Гресло.
 «Покажите мне закон, в котором упоминаются картонные подошвы и рваный верх!»
«Зачем закону упоминать такие нелепые детали? Достаточно того, что он наказывает за мошенничество!»
«Вы сами сказали, что тот, кто обладает властью, имеет право творить несправедливость».
«По конституции, у Шабори нет такой власти».
«Не на бумаге, а на деле».
«Вот что ты говоришь, старая подагрическая жаба!»
Ригидо наклонился вперед, как будто хотел броситься на Гресло, но потом как-то непосредственно расхохотался.
 «Ты еще ни разу на меня не ругался», констатировал он. «Видимо присутствие нашего гостя раззадорило и тебя? Ладно, ладно маленький крот. Но найди что-нибудь получше, прежде чем снова забьешься в свою норку. «Подагрическая жаба» - это не оригинально».
 «Старый почитатель Конституции!» бросил молодой Гресло в ответ, лег на свою лежанку и отвернулся к стене.
        Так началось заключение. В первые несколько дней Ханс ждал, пока разрешится недоразумение, спрашивал охранника, который приносил еду, когда его освободят, и едва сдерживал приступы ярости, когда другие заключенные смеялись над ним. Со временем он перестал спрашивать охранников, убедил себя, что освобождение наступит именно в тот момент, когда он меньше всего этого ожидает, и даже начал получать удовольствие от общения с другими. Их разговоры всегда были одинаковыми, но заключенные вносили разнообразие, меняя порядок своих рассказов, обвинений и взаимных оскорблений.
Им не нравилась размеренная рутина. Ригидо часто насмехался над Гресло посреди ночи за то, что тот доверял правосудию Республики и её директорам. Его шёпот, ровный, как тиканье часов, постепенно становился всё громче, пока не достиг сознания трёх других полусонных мужчин, а затем снова стихал, не утратив своей размеренности.
Спустя некоторое время Гресло чувствовал необходимость защищаться; он тоже тихонько что-то шептал, но Ригидо так и не мог заставить их замолчать, так что их шепот наполнял комнату, словно тиканье двух часов, иногда идеально синхронно, а затем один в ритмичной борьбе с другим. Позже к состязанию присоединялся и Бовер, жалуясь на нарушение, Ханс предложил ему поддержку, но не жаловался шепотом; вместо этого он говорил короткими предложениями и выкрикивал, пытаясь прервать тиканье часов. Однако большая часть разговоров проходила при дневном свете, с разной громкостью, чередуя страсти и безразличие. Часто в рассказах появлялись новые имена, эпизоды и встречи настолько фантастические, что Ханс считал большинство из них плодом воображения.
 «Вы никогда раньше не упоминали имени мадам Пермон», — сказал он, зевая, обращаясь к Гресло. На улице рассветало; в комнате было темно, лишь несколько влажных пятен, оставленных на стенах дождем, просачивающимся сквозь разбитую черепицу, выделялись на фоне окружающей темноты. Ригидо начал насмехаться над Гресло примерно в середине ночи, в сопровождении Бовера, прежде чем снова заснуть. Имя, которое он раньше не слышал, разбудило его во второй раз.
    «Правда, Лоран?» — спросил Гресло, почесывая укус блохи на левом плече. «Это меня удивляет. Я возлагаю все свои надежды на мадам Пермон».
Его голос слегка повысился, внезапно став мягким и чувственным.
 «Кто эта женщина?» — спросил Ханс. «Она молода и красива, красивее Элизы».
«Он только воображает, что повстречал ее», — усмехнулся Ригидо. «Мадам Пермон не собирается связываться с неизвестным клерком».
«Очень часто красивые женщины влюбляются в молодых людей», защищался Гресло, еще сильнее расчесывая свое плечо.
«Да, но только не в таких уродцев, как ты!»
«Это тюрьма меня таким сделала. Прежде меня все находили красивым.»
Ригидо громко рассмеялся, но Бовер вступился: «А почему нет? Если бы не бледность и худоба, я могу представить его красивым. Держись, товарищ по несчастью!»
«Почему Вы не ответили мне, кто такая мадам Пермон?» спросил Ханс.
«Вы должны были ее знать, маркиз!» вместо Гресло ответил Бовер.
 «Если бы я был маркизом де Гремонвилль, вероятно, я был бы с ней знаком.»
«Вы превосходно умеете притворяться!»
«Мне очень жаль, но я никогда не слышал о мадам Пермон.»
«И про ее салон тоже? Может быть Вы не слышали, что в Париже есть новое общество богатых людей, которые имеют свои экипажи и скаковых лошадей?»
   «Экипажи я видел, лакеев в ливреях тоже, которые стояли позади господ.
«Только видели, маркиз?»
«Мое дворянство осталось в Пруссии».
«Продолжайте оставаться в этой роли, я не верю ни единому Вашему слову», сказал Ригидо.
  Светало. Влажные пятна на стенах предстали во всей своей отвратительности: огромные звери с выгнутыми спинами, похожие на кошек чудовища, готовые наброситься на пленников и разорвать их на куски. Ханс отвернулся от них и посмотрел в окно, но узкая полоска голубого неба, пересеченная железными прутьями, казалась ему не менее отвратительной, ибо она имитировала недостижимую свободу. Он решительно повернулся к ней спиной. Гресло закрыл глаза, его щеки были еще бледнее обычного, руки сложены на груди, губы дрожали.
«Вы больны, Гресло?» спросил Ханс.»
«Вы не знаете, что я болен? Каждый день я плююсь кровью, утром и вечером. Но я не умру здесь среди вас. Мадам Пермон меня освободит, она самая красивая женщина из всех, кого я встречал в своей жизни».
Он начал описывать красоту мадам Пермон, рисуя в воображении образ ее темных волос, бархатисто-карих глаз, нежного кремового оттенка щек, стройной шеи, прекрасной груди, изгиба бедер, маленьких ножек, выглядывающих из-под подола платья. На мгновение ее образ восторжествовал над угрожающими чудовищами на стенах, закрытым небом, зловонием ведра в углу и даже укусами паразитов. Гресло повернулся на бок и посмотрел на Ханса.
«Теперь Вы знаете, кто такая мадам Пермон», сказал он.
Его глаза снова закрылись. Некоторое время все молчали, потом Бовер произнес вполголоса: «Он говорит о молодой мадам Пермон, о невестке. Она не влиятельная дама. Старая, то есть свекровь, имеет связи, она могла бы выкупить заключенного или попросить, чтоб его отпустили. Но просьбу своей невестки она выполнять не станет, это уж точно».
Гресло, казалось, уснул. На следующий день и в течение следующей ночи он больше ни словом не обмолвился о мадам Пермон.
Когда Ханс проснулся на следующее утро после слабого тревожного сна, лишь на мгновение притупившего чувства, он увидел Гресло, сидящего в постели, и вспомнил, что молодой человек, вопреки своей обычной привычке, неоднократно садился и ложился в темноте. Даже в сером утреннем свете было ясно, что щеки Гресло раскраснелись.
 «У Вас температура?» — спросил Ханс. Гресло, казалось, ожидал вопроса, но, начав говорить, он обратился к обвинениям Бовера в адрес Пермонов так, будто прошло всего несколько мгновений, а не две ночи.
 «У молодой мадам Пермон связи не хуже, чем у ее свекрови,» сказал Гресло. — «У нее есть свой салон, где она принимает своих личных друзей. Вы знаете, кто они?»
«Откуда нам знать, ты, маленький напыщенный воображала» — заметил Бовер. — «Ты что, намекаешь, что принадлежишь к этой группе?»
Гресло, улыбаясь и делая это так поспешно, словно боясь что-то упустить, начал перечислять имена гостей, которые часто бывали в гостиной молодой мадам Пермон: депутаты, генералы, юристы, банкиры. Он добавлял к каждому имени профессию; казалось, он читал весь этот список, лежа на сером постельном белье.
«Она сама мне рассказала, юная мадам Пермон», — вмешался он и продолжил зачитывать список. Остальные трое с изумлением посмотрели на него, а затем, спустя некоторое время, растянулись в своих постелях и позволили потоку слов захлестнуть их. Они не задумывались над тем, а не разбудила ли лихорадка воображение Гресло; плен притупил все чувства, и даже Ханс стал равнодушным. Только после последних слов Гресло они оживились, подняли головы и посмотрели друг на друга.
 «Что ты сказал, маленький лжец?» — спросил Ригидо. «Повтори!»
«Генерал Бонапарт также посетил мадам Пермон перед отъездом в Египет с армией», — повторил Гресло.
 Затем он замолчал и торжествующе посмотрел на остальных.
 «Генерал Бонапарт,» сказал Ригидо через некоторое время. «Чего ты только не знаешь! Давайте подождем, пока генерал Бонапарт вернется из Египта. Тогда начнется новая эра».
«Ты думаешь, что он выгонит банкиров?»
«Они будут спать в наших постелях, Бовер!»
 «Я уже трепещу перед нашими постелями!» — рассмеялся Гресло.
«Я уступлю Шабори свою», — заявил он. «У Вас тоже может быть надежда, маркиз,» — сказал Бовер Хансу. — «Генерал Бонапарт не питает предубеждений против бывших, если они подчинятся его приказам».
«Я не имею никакого отношения к бывшим», — ответил Ханс.
«Это не имеет значения», сказал Ригидо. «Маркиз Вы или нет, Бонапарт освободит и Вас на всякий случай!»
  Но иронию тут же забыли, надежда победила ее, имя молодого генерала разбудило ее. Он освободил Тулон от англичан, завоевал Италию, занял Египет, он будет одерживать победы везде, куда пойдет со своими солдатами.
«Неужели никто не сможет оказать ему достойное сопротивление?» спросил Ханс, охваченный общим воодушевлением».
«Никто» сказал Ригидо. «Он сын революции. Кто бы мог противостоять революции!»
«Это будет существовать до скончания времен» заверил Бовер и рассмеялся. «Он вернет дворянство и королей!»
«Только не банкиров», сказал Гресло.
«Нам не нужны банкиры!»  бросил Бовер
 «Но миру нужен генерал!»
«Молодой генерал!»
«Он принесет революцию всем народам!»
«В пустыни Египта!»
«В степи России!»
«В леса Америки!»
Все четверо заговорили одновременно и рассмеялись; мгновение спустя они уже не понимали, кто говорил, потому что голоса у всех были одинаковые. Когда они наконец замолчали, Ханс сказал: «Но в конце концов, мы покорим мир не оружием и не словами, а мудростью наших законов. Так говорил Робеспьер. Я сам это слышал».
«Мудростью законов», — тихо повторил Гресло. «Это он хорошо сказал». Внезапно он склонился набок, так что его голова свесилась с края кровати. Из правого уголка его рта на каменный пол капала кровь.
   
       Через день Гресло умер. Его смерть освободила из тюрьмы Ханса.
    Через час после того как убрали труп, Ригидо увели на допрос. Хотя он понимал, что это бессмысленно, он подавал прошение каждые два месяца; в прошлом году, по его словам, он подавал его раз в два месяца, но теперь он был более скромен. Единственное, чего он добился, — это еще один допрос, новый протокол, который сделал дело Ригидо еще более объемным.
 «Я не теряю надежду», — заявил он своим товарищам, когда за ним пришел охранник. «Возможно, меня будет допрашивать другой офицер, не тот, что в прошлый раз. Тогда я заинтересую его своим делом».
 «Просто попробуй», — сказал Бовер. «Даже если это не поможет, это не повредит».
«Это должно помочь. Моя подагра с каждым днем становится все хуже!»
«Ты уже приспособился к своей подагре, ты даже Гресло пережил!»
Как только Ригидо вышел наружу, Бовер громко рассмеялся.
 «Он никогда не выйдет на свободу, дурак!» — заявил он. «Большие господа не прощают публичных нападок».
«А разве они легче прощают, когда им наставляют рога?» — спросил Ханс.
  «Почему нет? Это случается каждый день; нужно просто набраться терпения».

Он долго рассуждал о том, как терпение может ему помочь, затем повернулся к стене и притворился спящим. Но, когда через некоторое время дверь открылась, он тут же сел, как будто ждал посетителя. Это был охранник, временный работник верхнего этажа, грубый, краснолицый мужчина с печально повисшими усами.
«Допрос длится обычно час или два», сказал он, обращаясь к Боверу. «Но у нас появился новый человек, который проводит допрос тщательней.»
Он остановился в дверях, внимательно рассматривая Ханса.
««В его присутствии вы можете говорить без опасений, Дюкай», — сказал Бовер. «Я убежден, что он не тот знаменитый маркиз».
 «Мы давно знаем, что это не он», — сказал Дюкай, садясь на кровать, где умер Гресло.
                «Почему меня держат здесь, если все знают, кто я?» раздраженно спросил Ханс. «Я требую освобождения!»
 «Для этого нам сначала нужно оформить документы».
 «Это не моя работа; я не клерк». Он осторожно коснулся мокрого пятна на стене указательным пальцем.
 «Мокро!» — воскликнул он. «В прошлый раз я этого не почувствовал. Влага продолжает распространяться! В этой жалкой каменной гробнице охранники болеют так же, как и заключенные».
«Я объяснил Вам, как можно заработать деньги,» сказал Бовер. «Вы даже можете получить пожизненную ренту. Тогда Вам больше не придется беспокоиться о своем здоровье!»
«Боже мой, почему молодой человек умер так внезапно! Вы не должны были этого допустить, Бовер!»
 Дюкай поднял подушку и сердито похлопал по ней своими грубыми руками, словно обвиняя в безвременной смерти Гресло.
«Чем, интересно, Вы могли бы заслужить себе пожизненную ренту?» — возмущенно спросил Ханс. «Тем, что Вы держите меня здесь незаконно?»
«Молодая мадам Пермон, конечно же, не предоставит вам пенсию, гражданин», — сказал Бовер, ощупывая влажное пятно на стене.
 «Какое отношение я имею к мадам Пермон?!» — воскликнул Ханс. — «Я ее не знаю!»
 «Тем лучше».
 «Что вы имеете в виду?»
                «Какой же у Вас инертный мозг, гражданин!»
             Бовер отошел от стены и повернулся к Хансу.
             «Молодой Гресло произвел хорошее впечатление на мадам. Мадам скучает с мужем, он ей неверен, а свекровь ее недолюбливает. Разве не понятно, почему она хотела выкупить свободу для молодого Гресло?»
              «А теперь он мертв», — печально сказал Дюкай. — «Почему Вы так долго ждали? Вы знали, что он плюет кровью!»
                «Если бы только я не взял деньги!»
                «Но Вы взяли!»
                «По Вашему совету, Бовер!»
                «Я думал, что Вы достаточно умны, чтобы ускорить процесс, Дюкай!»   

                Ханс молчал, он слушал диалог заключенного и надсмотрщика, которые продолжали упрекать друг друга, раскрывая тем самым все свои уловки, хитрости и планы.
Дюкай был посредником между руководством тюрьмы и провокаторами. Бовер был одним из них.
Он подслушивал разговоры других заключенных, а также разговоры Ханса. Но он признался в этом только тогда, когда Дюкай вывел его из себя.
 «Я ничего не могу тебе дать», — объяснил Дюкай. «Моя жена получала половину аванса от мадам, а судья и его клерк получали другую половину для оформления документов об освобождении».
 «Почему их не оформили вовремя?»
 «Судья был болен».
«Нельзя так бесстыдно лгать, Дюкай! Когда мадам заплатит вторую половину?»
«Когда заключенный будет на свободе, Бовер!»
«Она не заплатит тебе за труп, негодяй! Ей нужна живая плоть!»
   Бовер встал. Обойдя Ханса стороной, и внимательно разглядывая его прищуренными глазами, он подкрался к окну.
«Посмотрите на него, Дюкай!» — потребовал он от стража.
 Дюкай тоже встал и, поглаживая свою печальную бороду, начал обходить Ханса.
«Он красавец, Бовер,» — признал он, — «гораздо лучше Гресло. Думаю, мадам он понравится».
 «Тогда ты должен разделить со мной вторую половину, Дюкай».
 «Хорошо».
 «И проследи за тем, чтобы меня освободили из вашей гостиницы».
 «Постараюсь, но ничего не могу обещать».
 «В одиночку тебе никогда не удастся убедить привратника дать тебе деньги».
Дюкай заколебался. Он еще раз посмотрел на Ханса.
«Сколько Вам лет, гражданин?» — спросил он.
Ханс пошел к своей лежанке и лег. «Вам придётся найти кого-нибудь другого, чтобы его продать мадам в качестве любовника», — объяснил он.
 «Зачем вы отказываетесь от своего счастья, гражданин?»
Ханс отвернулся к стене и не ответил.
Дюкай и Бовер остановились у его кровати. «Портье не знал Гресло, но слуга и кучер знали», — сказал Бовер. «Нам придётся дать им немного денег, чтобы они замолчали».
«Их мало не устроит».
Бовер на мгновение задумался.
 «Гражданин Мокко женат», — объяснил он. «Мадам Мокко выразит свою благодарность за возвращение мужа».
«Но вы хотите продать меня молодой мадам Пермон», — напомнил ему Ханс.
 «Одно другому не мешает», — спокойно сказал Бовер.
«Почему мадам Мокко должна платить за его освобождение?» — подозрительно спросил Дюкай.
«Потому что мы ускорим освобождение её мужа. Я ей это ясно дам понять».
«Но я не поддержу это мошенничество», сказал Ханс.
«А почему нет, позвольте спросить?»
«Мы живем в республике, которая присягала своим гражданам на справедливость!» Бовер печально вздохнул, словно учитель, наблюдающий за глупостью своего ученика.
«Вы воображаете, что власти без моей помощи не узнали бы, что Вы не являетесь маркизом де Гремонвиль?» спросил он. «Если бы я не передавал все, о чем Вы здесь говорили начальству, Вы бы до скончания дней остались здесь.»
«Лжец!», произнес Ханс.
«Как Вы можете судить о вещах, в которых ничего не смыслите! Власти могли бы отпустить красавчика Лорана; у него повсюду адвокаты. Но кого Вы волнуете? Как только я узнал, кто Вы, я расспросил о Вас и мадам Мокко. Только благодаря мне, власти узнали, какие видные персоны бывают среди клиентов мадам Мокко!»
Ханс повернулся к нему, потому что оскорблять стену казалось неправильным. «Шпик!» — презрительно воскликнул он.
«Ах, шпик! А Вам не приходило в голову, скольким несчастным осужденным я помог выйти на свободу!»
«И поэтому я должен Вам дать себя продать?!»
Воскликнул Ханс.
«Мы только просим Вас передать молодой мадам Пермон, что Гресло умер», объяснил Бовер. «Это Вас ни к чему не обязывает.»
«Это совершенно незначительная услуга», заметил Дюкай.
«Скажите ей сами», заявил Ханс. «Мне не нравятся такие игры».
 Бовер и Дюкай с изумлением посмотрели на свою непокорную жертву.
«Он, похоже, не жаждет свободы», — заметил Бовер.
«Боже мой, почему бы Республике не продолжать его кормить?» — согласился Дюкай. «Еда плохая, но дешевая. Республика получает ее почти бесплатно».
«Мы спросим его через шесть месяцев, примет ли он наше предложение».
«Власть меня освободит!» выкрикнул Ханс.
«Конечно, она должна это сделать», — сказал Дюкай. «Но что, если Ваши документы не найдутся, гражданин? Что, если дело исчезло? Вы не знаете, какой хаос царит в парижских бюро! Вся Республика в смятении! Почему наше учреждение должно быть исключением? Я, например, точно не буду искать Ваши документы, если Вы так несговорчивы!»
Они говорили, полусерьезно, полунасмешливо, о трудностях с поиском документов, пока Ханс не решил, что разумнее уступить. Едва он согласился, как пожалел об этом, но Дюкай уже вышел из камеры.
«Вы облегчили нам задачу, гражданин», — сказал Бовер. Он плюхнулся на кровать, повернулся лицом к стене и начал храпеть. Ригидо, который вернулся с допроса только вечером, не стал их будить. Но посреди ночи их разбудило его бормотание. Ригидо стоял перед кроватью, заламывая руки. «Я никогда к вам не привыкну! — восклицал он. — «Вы так же безжалостно суровы, как правосудие Республики! И даже, если мне придется остаться с вами до конца жизни, мы несовместимы!»
«Не нужно нас будить», — сердито сказал Бовер. «Я впервые проспал пол ночи под этой крышей. Раньше говорили, что, если заключенный хорошо выспался, это знак того, что его скоро освободят».
 «Я знаю, что это не так,» — сказал Ригидо. — «Хороший ночной сон в тюрьме — самый верный признак того, что ты никогда из нее не выйдешь».
 «Тебя никогда не освободят, как бы плохо ты ни спал», предсказал Бовер, снова растянувшись на кровати.

  Два дня спустя заключенных Жана Мокко и Мориса Бовера освободили. Ригидо, лежа на кровати, протянул им руку; подагра вернулась, и он утверждал, что не может встать.
«Он злится только потому, что вынужден здесь оставаться», — заметил Бовер, когда их вели вниз. Ханса мало волновала судьба Ригидо. Дюкай шел впереди них с охранником, который каждый день приносил им еду; за ним следовал еще один охранник. Эта группа из трех охранников показалась Хансу лишней, но он заподозрил неладное, когда увидел еще четырех охранников, бездельничающих в коридоре возле кабинета клерка. Директора тюрьмы, как он ожидал, не было, чтобы освободить заключенных, а был только писарь с толстым лицом и длинным носом, который внес его в реестр заключенных, когда его задержали.
    «Мы задержали вас, граждане, по недоразумению» сказал он.
      «Я постоянно напоминал о том, чтобы ваши данные были                перепроверены, но кто будет прислушиваться к словам клерка, многие считают это ниже своего достоинства. Поставьте ваши подписи здесь, граждане, правила            надо соблюдать, порядок есть порядок.»
   Ханс молча подписал.
Он не разговаривал с Бовером со вчерашнего дня и был полон решимости не поддерживать обман информатора. Он мимоходом пожал протянутую руку клерка и поспешил наружу. Прихожая, где стояли охранники, была пуста, входная дверь открыта. Увидев освобожденного заключенного снаружи, он хотел вернуться, но Бовер, который следовал за ним, Дюкай и двое других охранников преградили ему путь.
 «Вы свободны, гражданин,» заявил Дюкай. «Мы не будем держать Вас здесь дольше. Вы и так уже слишком дорого обошлись Республике».
   Перед входом в здание остановилась карета. Возница сидел на козлах, слуга ждал у ворот. Между воротами и каретой стояли в два ряда стражники, которые до этого находились в вестибюле. К ним присоединились еще несколько человек; они болтали между собой, с возницей, со слугой и, казалось, больше не обращали внимания на освобожденных заключенных.
 «Вперед, гражданин Мокко, садитесь», — сказал Бовер.
 «Тебе не нужно идти пешком; мы позаботились о том, чтобы тебе было удобно».
  «Вы пытаетесь заставить меня пойти к мадам?» — спросил Ханс.
«Как Вы смеете так думать, гражданин Мокко!» — Дюкай схватил его за руку: «Республика освободила Вас из плена. Как мы смеем вмешиваться в Ваши решения сейчас!»
 «Тогда отпустите мою руку!»
 «С удовольствием, гражданин Мокко». Дюкай отпустил его. «Вы можете уйти от мадам, если она Вам не понравится», — сказал Бовер. «У хозяйки нет полномочий держать Вас в плену».
                Ханс стоял у двери, руки за спиной, голова запрокинута назад, он смотрел в небо, где собирались белые полуденные облака. Дюкай и Бовер обращались к нему, но он не отвечал, даже не пошевелился, чтобы отвлечься от их болтовни, словно от жужжания надоедливых насекомых. Стоявшие вокруг стражники забеспокоились; подошли несколько прохожих.
                «Вы не обязаны, гражданин Мокко», — прошептал Бовер. «Гражданка Мокко тоже Вас ждет. Было решено, что она отправит свою карету к мадам Пермон».
                «У гражданки Мокко нет кареты», — сказал Ханс, все еще глядя на полуденные облака.
                «Может в то время, когда Вас арестовали, у нее не было кареты.»
                Дюкай снова схватил его за руку: «Умоляю Вас, не привлекайте внимание! Поймите, у меня семья! И я не знаю, как мне ее прокормить, если Вы сейчас меня бросите на произвол судьбы» скулил Бовер.
                Ханс не трогался с места. Его органы чувств, опьяненные долгожданным свежим воздухом, отказывались воспринимать назойливую болтовню. Он очнулся от оцепенения только тогда, когда слуга, ожидавший у двери кареты, прошел сквозь строй охранников. У него было молодое лицо, еще не отмеченное страстями, но бледное, словно кровь отхлынула от него; его бледно-голубые глаза были широко открыты и смотрели на Ханса с ужасом; он переминался с ноги на ногу, но его словно притягивало магнитом, как будто он опасался получить отказ.
                «Ваш слуга, граждане», — сказал он, подходя к Хансу и кланяясь. «Прошу прощения, граждане, если я подслушал разговор, не предназначенный для меня; не моя вина, что у меня такой хороший слух. Если отцы семейств не могут вас тронуть, хотя бы откройте свое сердце мольбам сироты, гражданин Мокко!»
                Ханс осмотрел ливрею молодого человека, отделанную серебряной тесьмой. «Похоже, тебе повезло больше, чем другим сиротам, малыш», — заметил он.
                «Этой удачи не будет, если Вы мне не поможете, гражданин Мокко! Прошлой ночью мадам Пермон сказала мне: приведи пленника из крепости ко мне, Филипп; я вознагражу тебя, как тираны вознаграждали своих слуг! Но если ты его не приведешь, я вышвырну тебя из дома!»
                «Я не тот пленник, которого ждет Ваша мадам».
                «Откуда мне знать? Мадам Пермон не назвала мне имя заключенного. Я приведу его к ней, как она и требовала. Но, если я не приведу его, она отречется от меня? Некому обо мне позаботиться, кроме нее. Мой отец был якобинцем; четыре года назад его отправили на галеры, а зимой после его депортации моя мать умерла от голода».
                «Правда ли, что твой отец был якобинцем?»
                «Возможно, мне не стоило этого говорить. Пожалуйста, не упрекайте меня за это.» 
                Ханс рассмеялся, возвращаясь к реальности. Он увидел страх на лице молодого слуги и его полуоткрытый рот, левый уголок которого был влажным от слюны.
                «Нельзя лишать сироту хлеба,» — сказал он, — «особенно, если он сын якобинца. Вези меня к своей госпоже, Филипп».
                Лицо Филиппа засияло, Бовер и Дюкай довольно заворчали, и даже охранники, которые не получали от сделки выгоды, улыбнулись Хансу, когда он прошел между ними. Филипп открыл дверь кареты, закрыл ее за Хансом и запрыгнул на заднее сиденье. Бовер сел рядом с возницей. Карета тронулась с места.
                «Забудьте, гражданин, что я говорил о своем отце,» — прошептал Филипп, наклоняясь к Хансу. — «Мадам Пермон могла бы не одобрить это, поэтому я скрыл это от нее».
                Ханс откинулся назад и посмотрел в глаза Филиппу, из которых исчез страх. Неужели он ошибался раньше? Не выглядел ли он теперь как взгляд парижского беспризорника, ищущего подтверждения своей правоты у сообщника? Он улыбнулся сообщнику, чей голос звучал мягко и льстиво. Он не обратил внимания на то, что он сказал дальше, он лишь прислушался к его тону, который напомнил ему отдаленное пение детей летним вечером. После приветственного взмаха рукой Филипп замолчал и выпрямился. Кучер остановил лошадей, Филипп спрыгнул и открыл ворота.
                Дом Пермонов, стоящий недалеко от дороги, по-видимому, принадлежал эмигранту, был недавно отремонтирован и предстал во всей красе минувших дней. Как и прежде, у дверей гостя ждал слуга в ливрее. «Мадам Пермон готова принять Вас, гражданин», — объявил он.
                На первом этаже камердинер приветствовал посетителя размеренным поклоном и начал тихий разговор с Бовером, который спускался с облучка.
                «Могу я попросить Вас следовать за мной, гражданин?» — прошептал Филипп и повел Ханса через два лестничных пролета в гостиную, выходящую в сад. Ослепленный светом, льющимся через высокие окна, Ханс не сразу узнал пару, сидящую на диване. «Молодой Гресло», — произнес яркий, дружелюбный женский голос. «Как приятно, что Вы наконец, свободны, мой друг».
                «Это не Гресло!» — возразил мужской голос, который показался Хансу знакомым.
                «Я как раз собирался подготовить Вас, дорогая. К сожалению, карета приехала раньше, чем я ожидал».
                «Теперь я понимаю, что меня обманула близорукость. Кто этот человек?» «Гражданин Мокко», — раздраженно объяснил Ханс. «Я бы сам указал на эту путаницу, мадам…»
                Он замолчал. Его глаза привыкли к свету. Рядом с мадам Пермон сидел племянник Жюли Шарль Канар в униформе капитана с загорелым лицом и нахальной улыбкой, которой прежде у него не было.
                «Разве ты не в армии, Шарль?» спросил Ханс.
                «Я был ранен в Италии», ответил Шарль, «поэтому меня отправили назад. Армия в Италии будет разбита, не важно теперь буду ли я там или здесь.»
                Мадам Пермон рассмеялась. Ханс повернулся к ней.
                Она вовсе не была такой уж красивой, как утверждал Гресло, У нее был маленький вздернутый нос; лицо, с зачесанными вперед волосами и заостренным подбородком, напоминало маленького хищника, хотя в ней, казалось, не было ничего хищного.
                «Вы правы, дорогой друг,» заявила она. «Заживите свою рану и ждите, пока победоносный генерал откроет Вам дверь к славе. Но где же молодой Гресло?» Шарль развел руками. «Очень печально, мадам».
                «Что печально?»
                Ханс подошел ближе и облокотился на спинку стула, но снова отпустил ее; этот предмет мебели, относящийся ко временам монархии, показался ему слишком хрупким. «Гресло умер в тюрьме», — сказал он.
                Мадам Пермон подняла на него взгляд. Выражение ее лица не изменилось.
                «Это очень печально», — сказала она и вздохнула, но смерть Гресло, казалось, почти не произвела на нее впечатления; возможно, воспоминания о нем были вытеснены Шарлем Канаром. Тем не менее, она попыталась изобразить на лице хоть немного сочувствия, опустила глаза и спросила: «Он долго болел?»
                «Тюремный воздух подорвал его здоровье».
                «Бедный молодой человек. Но боюсь, у него были ложные надежды».
                Она снова посмотрела на Ханса. «Вы знали его?»
                «Я был с ним в одной камере».
                «Мне говорили, что он хвастался моей любовью».
                «Да».
                «Значит, тюремный воздух подпитывал его воображение. Я лишь хотела загладить свою вину за несправедливость, которую он пережил».
                «Я никогда не предполагал обратного, мадам», — сказал Шарль. «Ваш муж говорил то же самое. Он даже был готов дать молодому Гресло должность».
                Мадам Пермон встала. В белом платье с завышенной талией ее миниатюрная фигура казалась почти высокой среди высоких ваз на столах между четырьмя окнами. Зеркало в золотой раме на противоположной стене отражало глубокий вырез ее платья.
                «Тогда больше не смею Вас беспокоить», — сказал Ханс и поклонился. Мадам Пермон не услышала его; она повернулась лицом к боковой двери. Проследив за ее взглядом, Ханс увидел входящую девушку пятнадцати или шестнадцати лет; она тоже была одета в белое платье с завышенной талией.
                «Ты уже вернулась, Лоретта!» воскликнула мадам Пермон, это прозвучало как упрек.
                «А я и не уходила, Эвлалия» ответила Лоретта.
                Она была красивее, чем мадам Пермон констатировал про себя Ханс, ее лицо было узким, смугловатым, волосы были завиты, рот был чувственным, Она опустила глаза, поэтому он не мог определить ни их цвет и выражение.
                «Ты сказала, что хочешь навестить Бонапартов.» 
                «Я это сказала? Ну и что? Я что должна делать все, о чем я тебе говорю?»
                «Ты очень капризная, Лоретта!»
                Лоретта рассмеялась, упреки мадам Пермон прогнали ее плохое настроение, она широко открыла глаза, большие, лучезарные глаза, посмотрела на Ханса и спросила: «Кто это?»
                Ханс представился.
                «Это мой родственник» объяснил Шарль. «Он также, как и Гресло был безвинно арестован и сидел в тюрьме».
                «Я прошу разрешения удалиться», сказал Ханс.
                «Это моя невестка», сказала мадам Пермон, легким движением показывая на молодую женщину. «Когда ты пойдешь к Бонапартам, Лоретта?»
                «Когда захочу. Мадам Летиция сказала, что я могу приходить, когда захочу.»
                Шарль встал и объявил, что хочет проводить Ханса. Лоретта внезапно оживилась.
                «Да, заберите его с собой!» обратилась она к Хансу. «Вы друг республики?»
                Ханс молча раскланялся.
                «Поэтому пожелайте своему родственнику скорейшего выздоровления, чтобы он мог защищать Республику. Он ей нужен».
                «Лоретта!» — возмущенно воскликнула мадам Пермон. «Какая ты невежливая!»
                «Республике нужно гораздо больше защитников, Эвлалия, все так говорят — моя мать, мой брат, Бонапарты! Просто посчитайте проигранные в этом году сражения! Маленький генерал завоевал Италию, великие генералы ее потеряли. Я также убеждена, что капитан Канар вернет ее! Он герой, Эвлалия! Только посмотрите на него, как сверкают его глаза; он едва может дождаться победы над австрийцами!»
                Лоретта, с трудом сдерживая смех, обошла вокруг Шарля, словно это было редкое животное, которое нужно осмотреть со всех сторон.
                «Вы знаете мое положение, гражданка», — сказал Шарль, оборачиваясь, чтобы не упустить её из виду; он, вероятно, боялся, что она его разыгрывает. Мадам Пермон тоже невольно рассмеялась.
                «Лоретта не хотела Вас обидеть, дорогой друг,» — объяснила она. «Она знает так же хорошо, как и я, что Вы ранены».
                Но Шарль её не услышал. Он продолжал оборачиваться, подозрительно наблюдая за каждым движением Лоретты. «Вы сегодня пойдёте к Бонапартам, Лоретта?» — спросил он.
                Лоретта остановилась.
                «Почему Вас так беспокоит моё благополучие, капитан?» — спросила она в ответ.
                «Из вежливости. Кстати, это еще и эгоистичный вопрос».
                «Я от Вас этого не ожидала, капитан!» Лоретта укоризненно посмотрела на него и долго сокрушалась о разочаровании, которое ей причинил гражданин Канар. Мадам Пермон прикрыла рот платком, чтобы скрыть улыбку. Ханс сначала с удивлением наблюдал за девушкой, но вскоре и сам обнаружил, что ему нравится ее игра. Кажется, она это заметила.
                «Понимаете ли Вы мое разочарование, гражданин?» — спросила она, повернувшись к нему. «Разве я не имею права критиковать этого защитника Республики за его равнодушие?»
                «Я еще не думал об этом».
                «Почему Вы все время смотрите на меня?»
                «Потому что Вы прекрасны, Лоретта!»
                «Сколько раз вы это уже слышали сегодня?» — ревниво спросила мадам Пермон.
                «Он первый, кто мне сегодня это сказал», — ответила Лоретта. «Моя самая искренняя благодарность, гражданин!» Она улыбнулась и снова повернулась к Шарлю.
                «Почему Вы так хотите знать, когда я уеду к Бонапартам, капитан?»
                «Я хочу служить под командованием генерала Бонапарта, гражданка. Замолвите за меня словечко!»
                «Вы намерены покинуть нас, гражданин Канар?» — спросила мадам Пермон. «Ваша рана ведь еще не зажила!»
                Лоретта заверила свою родственницу, что ей нечего бояться потерять своего поклонника. Разве генерал Бонапарт не занят завоеванием Египта? А когда он закончит с этим, следующей, несомненно, будет Индия, затем Китай, и бог знает, что еще! У генерала Бонапарта были дела поважнее, чем беспокоиться о карьере капитана Канара! Кроме того, путешествие в Египет будет непростым; у англичан было достаточно кораблей в Средиземном море, чтобы перехватить капитана Канара, и тогда с его карьерой будет покончено навсегда. Действительно ли стоит так рисковать?
                От Шарля ее отделял стол, на котором стояла высокая мраморная ваза — военный трофей из Италии, предположительно привезенный гостем дома. Поскольку ваза загораживала обзор, Лоретта сначала наклонилась влево, затем вправо, чтобы осмотреть свою жертву. Но такие усилия были излишни; один лишь ее веселый голос наполнял гостиную изяществом и насмешкой.
                «Могу ли я безрассудно поставить под угрозу будущее молодого и многообещающего офицера, передав его англичанам?» — спросила Лоретта, поворачиваясь к Хансу. «Разве это не будет преступлением против Республики?»
                «Безусловно, мадам», — согласился он. «Вы не можете нести за это ответственность».
                Мадам Пермон тоже так думала, жалела Шарля, и, украдкой кивая, дала понять, что порекомендовала бы его Бонапартам. Лоретта этого не заметила. Она разговорилась с Хансом и с детским любопытством расспрашивала его об имени, происхождении и жизни.
                «Вы из Пруссии,» повторила она, «и были в Америке. Поэтому Вас арестовали, гражданин?»
                «Нет причина ареста была другая», возразил Ханс.
                «Что Вы делали в Америке, гражданин?»
                «Я пытался помочь индейцам в их борьбе против торговцев мехами».
                «Вы вернулись победителем?»
                «Победителем? Думаю, что нет. Но борьба продолжается.»
                Лоретта посмотрела ему в глаза. «Против кого Вы теперь будете сражаться?»
                «У Республики много врагов».
                «Да, глупость, тщеславие и жажда славы. Но если Вы не глупы, не тщеславны и не жаждете славы, Вы будете под подозрением в глазах Директории».
                «А в Ваших глазах, Лоретта?»
                «Я не власть. Я слишком молода, чтоб мне было позволено иметь мнение отличное от мнения Директории».
                «А я, видимо, стар для этого?»
                Лоретта снова вернулась к своему ироническому тону:
                «Для того, чтобы иметь свое мнение – да», произнесла она с показной серьезностью. «Ваши приключения в Америке только доказывают Вашу принадлежность к якобинцам. Вас надо вернуть в тюрьму.»
                «Это Ваше личное мнение?»
                «Будем считать, что да».
                «Этого недостаточно для ареста!»
                Лоретта громко рассмеялась.
                «Сдаюсь!» воскликнула она. «Я была невнимательной! Вы хороший      тактик, гражданин Мокко! Я непременно расскажу маленькому генералу о Вас!»
                Эта игра развеселила обоих. Они огляделись вокруг, когда Шарль прервал их.
                «Ты проводишь меня к моей тете, гражданке Мокко?»
                «О! Так Вы женаты!» воскликнула Лоретта. «Вы любите Вашу жену?»
                «Настолько сильно, что готов ее оставить», усмехнулся Шарль.   
                «Я не знаю, как я это перенесу!»  Лоретта прикрыла глаза платком, словно вытирая слезы, прислонила лоб к плечу невестки, словно прося о помощи, и помахала гостям, выходившим из гостиной.
                «Она всегда преувеличивает», — сказал Шарль. «Нужно отдать должное ее молодости. Жюли прислала нам свою карету».
                Карета, ожидавшая их, была не такой элегантной, а лошади — не такими     безупречно ухоженными, как у Пермонов; кучер тоже был стар, и вместо личного слуги дверь кареты открыл Филипп, сын якобинца, и пожелал им доброго пути.
                «Лоретта преувеличивает не без остроумия», — сказал Ханс, когда карета тронулась.
                «Остерегайтесь её. Несмотря на молодость, она не безобидна».
                «Что Вы имеете в виду?»
                «Если ей нравится мужчина, этого достаточно, чтобы подшутить над    ним…»
                Ханс не стал развивать тему дальше.
                «Я уже слышал в тюрьме, что Жюли купила карету», сказал он.
                «У всех уважающих себя женщин есть свои кареты».
                «И они настаивают на том, чтобы к ним обращались не иначе как «мадам», как это было принято у бывших…»
                «Да, некоторые старые обычаи возвращаются».         
                Дорожная грязь брызгала из-под копыт лошадей. Ночью шел дождь, и улицы были покрыты грязью и мусором, которые солнце постепенно подсушивало. В полуденную жару зловоние, поднимавшееся из канав, усиливалось по мере приближения к центру города. Шарль поднес платок к носу. «Я никогда не привыкну к запахам Парижа,» сказал он. В полях на войне они еще хуже, но это часть войны, это другое. Маленькому генералу нужно будет навести порядок в Париже!»               
                Ханс, привыкший к тюремному зловонию, не обращал на это внимания. Он смотрел на небо, на окна домов и улыбался людям и молодым женщинам, которые смотрели на него сверху вниз. Ему понравилась Лоретта; он был находил удовольствие и во всех остальных девушках. «Маленький генерал в Египте», — ответил он через некоторое время. «Ты слышал, что англичане перекрыли ему путь через Средиземное море».
                Шарль тоже улыбался молодым женщинам из окна.
                «Как будто он не справится с англичанами!» — сказал он.
                «Если он захочет разобраться с делами в Париже, они не смогут его остановить».
                «Думаете, он бросит свою армию?»
                «Если это потребуется на благо Республики, конечно».
                Когда карета подъехала к улице Сент-Оноре, они заметили еще издали Ахилла Фуко, стоящего перед типографией. Он наклонился вперед, чтобы посмотреть, есть ли в карете Ханс. Затем он поспешил внутрь, чтобы позвать Жюли.
                Изнуряющая жара и ночные грозы этого лета напомнили Хансу о второй годовщине Термидора, когда Робеспьер был свергнут и отправлен на гильотину. До сих пор прошедшие с тех пор пять лет казались ему целой вечностью; с момента его освобождения из тюрьмы, это время было для него так же близко, как и прошедший день, но, кроме него, никто, казалось, не помнил об этом. Так было и до его заключения; мир не изменился, изменились только он и Жюли. Она была уже не той, что прежде, он сразу это заметил, увидев её снова. Она бросилась ему навстречу на улицу, закричала при виде его и обняла на глазах у всех.
                «Ханс! Мой любимый!» — воскликнула она. «Само небо вернуло мне тебя!»
                За ней последовал Ахилл Фуко, Фуэ вышел из театра, и, наконец, вышла и Катрин, таща за собой маленького Фредерика; они громко и восторженно приветствовали освобожденного.
                Глаза Жюли сияли, губы слегка дрожали, казалось, ее любовь наконец-то вспыхнула вновь; ее волнение не утихло даже когда они сели за стол. Она осталась наедине с Хансом; в тот день она хотела, чтобы он принадлежал только ей, объяснила она. Подавая ему еду, наливая вино, улыбаясь, а позже, сидя в маленькой гостиной, она рассказала ему о том, что произошло во время его заключения. Неожиданно появился ее племянник Шарль Канар, вернувшийся раненым из Италии. По ее просьбе он посетил представителей власти: полицию, прокурора, секретаря Барраса; секретарь был важнее, потому что Баррас делал все, что просил молодой человек, все знали, что слова секретаря достаточно.
                «Это он замолвил словечко?» спросил Ханс.
                «Похоже, что Шарль произвел на него впечатление», предположила Жюли.
                «Словом, секретарь тебя знает. Ты ведь не сказал мне, что был у Барраса.»
                «Потому что я ничего не добился.»
                «У Лорана влиятельные адвокаты. Возможно именно поэтому тебя так долго держали в тюрьме за то, что ты написал на него жалобу. Ты должен быть осторожнее впредь, дорогой.»
                «Как же я могу смолчать, Жюли, когда увижу несправедливость?»
                «Боже мой, сколько несправедливости происходит в республике! Все надеются на изменения, не ты один, и когда на них надеются, они и произойдут. Но до этого времени надо думать и о своей участи.»
                Даже когда Ханс находился в тюрьме, Жюли думала о собственной выгоде и попросила Шарля познакомить её с Пермонами. Эти отношения были для неё важны. Она купила соседний участок на улице Сент-Оноре, и в заднем здании планировала открыть типографию, как Гастон де Монтиньи в Нью-Йорке. Ханс вдохновил её своей историей. Необходимый ей заём должен был взять Пермон; он уже почти согласился.
                «Тебе нужны его деньги для этого?» — спросил Ханс. «У тебя же есть карета, лошади и возница».
                «Когда берёшь кредит, нужно выглядеть заслуживающим доверия», — говорит Шарль.
                «Похоже, ты очень ценишь его мнение».
                «Он вращается в хорошем обществе, дорогой». Но Жюли была слишком взволнована, чтобы долго говорить на одну и ту же тему.
                «Я встречалась с Терезой,» — сказала она. — «Она навестила меня и рассказала, что тебя арестовали у нее дома. ТвояТереза некрасива, но Альбертина — милое создание. Я почти пожалела, что она не моя дочь, но ты хотел сына».
                Несмотря на свою симпатию к Альбертине, Жюли в итоге поссорилась с Терезой.
                «После её ухода я посмеялась над собой», — объяснила она. «Я обвинила её в твоём аресте у неё дома, а она заявила, что виновата я, что ты навестил её только потому, что тебе было скучно у меня. Это правда?»
                «Неправда, Жюли. Я пошел к ней только ради Альбертины».
                «Мадам Пермон снова пригласила тебя к себе?»
                «У нее не было для этого основания, Жюли. Я разговаривал с Лореттой…»
                «С Лореттой?» Она с удивлением посмотрела на Ханса. «Шарль ухаживал за мадам Пермон?»
                «Мне так показалось».
                «Значит он забыл о Сюзанне».
                Сюзанна была дочерью скульптора Мореля, который иногда работал в агентстве. Два года назад Шарль начал роман с этой девушкой; после последнего ранения он не упоминал больше её имени. 
                «Но у молодой мадам Пермон нет в свете таких нужных связей, как у ее свекрови», сказала Жюли.
                Она замолчала. Окна были открыты, грохот карет, приглушенный полуденной жарой, смешивался с глухим стуком, похожим на шум возбужденной толпы. Ханс вспомнил полдень, когда Робеспьера тащили к гильотине, и собирался напомнить об этом Жюли, когда она повернулась к нему.
                «Он собирается представить тебя пожилой мадам Пермон», — сказала она.
                «Кто, Жюли?» — недоуменно спросил Ханс.
                «Шарль, кто же еще! Ты мог бы немного поухаживать за ней. Это было бы тебе полезно».
                «Она, наверное, старше меня, Жюли!»
                «Конечно, но что с того? Богарнэ старше Бонапарта, и он даже женился на ней. Кроме того, мадам Бонапарт — всего лишь куртизанка, а пожилая мадам Пермон — знатная дама. И я знаю, что она дружит с семьей маленького генерала».
                «Зачем ты мне это рассказываешь, Жюли?»
                Она задумчиво посмотрела на него.
                «Какой у тебя широкий подбородок,» — сказала она. «Это не делает тебя красивее, но делает тебя более мужественным. Уверена, многим женщинам это покажется привлекательным».
                «Я тебя не понимаю, Жюли».
                «Все так просто понять, Ханс. Банды правят сельской местностью, и в Париже неминуем переворот якобинцев, говорят они. Ты должен рассказать о своем приключении пожилой мадам Пермон, и ничего больше».
                «Переворот якобинцев, Жюли?»
                «Это слухи».
                Торговцы, продолжила она, обеспокоены. Большинство из них, как и она, владели землей недалеко от Парижа, которому угрожали не только якобинцы. Бандиты были роялистами; они тоже готовили переворот, и Капеты, когда вернутся, вернут бывшим дворянам их поместья. Но Пермоны, а также крупные банкиры Уврар и многие другие, не хотели терять свои владения в сельской местности. Республике нужен не король, утверждали они, а человек, который восстановит порядок.»
                «Раньше ты не так сильно беспокоилась о политике, Жюли», — сказал Ханс.
                «Теперь я беспокоюсь об этом, потому что я, честолюбива для тебя, дорогой», — ответила она и обняла его.
                Вероятно, только радость воссоединения и изнуряющая жара летнего дня взволновали Жюли; на следующий день она была спокойна, как всегда. Ханс попытался вернуться к своей повседневной жизни, играя с Фредериком, присматривая за продавцами и проводя вечера с Жюли. К третьему дню он устал от этой жизни. Рано утром он отправился на прогулку, бродил по Елисейским полям и искал место, где встретил Робеспьера. Он не мог его найти; деревья и кусты пышно разрослись, некоторые были расколоты молнией, другие вырваны с корнем или повалены бурей. Леса вокруг озера Эри, подумал он, скоро так сильно изменятся, что он их не узнает. Прошлого больше нет. О чем он говорил с Робеспьером? Кого он любил тогда, Терезу или Жюли, или обеих сразу? Он продолжал идти; день становился жарким, и он искал убежища от солнца и прохлады в тени леса. Когда он вернулся ближе к вечеру, его костюм был испачкан лесной пылью, а волосы слиплись от пота. Фуко, прощаясь с последним клиентом, с усмешкой спросил: «Не одолжить ли Вам чистый костюм, мистер Мокко?»
                «Я не хочу злоупотреблять вашей добротой», — сердито ответил Ханс и пошел в свою комнату переодеваться. Юли ждала его к ужину.
                «Ты навещал Терезу?» — спросила она.
                «Вы поссорились с ней; я больше к ней не хожу», — ответил он.
                «Как часто женщины ссорятся! Кроме того, ты навещаешь не Терезу, а свою дочь».
                Но Ханс подождал еще два дня, прежде чем пойти к Терезе. Послеполуденное время было душным, небо на юге и западе было свинцово-серым, назревала гроза. Пьер сидел на скамейке возле павильона, скрестив ноги, и играл со своим лорнетом.
                «Тереза дома?» — спросил Ханс.
                «Присядь ко мне». Пьер подвинулся, чтобы освободить ему место. «Тереза дома, но подожди немного, прежде чем идти к ней…»
                «У нее есть кто-то?»
                «Она сидит у постели Альбертины».
                «Альбертина больна?» Пьер угрюмо посмотрел на него сквозь лорнет. «Сначала Тереза винила тебя в болезни Альбертины, потом меня. Подозреваю, она будет винить других».
                «Альбертина серьезно больна?»
                «У неё сыпь. Врач был здесь вчера и сегодня. Он хочет прийти снова завтра».
                «Почему я должен нести ответственность за сыпь?»
                «Врач считает, что причиной болезни Альбертины стало возбуждение».
                «Какая чушь!»
                «Конечно, это чушь, но не говори Терезе».
                Ханс встал и вошёл в павильон. В спальне горела свеча, освещая только ближайшее пространство; ставни были закрыты. Он остановился, его глаза, ослеплённые дневным светом, не могли ничего различить в темноте, и он тихо позвал: «Тереза!»
                Голос, ответивший ему, показался незнакомым; он звучал грубо и упрямо. «Оставь меня в покое!» — ответил он. «Я не хочу никого видеть!»
                «Это ты, Тереза?» — спросил он, медленно направляясь к свету. Тереза, маленькая и сутулая, сидела у кровати Альбертины. На ней было темное платье, а волосы были обернуты шалью. Он остановился рядом с ней. Кровать была защищена от света свечи ширмой. Ханс отодвинул ее.
                «Ты больна, Альбертина?» — спросил он. «Тебе больно?»
                «Я здорова, мне не больно», — тут же ответила девочка, словно ждала этого вопроса.
                «Почему ты лежишь в постели, если не больна?»
                «Потому что я послушный ребенок».
                «Я открою ставни, Тереза», — сказал он. «На улице светит солнце. Ребенку нужен свежий воздух».
                Тереза внезапно обернулась, встала и оттолкнула его от кровати. «Уходи!» Она закричала. — «Уходи! Оставь мне ребенка!»
                «Я не отнимаю его у тебя!»
                «Молчи! Все хотят отнять его у меня, но я не отдам его!»
                «Тогда хотя бы позволь мне открыть ставни!»
                «Нет, они останутся закрытыми. Врач говорит, что яркий свет вреден для глаз. Убирайся!»
                Она неожиданно толкнула его так, что он зашатался. Он схватил ее за руку, она вырвалась и начала бить его. Он отстранился от нее; спорить с этой разъяренной Терезой было бессмысленно. Когда он снова обернулся у двери, то увидел, что она стоит перед кроватью с распростертыми руками, словно хочет защитить от него Альбертину.
                Пьер все еще сидел на скамейке. «Тереза тебя выгнала?» — насмешливо спросил он. Ханс снова сел рядом с ним. Погода стала еще более гнетущей, солнце больше не светило, небо казалось пыльным, свинцово-серым, словно с листьев деревьев и кустарников, стен дома и гравийных дорожек исчезли все остальные цвета. В тишине, окутавшей сад, он услышал жужжание насекомого, громкое и нестройное, как лязг рвущейся проволоки. Он хотел его прихлопнуть, но промахнулся.
                «В день свержения Робеспьера было так же невыносимо жарко», — сказал он. «Сегодня многие тоскуют по нему…»
                «Вас это удивляет? Разве люди не правы, восставая против Вашего друга Лорана и ему подобных?»
                Пьер взглянул на Ханса, но на этот раз без лорнета. «Я забыл, мой друг, что Вы провели около месяца в тюрьме», — сказал он. «Конечно, не самое приятное место. Ваша неприязнь к Лорану понятна».
                «Я не единственный, кто его ненавидит».
                Ханс не заметил пренебрежительного взгляда Пьера. Раздраженный воспоминаниями о времени, проведенном в тюрьме, нелепым настроением Терезы и невыносимой жарой послеполуденного солнца, он повторил слова Жюли: банкиры и поставщики армии не заинтересованы в роялистском перевороте, подобном тому, который, казалось, готовил Лоран; однажды они избавятся от него.»
                «Я не знал, что ты так любишь новоиспеченных богачей», — сказал Пьер с несвойственной ему мягкостью.
                «Я их не люблю!» — воскликнул Ханс. «Пусть они отомстят за бедных жертв, которых убил твой Лоран, а сами пусть идут к черту!»
                Пьер больше не смотрел на Ханса. Его красивое лицо оставалось гладким и неподвижным. Он задумчиво наблюдал за группой молодых кустов, образующих шестиконечную звезду.
                «Не так громко», — пробормотал он. «Тереза утверждает, что Альбертине нужен отдых…»
                «Чепуха, ребенок здоров!»
                «Конечно, конечно, но что поделаешь с женскими фантазиями?»
                Воздух становился все более душным. Серый цвет неба, казалось, даже затемнял лицо Пьера, который повернулся к Хансу. «С момента Вашего ареста я часто задавался вопросом, не преступник ли Лоран», — неуверенно произнес он.
                «Ты поддерживал его и даже сам участвовал в его выходках!» — перебил Ханс.
                «После случившейся с тобой несправедливости я задумался. Я ненавижу всякое насилие!»
                «Это для меня новость.»
                «Ты не найдешь ни одного свидетеля того, кто бы сказал, что я сопровождал Лорана в его выходках.»
                «Но ты же их одобрял!»
                «Я больше их не одобряю; теперь я думаю о нем иначе, чем раньше. Убийство его друга детства было чудовищным преступлением; я бы не подумал, что он способен на это!»
                Ханс встал. «Сейчас пойдет дождь», сказал он. «Скажи Терезе, что ты осуждаешь Лорана; может быть, она поверит.»
                «Почему бы и нет? Я сам в это верю. Как же ты несправедлив, мой друг!» 
                Не успел Ханс дойти до улицы Сент-Оноре, как разразилась гроза. Несколько минут одна молния сменяла другую; дождь лил так сильно, что водяная завеса окутала весь мир, все прекратилось так же внезапно, как и началось, оставив после себя удушающую, влажную жару. Ханс вошел в дверной проем, встал под крышу, смотрел на дождь и думал, может быть, он все-таки ошибался насчет Пьера.
                Два дня спустя он увидел Терезу и Альбертину в саду Тюильри. Был вечер, а влажная жара все еще не спала. Тереза стояла с ребенком перед палаткой, где продавали ледяную воду; она держала в руке стакан, взяла другой со стола и протянула его Альбертине. Ребенок, казалось, снова почувствовал себя хорошо, она смеялась, когда говорила мать, и пила ледяную воду маленькими глотками. Они не заметили Ханса, и ему тоже удалось остаться незамеченным.
                Термидор закончился проливными дождями, распространением болезней и зловонием, поднимавшимся из канав и проникавшим в дома, как и летом, когда парижане обвиняли гильотину в кровавом зловонии из мясных лавок, загрязнявших их город. Только фруктидор принес чистый воздух, очистил небо и прогнал изнурительную жару. Париж пробудился от своего мрачного оцепенения; днем кареты банкиров и интендантов снова разъезжали по улицам, пересекали площадь Революции и выезжали на Елисейские поля; женщины в прозрачных платьях, с развевающимися шарфами на плечах и шее, улыбались молодым людям, сопровождавшим их верхом на лошадях; по вечерам снова устраивались балы, и в Пале-Эгалите открылись три новых игорных заведения.
                В начале фруктидора Жюли вспомнила, что ей нужен бюст генерала Бонапарта. Она заказала гравюры с мотивами египетской кампании, которые намеревалась повесить в гостиной.
                «Гравюры будут хорошо восприняты», — сказала она. «Даже Ломонье постарался».
                Ломонье, стоя в углу, молча поклонился. Ахилл Фуко осмотрел лежащие на столе листы бумаги.
                «Только трупы и умирающие люди», — заметил он с усмешкой. «Он так их любит, что его невозможно переубедить. Неисправимый якобинец!»
                «Это мамлюки», заметил Ханс. «В этом нет ничего плохого».
                Пока они расставляли гравюры, подошел Шарль Канар, взглянул на новые египетские пейзажи и заявил:
                «Самого важного не хватает: генерала Бонапарта…»
                «Наши художники, похоже, невысоко его ценят», — сказал Ахилл, укоризненно глядя на Ломонье.
                «Я закажу бюст Бонапарта», сказала Жюли. «Мы поставим его на деревянный постамент напротив входной двери; там он будет освещен из окна, и каждый посетитель сразу его увидит».
                Шарль подумал, что это хорошая идея; генерал был популярен, и выставка будет иметь успех.
                «У кого Вы закажете бюст?» спросил Ахилл.
                «У Мореля,» решила Жюли. «Его бюст Моро был одобрен публикой. Кто же принесет ему заказ?»
                Она повернулась к Шарлю, который снова склонился над гравюрами; бюст, казалось, внезапно перестал его волновать.
                «Я пойду к Морелю,» предложил Ханс. «Где он живет?»
                Ломонье, который снова забился в угол, избегая быть рядом с Ахиллом, высунул свой выпуклый нос и заявил, что готов проводить Ханса.
                «Лучшее время — сегодня,» — сказала Жюли. «У Мореля будет всего десять, дней на эту работу.»
                Когда они уже собирались уходить, Жюли вспомнила, что Ломонье получил плату за свои гравюры, и приказала Ахиллу отдать ему деньги. Возник небольшой спор по поводу аванса, который должен был быть зачтен в счет оплаты за дорогу к мастерской Мореля. Как только Ломонье получил деньги в руки, он низко поклонился всем и поспешил наружу.
                «Вы боитесь Ахилла?» — спросил Ханс, догнав его. Ломонье пожал плечами.
                Он привык к насмешкам Ахилла и, возможно, тот продолжит их в будущем, если ему это будет угодно. Но хуже насмешек был голод. Ломонье спешил купить хлеб и мясо.
                «Я угощу тебя обедом», — сказал Ханс. Ломонье отказался; деньги он уже получил, но спросил, может ли он напомнить гражданину Мокко о приглашении позже. Он с тревогой огляделся в поисках мясника или пекаря.
                «Где живет этот Морель?» — спросил Ханс.
                «В Фобур-Монмартре. Я опишу Вам улицу; ее легко найти. Кстати, Вы его знаете». Морель был тем резчиком по камню, с которым Ханс познакомился в кафе «Корацца», старым якобинцем.
                «Он остался якобинцем?» — спросил Ханс.
                «Возможно, а возможно и нет. Кто его знает!»
                Ломонье все еще искал мясную лавку. Хансу описали дорогу к мастерской Мореля, и он попрощался с гравером. Путь был долгим, и Ханс, погружаясь в свои мысли, несколько раз блуждал по боковым улочкам и был вынужден спрашивать дорогу у местных жителей. Последние несколько ночей он долго не спал, погруженный в раздумья. Теперь он почти склонялся к тому, чтобы поверить в перемену взглядов Пьера. Но имело ли теперь значение, что Пьер думает о своем бывшем друге Лоране? Если Лоран разорит бизнес нуворишей, они его устранят; ему, гражданину Мокко, об этом беспокоиться не нужно. Но кто устроит так, чтобы республикой правили не банкиры и интенданты, а народ? Восстанет ли народ, и что он может сделать, чтобы помочь ему в этом?   
                Он растерянно огляделся и остановился перед высокой, худой женщиной, ожидавшей в воротах возвращения мужа или сына с работы, или дочери, которую она отправила за покупками. Она накрыла руки шалью и пристально посмотрела на Ханса темными, колючими глазками.
                «Мастерская гражданина Мореля находится неподалеку?» — спросил он.
                «Вы имеете в виду якобинца Мореля?» переспросила женщина.
                «Похоже, Вы обвиняете его в этом».
                Губы женщины сжались, но она издала лишь хриплый, сухой звук, как жалкий остаток смеха. «Обвиняете его!» — повторила она. «Якобинцев должно быть гораздо больше!» Но тут же она сжала губы, словно сказала слишком много, и описала дорогу к мастерской Мореля.
                Ханс слушал ее, но смысл ее слов ускользнул от него. Когда она замолчала, он резко, после паузы, спросил:
                «Одобряют ли оставшиеся якобинцы то, что некоторые граждане сколачивают состояния, снабжая армию Республики некачественной обувью и униформой?»
                «Кто вам это сказал, гражданин?»
                «Я слышал это в тюрьме от других заключенных, гражданка».
                Ее пронзительный взгляд снова пробежал по его лицу.
                «Я не одобряю», — наконец сказала она, отвернулась и исчезла в темноте за воротами.
                «Народ восстанет», подумал Ханс, и пошел дальше; нужно лишь найти возможность, нужно лишь поговорить с народом, обратиться к нему. Разве Камиль, стоя на стуле в кофейне, не призывал к штурму Бастилии? Камиль Демулен был мертв, Жан Мокко был готов занять его место, даже если Жюли не одобрила бы этого. Кто-то должен был снова призвать народ; если он этого не сделает, это сделает кто-то другой. Но призвать кого? Где сейчас Бастилия? Он снова заблудился и спросил у идущего ему навстречу старика, где находится мастерская Мореля.
                «Там» сказал старик, показывая на другую сторону улицы, вон за тем домом, Вы ее увидите еще издали.»
                Мастерская находилась в самом конце двора. Морель был один. Он сидел за столом, на котором стояли сделанные им бюсты и рассматривал их с довольной улыбкой. Он сразу узнал Ханса.
                «Я рад, что Вы вернулись к нам из Америки, гражданин Мокко» поздоровался он. «Садитесь рядом со мной, посмотрите на мои последние работы. Неплохо, не правда ли?»
                Не ожидая утвердительного ответа, он продолжил: «Раньше я не был так уверен в своих работах, но сейчас даже мои враги говорят, что за последние годы они стали значительно лучше. Настоящее искусство, гражданин Мокко!  Вы признаете это, скрепя зубами!»
                Морель встал, потянулся и начал бродить по мастерской. За последние годы он поправился; живот выпирал над короткими ногами, лицо стало полнее, а рот, маленький и в форме сердечка, довольно улыбался.
                «Разве Вы не были якобинцем?» — спросил Ханс. «Разве Вас не было, когда штурмовали Бастилию?»
                «Теперь я художник», — ответил Морель. «Разве мои бюсты не стали лучше, чем раньше?»
                «Мне тоже так кажется».
                «Вам так кажется!» Морель остановился перед Хансом; они были одного роста. Самодовольная улыбка внезапно исчезла с его лица.
                «Когда якобинский клуб закрыли, я спросил себя: где теперь революция? И я ответил себе: она в армии, гражданин Морель, армия несёт революцию в мир! Я уговорил своего единственного сына вступить в армию ради революции, гражданин Мокко! Он был ещё совсем ребёнком, когда надел форму. Носил он её недолго; пуля попала в него во время итальянской кампании. Прямо в грудь, как писал мне его лейтенант, прямо в сердце! За свободу народов, французов и итальянцев, он пал, дитя революции! Что остаётся мне после этого, кроме моего искусства?» 
                Его лицо застыло. Только когда Ханс передал ему поручение Жюли, улыбка вернулась. Он объяснил, что два года назад, когда Директория праздновала победы Бонапарта в Италии, он сделал несколько бюстов маленького генерала, но они его не удовлетворили; они были слишком безэмоциональными, не отражали того энтузиазма, который сделал маленького генерала кумиром для его солдат, и поэтому не вызывали никакого возвышенного порыва чувств. Возможно, тогда горе из-за смерти сына было слишком сильным. Но теперь Морель чувствовал себя готовым к работе, и он заполнил комнату с низким потолком эскизами с изображениями генерала: голова запрокинута назад, взгляд устремлен на далекий горизонт, где он представлял себе новые победы, волосы падают на лоб, рот суровый и сжатый, подбородок слегка выдвинут, демонстрируя непоколебимую волю к победе над миром, над всей вселенной.
                Морель подбежал к полке, взял бюст, осмотрел его и с отвращением покачал головой. «Это что, Бонапарт?» — спросил он. «Этот жалкий кусок глины, не живой, со слишком длинным носом, слишком широким ртом и пустыми глазами? Мусор, жалкий мусор!» закричал он. «К черту все это!» Бюст разлетелся на куски, и, как будто этого было недостаточно, Морель яростно топтал черепки. Но он тут же остановился, когда вошла его дочь Сюзанна. «Что случилось, моя несчастная дочь?» спросил он.
                «Я принесла тебе табак, отец», сказала Сюзанна.
                «Спасибо». Морель положил пачку на полку между бюстами. «Вы знаете мою дочь, гражданин Мокко? Она хорошая девочка, но она не любит своего отца. Гражданин Мокко принес мне заказ, Сюзанна. Они хотят, чтобы я сделал бюст генерала Бонапарта».
                Сюзанна покраснела, но ничего не сказала. Морель наклонился вперед и внимательно посмотрел на нее.
                «Тебе это не нравится, не так ли?» — спросил он. «Гражданка Сюзанна Морель осмеливается презирать генерала Бонапарта, не так ли?»
                «Я его не презираю, отец».
                «Не смей отрицать! Я знаю твои мысли!»
                «Я не презираю ни одного человека, но я не люблю генерала. Я ему не доверяю».
                «Какое у тебя на это право?»
                «Боюсь, он любит свою славу больше, чем людей».
                «Конечно, он любит славу, которую приносят ему его победы, а я люблю славу, которую приносит мне мое искусство! Если ты ему не доверяешь, значит, ты не доверяешь и своему отцу! Это значит, что ты не любишь своего отца!»
                «Ты же знаешь, что я тебя люблю, отец».
                «Тогда ты, должна любить и генерала Бонапарта!»
                Сюзанна улыбнулась, подошла к отцу и обняла его за шею.
                «Бедное дитя мое!» Морель снова вздохнул: «Я тебя понимаю, как я могу тебя не понимать!»
                Но затем он почувствовал присутствие посетителя, вырвался из объятий Сюзанны и начал обстоятельно и настойчиво торговаться о цене. Когда Ханс наконец смог уйти, он тщетно искал взглядом Сюзанну.
                «Девочка нигде не находит себе места», — сказал Морель. «Девочка переживает, господин Мокко». Он проводил посетителя через двор к главным воротам. Только после того, как Морель поговорил с Сюзанной, Ханс вспомнил замечание Жюли о том, что у Шарля Канара был роман с дочерью скульптора. Его не удивило, что Сюзанна, спрятавшись в воротах соседнего дома, поджидала его.
                «Шарль Канар мне ничего не передавал?» спросила она. По-видимому, она сочла объяснения излишними. «Он ничего не передал, это хорошо, я рада…»
                Ее голос в мастерской звучал резче, но ее милое лицо сохранило дружелюбное выражение. «Я редко вижу Шарля», — сказал Ханс. «У него не было возможности поговорить со мной о Вас».
                «Я его знаю. Он просто ищет славы, как и мой отец, и как Бонапарт. О, эти солдаты, эти художники! Все они одинаковые! Но бюст Бонапарта, безусловно, будет очень эффектным».

                Они шли по длинной узкой улице. Одноногий мужчина в рваной форме с трудом передвигался на костылях. Сюзанна остановилась.
                «Тебе всё ещё больно, Альфонс?» — спросила она. Мужчина прислонился к стене и провёл тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу.
                «Привыкаю, дитя моё», — сказал он. Его лицо было правильным и молодым, карие глаза весело блестели; видимо, боль уменьшалась, когда он не двигался.
                «Я уже не ребёнок», — возразила Сюзанна; к ней вернулся ее мягкий голос.
                «Я должен называть Вас «гражданка Сюзанна»? спросил Альфонс.
                «Если Вам так больше нравится, пожалуйста. Вы нашли работу?»
                «Почему Вы об этом спрашиваете? У Вас есть намерение выйти за меня замуж?»
                «А Вы бы возражали?»
                «Ваш отец был бы против». Альфонс закутался в свою старую униформу, которая стала ему велика. «Посмотрите, как я отощал!»
                При этом он смеялся. Потом он посмотрел на Ханса.
                «Этот гражданин смог бы Вас прокормить гораздо лучше, чем я, Сюзанна», произнес он.
                «Этот гражданин уже женат», объяснил Ханс.
                Альфонс протянул ему руку и представился, назвав свое имя: Альфонс Синар. Он был ранен на обратном пути из Италии, рассказал он, в лазарете ему отняли ногу, но рану он чувствует до сих пор. Он смущенно улыбался, конечно, врач предупредил его, что будут фантомные боли.
                «Вы тоже меня упрекаете, Сюзанна?»
                «Как бы я посмела?»
                Когда Альфонс, опираясь на свои костыли шел в сторону своего дома, Сюзанна смотрела ему вслед.
                «Все мужчины жаждут славы», сказала она. «Он тоже ее искал, я его об этом никогда не спрашивала.»
                В этот момент она казалась старше своих лет, она казалась зрелой. Она обвиняла Бонапарта в том, что Альфонс потерял ногу, поэтому она не доверяет маленькому генералу. Одни считают его другом, а другие врагом якобинцев, но все, кроме нее и Альфонса, надеются на него. Лучше бы он остался в Египте.
                «Вы больше не любите Шарля Канара?»  спросил ее Ханс, когда она замолчала.
                Сюзанна смотрела куда-то вперед. Улица была тихой и пустынной, разве что впереди шел мужчина с тачкой, но он был далеко впереди и шагал очень быстро, они его не догнали бы. Одиночество и тишина, которые окутали улицу делали полдень похожим на ночь, чужую и таинственную, так что Хансу показалось вдруг, что человек с тачкой всего лишь плод его воображения.
                «Это давно в прошлом, когда я любила его,» сказала Сюзанна. «Зато сейчас я знаю точно, что ненавижу его. Мне бы не хотелось иметь ребенка от такого человека».
                «Вы убили его ребенка, потому что Шарль поддерживает генерала Бонапарта?»
                Она не повернула к нему лицо; она продолжала смотреть прямо перед собой на темную фигуру, мужчину с телегой, который вдали, казалось, обозначал конец дороги.
                «Я не убила его,» — ответила она. «Я хотела лишь одного, никогда не рожать от него ребенка».
                Он удивился, что ее голос снова не стал жестким, и осторожно посмотрел на нее искоса. Ее нежное, девичье лицо, с маленьким ртом, коротким, острым носиком и светлыми волосами, казалось, не было тронуто никакими страстями. Возможно, ее любовь и ненависть были всего лишь плодом ее воображения.
                «Вы бы на меня обиделись, если бы я стал восхищаться Маленьким Генералом?» — спросил он.
                Она на мгновение повернула к нему лицо. «Вы совсем им не восхищаетесь, гражданин Мокко,» — сказала она. — «Вы просто хотите надо мной посмеяться».
                «Я такой же маленький, как он; возможно, в этом причина моей симпатии».
                Она рассмеялась — ярко и непринужденно, как дитя. «Разве Вас когда-то не называли Маленьким Пруссаком?» — спросила она.
                «Твой отец тебе это говорил?»
                «Нет, Шарль. Маленький Пруссак и Маленький Генерал, безусловно, пойдут рука об руку».
                «Значит, Вы не возражаете, если я встану на его сторону?»
                «Не прошло и часа с тех пор, как я с Вами познакомилась, гражданин Мокко».
                Она замолчала. «Теперь мне пора возвращаться; меня ждет отец».
                «Я провожу Вас».
                «Ему бы не понравилось, если бы он увидел меня с Вами».
                Тем не менее, он пошел с ней. Дорога немного поднималась в гору, но была такой же пустынной, как и по пути туда, только теперь её оживлял не человек с телегой, а, казалось, она простиралась в бесконечность. Альфонс, ковыляя далеко позади на костылях, представлял собой тонкую полоску, едва различимую на фоне ряда домов.
                «Я любил революцию,» — сказал Ханс, спустя некоторое время, — «я не могу её забыть. Думаю, я недостаточно сделал для неё. Я должен наверстать упущенное, но не знаю, как».
                «Я не могу Вам в этом помочь.»
                Они смотрели друг на друга, не обращая внимания на дорогу. Внезапно их испугал глухой шум, сопровождаемый резкими криками. Немного впереди группа женщин, вышедших из домов, перегородила дорогу; они постоянно двигались вокруг центральной точки, толкаясь и распихивая друг друга, некоторые уступали дорогу, другие, казалось, были парализованы этим зрелищем, так что их отталкивали те, кто шел позади, словно тряпичных кукол. Когда Ханс приблизился, он увидел, что это были, в основном, пожилые женщины, и лишь несколько молодых. Они сердито посмотрели на него, но, узнав Сюзанну, уступили дорогу. Сюзанна прошла между ними, остановилась и закричала. Ханс оглянулся через ее плечо. На булыжниках лежал Альфонс между костылями, его голова ударилась о камни и кровоточила; культя ноги тоже выглядела поврежденной, кровь просачивалась сквозь изношенную ткань брюк. Кто-то расстегнул рубашку у шеи и на груди, которая поднималась и опускалась нерегулярными толчками.
                «Он еще жив», сказал Ханс.
                Какая-то высокая худая женщина, стоявшая рядом с ним, сплюнула. Это была та самая женщина, которую о спросил, как найти дом Мореля.
                «Он еще жив!» огрызнулась она. «Подождите, и как долго! Посмотрим!»
                «Он поскользнулся?» спросил Ханс.
                «Поскользнулся!» крикнула женщина. «Альфонс ловкий! Он просто обессилел от голода!»
                Женщина, которая опустилась на колени перед раненым, обернулась.
                «Вы, гражданки, все знаете, что мой Альфонс работал! Это не его вина, что ему приходится голодать!»
                Некоторые женщины издавали пронзительные, невнятные крики, другие горько смеялись, большинство сжимали губы и молчали.
                «Этот Россэ! Он еще хуже, чем другие армейские поставщики!» — говорила полная женщина, ее рот искажался после каждого предложения, словно она отказывалась произнести еще хоть слово. «Он вышвырнет нас всех на улицу! Это только начало!»
                «Ему следовало бы быть поосторожнее!» — крикнул другой. «Он говорит, что у него нет заказов!»
                «Каждое его слово — ложь!» Они замолчали. Альфонс открыл глаза и попытался сесть.
                «Лежи!» — приказала мать. «Мы тебя поднимем». Альфонс снова откинул голову назад.
                «Он считает, что я работаю не так быстро, как другие,» сказал он.  «Но это неправда. Мне стало только один раз плохо».
                «Альфонс сказал, что ботинки от Россэ — плохие ботинки, армия в них не сможет выиграть войну,» объяснила мать. «Альфонс знает, какие ботинки нужны солдату, но Россэ хочет только зарабатывать деньги, чего бы это ни стоило!»
                Женщины снова закричали, ругаясь и проклиная всех. Из дома вынесли носилки, сделанные из связанных вместе шестов и одеял. Когда Альфонса подняли, лужа крови на тротуаре оказалась больше, чем казалось.
                Его мать начала громко плакать. Сюзанна взяла ее за руку: «Я пойду с Вами,» сказала она. «Мы вызовем врача. Я позабочусь об Альфонсе».
                Она не попрощалась с Хансом и не оглянулась, когда вместе с горожанином Синаром вошла в дом вслед за носилками. Другие женщины начали проявлять интерес к Хансу.
                «Кто это?» — спросила невысокая, коренастая женщина.
                «Он сопровождал маленькую Морель», — сказала старушка с желтоватой, морщинистой кожей. «Ах, эта маленькая Морель! Всегда якшается с богатыми!»
                «Эй, Вы, Вы из Бывших?» — спросила высокая, худая женщина. Ханс посмотрел на них, вгляделся в искаженные, гневные, отчаявшиеся лица остальных и сказал: «Вы правы, гражданки, Этот Россэ – обманщик.»
                «Ах, Вы заключили с ним невыгодные сделки, он был хитрее Вас, не так ли?»
                «Я не знаю Россэ. Но Альфонс был солдатом, он знает, какие сапоги нужны солдатам. Этот Россэ обманывает Республику!»
                «Просто защищайте её, Республику! Сколько Вы на ней заработали? Ваш новый костюм, дом, карета и лошади, не так ли?» Ханс проигнорировал обвинения; наконец, он нашёл возможность, которую так долго ждал. Женское волнение захватило и его, ярость против этого Россэ, против мошеннических поставщиков войны и банкиров, против правящего класса новоиспечённых богачей, которые вырвали победу из рук народа.
                «Он обманул народ, этот Россэ!» — кричал он. «Ваши дети истекают кровью за революцию, а такие как Россэ наживаются на этом. Не допустите этого! Накажите обманщиков! Отомстите за обманутых, раненых, погибших! Отомстите за Альфонса!»
                Слова его не успевали за его мыслями; они сбивались с толку, падали, выпрямлялись и гнались за теми, кто уже бросился вперед. Он говорил о Робеспьере, о своей встрече с ним, повторяя то, что Робеспьер ему сказал: Робеспьер требовал, чтобы ни один гражданин не обогащался за счет другого, и по этой причине он был позорно убит, как и Бабёф и его друзья, которые ссылались на его имя. Ханс пришел в ярость, которая выражалась грубым языком парижских пригородов. За всех нужно отомстить, кричал он, изнасилованных, посаженных на кол, растерзанных, за праведного Робеспьера, друга народа Бабёфа, голодающего Альфонса Синара и всех истерзанных, замученных, окровавленных жертв Белого террора, как его друг Бело, который был благородным человеком. 
                Он не подумал о том, что ни одна из женщин не знала Бело, что Робеспьер для них, вероятно, был просто именем. Он подумал вот о чём: лица женщин повернулись к нему, сначала замкнутые и полные недоверия, но теперь он увидел в них решимость что-то сделать, они ещё не знали, что, и он тоже не знал, что им сказать. Заговорила высокая, худая женщина. Когда Ханс на секунду замешкался, подбирая слова, она воскликнула:
                «К Россэ! Пойдёмте со мной, все вы! Он должен вернуть нам деньги, которые он у нас взял обманом! Я вас отведу, я знаю, где он живёт!» Большинство женщин раньше работали на Россэ; его мастерские располагались во дворе в стороне от улицы. Когда женщины старились и их производительность снижалась, он увольнял их, и на их место занимали их сыновья, дочери и невестки.
                «К Россэ!» крикнула маленькая коренастая.
                Они не пошли в мастерские; там они нашли бы только рабочих, надзирателей и инспекторов. Россэ никогда не показывался среди них; лис оставался в своей норе, объяснила старуха высоким, визгливым голосом. Медленно женщины начали двигаться. Они вспомнили ранние дни Республики; тогда они день и ночь помогали в кузницах, установленных на улицах и площадях, изготавливая оружие для своих мужей и сыновей. Казалось, героические времена вернулись. Высокая, худая женщина и невысокая, коренастая женщина, гротескная пара, шли впереди. Когда Ханс увидел, как женщины проходят мимо него, направляясь по улице к городу, его волнение утихло. Что будут делать обезумевшие женщины, чего они добьются, если их смутные надежды не сбудутся? Разобьют ли они окна, зеркала, мебель в каком-нибудь доме? Схватит ли их полиция и увезет в тюрьму?
                «Остановитесь! Не ходите!» — крикнул он. «Вы не найдете Россэ в его доме! Он сбежит, прежде чем вы до него доберетесь!»
                Но его голос охрип; женщины больше не слышали его, лишь несколько последних оглянулись, не понимая в чем дело. Ханс поспешил за ними. Женщины, подгоняемые двумя дамами, бежали все быстрее и быстрее; казалось, догнать их невозможно. Следуя за ними, он с удивлением заметил, что улица уже не казалась такой длинной, как прежде, когда ее не заполняла темная, движущаяся масса. Женщины пересекли боковую улицу, затем еще одну, затем круглую площадь, которая казалась одновременно странной и знакомой, словно он видел ее во сне, и повернули по диагонали налево. Они вышли на широкую прогулочную аллею. Улица, которая здесь уже не была такой узкой, стала более оживленной. Полдень закончился. Приближавшаяся машина, идущая им навстречу, остановилась и стала ждать; пешеходы толпились у стен домов, если не успевали вовремя укрыться в проходе. Вскоре женщины погнали перед cобой толпу пешеходов, спасающихся от бунта. Бунт был незначительным; женщин было немного, двадцать или тридцать, а может быть, сорок, но пешеходы в высоких сапогах и с высокими воротниками, дамы с развевающимися шарфами — все они знали, что тридцать или сорок разгневанных женщин способны превратить Париж в раскаленную печь бушующих страстей; они достаточно часто сталкивались с этим в прошлые годы. Женщины, бросившиеся вперед, тоже это понимали; они были полны решимости использовать свою силу, и, наконец, Ханс тоже это понял. Поняв, что не может удержать женщин, он медленно последовал за ними, смеясь в лицо испуганным бродягам, осторожно выходящим из ворот. «Хорошо, — подумал он, — так и должно быть». Волнение вернулось; он сжал кулаки, прошептал про себя проклятья, французские проклятья, точно так же, как думал мысленно на французском, и прочитал по лицам молодых людей, которые отшатнулись от него, что он не только подумал об этом, но и произнес это вслух. Он поднял сжатые кулаки против нарядно одетых бездельников, но не стал их бить; он удовлетворился угрозой и поспешил догнать группу.
                Впереди дорога выходила на улицу Сент-Оноре, по которой в это время суток кареты выезжали на окраины города. Шествие женщин было неудержимым. Возможно, первые пытались остановиться, но были оттеснены на дорогу массой тех, кто шел позади; возможно, они встали на пути карет, чтобы вытащить богатых дам, но кареты держали оборону. Ханс услышал крики, затем увидел, что женщины разворачиваются и убегают. Они уже не были сплоченной толпой, а представляли собой отдельные группки, множество отдельных людей, которые, охваченные ужасом, разбегались во все стороны, оставляя после себя безжизненные и все еще дергающиеся тела на булыжной мостовой улицы Сент-Оноре, по которым одна за другой катилась кареты; поток карет казался бесконечным.
                Даже на следующий вечер, на приеме, устроенном старшей мадам Пермон, матерью банкира и вдовой интенданта Пермона, инцидент на улице Сент-Оноре все еще обсуждался. Первые прибывшие гости по-прежнему держались сдержанно. Салон мадам Пермон находился на первом этаже. Она, как обычно, сидела в своем кресле у окна с видом на сад и объясняла всем, кто ее приветствовал, что два дня назад у нее случился нервный срыв, и она с трудом поднялась с постели. Ее лицо было идеально овальным, как у ее дочери Лоретты, и у нее также был такой же классический профиль; однако цвет лица, все еще молодой и гладкий, был немного светлее. Ее невестка извинилась за то, что не может прийти, по причине недомогания; обычно она держалась подальше от приемов на первом этаже, и обе эти женщины недолюбливали друг друга.
                Поначалу разговор был односложным и натянутым, каждый ждал, когда другой упомянет о том чувстве, которое их всех взволновало. Но именно мадам Амлен, мулатка пленительной непривлекательности с черными глазами, одновременно нежными и слегка навыкате, разрушила это очарование. Она заговорила, как только вошла.
                «Какая драматическая сцена, моя дорогая, моя почтенная!» — воскликнула она, спеша к хозяйке. «Все наши театры не способны произвести такой эффект! Мы въехали прямо в центр обезумевших гуляк и переехали их, не останавливаясь! Месье де Л'Эгль и месье де Монро, сопровождавшие меня верхом, ехали рядом, не взглянув на бунтовщиков! Это была победа, моя обожаемая!»
                Их окружало облако розовой эссенции и полукруг из мускаденов тех самых, модных молодых людей. К ним присоединился и месье Пермон. Хотя его мать не была в восторге от того, что сын ухаживает за мулаткой, она кивнула ему с улыбкой; мадам Амлен была в моде, а старшая мадам Пермон разбиралась в моде, независимо от того, соответствовала она её вкусу или нет. «Я уже слышала, дорогой», — сказала она. — «Я бы тоже не остановила свою карету».
                «Это было бы невозможно, моя защитница», — радостно воскликнула мадам Амлен. «Лошади были дикими, кучеры сказали, что не могут их укротить. Ах, наши кучеры! Их почти можно назвать героями; они знают, чем мы им обязаны!»
                «Дорогая девочка сегодня использовала еще больше розовой эссенции, чем обычно», — подумала мадам Пермон. День был жаркий; она, наверное, потела больше обычного. «Вы тоже героиня, моя прекрасная девочка», — сказала она, улыбаясь мадам Амлен.
                «У Вас стальные нервы; Вас не смущает вид крови…»            
                «Кровь черни, моя покровительница!»
                «Я сожалею, что меня там не было; вид этой крови тоже меня бы удовлетворил. Каждое восстание напоминает мне о моих предках, о роде Комнинов, которых византийская толпа свергла с императорского престола».
                Сколько же потомков оставили Комнины, подумала мадам Амлен; их можно встретить в каждом уголке Франции. «Сочувствую вам, Глубокоуважаемая!», — заверила она ее.
                Несколько дам из числа старой аристократии, вернувшихся из ссылки, и Жозефина Бонапарт появились у французских дверей, сопровождаемые гофмейстером. Общество вокруг мадам Амлен расступилось, приветствуя новых гостей и мулатку, прислонившуюся к красавцу Монтрону и покачивающую бедрами, их проводили в столовую, где уже ждали ликеры и вино. Разговор в гостиной продолжался на ту же тему.
                «Эти безумцы хотели разграбить дом владельца фабрики», — сообщила мадам де Брюнвиль, симпатичная блондинка.
                «Как только они начнут грабить и убивать, их уже не остановить», — объяснила мадам Пермон.
                «Как им пришла в голову идея объединиться? Кто-то же ведь им это внушил?»
                Мадам Бонапарт знала эту историю. Поворачивая по очереди свое мягкое, ухоженное лицо к каждой из дам, она рассказывала, как к женщинам обращался молодой человек.
                «Говорят, это был красивый молодой человек,» — сказала она, — «со светлыми волосами и выразительными глазами. Говорят, он говорил очень убедительно».
                «Это видно по успеху, — заметила мадам Пермон. «Я легко верю, что мужчина был молод и красив; женщины не стали бы долго слушать старого, некрасивого человека. Но мне интересно, что могло внушить такую глупость красивому молодому человеку!»
                «Возможно, у него были совершенно другие намерения», — предположила мадам Бонапарт.
                «Вы хотите сказать, что он спровоцировал бунт, чтобы его подавили?»
                «Наш добрый Фуше искусен в таких тонких инсценировках».
                Дамы рассмеялись и согласились с мадам Бонапарт. Начальник полиции Фуше, старый якобинец, научился запугивать людей во время Террора; вполне возможно, что этот красивый молодой человек подстрекал женщин по его приказу. Только вот результат оказался для Фуше совершенно неожиданным.
                «Он бы их арестовал, но я думаю, лучше, что их рассеяли таким образом», — сказала Жозефина Бонапарт. Ее карета первой въехала в толпу. Она боялась, что разъяренные женщины набросятся на нее, и крикнула своему кучеру, чтобы он продолжал движение. Он послушался, и она была убеждена, что это спасло ей жизнь. Кареты, следовавшие за ней, поступили так же.
                Остальные дамы согласились. Тема исчерпана; им нужна была новая сенсация. Мадам Амлен сменила любовника, и, когда Жозефина пошла к соседям, всем рассказывали, что сопровождавший её молодой гусарский лейтенант, был тот самый, которого Бонапарт из ревности отправил обратно во Францию во время итальянской кампании. Жозефина вела себя слишком вызывающе, рассудили дамы; она не учитывала, что Бонапарт моложе её, завоеватель Италии и Египта, победоносный генерал и гордость Республики, человек, заслуживающий внимания. Через открытые французские двери они наблюдали за Жозефиной, которая сидела с бокалом вина в руке, откинувшись на диванную подушку и восхищенно смотрела на молодого человека.   
                «По крайней мере, на нём нет униформы», — заметила мадам Пермон. «А остальные Бонапарты придут?» — спросила мадам де Брюнвиль.
                «Думаю, нет. Моя старая подруга Летиция на публике называет свою свояченицу только «Старушкой».
                «Она права. Не знаю, что этот маленький генерал находит в этой увядшей креолке».
                «Её дочь очень привлекательна».
                «Это была бы веская причина».
                «Но у «Старушки» есть опыт, который ей на пользу». Мадам Пермон взглянула на французские двери. «Новые лица», — сказала она.
                «Нам нужны перемены. Супружеская пара Мокко, дамы».
                Она пригласила Ханса и Жюли, потому что Ханс был знаком её невестке. «Бедняжке не везёт с любовниками», — усмехнулась она. «Молодой Канар уже ищет более влиятельных покровительниц, и всякий раз, когда она пытается освободить из тюрьмы красивого молодого человека, он умирает прямо перед тем, как она успевает это сделать.»
                Дамы рассмеялись. Когда им представили Ханса, дамам захотелось узнать, как он попал в тюрьму. Он медлил с ответом, но Жюли удовлетворила их любопытство.
                «Его собственная дочь выдала его за другого!» воскликнули они. «Как это было возможно? Играючи? Какой странный ребенок!»
                Ханс опустил голову. Вчера, незадолго до его возвращения от Мореля, она получила приглашение, и Хансу пришлось ее сопровождать, потому что ей предстояло обсудить с мадам Пермон кредит. Он не хотел рассказывать ей о том, какую роль он сыграл в «восстании» женщин. Жюли непринужденно шутила над выходкой Альбертины и о том, как могла произойти такая ошибка.
                «Мы хотели бы узнать, за кого Вас выдавала Ваша дочь, месье Мокко», — сказала мадам Пермон, посчитав, что настало время втянуть в разговор и мужа. Ханс слегка поднял голову; ему не нравилась старая мадам Пермон с ее накрашенным лицом в бледном, похожем на вуаль платье.
                «За маркиза де Гремонвиль», — ответил он. «Думаю, это имя Вам ничего не говорит».
                Мадам Пермон оглядела собравшихся дам. «Может быть, кто-нибудь из дам сможет меня просветить?» — спросила она. Невысокая брюнетка шагнула вперед, но была слишком застенчива, чтобы присоединиться к разговору, и ответила лишь на вопрос мадам Пермон: «Это знаменитый Лоран, мадам!»
                «Ах, Лоран! Это говорит в Вашу пользу, месье Мокко, что ваша дочь выдавала Вас за такого знаменитого господина», — сказала мадам Пермон.
                «Я бы назвал этого господина довольно печально известным», — сказал Ханс, глядя ей в глаза. «Я сам был свидетелем совершенного им убийства».
                «Печально известным? Можно и так сказать», — равнодушно ответила мадам Пермон.
                Ханс проигнорировал её замечание. «Это было ужасно», — продолжил он. «Тем более ужасно, что Лоран оставался дружелюбным на протяжении всего происшествия. По-видимому, он считал, что оказывает своей жертве услугу».
                Эта сцена была так же ярка в его памяти, как если бы она произошла сегодня. Он начал рассказывать свою историю: о всадниках, перекрывших дорогу, о друге детства Лорана Андре Боске, об отчаянии Эмиля Боске, о своей собственной тщетной попытке предотвратить убийство. Но затем он резко остановился, вспомнив, что Жюли посчитала, что Пермонам будет полезно услышать об этом.
                «Вы хорошо рассказываете», — одобрительно сказала мадам Пермон.
                «Эти люди делают все проселочные дороги опасными», — сказала Жюли. «Они вредят торговле. Ходят также слухи, что они организуют возвращение на трон Капетов; некоторые из молодых людей уже заявили права на замки своих отцов».
                Мадам Пермон сразу все поняла. 
               
                «Права?» — повторила она. «Я расскажу об этом своему сыну. Спасибо       за совет, мой дорогой».
                Из прихожей вышел Филипп, молодой слуга, сын якобинца.
                «Кого вы ищете, Филипп?» — спросила мадам Пермон.
                «Прибыл месье Уврар, мадам».
                «Тогда скажите это моему сыну. Быстро, поторопитесь!»
                Но она тут же повернулась к Хансу: «Все ли пруссаки такие же                разговорчивые, как вы, месье Мокко? Во время войны мы увидели другую сторону ваших соотечественников».
                «Возможно, но я теперь француз, мадам».
                Мадам Пермон посмотрела на него с нескрываемой симпатией.
                «Я не понимаю, почему Вы не стали опасны для моей невестки», —                заметила она, прежде чем поприветствовать нового гостя, месье Уврара.
                Хотя банкир считался самым богатым человеком в Париже, мадам Пермон не выделяла его среди остальных; она знала, чем обязана репутации своего дома. Уврар был еще молод и красив, качества, которыми могли бы гордиться и другие. Она беседовала с ним до прихода своего сына; это была единственная честь, которую она ему оказала. Тихо повторив сыну сообщение Жюли, она снова обратила внимание на остальных гостей.
                На приемах у своей матери молодой Пермон вел переговоры, о которых сотрудники его конторы не должны были знать; его мало волновало, что дамы подслушивают. Когда он вошел в столовую с Увраром, мадам Амлен уже удалилась в боковую комнату со своими мускаденами; остались только ее муж, интендант Амлен, Бонапарт и ее любовник. Жозефина сдержанно поприветствовала Уврара, чтобы подчеркнуть, что его богатство не производит на нее никакого впечатления. Пермон подозвал слугу. «Выпьете вина или ликера, Уврар?» — спросил он. Банкир предпочел вино. Когда Жозефина собиралась оставить господ заниматься своими делами, он остановил ее.
                «Никакие дела не могут быть настолько важными, чтобы я захотел отказаться от вашего общества, мадам», — заявил он и выпил с ней. «Кроме того, я не знаю, о чем мы могли бы говорить».
                «Ни о чем, абсолютно ни о чем», согласился Пермон. Господин Амлен, приветствовавший Уврара, печально покачал своей маленькой головой.   
                «Проблемы только с правительством,» — сказал он, — «но мы к этому                привыкли».
                «Давайте сместим Директорию,» — предложил Пермон со смехом.
                «Думаешь, это возможно?»
                «Нигде больше нет порядка. Бизнес падает, улицы небезопасны, наши генералы скоро покинут Италию, вскоре враг снова окажется в стране. Талейран уже ушел из правительства».
                «Потому что американцы обвинили его во взяточничестве,» вмешался господин Амлен.
                Уврар поставил пустой стакан обратно на стол.
                «Он использовал скандал как предлог для своей отставки,» — сказал он.  «Похоже, директора просто ждут, когда кто-нибудь придет и вышвырнет их на улицу. Эти господа потеряли веру в себя».
                «Вы хотите занять их место?» — спросила Жозефина. Ее любовник, темнокожий молодой человек с мягкими чертами лица, рассмеялся слишком громко.
                «Можно я предложу себя в качестве личного телохранителя, господин Уврар?»  спросил он. «Я имею в этом некоторый опыт.»
                «Почему же тогда генерал Бонапарт отпустил Вас?» спросил господин Пермон.
                «Генералы рассуждают иначе, чем банкиры.»
                «Ангажируйте его, Уврар», поддержал Амлен.
                «Стрелять он, наверняка умеет; а это главное.»   
                «Стрелять я и сам умею, друг мой» ответил Уврар.
                «Я сам себе телохранитель.»
                «Снова шанс упустили, Ипполит» поддела Жозефина.
                Приятное лицо Ипполита оставалось бесстрастным.
                «Вы скупы, месье Уврар», — сказал он. «Экономить на телохранителях — ошибка».
                «Я даже более бережлив, чем Вы думаете, мой друг», — сказал Уврар, похлопав Ипполита по плечу.
                «Было бы расточительно с моей стороны управлять страной вместо того, чтобы вести собственный бизнес. Для политики нанимают амбициозного дурака; это дешевле».
                «Мы видели, к чему нас приводят амбициозные дураки», — возразил Амлен. «Если мы не будем осторожны, они сдадут нас якобинцам…»  «Или Бывшим», — сказал Пермон. «Якобинцы не дадут нам шанса что-либо заработать, а Бывшие будут требовать себе свою собственность назад. Нам следует попробовать теперь с генералом».
                «Чтобы он мог контролировать армейские поставки, да?»
                «Если он будет заниматься управлением, у него больше ни на что не будет времени. Впрочем, генералы тоже учатся брать деньги.»
                Слуга, пожилой мужчина в кюлотах и туфлях с пряжками, который, по-видимому, ранее служил в аристократических домах, снова разносил наполненные бокалы на серебряном подносе, так как прежние уже были пусты. Уврар взял один, подержал его в руке, поднёс к свету свечи и наблюдал, как пламя, преломлённое через жидкость, меняет свою форму.   
                «Вам следует предсказывать будущее, Пермон», — предложил он.
                «Вы против генерала, Уврар?»
 «Вы знаете еще кого-нибудь? С тех пор, как Жубер совершил ошибку,  когда погиб под Нови, найти ему замену трудно».
                Разговор до сих пор был игрой, никто из участников не воспринимал его всерьез. Только, когда Уврар признался, что тоже рассматривал эту идею, остальные обратили на это внимание, но скрыли это.
                «Вы забываете о Моро», — сказал Пермон.
                «Об этом фанатичном республиканце? Он бы выдал нас якобинцам».
                «Это немного преувеличено».
                «Кроме того, его считают неподкупным».
                «Конечно, ему не предлагали достаточно».
                «Если Вы хотите поэкспериментировать, Пермон, не рассчитывайте на меня».
                «Возможно, следует рассмотреть кандидатуру Бернадотта», — предложил Амлен.
                «Он более обходителен, признаю».
                Некоторое время они обсуждали Бернадотта. Жозефина тем временем кокетничала с Ипполитом и, казалось не принимала участия в разговоре.
                «Как Вы думаете, наши директора хоть как-то уважают Бернадотта?» —        насмешливо спросил Уврар.
                «Об этом нужно поговорить с Талейраном», — предложил Пермон.
                «Просто спросите у него совета», — со вздохом предложил Уврар. «Прошлой зимой я встретил человека, который утверждал, что получил от него однозначный ответ — не знаю, на какой вопрос».
                «Вероятно, он его неправильно понял», — объяснил Амлен, повернувшись к Жозефине. «А что думает мадам?»
                Она мельком взглянула на каждого из них.
                «Простите, я не слушала этого господина», — сказала она. «Ипполит безутешен, потому что месье Уврар не хочет его нанимать. О чём вы говорили?»
                «Мадам, если я не ошибаюсь, родственница генерала Бернадота», — сказал Пермон.
                «Довольно дальняя родственная связь. Он зять моего шурина».
                «Если бы он был главой государства, он бы, конечно, замолвил за Вас словечко, Ипполит», — насмешливо заметил Уврар.
                Жозефина, похоже, не была в восторге от этой перспективы. «Родственники не всегда лучшие защитники», — заметила она.
                Уврар наклонился через стол и поднял бокал:
                «Мадам Бонапарт, естественно, хочет видеть своего мужа главой государства», — сказал он, — «и мы считаем это понятным».
                «Он уже завоевал Египет; ему больше нечего там делать», — сказал Пермон. «Но, возможно, он также хочет завоевать Персию, или Африку, или Индию, я не знаю, что там еще».
                «На Францию у него нет времени», констатировал Амлен.
                «И для мадам тоже нет?» — осведомился Уврар. Жозефина рассмеялась и продолжила разговор с Ипполитом.
                «Возможно, маленький генерал не так уж плох,» — предположил Пермон. «Он энергичен, он восстановит порядок, затем вернет себе славу, и нам не придется с ним иметь дело.»
                «Что вы думаете, Уврар?» — спросил Амлен. Но богач не был более склонен дать столь однозначный ответ, как это сделал бы бывший епископ Талейран. — «Спросите его, хочет ли он вернуться во Францию,» — это все, что он сказал.
                «Поражения в Италии должны были бы стать для этого основанием. Это его завоевания, которые не стали победными.»               
                «Вы попросите его вернуться, мадам?» спросил Пермон.
                На этот раз Жозефина включилась в разговор.
                «Я не хочу выдвигать тщетные просьбы», — ответила она. «А что, если Вы спровоцируете его ревность, мадам?» — предположил Уврар. Жозефина тоже не смогла избежать всеобщего веселья.
                «Вы требуете, чтобы я сама его обвинила?» — воскликнула она.
                «Если хотите, мадам, мы с радостью сделаем это за вас», — заявил Амлен.
                «Да, сделайте это, сделайте это скорее! Если он будет править Францией, он запретит Вам насмехаться над беззащитной женщиной!»
                «Почему бы Вам не защитить мадам, мой друг?» — спросил Уврар, повернувшись к Ипполиту.
                Молодой человек удивленно перевел взгляд с одного на другого.
                «Я не заметил, чтобы кто-то из оскорбил мадам», — сказал он. Смех выманил мадам Пермон и ее окружение из приемной.
                «Над чем Вы смеялись, мои дорогие?» — спросила она. «Позвольте нам разделить ваше веселье».
                «Ипполит такой забавный», сказала Жозефина. «У него всегда такие странные идеи! Прошлой ночью он хотел навестить женщин, которых мы сбили на улице, а сегодня…»
                «Боже мой, зачем он хотел навестить этих женщин?» — перебила мадам Пермон. Ипполит изогнул свои красивые губы.
                «На войне люди получают ранения», — сказал он, — «но женщин не расстреливают».
                Амлен с любопытством посмотрел на него.
                «Женщины, о которых они говорят, хотели напасть на владельца фабрики Россэ в его доме», — объяснил он, — «чтобы украсть его имущество и убить его самого. Они вели войну против одного из нас. Как легко это могло перерасти в войну против всех нас! Разве мы не должны защищаться?»
                «Когда я только представляю, что эта взбешенная толпа могла ворваться в наш дом!» — воскликнула мадам Пермон. Дамы, которые сидели и тихо пили вино, издали резкие крики ужаса, несколько преувеличенные и несерьезные, поскольку чувствовали себя в безопасности у Пермонов, особенно в компании богатого Уврара.
                «Вы должны помнить, что женщины были сильно возбуждены», — сказал банкир, немного скучая. Ипполит внезапно взволновался; его лицо дернулось, он сжал кулаки и встал.
                «Виноват тот человек!» — яростно воскликнул он. «Он должен был видеть их, бедных измученных женщин!»
                «Вы действительно навещали этих женщин?» — ошеломленно спросила Жозефина.
                «В больнице я видела лишь немногих; большинство уже увезли к семьям или в морги. Я раздала имеющиеся у меня деньги самым бедным. Они молча смотрели на меня; они были слишком слабы, чтобы поблагодарить меня. Только одна из них, умирающая, говорила без умолку!»
                «О чём она говорила?» — взволнованно спросила невысокая брюнетка.
                «Она проклинала человека, который их подстрекал! Она сказала, что хочет попасть в ад, чтобы увидеть, как его пытают».
                Мадам де Брюнвиль, стоявшая рядом с Хансом, вскрикнула. Он так сильно сдавил бокал, что он раскололся. С его ладони потекла кровь.
                «Ах, черт возьми, ад!» — воскликнул он, — «его не существует!»
                Маленькая брюнетка перевязала ему руку своей шалью. «Конечно, ад существует», — возразила она. — «Потом нужно будет промыть рану».
                Все замолчали и уставились на него, словно ожидая объяснений. Он встретил их взгляды смущенным изумлением, словно эти спекулянты, эти банкиры, эти полуобнаженные, украшенные драгоценностями дамы были стаей диких зверей, готовых наброситься на него. Но он был полон решимости защитить себя от этих зверей. Он сделал шаг вперед.
                «Женщина права, я заслуживаю ада», — сказал он.
                «Ты, Ханс? Боже мой, о чем ты говоришь!» Он резко обернулся; это была Жюли.
                «Да, это я!» — закричал он на нее, недоумевая, что она ему сделала такого, за что он так ее ненавидел в тот момент, словно это она лишила его жизнь всякого смысла и цели.
                «Это я говорил с женщинами! Я гнал их на смерть! Но я бы предпочел пойти с ними к Россэ и заставить его заплатить сумму, которая спасла бы их мужей и сыновей от голода!»
                Он услышал эхо своего голоса. Затем зазвенел бокал, свечи замерцали под ветерком, проникавшим через открытое окно в соседней комнате. Лицо Жюли стало напряженным и выразительным. Внезапно кто-то рассмеялся; это была мадам Бонапарт.
                «Как убедительно он играет свою роль,» — сказала она. Я понимаю, почему женщины были им очарованы».
                Но Ипполит был возмущен.
                «Вы подстрекали женщин к этому ради денег?» — спросил он.
                «Это не имеет значения,» — ответила Жозефина.
                «В любом случае, он достиг своей цели,» заметил Уврар.
                Он присоединился к смеху Жозефины. Мадам Пермон запрокинула голову, сияя от гордости за возможность подарить своим гостям это ощущение, и спросила Ханса, кто отдал ему приказ к действию. Миниатюрная брюнетка велела слуге принести воду, ослабила повязку, промыла рану и перевязала ее заново; другие дамы помогали ей. Он тщетно сопротивлялся. Жозефина, которая встала и присоединилась к группе, предложила совет, как остановить все еще текущее кровотечение.
                «Я хотел помочь женщинам», — сказал Ханс Ипполиту, стоявшему позади Жозефины и сверлящему его взглядом. «Они были в отчаянии и взволнованы. Молодой человек, работавший у Россэ, упал на улице в обморок от голода!»
                «Вы поверили этому?» — спросила Жозефина. Все снова рассмеялись.
                Затем Ханс вырвался, оттолкнул маленькую брюнетку, которая пыталась его удержать, миска с водой опрокинулась, он поспешно выбежал, Жюли последовала за ним; он пробежал мимо Филиппа, который вызвал карету для господина Мокко. Когда Жюли вышла на улицу, Ханс уже скрылся в темноте. Она вернулась в зал, чтобы подождать там, пока прибудет карета. Маленькая брюнетка последовала за ней.
                «У него мой платок», — сказала она. «Он взял нечаянно мой платок. Он был весь красный от его крови!»
                «Я пришлю Вам ваш платок завтра», — ответила Жюли.
                «О, он все равно испорчен», — сказала маленькая брюнетка.
                Филипп вернулся и сообщил, что карета подана.


















                Часть четвертая



                Предатель и преданные


                На следующее утро казалось, что Жюли забыла о своем визите к Пермонам. Спокойно и с оттенком насмешки она заговорила о новых модных тенденциях. Она хотела заказать гравюры на меди с изображением платьев дам и костюмов мускаденов, возможно, слегка карикатурные, чтобы над ними смеялись не только простые люди, но и офицеры; среди них были бы изображения некоторых замков Парижа, загородных усадеб Уврара и других банкиров.
                «А как насчет египетских гравюр?» — спросил Ханс.
                «С этим спешить не стоит; я хочу сначала обсудить это с Пермоном. Кроме того, Морель еще не представил бюст Бонапарта».
                Она заказала гравюры с модными нарядами тем же утром. Ханс поднялся наверх, чтобы поприветствовать Фредерика. Катерина, няня, подозрительно наблюдала за ним.
                «Вы ведь не причините вреда ребенку, правда?» — спросила она.
                «Что у Вас за подозрения?» —спросил он.
                «Вы не жалели старушек», — ответила она.
                Он не ответил. Старый Фуэ тоже испуганно смотрел на него, но не осмеливался ничего сказать; только Ахилл Фуко казался невозмутимым. Жюли не упомянула о происшествии на улице Сент-Оноре; об этом заговорил Ханс.
                «Мадам Пермон снова пригласила нас», — сказала Жюли в конце фруктидора.
                «После скандала? Это меня удивляет», — сказал он. — «Она не держит на тебя зла; наоборот, именно это сделало тебя интересным».
                «Я бы предпочел отказаться».
                «Тебе только на пользу, когда о тебе говорят».
                Он немного поколебался, а затем ответил: «Я забыл, что ты тщеславна по отношению ко мне …»
                Казалось, что Жюли не почувствовала упрека. По отношению к себе она тоже тщеславна, добавила она. 
                Пермон был готов дать ей кредит; контракт должен был быть подписан через несколько дней. Планы типографии были окончательно утверждены, и как только у нее появятся деньги, она переоборудует пристройку и закажет типографский станок.
                Прошел час после ужина. Голос Жюли был холодным и деловым, а мерцающие свечи искажали свет, падающий на ее лицо. Когда она встала, чтобы почистить свечи, Ханс увидел, как ее тень, большая и угрожающая, двинулась по стене, наклонилась и протянула к нему руку.
                «Что тебе от меня надо?» крикнул он, обращаясь к тени.
                Жюли удивленно на него посмотрела.
                «Что тебя так взволновало?» спросила она, но поскольку он промолчал, сказала: «Одиночество в американских лесах, плохо сказалось на твоем самочувствии. Тебе нужно общество. Ступай к мадам Пермон.»
                Поскольку Жюли подошла ближе, тень, огромная и бесформенная, заполнила почти всю стену.
                «Какое мне дело до этой старой женщины», заговорил Ханс с тенью. «Пусть ищет себе любовника, где хочет!»
                «У мадам Пермон нет любовников».
                Ханс отвернулся от пугающей тени, сел за стол, оперся подбородком о сложенные руки и уставился на свечу.
                «Эти спекулянты ничуть не лучше, чем были дворяне», сказал он.
                «Сейчас совсем другое время, Ханс, в каждом времени есть свет и тень.»
                «Да, вот и твою тень я сейчас вижу.»
                «Что ты имеешь в виду?»
                Он поднял глаза, посмотрел на нее и на ее тень за ее спиной, которая беспокойно колебалась, то ли потому, что она дрожала, то ли потому что дрожало пламя свечи, было непонятно.
                «Я все еще ее вижу», сказал он.
                Она повернула голову. «Какие у тебя странные идеи», — сказала она. «Я никогда не обращала внимания на свою тень».
                «Тебе это и не нужно. Тебе же нужно зарабатывать на жизнь».
                Жюли с любопытством наблюдала за своей тенью на стене, пошевелилась,
                подняла руку, снова опустила её, протянула ладонь и попыталась нарисовать теневые картины, но у неё не получилось.
                «В Германии силуэты всё ещё популярны», — сказала она. «Я все же предпочитаю гравюры».
                «Это твой способ заработка …»
                «Не только по этой причине. Гравюра чёткая, недвусмысленная, точная; она позволяет зрителю увидеть каждую деталь».
                «Силуэт так же чёткий и точный».
                «Но он показывает только контуры; всё остальное остаётся тёмным. Он искажает. Он может сделать уродливое прекрасным, а прекрасное — уродливым. Он такой же неопределённый, как твой язык».
                «Наш язык способен выразить всё: каждую мысль, каждое чувство, все формы, цвета и звуки мира». Последние слова он произнёс по-немецки. Жюли склонила голову и прислушалась к эху.
                «Тебе надо было бы быть поэтом», сказала она.
                «Значит, ты признаешь, что наш язык красивый?»
                «Возможно, но недостаточно ясный. У некоторых слов так много значений, что никто не может их различить. Ваш язык тоже может сделать уродливое прекрасным, как силуэт».
                Она всё ещё смотрела на свою тень и пыталась снова изобразить фигуры. Когда у неё снова ничего не получилось, она опустила руку.
                «Моя настоящая рука красивее, чем моя теневая рука», — заметила она.
                «Тебе не нравится наш язык только потому, что он не слишком годится для бизнеса», бросил он.
                «В самом деле, ты прав. Пермон это лишь подтвердил. Однажды он вел переговоры с одним из ваших соотечественников; они оба говорили по-немецки, но в присутствии переводчика, который переводил все, что Пермон не совсем понимал. Тем не менее, немец позже заявил, что они договорились о чем-то другом…»
                «Без контракта?»
                «Контракт тоже был написан на немецком. Переговоры проходили в Германии».
                «Ты противоречишь себе, Жюли. Ты только что доказывала, что немецкий язык исключительно хорошо подходит для ведения бизнеса».
                «Если надо обмануть партнера».
                «Это часть бизнеса».
                «Я никогда не жульничала».
                «А Пермон? Амлен? Уврар? Они тоже никогда не жульничали?»
                «Они опытные бизнесмены, это другое дело».
                «Ты хочешь сказать, что они владели французским языком искуснее                своих партнёров?»
                Жюли задумчиво посмотрела на него: «Что ты имеешь против меня?» — спросила она.
                «В тот вечер у Пермонов я тебя ненавидел».
                «Почему, дорогой?»
                «Ты думаешь только о своих делах; всё остальное тебя не волнует. Ты     бы тоже переехала женщин и сказала, что они не заслуживают лучшего».
                «Я бы этого не сделала и не сказала бы. Ты так плохо меня знаешь?»
                «Я не знаю, знаю ли я тебя вообще!»
                Была ли это та самая Жюли, которая оставалась спокойной и невозмутимой, не только в делах, но и тогда, когда он каждый день навещал Альбертину и пренебрегал Фредериком, той самой, которую он любил, и он тщетно гадал, не перестала ли она его любить, может быть, просто не хотела расставаться с ним из соображений удобства. Но теперь появилась другая Жюли, которая обнимала его по ночам страстно, безудержно, с пылом, который никогда не угасал. Это были две разные женщины, которые никогда не сливались в одну. Так было всегда, но после его возвращения из Америки эта двуличная Жюли стала для него еще более загадочной. Она возбуждала его чувства сильнее, чем Мэри, и была не менее опытна и искусна в бизнесе, чем нью-йоркские купцы.
                «Почему ты меня больше не узнаешь?» спросила Жюли. Он попытался объяснить, но не смог; он оборвал себя на полуслове.
                «Ты мечтатель», — сказала она, улыбаясь.
                «Я не бизнесмен», —раздраженно ответил он.
                «И ты им не станешь. Дай мне немного времени, чтобы найти тебе               подходящую работу, чтобы ты перестал меня ненавидеть».
                Когда Жюли легла спать, Ханс вышел из дома. Улицы были еще весьма оживленными.
                Наступил час, когда обычно начинались вечерние балы, но пары, охочие до танцев, никуда не спешили; ночь была достаточно длинной. Ханс шел по ярко освещенной прогулочной аллее Дворца Равенства, прижимаясь к стенам зданий. Он остановился перед кофейней, которая напомнила ему кафе «Корраца», но, открыв дверь, понял, что он заблудился. Тем не менее, он вошел и нашел место за столиком, за которым сидел только один посетитель. Когда официантка поставила перед ним заказанное вино, его сосед по столику наклонился к нему и сказал: «Поздравляю, гражданин Мокко, и желаю Вам дальнейших успехов». Ханс изучал лицо мужчины, не узнавая его.
                «Вы не припоминаете Вашего сокамерника?»  спросил Бовер. «С момента нашей последней встречи я немного похудел. Утомительно бродить по улицам Парижа с утра до вечера. К сожалению, я не могу удовлетворить своих клиентов так же хорошо, как Вы, мастер в нашем деле.»
                Ханс отвернулся, его отталкивала бесстыдная, выпрашивающая покорность улыбки Бовера. Другие гости мало чем отличались от него: бледные и изможденные, некоторые лица были покрыты отвратительной сыпью. Улыбаясь, они щурились, как Бовер, обнажая желтые, кривые и поврежденные зубы. В основном это были мужчины, некоторые из которых привели с собой проституток с набережной. Запах застоявшегося табачного дыма, кислого вина и соседнего туалета был настолько сильным, что его уже невозможно было выветрить. Ханс взял свой бокал и поставил его обратно, не сделав ни глотка. На столе перед ним лежала печатная карточка, предположительно принесенная официанткой вместе с вином. «Мадам Розина принимает гостей каждый вечер с девяти часов», — гласила надпись под рисунком мадам Розины. Он сразу узнал густые светлые волосы, чувственные губы, пышную грудь и немного удивился, что не забыл Розину за последние годы: ее огромная фигура казалась ему в гротескной и оскорбительной форме соответствующей былому величию революции.
                «Вам следует посетить салон мадам Розины, гражданин Мокко», — сказал Бовер, увидевший карточку. «Она предлагает своим посетителям самых очаровательных молодых дам. Боюсь, я не могу себе этого позволить».
                Адрес был написан на обороте карточки. Ханс положил ее снова на  стол.
                «О какой профессии Вы говорили?» — спросил он. «О каком успехе?»
                Улыбка Бовера стала шире. «Я не смею сравнивать себя с Вами, гражданин Мокко», — сказал он. «Конечно, сам Фуше принимал Вас. Как же искусно Вы подняли шум; я не знаю никого из нас, кто мог бы с Вами сравниться! Вы поступили на службу в полицию только после тюрьмы?»
                Ханс встал.
                «Есть вопросы, на которые не отвечают, гражданин Бовер», — сказал он. «Вы должны это знать. Тем не менее, выпейте моего вина и прощайте».
                После разговора с Жюли его чувства и эмоции притупились, лишив его   способности к негодованию. Даже встреча с Розиной тронула его меньше, чем он ожидал. Она еще больше поправилась и изо всех сил старалась сохранить подобие достоинства. Когда ей представили Ханса, она вышла встретить его прямо в прихожую.
                «Мой Маленький Пруссак!» — воскликнула она, но лишь жестом обозначила объятья.
                «Шарло! Посмотри, кто к нам пришел!» Бывший актер, следовавший за ней, почти не изменился; только его плечо, казалось, искривилось еще больше.
                «Мы скучали по Вам, гражданин», — сказал он. «Кажется, Вы повзрослели, не так ли? Теперь я должен поднять на Вас глаза!»
                «Он всё ещё в весёлом настроении», — объяснила Розина. «Поэтому он и популярен среди моих гостей».
                Ханс оглядел комнату, обставленную зеркалами в золотых рамах и элегантными креслами. Свет множества свечей также придавал Розине изысканность; её светлые волосы, собранные чёрной бархатной повязкой, были уложены локонами, а её полная фигура была скрыта под длинной кружевной шалью. Только сильный аромат крепких духов, смешанный с тлеющими свечами и табачным дымом, намекал на то, что это было за заведение.
                «Вы стали довольно утонченными», — заметил Ханс.
                «Мебель обновили еще до зимы; сейчас люди предпочитают более солидную мебель. Ты останешься в Париже надолго, Маленький Пруссак?»
                «Пока не знаю. Париж изменился».
                «В лучшую сторону, не так ли?»
                «Но мы постарели», — заметил Шарло. — «Еще несколько лет, и даже любовь не принесет нам радости».
                «Ты всегда предсказываешь несчастья!» — отчитала его Розина. «Не слушай его болтовню, мой друг. Давайте лучше отпразднуем твое возвращение».
                Она провела его в небольшую гостиную и приказала Шарло принести вина. Горбун был ее доверенным лицом, управляющим и официантом в одном лице.
                «Бедняга, как бы он жил, если бы не я?» — сказала она. «Ни один театр больше не берет его, у него слишком искривленная спина. Но давай не будем о нем говорить. Чем я могу тебя утешить? Может, позвать девушек?»
                Ханс сел напротив Розины за небольшой столик. Только сейчас он заметил, что ее щеки пополнели, а глаза устали.
                «Я не ищу любви», — сказал он.
                «Ты пришел снова меня увидеть?» Она польщенно улыбнулась. «Ты такой серьезный. Но я не думаю, что ты когда-либо много смеялся. Ты пережил много разочарований?»
                «Не так уж много».
                Шарло принес вино и бокалы.
                «Садись с нами и выпей», — приказала ему Розина. «Наш маленький пруссак грустит; надо его подбодрить».
                Горбун наполнил бокалы. Когда Ханс опустошил свой бокал залпом, он тут же наполнил его снова. «Мне нарядиться?» — спросил он.
                «Мы наряжаем Шарло в девичью одежду, когда хотим посмеяться над гостем, который нам не нравится», — объяснила Розина.
               «Так мы прогоняем надоедливую чернь, которая навязывается нам. Показать тебе?»
               «Да, покажи», — сказал Ханс, протягивая Шарло свой бокал, чтобы наполнить его снова.
                «Как прикажешь, мой Маленький Пруссак».
                «Маркиз приехал некоторое время назад,» — сообщил Шарло. — «Он должен нам деньги за два визита. Но у него очень вспыльчивый характер.» Розина поклялась, что все будут осторожны — она сама, Маленький Пруссак и все девушки, — чтобы с их дорогим маленьким Шарло ничего не случилось. Она погладила его горб, сказав, что это принесет удачу ему и малышу. Затем она взяла Шарло за подбородок и заставила его посмотреть на нее.
                «Он плачет!» — воскликнула она от удивления. «Почему слезы, мой милый?»
                «Все смеются надо мной,» пожаловался Шарло, «но меня никто не любит».
                «Ну, меня тоже больше никто не любит. Так уж получилось; Мы ничего не можем изменить».
                «Ты когда-нибудь любил, Шарло?» — спросил Ханс. Горбун перестал плакать.
                «Возможно,» сказал он, «но я не помню».
                «Только подумай об этом!»
                «Да помогут тебя все Святые, Маленький Пруссак!
                Я помню только, как мама била меня, и как дети на улице пинали меня».
                «Из-за твоей искривленной спины?»
                «Что я мог сделать, если им это не нравилось? Но я сопротивлялся, плевался и царапался, и тогда они оставляли меня в покое».
                Он засмеялся; воспоминание, казалось, его позабавило. «Ты поступал правильно, мой малыш,» — сказала Розина. «А теперь позови Изабель.»
                Шарло вышел и вернулся с высокой, крепкой девушкой с широким лицом.
                «Ты должна заменить меня сегодня вечером, Изабель», приказала Розина. «У меня гость. Что задумал маркиз?»
               «Он снова привёл того молодого человека, для которого ни одна женщина не подходит», — ответила Изабель. «Молодой человек меня ещё не видел», — сказал Шарло.
                «Так что ты нарядишься для него», — решила Розина. «А пока девушки будут развлекать господ, Изабель. Скажи молодому человеку, что у нас для него есть новенькая». 
                Изабель ушла. Розина задернула занавеску, скрывавшую широкую кровать. Шарло сбросил туфли, забрался на кровать и зажег две свечи, закрепленные на стене за ней.
                «Но я не буду ложиться в кровать, — заявил он. На диване я выгляжу намного лучше».
                «Ах, ты тщеславный карлик! Помоги мне, Маленький Пруссак!»
                Ханс, который уже выпил больше вина, чем Розина и Шарло, охотно подыграл.
                «Радуйся, Шарло, наконец-то ты нашел того, кто тебя любит», сказал он.
                «Этот молодой человек будет просто без ума от нашего малыша», — сказала Розина. «Сними куртку, мой дорогой!»
                Шарло усмехнулся, снял куртку и рубашку, повернулся и показал Хансу свою спину. Его плечо становилось все более искривленным, горб — все больше и больше, объяснил он, и врачи сказали, что горб станет еще больше, грудная клетка будет все ниже опускаться, легкие и сердце будут сдавливаться, дыхание будет становиться все медленнее и медленнее, сердцебиение — все слабее и слабее, и он, Шарло, не будет сопротивляться этому, он будет улыбаться и наслаждаться тем, как все это исчезает — его дыхание, биение сердца и он сам.
                «Уф!» — воскликнула Розина. «Наслаждаться смертью! Я позову священника, чтобы он изгнал из тебя эти греховные мысли!»
                Но Ханс, опьяневший от вина, снова положил руку на горб Шарло и стал доказывать, что бедняге следует позволить наслаждаться всем, чем он хочет, до последнего вздоха. Разве ему и так не досталось в жизни достаточно плохого? Разве он не заслуживает спокойной и любящей смерти?
                «Ты ничем не лучше его!» — отчитала Розина.
                «Он любит меня», — сказал Шарло, смеясь. «Наконец-то я нашел того, кто меня любит!»
                «Он полюбит тебя еще больше, когда увидит тебя девушкой!» — добавила Розина. Смеясь, они продолжили раздевать Шарло, снимая с него чулки и брюки, любуясь его стройными, безволосыми ногами, они одели на него юбку, женские чулки и тапочки, так что его обнаженный, изуродованный торс, торчащий из женской одежды, делал его похожим на древнее мифическое существо. Затем Розина достала сверток из небольшого шкафчика у изголовья кровати и развязала его.
                «В этой вещи заключается красота Шарло,» — сказала она. «Парикмахер вчера ее дополнила». Она достала парик с черными локонами, уложенными на лбу и завязанными греческим узлом, надела его на голову Шарло и начала наносить макияж.
                «Почему бы меня не одеть?» возразил он. «Хочешь, чтоб я замерз насмерть?»
                «Сначала твое лицо должно стать еще красивее. У тебя уже есть морщины, мой малыш».
                Шарло запрокинул голову назад и моргал при свете свечи, пока Розина умело раскрашивала его щеки, нос, лоб и подбородок различными карандашами, которые она достала из резной шкатулки из слоновой кости. Она не успокоилась, пока не превратила его лицо в лицо юной девушки — нежное и одновременно порочное, доброе и злобное, преданное и властное.
                «Разве она не искушение для любого мужчины, маленький пруссак?» — спросила она, отступая на шаг назад и с любовью осматривая свою работу.
                «Пока нет, ей нужна грудь», — ответил Ханс.
                «Грудь! Какие же вы, мужчины, требовательные! Мне всё равно, получайте вашу грудь.»
                Она достала из свертка, из которого вытащила парик, белое платье, которое отдала Хансу, и искусственную грудь, которую прикрепила к Шарло. Ханс развернул платье.
                «Вырез слишком глубокий», — заметил он.
                «Я накину шарф на плечи», — объяснил Шарло.
                Он встал, надел платье и накинул на плечи белую шаль, которую ему дала Розина, так что искусственная грудь и горб были скрыты.
                «Достаточно ли я красив теперь для маркиза и его друга?» — спросил он, покачивая бедрами, затем опустился на мягкую скамью у изножья кровати и кокетливо улыбнулся Хансу.
                «Я собираюсь признаться тебе в любви, Шарлотта, чтобы они позавидовали», — заявил Ханс.
                Розина обошла Шарля, поправляя его платье и шаль. «Не опускай уголки рта, когда улыбаешься, это делает тебя старым», — упрекнула она его.
                «Знаю, мамочка, ты должна быть довольна мной», — ответил он с усмешкой.
                «Я пойду за господами, дитя мое».
                Шарло играл в эту игру много раз; она ему нравилась, потому что она делала его счастливым и позволяла на час забыть об унылой монотонности его жизни. Жестом он пригласил Ханса сесть рядом с ним.
                «Пусть господа думают, что я готова исполнить любое их желание», — объяснил он.
                Ханс схватил Шарло за руку, нежную, детскую, и прижал её к своему сердцу. Опьянение, которому он поддался, смыло все плохие воспоминания. Когда он был с Морелем, когда Альфонс упал в обморок, когда он разговаривал с женщинами и гнал их на смерть? Неужели всё это когда-нибудь происходило на самом деле? Реальность теперь представляла собой лишь калеку, превратившегося в девицу, рядом с ним, с его детскими руками, его порочным лицом и его вызывающей улыбкой.
                «Если бы я не знал, что ты мужчина, Шарло, я бы тебя в тебя влюбился», — сказал он. «Почему ты не родился девочкой?»
                «Девочкой с горбом?»
                «Я бы забыл об этом, ты такой красивый!»
                «Но Вы не можете забыть, что я мужчина? Какой же Вы мелочный!»
                «Я не так развращен, как ты, Шарло!»
                «Мои запасы разврата давно истощились; «еды» больше нет. Может быть, маркиз де Гремонвиль накормит их, или его друг».
                «Кого ты назвал?»
                «Лорана! Ты никогда о нем не слышал?»
                Прежде, чем Ханс успел ответить, открылась дверь, вошла Розина, за ней шли Лоран и Эмиль Боске. Ханс повернулся к ним лицом.
                «А! Старый знакомый» отчеканил Лоран. «Приветствую Вас, господин Мокко!»
                «Я как раз собирался объясниться даме в любви» ответил Ханс.
                «Прекрасное дитя. Почему Вы до сих пор от нас ее скрывали, мадам Розина?»
                «Она у нас совсем недавно, маркиз.»
                «Она тебе нравится, Эмиль?»
                Эмиль не ответил; Он держал руки за спиной, немного подался туловищем вперед и с удивлением рассматривал новенькую своими близко посаженными глазами. Лоран, улыбаясь, отвернулся от него.
                «Она мне кого-то напоминает, мадам Розина», сказал он. «Откуда она?»
                «Когда он уехал в деревню навестить свою семью, он послал Шарлотту замещать его».
                «Даже когда она принимает гостей?» — спросил Эмиль.
                «Она не обязана это делать. Это зависит от того, нравитесь ли вы ей, месье Боске».
                Лоран пододвинул стул и сел по другую сторону от Шарло.
                «Было бы жестоко с моей стороны вытеснить твоего возлюбленного, дитя мое,» сказал он.  «Я в долгу перед ним за то, что он провел несколько месяцев в тюрьме вместо меня. Я также уважаю в его лице короля Пруссии, которому он ранее служил ему, как я недавно узнал».
                «Вы с ним знакомы?» — спросил Ханс.
               «Я знаю его армию; я сражался бок о бок с его офицерами. Если бы во Франции были такие дворяне, революция не продлилась бы дольше трех дней».
                «Что вам понравилось в этих дворянах?»
                «Их храбрость и их суровость».
                «Вы имеете в виду прохождение через строй шпицрутенов?»
                «Конечно, и это тоже. Да, Вы правы, особенно прохождение через строй. Нам следовало бы чаще практиковать это во Франции».   
                Ханс, собираясь яростно возразить, все же сдержался. «Это бесполезно», — пробормотал он себе под нос.
                «Таким образом офицеры прусского короля поддерживают порядок. Не только этим, признаю, но Вы сами знаете, что этот метод эффективен».
                «Я не это имел в виду». На мгновение Ханс отрезвел; он вспомнил бессмысленную суматоху, которую сам же и устроил; спорить с Лораном тоже было бессмысленно. «Если Вы настаиваете, я с удовольствием уступлю Вам место рядом с дамой».
                «Полагаю; мой друг Эмиль оценит это больше».
                «Какая жалость», — сказал Шарло мягким, насмешливым и несколько более высоким, чем обычно, голосом.
                «Мадам рассказывала мне, какой Вы жестокий, маркиз». Эмиль сделал шаг ближе.
                «Это правда», — сказал он. «Лоран убил моего брата, хотя они были друзьями».
                «Разве я не заботился о тебе лучше, чем мог бы заботиться твой брат, Эмиль?» 
                Молодой человек не ответил. Молча он сел на место, которое освободил для него Ханс и поцеловал руку Шарло.
                «Какой же ты импульсивный», — насмешливо сказал горбун. «Ты настойчив, даже не заговорив со мной!» Эмиль проигнорировал насмешку. Он шептал Шарло нежные слова, непристойные намёки; его лицо покраснело, дыхание участилось.
                «Я рада, месье Боске, что Ваши желания наконец-то исполняются», — сказала Розина. Она снова села за стол, подозвала Ханса, налила ему вина и рассказала о своих проблемах; становилось всё труднее предлагать клиентам то, что они хотели, их требования росли, а замужние женщины становились всё более искушёнными в удовольствиях.
                «Кто-то должен прийти и восстановить порядок», — сказала она. «Безнравственность выставляется напоказ средь бела дня и даже в самых лучших семьях. Нам снова нужны религия и мораль!»
                «Ты права, Розина», — сказал Ханс, поднимая бокал. «Нам нужна религия! Когда я вспоминаю твою грудь…»
                «Ты нашел в ней недостатки?»
                «Я бы женился на тебе из-за твоей груди!»
                «Сегодня ты бы так не поступил. К тому же, я не подхожу для брака».
                «Ты любишь порядок и мораль!»
                «Конечно, они должны существовать. Брак тоже должен существовать. Как бы я зарабатывала на жизнь, если бы ко мне не приходили мужчины, которым надоели их жены!»
                Они говорили громче, но Лоран и Эмиль их не слушали. Лоран начал ухаживать за Шарло, его обычное, красивое лицо было искажено кривой ухмылкой, предвещавшей вспышку гнева. Эмиль тоже выглядел недовольным. Внезапно Шарло выпрямился, убрал руки от обоих влюбленных и сложил их перед грудью.
                «Господам не следует смеяться над бедной девушкой», сказал он. «Боюсь, они не дают свои обещания всерьез».
                Лоран рассмеялся, его смех был натянутым, в нем отсутствовала обычная торжествующая уверенность. «Чего хочет моя маленькая Шарлотта? — спросил он. — Ей недоплачивает хозяйка дома?»
                Шарло заплакал, но пролил лишь несколько слезинок, чтобы не испортить раскрашенное лицо. «Какое мне дело до денег!» — посетовал он. «Я хочу выйти замуж!»
                «Ах, ты пришла сюда в поисках мужа, дурочка?»
                «Если господа не хотят на мне жениться, лучше оставьте меня в покое!»
                Лоран, корчась от судорожного смеха, хлопнул себя по колену ладонью, но плохое настроение Эмиля только усугубилось этой провокацией.
                «Мы уже слишком много слов потратили впустую, дитя мое», сказал он, схватив Шарло за руки и оседлав его. Лоран не хотел отставать, поэтому он притянул Шарло к себе и попытался оттолкнуть Эмиля.
                «Это твоя благодарность, маленький чертик?» — выдохнул он.
                «Ты не убьешь меня, как убил моего брата, большой черт!» — завыл Эмиль.
                Они кинулись друг на друга с кулаками. Шарло кричал, Лоран поцелуем закрыл ему рот. В этот момент Эмилю удалось оттеснить своего соперника. Но он не был рад своей победе. Внезапно он вскочил.
                «Мужчина!» воскликнул он. «Он разыграл нас!»
                «И вправду мужчина!» поддержал Лоран.
                Эмиль выпрямился, уставился на Шарло, бросил взгляд на Лорана, потом оба принялись лупить горбуна.
                «Пощадите меня, неужели у вас нет ни капли сочувствия к несчастному калеке!»  умолял Шарло и пытался защититься от ударов воплями, плачем и укусами: «Мы просто хотели вас развеселить!»
                Прежде чем Ханс и Розина успели вмешаться, двое обманутых любовников сорвали с него парик, разорвали шарф и расстегнули рубашку. Искусственная грудь полетела на бокалы, опрокинув их, и кровь потекла по лицу Шарло на бархат мягкой мебели. Ханс схватил Лорана за правую руку и оттащил его назад, Розина схватила Эмиля за ноги, а когда он не отпустил Шарло, она стала щипать его за икры и бедра. Лоран встал, ошеломленный. Шарло скатился со скамьи на пол. Эмиль схватился за стол, чтобы не упасть, и опрокинул его.
                «Ах вот как!» — воскликнул он. «Пусть все будет разбито, пусть логово порока превратится в прах и пепел!»
                «Это дельное предложение — разгромить его!» — воскликнул Лоран.
                Эмиль схватил стул и запустил его в дверь; Лоран, который был сильнее, ударил столом о стену. В сопровождении нескольких девушек вошла Изабель. Но остановить двух разъяренных мужчин было невозможно. Разгромив мебель, разорвав обивку в клочья и разбив зеркала, они ворвались в большую гостиную. Выбегая, Лоран разбил люстры, и свеча подожгла разорванный шарф Шарло. Розина закричала. Изабель попыталась успокоить ее.
                «Я сообщила охраннику», — прошептала она. «Потушите пожар! Потушите пожар!» — отчаянно завыла Розина.
                «Я не могу», — простонал Шарло, перевязывая кровоточащие раны тряпкой. Эмиль услышал это, повернулся к двери и снова начал бить его. Ханс и Изабель оттащили его.
                Когда Лоран вошел в гостиную, гости уже разбежались по соседним комнатам, а девушки с криками попрятались, но их любопытство перевесило страх. Из укрытия, где они легко могли найти убежище, они наблюдали за происходящим разрушением, вскрикивая каждый раз, когда разбивался отполированный кубок, чаша из тонкого расписного фарфора, стул или подсвечник. Ярость Лорана была неудержима. Сначала он издавал дикие крики, похожие на крики хищной птицы, пикирующей на свою добычу; через некоторое время они превратились в своего рода песню, иногда взмывающую высоко, иногда опускающуюся низко, сливаясь в нечто, напоминающее мелодию. Наконец, он нашел слова, чтобы описать это, словно импровизируя, но вскоре они сложились в песню, которую он, вероятно, часто пел во время своих набегов или, когда разбивал черепа врагов, пронзал их тела пулями из пистолета и сдавливал им горло руками; в его песне перечислялись эти и другие способы умерщвления; в них хватало окровавленных образов, описаний ран и гор трупов. С каждой раной, каждой смертью, каждым трупом разбивался стакан, ваза, бутылка, ломался стул; рвалась обивка, пачкались занавески, а девушки визжали, визжали в такт песне, и даже притопывали ногами.
                Когда Эмиль подошёл, он не стал участвовать в разрушениях. С унылым лицом он наблюдал за происходящим и бесстрастно улыбался, словно не замечая, как кривятся его губы. После того как Ханс некоторое время наблюдал за ним, он подошёл к нему и спросил:
                «Ты всё ещё восхищаешься своим защитником?» Взгляд Эмиля, повернувшийся к нему, вернулся от размышлений к шумной реальности.
                «Это правда, он защищает меня», — сказал он.
                «Ты благодарен ему за это?»
                «Он думает, что я благодарен. Вы думаете, у него есть на это право?»
                «Вы знаете лучше меня».
                «Все говорят, что у него есть на это право».
                «Но ты же не благодарен ему, правда?» Эмиль молча отвернул голову и продолжил наблюдать за разрушениями, устроенными Лораном. Через центральную дверь вошла Розина. Она сняла шаль и заполнила опустошённую гостиную своей неистощимой энергией.
                «Прекрати, сумасшедший! Крикнула она. «Посмотри на меня! Оглядись вокруг!»
                Лоран с силой опрокинул на пол хрупкий стул, который уже поднял, повернулся, сжимая в руке сломанную ножку, и собирался броситься на Розину. Но он снова опустил руку. Розина, словно торговка на рынке, уперлась кулаками в широкие бедра; позади нее шли четверо охранников, молодые люди с винтовками и трехцветными шарфами.
                «Этот человек разломал мое имущество и поджег его», — заявила она. «Я требую, чтобы его посадили в тюрьму до тех пор, пока он не возместит ущерб». Красивое лицо Лорана исказилось от изумления. Он огляделся: на девушек, которые указывали на него и хихикали, на Эмиля, Ханса, все еще истекающего кровью Шарло, который переоделся, и, наконец, снова на Розину.
                «Вы издевались надо мной», — сказал он и отбросил ножку стула. «Вы не посмеете это сделать!»
                «Это не преступление», — заявила Розина. «Но Вы должны возместить то, что уничтожили…»
                «Кто этот человек?» — спросил сержант, командующий стражей. Ответа он не получил. Розина прикусила губу. Затем Эмиль Боске заговорил своим резким, пронзительным голосом:
                «Это маркиз де Гремонвиль, печально известный Лоран, который убил моего брата».
                «Эмиль! — воскликнул Лоран, — Ты предаешь меня,      
                Эмиль!»
                Разочарование сделало его беззащитным, поэтому он позволил себя связать без сопротивления.
                «Хорошая добыча», — заметил сержант. «Вы оказали услугу Республике, мадам. Но боюсь, заключенный не сможет возместить Вам причиненный ущерб».
                Розина осталась невозмутимой.
               «Арестуйте и этого человека, сержант», — сказала она, кивая в сторону Эмиля. «Это гражданин Боске помог маркизу уничтожить мое имущество».
                «У меня также мало денег, как и у маркиза», запротестовал Эмиль.
                «Ваш будущий тесть оплатит Ваши долги», пояснила Розина. «Я завтра его навещу. Ведь ему не нужен скандал.»
                Эмиль тоже был арестован. Сержант послал человека за подкреплением. Маркиз был удачной «находкой»; его нужно было тщательно охранять, чтобы предотвратить побег. Но Лоран был так потрясен предательством своего протеже, что едва понимал, что с ним происходит. Шарло поклонился двум пленникам и показал им свои раны. «Могу ли я рассчитывать на компенсацию, великодушные и добрые господа?» — мягко спросил он. «Вы отвергли любовь бедной девушки, но в нашем доме принято платить даже за избиение бедной девушки. Вы ведь не будете отрицать, что вам доставило удовольствие пролить мою кровь? Посмотрите, она все еще течет!»
                Он обмакнул палец правой руки в свою кровь и показал его двум заключенным прямо в лицо. Девушки подошли ближе, сплевывая и оскорбляя их. Шарло ударил их своей накладной грудью. Охранники засмеялись.
                «Давайте, детки, давайте!» — крикнула Розина. «Такое   зрелище выпадает не каждый день!»
                Девушки становились все смелее. Оба заключенных оскорбляли, унижали и оскорбляли их; Эмиль относился к ним с подчеркнутым презрением, Лоран уклонялся от оплаты, придумывая нелепые отговорки, и оба угрожали, а иногда и действительно били. Девушки наслаждались местью, шлепая заключенных по лицу и разрывая их одежду. Эмиль громко стонал. Лоран, казалось, не обращал внимания на удары; он почти с любопытством оглядывался по сторонам, его взгляд переходил от одного человека к другому, задерживаясь лишь на Хансе.
                «Вы тоже молчите, когда эти шлюхи меня бьют?» — спросил он.
                «Это менее больно, чем пройти через строй шпицрутенов», ответил Ханс.
                Когда девушки напали на заключенных, разбрасывая осколки стекла и ножки стульев, охранники вмешались и увели их. К тому времени прибыло подкрепление. После их ухода гости вышли наружу — торговцы, банкиры, армейские поставщики, даже две секретарши из Директории — никто из них не хотел быть замешанным в скандале. Но теперь они начали пить среди обломков, преследуя и раздевая девушек; раздавались смех и крики. Хотя пожар был потушен, из соседней комнаты доносился слабый запах гари. Ханс сидел в углу и пил вино один бокал за другим. Шарло, который последовал за охранниками, вернулся и подошел к нему.
                «Это Ваша вина!» — закричал он. «Я вырядился ради Вас! Меня избили из-за Вас!»
                «Да, отомсти за нас!» — крикнула Розина из соседней комнаты. «Мы так старались ради него, но он не защитил нас от поджигателей!» Шарло остановился неподалеку от стола. Он не смел прикасаться к Хансу; он лишь осыпал его угрозами и проклятиями, пока голос его не дрогнул. Ханс опустошил свой бокал, встал и вышел из гостиной. Крики горбуна, смешивавшиеся с шумом гостей и визгами девушек, сопровождали его до самой лестницы.


                Жюли была занята переговорами; лишь около полудня она нашла время для Ханса.
                «Ты нашел два письма для себя?» — спросила она. «Только письмо Гастона», — ответил он. Гастон требовал себе три четверти нью-йоркского бизнеса, утверждая, что безрассудство его партнера стоило ему большей части состояния жены.
                «Но ты же передал ему свою собственность на озере Эри», — сказала Жюли.
                «Видимо, этого недостаточно, чтобы компенсировать его потери».
                «Он ненасытный; ты не должен уступать!»
                «Он спас мне жизнь, Жюли. Его тесть, вероятно, тоже давил на него, чтобы он требовал большего».
                «Дай мне его письмо; я отвечу на него».            
                Ханс поискал второе письмо, спрятанное под бумагами, вскрыл печать, прочитал подпись и на мгновение осознал, что этот Вильгельм, писавший ему, — его брат. «Я даже имени брата уже не помню», — сказал он, поднимая взгляд, но Жюли уже вышла из комнаты. Ему бы хотелось прочитать ей письмо. Его семья стала для него настолько чужой, что на мгновение он почувствовал себя как дома рядом с Жюли, но потом вспомнил, что и сам перестал понимать Жюли, с её двумя лицами: деловым и нежным. Читая письмо во второй раз, он задумался, всегда ли почерк Вильгельма был таким аккуратным. Этот почерк не походил на почерк его брата. Неужели Вильгельм утратил свою неловкость в прусских казармах?
                «Дорогой брат», писал Вильгельм, «Хотя ты нам ничего о себе не сообщаешь, ты должен знать, что я о тебе все время думаю. Возможно, ты забыл о нас, и думаю, что Берта о тебе тоже забыла, так как после смерти нашей матери она ни разу не упоминала твое имя.»
                Письмо было длинным, таким, какие писала Берта. Конечно же, он писал под ее диктовку, подумал Ханс.
                Это было письмо, какие обычно пишут женщины.
                Понятно, что Вильгельм не упомянул о своей службе или полку, в котором служил, поскольку его старший брат считался дезертиром и предателем в Пруссии. Но Вильгельм также умолчал о товарищах, друзьях и маленьких увлечениях, которые есть у каждого. Вместо этого он сообщил о смерти тети Юлианы, которая умерла тремя годами ранее; Берта родила двоих детей, обе девочки, старшей четыре года, младшей — один год. Сам Вильгельм был холост, не имел состояния и еще не нашел богатую невесту. Но деньги были нужны как никогда; жизнь в Пруссии, особенно в столице, стала дорогой, приглашений было много, расходы выросли, дамская одежда стала элегантнее, и не хотелось отставать от Вены и Парижа. Только в конце он написал, что секретарь из Министерства иностранных дел сообщил советнику Линдхорсту, своему зятю, как он может связаться со своим братом. Вильгельму было нелегко написать новое французское имя брата.
                Ханс сложил письмо. Он не знал отвечать ли или что отвечать брату. Только вечером он решился ответить.
                После обеда он по просьбе Жюли пошел к Морелю.
                Он нашел его в углу мастерской сидящим за бокалом вина.
                «Бюст еще не готов» сказал скульптор вместо приветствия. «У меня много дел. Моя дочь вбила себе в голову выйти замуж, за калеку без имущества и дохода.
                Ах, эти женщины, кто их разберет!»
                Он поднял лежавший на столе комок глины и отбросил его в сторону, но затем встал и поднял.
                «Глина не виновата,» вздохнул он, «она не заслуживает наказания».
                «Она хочет выйти замуж за Альфонса?» — спросил Ханс.
                Морель не ответил. Он взял бюст, над которым работал, и внимательно его осмотрел.
                «Посмотрите на эти тонкие губы, гражданин Мокко,» — сказал он, — этот лоб, это напряженное выражение! Вы когда-нибудь видели генерала Бонапарта лицом к лицу? Нет? Офицер, воевавший под его командованием в Италии, подтвердил мне, что именно так выглядит генерал во время боя, когда приближается решающий момент».
                Он поставил бюст на полку и отступил на шаг назад.
                «Не хватает одной мелочи», продолжил он.
                «Я представляю, как он смотрит в пустоту, или, вернее, в око судьбы, которое вот-вот решит за него или против него. Но он, маленький генерал, остается неподвижным, как Сулла, как Гракх, как Цезарь. Этого спокойствия все еще не хватает».
                «В око судьбы?» — повторил Ханс. «Я не знаю Бонапарта. Я не знаю, верит ли он в судьбу и спокоен ли он. Говорят, он несет идеи революции в мир. Может ли он быть спокоен, делая это?»
                «Революция — это судьба. Он это знает. Вот почему он спокоен».
                «Вы правы, гражданин Морель. Не могу поверить, что сам до этого не додумался».
                Когда Ханс уходил, Морель провожал его через двор. В доме он открыл дверь своей квартиры и позвал Сюзанну, но никто не ответил.
                «Она снова ушла к нему», пробормотал он. «Если б я знал, что она в нем нашла! Одноногий! Это невозможно понять! Это бессмысленно, если я ее заберу домой, она все равно уйдет к нему, а не ко мне…»
                Он замолчал. Ханс минуту помедлил, потом сказал:
                «Может быть она прислушается ко мне. Я попробую.»
                «Вы хороший человек.» Морель вздохнул, потом взял себя в руки и описал дом, в котором жил Альфонс.
                «Скажите ей, что ее мать стара, каждый шаг дается ей тяжело. Долг Сюзанны помочь своей матери.»
                Он остановился перед домом. Каждый раз, когда Ханс оборачивался, он видел коренастую фигуру Мореля, согнутую, словно корчащуюся от боли. В дверях дома, описанного Морелем, к Хансу подошла пожилая женщина, отошла в сторону и уставилась на него.
                «Мы знакомы, мадам?» — спросил он.
                «Откуда мне знать, знаете ли Вы меня?» — ответила женщина, сложив руки на груди и рассматривая галстук, костюм и туфли мужчины: «Я Вас знаю, этого достаточно. Но Вы не можете убить меня здесь».
                «Убить?»
                «Как бедных женщин! Моя сестра была среди них, высокая женщина, которая шла впереди процессии. У нее было двое маленьких детей. Теперь я должна их содержать».
                «Скажите, где Вы живете, мадам. Я пришлю Вам денег на детей».
                «Не лгите! Вы собираетесь донести на меня в полицию! Вам нужны деньги на галстуки, костюмы и сапоги, не так ли?»
                Ханс внезапно пришел в ярость. «За сапоги платит моя жена», — сказал он и, пройдя мимо старушки, поднялся по лестнице. Когда он стучал в дверь квартиры, он уже пожалел о том, что потерял контроль над собой. Дверь открыла Сюзанна.
                «Я пришел по поручению Вашего отца» пояснил он.
                «Какого черта Вы ходили к нему!» разозлилась она.
                Из комнаты послышался слабый голос: «Черта не существует, освободись от суеверий, дитя!»
                «Это просто такое выражение.»
                Сюзанна пошла к Альфонсу, который сидел у окна полуодетый с наброшенным на колени одеялом. Ханс вошел, хотя запах лука и прогорклого жира, который распространился по всему помещению, был ему противен.
                «Вы разрешите мне войти, Альфонс?» спросил он.
                «Входите, я не думаю, что Вы полицейский шпик», ответил калека.
                Его бледное лицо было почти детским. Ханс наклонился над ним и пожал ему руку.
                «Рад, что Вам стало лучше,» сказал он.
                «Но работы у меня всё ещё нет».
                «Найдёшь», — сказала Сюзанна. — «Просто наберись терпения».
                «Ты не сможешь заботиться обо мне до конца моих дней, Сюзанна».
                Она подошла к Альфонсу.
                «Что Вам от нас нужно?» — спросила она Ханса.
                «Твой отец передал, что твоей матери нужна твоя помощь».
                «Скажите моему отцу, что я займусь домашними делами, когда вернусь домой сегодня вечером».
                «Я больше не увижу его сегодня».
                «Не говорите ему этого. Чего Вы ждёте еще?»
                Только когда он уже собирался уходить, Ханс понял, насколько тесной была комната. Длинная и узкая, с одним-единственным окном на короткой стороне напротив двери, она напоминала тюремный коридор; это впечатление усиливалось двумя дверями вдоль длинной стороны. Между ними стояла кровать, с другой стороны — вторая кровать, а рядом с ней — стол с несколькими стульями. Печи не было; зимой, чтобы согреться, жильцу приходилось оставлять открытой дверь в соседнюю комнату или на кухню. 
                Перед домом снова стояла старая женщина, к которой присоединились две другие. Ханс остановился.
                «Я отдам Вам все деньги, какие есть при мне, гражданка», сказал он. «Купите для детей Вашей сестры все, что необходимо».
                Три женщины молча отступили от него. Их лица были серыми и потрескавшимися, как стены домов, рты полуоткрыты, обнажая лишь несколько полустертых зубов.
                «Вы ошибаетесь, гражданка, я не шпион,» продолжил Ханс. «Я каждый день спрашиваю себя: чего добилась революция? Вместо аристократов у нас банкиры и владельцы фабрик; именно они виноваты в этом несчастье…»
                «Он говорит, он говорит без умолку, как же хорошо он говорит», — пробормотала одна из женщин.
                Он отвернулся от них и смущенно пожал плечами. Идя по улице, он увидел, что у каждых ворот стояли женщины, по две-три в каждых, некоторые больше, с руками на бедрах или сложенными на груди. Их губы шевелились; он не мог разобрать их шепот, но понимал, о чем они говорят. Он огляделся. Дальше из ворот вышли несколько женщин и последовали за ним. Он поспешил дальше. Когда он оглянулся через некоторое время, к первой группе женщин присоединились другие; это была небольшая процессия. К следующему разу, когда он оглянулся, она стала больше. Ханс побежал; он не мог остановиться. Позади него, ему показалось, что он слышит, как женщины тяжело дышат. Пешеходы, идущие навстречу, расступились. Это была та же улица, по которой женщины спешили в город несколько дней назад. Задыхаясь, он достиг улицы Сент-Оноре, кровь гудела в ушах; ему показалось, что это крики преследовательниц, дома, люди и кареты расплылись перед глазами. Он даже не смог различить лицо человека, который, раскинув руки, остановил его. Столкновение было настолько сильным, что оба пошатнулись.
                «От кого Вы убегаете?» спросил Пьер. «Вас снова хотят упрятать в тюрьму?»
                Ханс с трудом восстановил равновесие. Мир снова начал обретать более осязаемую форму. Прохожие обернулись, чтобы посмотреть на них; пожилая женщина в шляпе с лентами, такие были в моде много лет назад, остановилась.
                «Отпустите меня!» — сердито сказал Ханс. Пьер опустил руки и посмотрел на него сквозь лорнет.
                «Вы вне себя, успокойтесь! Вас бы сбила машина, если бы не я!»
                «Где женщины?» Женщина в шляпе, украшенной лентами, подошла ближе.
                «Почему Вы смотрите на меня, гражданин?» — спросила она. «Вы меня знаете? Мне кажется, мы встречались раньше, хотя я не знаю, когда. На свете так много людей».
                «Я тоже не знаю».
                Ханс отвернулся от нее. Он больше не видел своих преследовательниц на улице, по которой спускался. Он провел тыльной стороной ладони по лбу.
                «Вероятно мне померещилось, что меня преследуют.»
                «Возможно, Вы всегда были немного фантазером».
                Пьер взял его под руку. «Я провожу Вас домой. Раз уж Вы меня не любите, я не буду настаивать на том, что спас Вас. Если бы я Вас не остановил, это сделал бы кто-то другой. Ваше время еще не пришло».
                Женщина, которая утверждала, что знает Ханса, наконец, пошла дальше. Когда он оглянулся на нее, она исчезла в толпе.
                «Вы знали эту женщину?» — спросил Пьер.
                «Теперь я вспомнил, что один из её родственников был заключён в тюрьму в Люксембургском саду».
                «Встреча с кем-то знакомым во времена несчастья — плохой знак».
                «Вы стали суеверным? Только что Вы говорили, что мой час ещё не настал».
                «Позвольте мне Вас проводить; Вы всё ещё слабы», — сказал Пьер. «Почему бы мне не быть суеверным? Все суеверны. Время такое. Поражение итальянской армии и неопределённость Директории предвещают перемены. Все хотят знать, какие это будут перемены, и, какие перемены будут в его собственной судьбе. Кстати, арест Лорана был предсказан».
                «Этого следовало ожидать».
                Пьер остановился.
                «Хотя он был моим другом, я думаю, его арестовали справедливо», — объяснил он, и Ханс теперь почти поверил искренности Пьера.
                «Когда я сообщил Терезе эту новость, Альбертина снова заболела. Лоран принес несчастье всем, кто его знал. Разве в таких обстоятельствах не стоит стать суеверным?»
                Ханс продолжал идти молча. Пьер не отпускал его руку.
                «Тереза была бы рада, если бы Вы навестили своего ребенка», — продолжил он. «Я тоже хотел бы видеться с Вами чаще. Почему бы нам не остаться друзьями?»
                Ханс мельком взглянул на него, заметил, что лицо Пьера по-прежнему напоминает молодую, более обаятельную Терезу, и уже собирался ответить, что он тоже ценит эту дружбу, но вместо этого сказал: «Я не такой суеверный, как Вы».
                «Между нами говоря, мой друг: я суеверен только потому, что все остальные суеверны, потому что я не хочу никого обидеть», — ответил Пьер с улыбкой, и Ханс с облегчением понял, что отделался от него.
                Они дошли до магазина. Ханс поспешно попрощался, не глядя на Пьера. В большой комнате Ахилл Фуко развешивал новые гравюры. Ханс наблюдал за ним. «Верите ли Вы в приметы, гражданин Фуко?» — спросил он спустя некоторое время.
                Ахилл подозрительно оглядел его. «Зависит от того, какая это примета», — ответил он. «Зачем Вам это знать?»
                «Суеверие, кажется, в моде.»
                «Все умные люди, которых я знаю, верят в знамения, гражданин Мокко». Он самодовольно улыбнулся и выбрал следующую гравюру из тех, что лежали на столе рядом с ним.
                Ханс прошел в свою комнату, подошел к окну и взглянул на улицу. Это была та же улица, по которой провозили Робеспьера и других осужденных на казнь тогда в термидоре; это были те же дома, те же люди и та же вонь от сливных приспособлений, которая поднималась оттуда смешанная с запахом нечистот, крови и забитого скота, но никто не жаловался на то, что это все заражало воздух, казни больше не проводились прилюдно. Тогда люди не были такими суеверными. Почему же они стали такими сейчас? Неужели Просвещение народа было напрасным, а образование, а развитие наук? Неужели они лишь породили новое суеверие, подобно тому как отмена старых привилегий сделала видимой для всех новую привилегию богатства? И почему он, теперь уже гражданин Жан Мокко, когда-то покинул Пруссию? Что он искал в Париже? Что заставило его пересечь океан, что вернуло его обратно? Что удерживает его здесь сейчас? Он любил Терезу, он любил Жюли — может быть, в этом причина? Напишу Вильгельму письмо о любви», — подумал он. «Вильгельм еще молод; он, конечно, переоценивает любовь так же, как и я тогда, но есть ли смысл его предупреждать? Нет, я не буду писать ему о любви.
                Он схватил лист бумаги, обрезал перо и окунул его в чернильницу. Внезапно он начал писать, торопливо, не задумываясь, но аккуратно и изящными буквами, оставляя узкое поле свободным по краям листа.
                «Дорогой Вильгельм,» писал он, «ты меня пристыдил, брат мой, ибо моим долгом, как старшего, было бы правильно сначала написать тебе, узнать о твоей судьбе и судьбе семьи, и рассказать тебе о моей. Наверняка ты думал, что я забыл тебя. Было бы нечестно это отрицать. Сколько лет прошло с тех пор, как мы в последний раз разговаривали, с тех пор, как каждый из нас пожал другому руку, с тех пор, как мы обнялись на прощание! Я подсчитал и обнаружил, что этой весной прошло семь лет, но эти семь лет кажутся мне длиннее, чем целая человеческая жизнь. Многое произошло за это время, многое произошло во мне! Ни трёх, не тридцати писем не было бы достаточно, чтобы рассказать тебе обо всем. В Париже я пережил победы и поражения революции, энтузиазм, страдания и героизм великого и мужественного народа, который признал меня своим гражданином. Я жил в уединении среди лесов в Америке; я вернулся на землю, которая стала моим вторым домом, и увидел, как она изменилась в моё отсутствие. Дорогой младший брат, с какими мыслями в голове, с какими чувствами в сердце я когда-то оставил тебя! Ты тоже повзрослел с тех пор, поэтому мне не нужно писать тебе, что не все наши желания исполняются, что реальность обычно не соответствует нашему воображаемому миру, и что чувства людей ещё более непостоянны, чем их мысли. Если ты ещё не усвоил этот урок, он придёт к тебе однажды, в недалеком будущем. Возможно (я пишу «возможно», потому что не знаю наверняка), из всех связей, объединяющих людей, только семейные узы остаются крепкими. Когда я думаю о нашей сестре Берте, я, конечно, не хочу в это верить, хотя и не отрицаю, что у неё много достоинств. Но ты — мой младший брат, о котором я так долго забывал, я всё ещё ясно вижу тебя перед собой, когда закрываю глаза, с твоими шрамами от оспы, слегка оттопыренными ушами и печальными глазами. Как же я хочу увидеть тебя снова! Сведет ли нас вместе благоприятная судьба? Или, как ты думаешь, может быть, нам стоит немного подтолкнуть судьбу? Есть ли у нас возможность это сделать? Давай поразмышляем над этими вопросами и поделимся результатами наших размышлений. Я всё ещё люблю тебя так же, как любил в детстве, и эта любовь не обман, порожденный нашими чувствами, которым суждено угаснуть вместе с нами. Напиши мне и скажи, хочешь ли ты снова увидеться со мной, и будь уверен, что я сделаю всё, что в моих силах, чтобы исполнить твоё желание.»
                Ханс отложил перо в сторону. Ему хотелось зачеркнуть последние предложения, они показались ему нечестными, так как он сам хотел встречи, т.к. был разочарован в жизни. Надо ли об этом писать? Ему было стыдно, что в последнее время его гордость и так пострадала. Да и вряд ли Вильгельм, это поймет, если он ему доступно все не объяснит. Он снова обмакнул перо в чернила и написал соболезнования в связи со смертью тети Юлианы, передал приветы семье, Берте и шурину. Он не стал перечитывать письмо, прежде чем свернуть и запечатать. Оно ему самому не понравилось, он разорвал его, а написать новое второй раз не хватило сил.
               
                Через два дня Морель принес бюст Бонапарта. Жюли была удивлена.
                «Вы могли не спешить с этим» сказала она.
                «Поскольку гражданин Мокко зашел ко мне, я подумал, что скоро будет открытие выставки.» Морель снова хотел завернуть бюст в платок. «У меня много заказов на бюст генерала».
                «Выставку отложили на время» успокоил его Ханс.
                «Мы ценим Вашу работу».
                «Да, оставьте Вашу работу здесь.» сказала Жюли без восторга.
                Морель снова поставил бюст на стол, отошел на несколько шагов от стола и, приставив правую руку к глазам, как бы разглядывал свое произведение.            
                «Помнишь, что я тебе говорил, гражданин Мокко?» — спросил он. «Я добавил недостающую маленькую деталь. Обрати внимание на взгляд: он пустой! Взгляд в глаза судьбе, грядущим революциям!»
                Когда Ханс подошел ближе, он обнаружил, что зрачки теперь обозначены. Хотя он не заметил, что что-то изменилось, но вежливо сказал: «Вы правы: он смотрит в будущее…»
                «В будущее? Можно и так сказать». Морель посмотрел на Жюли.
                «Я художник, гражданин Мокко. Меня не касается, когда Вы выставите бюст».
                Когда Жюли передала ему деньги, прибыл Шарль Канар. Он хотел снова уйти, но Морель поприветствовал его так небрежно, как будто молодой офицер не был любовником его дочери.
                «Посмотрите на мой бюст», — настаивал он, пересчитывая деньги. «Я утверждаю, что именно молодой генерал, именно его гений делает нас художниками. Его амбиции подпитывают наши амбиции. Знаменитый Давид никогда не писал никого так хорошо, как Бонапарта!»
                Ханс проводил его. Морель, казалось, был доволен оплатой; он начал разглагольствовать об амбициях, которые толкали солдат и художников на великие дела, сравнивая их по очереди с болезнью, охотником, хищным зверем и боевым конем. Ахилл Фуко и старый Фуэ, мимо которых они проходили, слушали бесстрастно; они привыкли к тирадам художников.
                «Вас с друзьями подтолкнуло к штурму Бастилии тщеславие?» — перебил Ханс.
                «Это были другие времена,» немного смущенно ответил Морель, но быстро взял себя в руки и объяснил: «Сегодня мы ратуем за свободу, за которую боролись тогда, среди других народов. Тщеславие в этом очень помогает.»
                Прощаясь перед домом, Ханс поинтересовался Сюзанной.       
                «Она выходит замуж за своего одноногого», — сердито буркнул Морель.   «Пусть умрет от голода вместе с ним! Я найму служанку для работы по дому; это избавит меня от хлопот с ребенком!»
                Он быстро ушёл, топая по тротуару и размахивая руками, словно подгоняя непослушную дочь.
                Ханс нашёл Жюли и Шарля в небольшом кабинете.
                «Ты неправильно поняла Уврара,» говорил Шарль.
                «Он не противоречил другим, но это ничего не значит,» защищалась Жюли. «Я видела его лицо.»
                «Ты полагаешься на выражение его лица?»
                «Я полагаюсь на свою интуицию.»
                «Спроси сама Уврара, если не веришь мне!»
                «Ты забываешь, что Бонапарт не может просто вернуться во Францию из Египта.»
                Постепенно Ханс понял, что они обсуждали, будет ли Уврар финансировать правительство во главе с генералом Бонапартом. Шарль получал информацию не только от семьи Пермон; среди доверенных лиц банкира был его боевой товарищ, демобилизованный из армии после ранения и работавший на Уврара. Он не сообщил Шарлю, как они намеревались вернуть Бонапарта во Францию, но было несомненно, что Уврар поддерживал этот план.
                «Генералов достаточно», — заметил Ханс.
                «Бонапарты — богатые люди», — объяснил Шарль. «Семья сколотила состояние во время итальянской кампании — он сам, его братья и зятья, а также корсиканские семьи держатся вместе. Поэтому у Бонапартов те же интересы, что и у банкиров, и в этом их сила».
                «Ты прав», — согласилась Жюли, убежденная этим аргументом. Пока она договаривалась с Шарлем о том, чтобы он пригласил Бонапартов посетить выставку, Ханс просматривал альбом с видами Египта.
                «Она привезёт своего любовника», — сказал Шарль, а Жюли ответила: «Бонапарту придётся вернуться, чтобы он мог лучше присматривать за своей женой». Только после ухода Шарля Ханс выразил своё возмущение этой сделкой.
                «Ты уверена, что Бонапарта можно купить, как скот или мешок зерна?» — спросил он.
                «Я бы не называла это «покупкой», — парировала Жюли.
                «А как же еще! Это позорное и грязное дело; по сравнению с которым торговля мехом Астора — честное предприятие!»
                «Ты не изменишь мир, Ханс», — сказала Жюли с дружеской насмешкой.
                «Если Бонапарт — тот человек, каким его все считают, он растопчет                любого, кто захочет использовать его как орудие!»
                Жюли не стала спорить. «Мы выберем гравюры», — сказала она.
                Выставка открылась через десять дней. Как и предсказывал Шарль, Жозефина приехала с Ипполитом. Она дождалась полудня, чтобы посетить выставку; Шарль, устав ждать, уже собирался уезжать. Ахилл, первым узнав её карету, объявил о её прибытии; Шарль вышел ей навстречу на улицу; Жюли встретила её у дверей выставочного зала.
                Жозефина доброжелательно улыбнулась; она выглядела усталой, вокруг глаз легли темные тени. Жюли шла впереди, за ней следовал Шарль с наследным принцем. Перед гравюрой, изображающей портовый город, Жозефина повернулась к Шарлю и спросила, какой это город; это была Акка, ответил он. Город, где армию поразила чума? Он подтвердил это. Она спросила, как удалось получить эти виды, но, заметив бюст, она перебила Жюли, которая проводила экскурсию. Работал ли художник с натуры, спросила она, обернувшись и увидев, как из соседней комнаты вошел Ханс.
                «Гражданин Мокко, не правда ли?» спросила она. «Мы с Вами познакомились у Пермонов.»
                Ханс молча поклонился.
                «Скажите, известно ли Вам, знает ли скульптор генерала в лицо?»
                «Он видел его один или два раза во время публичных
                выступлений».
                «Тем более удивительно, как точно он передал сходство!» Она еще раз взглянула на бюст, оценивая фигурку, и повернулась к Хансу.
                «Мне говорили, что Вас называют Маленьким Пруссаком. Это правда?»
                «Не знаю, кто мог такое сказать обо мне…»
                «Люди до сих пор о Вас говорят…»
                Усталость Жозефины исчезла; ее губы и глаза улыбались. Ханс отступил на шаг назад, словно перед лицом противника, готового броситься на него.
                «Я бы скорее предположил, что вызвал отвращение», — сказал он.
                «Я слышала, что Вы также замешаны в скандале вокруг знаменитого Лорана…»
                «Я присутствовал при его аресте, и ничего больше».
                «Вы знали его?»
                «Он напал на почтовую карету, в которой я ехал из Нанта в Париж…»
                «Припоминаю. Расскажите мне как-нибудь подробней об аресте».
                Ханс огляделся, пытаясь придумать, как бы сбежать от Жозефины; Жюли пришла ему на помощь.
                «Завтра мы приглашены к мадам Пермон,» сказала она. «Вероятно, там и представится такая возможность …»
                Ипполит, который присутствовал при разговоре, молчал и при этом глупо улыбался.
                «Ей надоел этот юноша», заметил Шарль после ухода посетителей.
                «Он богат», — возразила Жюли. «Если Бонапарт разведется с ней, она выйдет замуж за Ипполита. Она любит мужчин помоложе. Не попытаешься ли ты завоевать ее сердце?»
                «Я хочу продвинуться по карьерной лестнице», — сказал Шарль. «Ревность генерала будет препятствием…»

                Ханс и Жюли пришли к Пермонам сразу после Амленов и незадолго до появления Бонапартов. На этот раз Жозефина пришла без своего любовника.
                «У Ипполита красный нос,» объяснила она. «Что мне с ним делать, когда он чихает и у него слезятся глаза? В таком состоянии он выглядит неприятно!» Поздоровавшись с мадам Пермон, Ханс убежал в соседнюю комнату и обменивался ироничными замечаниями с Лореттой Пермон по поводу мадам Амлен, чьи розовые духи, казалось, смешивались с запахом скотного двора.
                «Коровник», утверждала Лоретта.
                «Не могу представить, чтобы она когда-либо ступала в коровник,» возразил Ханс. «Возможно, она встретила пастуха на пастбище».
                «Вы полагаете, что она способна вернуться к природе?»
                «Этого опыта ей пока не хватает».
                Их отделила от остальной компании группа мускаденов, которые обсуждали новую моду на воротники, верховую езду и новую танцовщицу. Когда вошла Жозефина, они уступили ей дорогу, и она увидела Ханса. Она подошла к нему. «Почему вы позволяете им забрать Вас у нас, гражданин Мокко?» — спросила она.
                «Я не забирала у вас гражданина Мокко, гражданка Бонапарт», — сказала Лоретта, открыв ей свои яркие лучистые глаза. «Я не настолько эгоистична, чтобы хотеть оставить его только себе».
                «Я тоже не эгоистка», — заявила Жозефина. «Он обещал рассказать нам об аресте Лорана».
                «Он был там?»
                «Пусть расскажет». Мускадены приготовились слушать. Другие дамы последовали за Жозефиной. Ханс обернулся; выхода не было. В дверном проеме позади него стояла мадам Амлен.
                «Это было во Дворце Равенства», — сказал он со вздохом.
                «В салоне», — добавила Жозефина.
                «В так называемом салоне», поправила мадам Амлен.   
                «Хорошо, что преступника арестовали. Как это произошло? Он что, избивал бедных девушек?»
                «Я ничего подобного не видел». Ханс смирился с тем, что избежать внимания публики ему не удастся. «Он разбил только стаканы, тарелки, стулья и столы».
                «Видимо, они были красивее девушек!» — насмешливо сказал Амлен. — «Что вызвало его гнев?» — спросила Жозефина.
                «Молодой человек переоделся в девушку. Он почувствовал себя оскорбленным, я его понимаю».
                «Я бы тоже почувствовал себя оскорбленным на месте Лорана», — заверил один мускаден с кривым носом. Остальные рассмеялись.
                «Кто его предал?» — спросила старая мадам Пермон, стоявшая между Жюли и Жозефиной.
                «Молодой Боске, брата которого он убил».
                «Он должен был устроить молодого человека на работу», — сказал мускаден, который ранее заступался за Лорана. «Теперь бедняга лишится головы только потому, что не смирился с неудачной шуткой», — сказал другой, невысокий мужчина в туфлях на толстых подошвах и высоких каблуках, чтобы казаться выше.
                Но дамы не согласились; настроение новоиспеченных богачей изменилось не в пользу Лорана. Пока они спорили о нем с мускаденами, вошел новый гость, армейский интендант Амлен, и поприветствовал мадам Пермон.
                «Мы тут говорим об аресте Лорана», — сказала она.
                «Он стал причиной моего опоздания», — ответил он. «Я собирал последние новости о нем».
                «Как так? Он же в тюрьме, верно?» — спросила Жозефина.
                «Он сбежал?»
                «Из крепости? «Невозможно!» — воскликнул Амлен.
                «Для Лорана нет ничего невозможного», — заявил мускаден с кривым носом.
                «Ему удалось забраться на крышу, а оттуда он спустился вниз по веревке», — со смехом сообщил Амлен. «Это было прошлой ночью. Смертельно опасное приключение, но он благополучно спустился, бедняга!»
                «Почему ты называешь его беднягой, если он сбежал?» — спросила Жозефина.
                «Он не сбежал!»
                Побег Лорана видели «полуночники». Они предупредили охранников, но некоторое время Лорану удавалось ускользать от преследователей. Однако, когда сады, где он исчез, были окружены и обысканы, его нашли в садовом домике.
                «Это была драматическая сцена», продолжил Амлен.
                «Женщина сидела у постели больной дочери, когда в дверь вломились преследователи. Лоран спрятался за кроватью малышки. Когда его обнаружили, он достал двуствольный пистолет и убил одним выстрелом одного из стражников, а вторым – себя. Маленькая девочка истошно кричала.»
                «Вы знаете имя матери?» спросил Ханс.
                «Это бывшая комедиантка, гражданка Шателен.»
                Ханс сдержался, его лицо оставалось бесстрастным, и он знал, не глядя на нее, что Жюли тоже сдерживает себя; в тот момент он впервые оценил ее хладнокровие.
                «Есть еще одна новость», — продолжил Амлен. 
                Но он говорил об этом лишь в общих чертах; дескать, корабль прибыл, но он не сказал, в какой порт и что он привёз. Больше станет известно через несколько дней, и произойдут перемены, потрясения, даже новая революция не исключена. Мускадены пожали плечами и отвернулись; один ухаживал за Жозефиной, остальные собрались вокруг мадам Амлен. Только старая мадам Пермон слушала Амлена и тихо задавала вопросы.
                «Пойдем домой?» — спросил Ханс. Жюли согласилась. После того как они попрощались, мадам Пермон продолжила разговор с Амленом.
                «Ваши информаторы надежны?» — услышал Ханс ее вопрос и заметил, что Амлен ответил уверенной улыбкой. 
                Когда на следующее утро Жюли отправилась куда-то в карете, Ханс не спросил, зачем она это делает. Вернувшись от Пермонов, он напрасно ждал, что она скажет хоть слово об Альбертине; ее молчание оскорбляло его. Вскоре после отъезда Жюли он вышел из дома. Немного поодаль от павильона к нему подошел Пьер.
                «Не ходите к Терезе,» — сказал он, — «она никого не хочет видеть, она даже меня прогнала».
                Ханс наклонился вперед, губы Пьера словно изогнулись в хитрой улыбке.
                «Болезнь Альбертины ухудшилась?» — спросил он. «Врач думает, что это нервное расстройство, она должна все время спать…»
                «В этом виноват Ваш друг Лоран!»
                «Лоран больше не был моим другом,» — возразил Пьер. «Конечно, я скорблю о его смерти, но он не должен был стреляться у постели Альбертины».
                Его губы снова дрогнули, словно он собирался рассмеяться. Ханс с отвращением отступил на шаг назад.
                «Какое Вам дело до Альбертины!» — рявкнул он.
                «Она прекрасный ребенок, и она Ваша дочь. Я же говорил, что хотел бы иметь такого друга, как Вы.»
                «А я нет!»
                «Надеюсь, Вы измените свое мнение обо мне. Возможно, болезнь Альбертины несерьезная; небольшая температура, небольшая боль в горле — это говорит о простуде. Тереза, должно быть, неправильно поняла доктора. Она каждый раз проявляет свою любовь к ребенку, и считает своим материнским долгом расстраиваться, когда дитя болеет. Убедитесь в этом сами, мой друг!»
                Он больше не мог сдерживаться, громко рассмеялся, поклонился и, грациозно шагая, пошёл в сторону города, глядя через лорнет на сады.
                Деревья в садах сбрасывали листья, а земля уже была покрыта слоем увядшей листвы. В ярком утреннем свете краски сверкали так ярко, что Ханс несколько раз закрывал глаза, ослеплённый этим сиянием. Когда, спустя некоторое время, он всё ещё не дошёл до павильона, он понял, что заблудился; осенние краски создали лабиринт, в котором жёлтые фасады домов едва отличались от листьев. Наконец, Тереза показала ему дорогу. Она медленно подошла к нему, словно ждала его, и приложила палец к губам.
                «Не так громко», — прошептала она, — «Альбертина спит».
                «Я ни слова не сказал», — прошептал он в ответ. «Листья шуршат у тебя под ногами».
                «Как Альбертина может слышать шуршание! Мы так далеко от нее!»
                «Мы очень близко», Тереза указала в ту сторону, откуда пришла. Только сейчас Ханс заметил беседку за желто-красными листьями вяза.
                «Альбертина разве не в постели?» — спросил он.
                «Я оставила двери открытыми, чтобы слышать, если она проснется и позовет меня».
                Тереза тоже, казалось, была в лихорадке. Как и все простолюдинки, она обмотала голову платком, несколько прядей волос свисали на лоб, а на щеках виднелись красные пятна.
                «Зачем ты пришел?» спросила она. Ты снова собираешься упрекать моего ребенка?»
                «Я совсем не упрекал Альбертину!»
                «Ты не заслуживаешь такой дочери! Но ты держишь на нее обиду за то, что она назвала тебя Лораном, когда вы играли! Она чувствует твои скрытые упреки, чувствительное дитя!»
                Голос Терезы становился все громче и громче; последние слова она уже просто прокричала.
                «Потише!» шептал Ханс. «Ребенок же спит!»
                Тереза вскрикнула от испуга, а затем начала плакать. «Это твоя вина, во всем всегда виноват ты», рыдала она.
                «Альбертина заболела, потому что Лоран застрелился рядом с ее кроватью!» защищался он.
                «А почему Лоран застрелился? Потому что ты его предал!»
                «Не я, это был молодой Боске».
                «Ты его подстрекал!»
                Она снова повысила голос и угрожающе подняла руку, но затем внезапно опустила ее.
                «Ты слышишь?» прошептала она. «Альбертина плачет!»
                Она отвернулась от него и поспешила в павильон. Ханс ничего не слышал. Он медленно последовал за ней. Он остановился у двери комнаты. Альбертина, сидя в постели, обнимала свою мать, которая склонилась над ней. Ханс сделал несколько шагов ближе, и Тереза, услышавшая его шаги, тоже села. «Уходи!» — приказала она. «Оставь меня с моим ребенком, и уходи!»
                Ее голос, хотя и негромкий, был ледяным и настолько властным, что он не смел ей возражать. В комнате пахло лекарствами, пудрой и косметикой. На стене за кроватью было большое влажное пятно, похожее на грушу. Альбертина улыбнулась Хансу. Он ждал, что она что-нибудь скажет, но она молчала.
                Он пошел назад через сады, прогулялся вдоль берегов Сены, наблюдая за детьми, играющими в саду Тюильри с опавшими листьями старых каштанов, которые они подбрасывали то в воздух, то друг другу в лицо. Когда он вернулся домой, день уже клонился к закату.
                Жюли встретила его в хорошем настроении. До обеда она навещала Пермона, он дал ей кредит еще на более выгодных условиях, чем она могла рассчитывать.
                «В конце года откроется типография» объявила она.
                Ханс сел в углу. Он был недоволен тем, что Жюли не поинтересовалась Альбертиной, хотя сам не считал болезнь ребенка опасной.
                «Я рад за тебя», — сказал он с натянутой вежливостью.
                «Это ты первый подсказал мне идею открыть типографию, дорогой. Кстати, я ответила на письмо Монтиньи и отклонила его просьбу. Он получил щедрую компенсацию в виде земли на озере Эри. Я узнала от Пермона, насколько она ценна».
                Ханс молча смотрел на нее, снова и снова удивляясь тому, что деловая Жюли была ничуть не менее красива, чем любящая.
                «Что мне остается делать?» — наконец спросил он хриплым голосом.
                «Возможно, Бонапарту ты пригодишься. Твой опыт может ему пригодиться».
                «Какой опыт?»
                «Тот, который ты приобрел в Пруссии и Америке». Жюли села у окна и взяла вышивку. Солнце освещало комнату, рисуя фантастически искаженные тени на темных половицах. Голова Жюли напоминала гору, спинка стула — башню, а между ними раскинулось озеро света.
                «Кто знает, когда он вернется из Египта», — сказал Ханс. Гора на половицах начала двигаться и наклонилась к башне, частично заслоняя озеро. «Говорят, он возвращается во Францию. Было бы хорошо, если бы ты сейчас поговорил с мадам Бонапарт».
                «Возможно, но я бы предпочел сначала увидеть своего брата», — упрямо сказал Ханс.
                «Ты также сможешь снова увидеть свою сестру, хотя признавался мне, что не любишь её».
                «Она постарела, как и я. Возможно, за это время наши чувства изменились».
                Жюли откинулась назад и рассмеялась; гора открыла вид на ещё один участок озера.
                «Тебе доставляет удовольствие спорить со мной?» спросила она. Он забыл об Альбертине и лишь удивился, что Жюли не устала от него.
                На стене рядом с ним висело зеркало в квадратной позолоченной раме, но даже, когда он наклонился, он не узнал себя. Движимый любопытством увидеть незнакомца, которому удалось пробудить и сохранить любовь Жюли, он встал, сделал шаг к зеркалу, наклонился и посмотрел на свое лицо — это замкнутое лицо с широким, уверенным подбородком, карими глазами, которые смотрели на него мягко, но подозрительно, с двумя маленькими вертикальными морщинками между ними.
                «Ты думаешь, зеркало даст тебе ответ на мой вопрос приносит ли оно тебе радость?» — спросила Жюли.
                Он повернулся к ней и на мгновение задумался, что могло бы принести ему радость. Затем он подошел ближе, обнял ее и сказал:
                «Прости меня, Жюли, я не хотел причинить тебе горе». Она опустила вышивку и посмотрела на него.
                «Я не всегда понимала тебя, Ханс. Ты не делец. Мне следовало раньше поставить себя на твое место».
                «Неужели я, действительно, должен увидеться с мадам Бонапарт?» — спросил он. «Ты к ней не заревнуешь?»
                Жюли обняла его за шею. «Было бы слишком утомительно ревновать тебя», сказала она, прежде чем поцеловать его.
               
                После того как Ханс вышел из павильона, Тереза заперла дверь. Альбертина с любопытством наблюдала за ней. Но когда мать снова села рядом с ней, она вдруг потребовала: «Он должен вернуться!»
                «Ты любишь чужого мужчину больше, чем свою мать?» — спросила Тереза.
                «Он не чужой мужчина!»
                «Потому что он твой отец? Любящий отец! Пять лет он о тебе не заботился! Ты бы умерла с голоду, если бы я не присматривала за тобой!»
                Она говорила это много раз раньше. Теперь это больше не производило на Альбертину никакого впечатления.
                «Ложись снова!» — приказала Тереза. «Ты больна, ты должна спать!» Альбертина ослушалась.
                «У меня болит горло, — объяснила она. — Я не хочу ложиться, от этого будет только хуже. Отец должен вернуться!»
                «Он уже далеко».
                «Если поторопишься, догонишь его».
                «Что тебе от него нужно?»
                «Мне приснилось, что он винил меня за предательство. Но это была всего лишь игра. Я думала, что эти двое мужчин хотели подыграть. Вот что я хочу ему сказать».
                «Какие мужчины, дитя?»
                «Те, кто его забрал!» Глаза Альбертины расширились, волосы, спавшие на лоб, были мокрыми от пота.
                «У тебя снова жар,» сказала Тереза. «идем со мной, ложись, и я тебя укрою!»
                «Нет, он должен вернуться!» — заплакала Альбертина. «Беги, приведи его! Быстро, скорее!» Тереза попыталась взять ее на руки, но ребенок оттолкнул ее.
                «Я бегу, да», наконец заверила ее мать, так как не знала другого способа успокоить ребенка. «Ложись, я уже бегу, смотри!»
                Волнение Альбертины передалось и Терезе. Спеша по саду, она забыла подхватить юбку; та зацепилась за лежащие на земле ветки. Она споткнулась, упала и поцарапала руки. С трудом она поднялась на ноги и огляделась. Тропинки были пустынны. Вдали ей показалось, что она видит какую-то фигуру, но, продолжая идти, она поняла, что это тень дерева и сломанная ветка обманули ее. Застонав от боли и раздраженная от тщетности своих поисков, она повернула назад. Даже издалека она слышала плач ребенка. На этот раз она подхватила юбку.
                Альбертина, сидя в постели, вытирала слезы маленькими кулачками. Это были слезы гнева, которые сжимали ей рот, но, возможно, горло было таким опухшим, что говорить было больно. Когда ей наконец удалось заговорить, она снова заикалась: «Вернись! Он должен вернуться!» Тереза пыталась объяснить ей, что хочет забрать отца, но ей нужно было подождать, пока Пьер придет и останется с Альбертиной вместо нее. Постепенно малышка перестала плакать, проглотила темно-коричневое лекарство, прописанное врачом, и легла, уставшая от слабости и напряжения от плача.
                Тереза надеялась, что Альбертина забудет свою тоску по их воссоединению, но каждый раз, когда девочка просыпалась, она кричала: «Верни!» или «Беги за ним!». Ночью поднялась температура, но утром она спала. Проснувшись, Альбертина улыбалась, и говорить ей становилось легче. Она снова тосковала по отцу.
                «Я приведу его к тебе сегодня», — пообещала Тереза. Когда она собиралась уходить, посыльный из театра принес ей новую роль, которую она ждала несколько дней. Она пролистала тетрадь и бросила ее в угол. 
                «Когда ты пойдешь к нему?» спросила Альбертина.
                «Замолчи!» закричала Тереза.
          Ее лицо исказилось от ярости. Она села в угол, обхватила голову руками и молча уставилась перед собой. Прошло полчаса, потом час. Потом пришел Пьер.
                «Ты тоже заболела?» спросил он, взглянув на Терезу.
                «Мне прислали новую роль» сказала она безразличным тоном.
                Пьер взял тетрадь, открыл ее через минуту тоже бросил в угол.
                «Как они осмелились!» гневно бросил он.
                Тереза встала. Черты ее лица исказились до отвратительной маски греческих мифологических образов - то ли гарпии, то ли Медузы.
                «Этим я обязана Трусселю!» объяснила она. Этот негодяй    
                из капельмейстеров! Я верну ему эту роль!»
                «Потерпи немного. Бонапарт покинул Египет, возможно, он уже во Франции.»
                «Бонапарту как раз самое время заниматься моей ролью!»
                «Он тот, кого ждут все, к тому же он заядлый театрал. У меня есть друзья, которые знают его братьев. Подождем Бонапарта, Тереза».
                Она успокоилась. Ее напряженные черты лица расслабились. Она подошла к зеркалу и критически осмотрела себя.
                «Год тому назад ты сказал, что мы все должны держаться Лорана» упрекнула она.
                «Да, но Лоран мертв, а Бонапарт жив.»
                «Надеюсь он не застрелится у постели моего ребенка».
                Она обернулась. Альбертина встала.
                «Ты его приведешь?» спросила она.
                Только сейчас Тереза увидела, как ослабила лихорадка ее ребенка. Альбертина уже не была той маленькой, крепкой девочкой, какой была прежде; ее лицо сузилось, а карие глаза стали неестественно большими. В своей хрупкости она казалась прекраснее, чем когда-либо.
                «Я приведу его», — пообещала Тереза. «Она хочет увидеть своего отца, присмотри за ней, Пьер…»
                Она поспешно надела шляпу, набросила накидку и объяснила ему, какие лекарства он должен дать ребенку. Он также должен был приготовить настой из листьев ежевики, бузины и луговых трав, это был сбор, который ей дала одна певица, а на обед на плите стояла кастрюля сладкой каши. «Как долго тебя не будет?» — спросил он. «Я не знаю». Она погладила светлые волосы Альбертины, которые все еще были растрепаны и спутаны, но тут же отвернулась, испытывая отвращение к запаху пота и лекарств. Пьер пододвинул стул к кровати, собрал кукол и разложил их на покрывале. Альбертина не смотрела на кукол; она смотрела на свою мать. Тереза подняла с пола тетрадь с ролью, положила ее в сумку и быстро кивнула ребёнку на прощание; внезапно ей захотелось выйти на улицу.   
                Идя по садам, она успокоилась. Сначала она была полна решимости отправиться прямо в театр, но, приближаясь к городу, забыла о своей злости на капельмейстера Трусселя. Пьер был прав; она еще могла вернуть роль на следующий день. Страх за ребенка поселился у нее в груди, словно поднимающаяся из земли влага, которая перехватывала дыхание. Она остановилась. Солнце скрылось за завесой тумана; вероятно, оно скрылось раньше, но Тереза заметила это только сейчас. С каждым мгновением мир все больше темнел; завеса, сначала яркая, становилась серой; цвета деревьев и земли превращались в грязную смесь коричневого, желтого и красного; между двумя молодыми вязами показались трехэтажные дома города, серые и уродливые. Но Тереза поняла, что это не окружающий мир, а что-то внутри нее изменилось. Она подумала в этот миг об Альбертине. Она лишь на мгновение подумала об Альбертине, и этого мгновения было бы достаточно, чтобы окрасить живую природу, подобно красному камню, в цвета отчаяния. Она представила Пьера у детской кроватки. Наверняка он перепутал лекарства; он был небрежен и забывчив, а она даже не сказала ему, где найти листья и травы для настоя. Она боялась представить, в каком состоянии найдет ребенка, когда вернется. Она отчаянно пыталась вспомнить свою встречу с гражданкой Мокко, которая могла бы из ревности отказать отцу видеться с ребенком. Тереза сжимала руки, подбирала слова, которыми бы хотела умолять женщину о пощаде. «У Вас тоже есть ребенок, гражданка Мокко,» — говорила она про себя, — «подумайте о моих чувствах! Что мне делать, когда мой ребенок тоскует по отцу? Я больше не люблю ее отца; я не знаю, любила ли я его когда-либо. Пожалуйста, позвольте ему навестить свою дочь хотя бы на час, гражданка Мокко!»
                Она остановилась, просто одетая женщина оглянулась на нее. Неужели она что-то сказала вслух? Она сжала губы, подождала, пока дыхание успокоится, продолжила идти медленнее, пытаясь сдержать волнение в мыслях. Когда она подошла к гравировальной мастерской на улице Сент-Оноре, ей наконец это удалось. У двери стоял старик Фуэ, его слезящиеся глаза внимательно разглядывали посетительницу. Когда она остановилась перед ним, он начал кланяться — один раз, второй и третий, потому что он не привык к тому, что его замечают, и продолжал бы кланяться, если бы Тереза не обратилась к нему».
                «Где я могу найти гражданина Мокко?» спросила она.
                Фуэ достал из внутреннего кармана платок и вытер свои глаза.
                «Гражданина Мокко?» повторил он. «Сейчас, я спрошу сейчас, гражданка!»
                Он поспешил в соседнее помещение. Через минуту появился Ахилл Фуко и осмотрел Терезу также внимательно, как и Фуэ. Поскольку она была немолодой, а ее одежда немодной, его интерес, равно как и вежливость тут же улетучились. Он почесал нос и спросил: «Чем мы можем Вам помочь, гражданка?»
                «Я ищу гражданина Мокко» ответила Тереза также высокомерно, как он и откинула голову назад.
                «Гражданина Мокко здесь нет.» Ахилл, скучая, посмотрел на крышу. «Вы напрасно пришли, гражданка!»
                «Где я могу его найти?»
                «Он мне не докладывал, куда он пошел.»
                «Вы знаете, когда он вернется?»
                «И это он тоже не сказал.»
                «Тогда я бы хотела поговорить с гражданкой Мокко,»
                «Гражданка Мокко занята.»
                Высокомерие Терезы исчезло.
                «Но я должна с ней поговорить» крикнула она. «Это срочно. Перенести разговор я не могу».
                «Не кричите!» зашипел Ахилл. «Зачем поднимать такой шум!»
                «Я буду кричать до тех пор, пока гражданка Мокко меня не услышит. Речь идет о жизни моего ребенка! Я требую встречи с гражданкой Мокко!» кричала Тереза так громко, что он испуганно отступил.
                Жюли, услышав шум, вышла и с удивлением посмотрела на посетительницу. Фуэ, появившийся у другой двери, прикрыл рот платком, но не смог сдержать смех, увидев ужас Ахилла Фуко. Тереза резко обернулась. «Тихо!» — сердито воскликнула она. «Мой ребенок умирает, а вы смеетесь!» Ахилл пришел в себя.
                «Там стоит гражданка Мокко», — сказал он, указывая на Жюли. Тереза повернулась и поприветствовала Жюли глубоким поклоном.
                «Пожалуйста, не обижайтесь на мою резкость, гражданка», — умоляла она. «Мой страх сделал меня опрометчивой. Я боялась, что Вы меня прогоните, так как мы поссорились. Я больше не спорю. Моя дочь больна».
                Жюли пригласила ее следовать за ней. В кабинете на стуле, на который Жюли положила подушку, сидел Фредерик и рисовал буквы в блокноте. Жюли закрыла дверь за Терезой. «То, что Вы хотите мне сказать, персоналу не обязательно слышать», — сказала она.
                «Это не секрет, который нужно скрывать. Мой ребенок требует встречи с отцом».
                «Если он отец!»
                Тереза, снова разволновавшаяся, не почувствовала оскорбления. «Клянусь, гражданка Мокко! В то время я не любила никого, кроме него. Но любовь угасает; она оставляет лишь смутное воспоминание. Когда гражданин Мокко навещал меня, это было только ради ребенка — он любит Альбертину больше, чем она его».
                «Тогда почему она так по нему тоскует?»
                «Потому что она хочет сказать ему, что не предала его, что это была всего лишь игра. Альбертина, хочет попросить прощения за свой проступок! У Вас доброе сердце, гражданка Мокко! Скажите мне, где я могу его найти! Вы сама мать!»

                Жюли, смущенная волнением Терезы, отступила к окну.
                «Когда он вернется, я скажу ему, что Альбертина его ждет».
                «Его здесь нет? Ему здесь отказано?»
                «Какое у меня может быть на это основание!»
                Фредерик слез со своего места и посмотрел на посетительницу. Тереза наклонилась к нему и погладила его по волосам.
                «Ваш сын, гражданка?» — спросила она.
                «Да, мой сын».
                «Какой красивый ребенок!» Фредерик поднял руку и погладил Терезу по лицу. «Почему ты плачешь?» — спросил он.
                «О, я плачу?»
                «Посмотри на мои пальцы, они все мокрые!»
                «Тебе плохо?»
                «Нет, но ты должна сказать мне, почему плачешь, я хочу знать!»
                «Ах, ты хочешь знать! Ты хочешь меня утешить!»
                Она обняла Фредерика, подняла его на руки и поцеловала.
                Жюли подошла ближе. «Отпусти моего ребенка!» — приказала она.
                «Она должна меня поцеловать», — потребовал Фредерик, отвечая на объятия.
                «Это неприлично!»
                Жюли попыталась разнять их, Фредерик цеплялся за Терезу, но она позволила ему соскользнуть на землю, так как он был для нее слишком тяжелым.
                «А теперь уходите!» — воскликнула Жюли, охваченная ревностью. «Вы хотите забрать моего мужа, а раз не можете его найти, то забираете моего ребенка!»
                Тереза, внезапно поддавшись слабости, села без приглашения. Визит показался ей бессмысленным; ей было бы лучше остаться с больным ребенком, подумала она, наклонив голову набок и закрыв глаза. Фредерик стоял перед ней, наблюдая за ней с детским любопытством. «Ты больна?» — спросил он. Она не ответила. Ревность Жюли отступила, уступив место чувству жалости.
                «Ладно, отдохните немного», — согласилась она. «Пойдем, Фредерик, не беспокой гражданку». Она помогла ему сесть на стул, села напротив него и продолжила свою работу. Время от времени она поворачивалась, чтобы посмотреть на посетительницу, которая, казалось, спала. Наконец, Тереза подняла голову, открыла глаза и вздохнула. «Я бы хотела попросить Вашего разрешения подождать гражданина Мокко,» сказала она, — «но, вероятно, это бессмысленно».
                «Вы правы,» — подтвердила Жюли. — «Он может вернуться только к вечеру».
                «Еще несколько минут покоя, гражданка, и я уйду».
                Но когда Тереза наконец взяла себя в руки и встала, чтобы попрощаться, вернулся Ханс.
                Когда тем утром по городу распространилась новость о том, что генерал Бонапарт неожиданно вернулся из Египта и высадился на южном побережье Франции, Жюли настоятельно посоветовала Хансу, наконец, навестить Жозефину.
                «Она не будет в восторге от его возвращения,» — сказал он.
                «Если она умна, у нее уже будет готовый ответ. Сходи к ней сегодня; лучшего дня для визита и пожелать нельзя».
                По пути на улицу Шантерен, где жили Бонапарты, Ханс несколько раз испытывал искушение вернуться. Ему казалось неуместным просить женщину о рекомендации у генерала, даже если генерал был её мужем. Дойдя до садовой калитки, он всё ещё не мог определиться. Привратник, стоявший перед воротами, подошёл ближе «Генерал Бонапарт ещё не прибыл, гражданин», — сказал он.
                «Когда его ожидают?» — спросил Ханс.
                «Мы не знаем; он нам ничего не сообщил. Возможно, он будет здесь сегодня вечером, возможно, пройдёт десять дней. Он как вспышка, появляется в самый неожиданный момент. Вот такой он, маленький генерал».
                У швейцара была блестящая черная борода, которой он, очевидно, очень гордился, потому что, когда он не говорил, то постоянно поглаживал ее.
                «Значит он хороший полководец,» — сказал Ханс.
                «Величайший полководец всех времен». Швейцар приветливо, но снисходительно поздоровался с проходившей мимо пожилой женщиной, так же снисходительно, как и с Хансом; но было видно, что его чувство превосходства появилось совсем недавно, возможно, не раньше, чем известие о скором возвращении генерала. «Он покорит не только Европу, наш полководец, но и Африку, и Азию. Я его знаю; он не успокоится, пока не покорит половину мира. Нет, не половину, а три четверти мира!» 
                Швейцар снова погладил бороду, взглянул мимо Ханса и добавил: «Приходите завтра, гражданин, а если завтра его не найдете, то приходите послезавтра. В конце концов, Вы его найдете». Он начал удаляться в сад.
                «Я хочу поговорить с госпожой Бонапарт», — заявил Ханс еще резче, раздраженный высокомерием мужчины.
                «С госпожой Бонапарт? Почему Вы не сказали об этом сразу! Идите прямо по этой дорожке!»
                Небрежным жестом он указал на сад и удалился в свою караульную; похоже, госпожа Бонапарт ему не очень нравилась. Перед Хансом открылась широкая тропинка, вид был скрыт деревьями и кустарниками. Он прошел мимо силоса, каретного сарая по диагонали напротив конюшни и, наконец, вышел в палисадник, окруженный декоративными кустарниками, посреди которого стоял дом. Это был павильон, похожий на тот, в котором жила Тереза, только более благоустроенный; над первым этажом находился нижний этаж, предположительно, с помещениями для прислуги. Ханс пересек палисадник и поднялся по четырем ступеням парадной лестницы, которая вела на террасу с каменной балюстрадой. Он открыл входную дверь и вошел в прихожую, где находились два шкафа и медная тумба с умывальником, но она тщетно ждала, пока кто-нибудь вымоет в ней руки. Вероятно, ее поставили сюда только потому, что другого места для нее не нашлось, так как она была пуста, и рядом не было кувшина с водой.
                Хансу не пришлось долго ждать. Дверь напротив, лишь слегка прикрытая, открылась, и вошел пожилой слуга, который проводил его в небольшую гостиную. В центре стоял круглый стол из красного дерева и четыре кресла; в двух стеклянных шкафах хранилось несколько ваз и столовое серебро. Несколько фарфоровых статуэток, расставленных на небольших столиках из красного дерева, составили компанию ожидающему гостю. На стенах висели гравюры из меди, большинство из которых, как заметил Ханс, были куплены в магазине Жюли. Жозефина, которую слуга позвал поприветствовать гостя, подтвердила это.
                «Почему Вы не приехали раньше, мой маленький пруссак?» — сказала она, надув губы, как ребенок. «До вчерашнего дня я никуда не спешила, но сегодня я уезжаю. Только вчера вечером я узнала, что Бонапарт вернулся из Египта. Представьте мое потрясение, когда мне об этом сообщили, особенно за столом! Сначала я не хотела в это верить; я думала, они шутят!» Она опустилась в кресло, подперла подбородок рукой и посмотрела на Ханса. «Не могли бы вы присесть?» — спросила она. «Я ужасно спешу, но мне нужно немного отдохнуть перед поездкой, не так ли?»
                Он подтвердил это и сел напротив неё. На разделявшем их столе из красного дерева стояла фарфоровая чаша; картина на её основании, изображающая пастуха и пастушку, была наполовину закрыта серебряной цепочкой, гениально выполненным произведением искусства, звенья которой были в форме листьев и цветов. Ганс заметил её только тогда, когда наклонился вперёд, чтобы рассмотреть ее поближе.
                «Красивая цепочка, не правда ли?» — заметила Жозефина. —
                «Я никогда ничего подобного не видел».
                «Мой отец заказал её у аборигена на Мартинике. Не думаю, что она ценная, но мне всё равно немного грустно, что я её сломала…»
                «Сочувствую Вам».
                «Вчера я ужинала уГойе; я дружу с его женой. Он такой добрый и внимательный».
                «Разве вчера?»
                Гойе был одним из пяти директоров, но он не был слишком молод, чтобы Жозефина рассматривала его в качестве своего возможного любовника.
                «Взгляд Ваших карих глаз такой мягкий, как у жителей Мартиники», сказала она.
                «Я был только в Нью-Йорке и на тамошних озерах», ответил Ханс.
                «Это было просто сравнение. Но я хотела Вам рассказать, как так случилось, что цепочка порвалась.»
                Вошла горничная и спросила, какую одежду следует взять с собой и нужно ли взять пеньюар. Жозефина ответила, что сама придет и решит, и жестом велела ей уйти. Ханс начал вставать, но она протянула руку, прося его остаться подольше; ей нужен был отдых, она была расстроена. Из-за цепочки? Нет, конечно, не из-за цепочки. Или, может быть, и из-за нее, конечно, но цепочка была лишь последней неприятностью, концом вечера. «Все началось так приятно, — пожаловалась она, — я не ожидала никаких неприятных сюрпризов. Мадам Гойе приготовила чудесный ужин; она очень искусна в этом. Мы уже встали, чтобы пойти в соседнюю комнату выпить кофе, когда Гойе это сказал». 
                «Что он сказал?»
                «Что Бонапарт вернулся из Египта. Я о нем больше не думала, Египет ведь так далеко! «Он уже на пути в Париж», сказал Гойе. Мы стояли у двери в соседнюю комнату, я резко обернулась, цепочка описала в воздухе дугу, зацепилась за крючок на стене, и я не заметила, как она порвалась. Гойе поднял ее, он очень внимательный, но о прибытии Бонапарта ему следовало сообщить мне несколько осторожнее, Вы так не считаете?»
                Вошла служанка. Жозефина сообщила, что возьмет только два платья: то, которое на ней было в день прощания с генералом, и домашнее платье, которое ему очень нравилось. Служанка снова вышла.
                «Мне страшно», тихо сказала Жозефина, «он такой вспыльчивый, мне бы хотелось, чтобы у него были такие же кроткие глаза, как у Вас.»
                «Революция тоже штука жестокая», сказал Ханс.
                «Ах, революция! Она уже в прошлом!»
                «Генерал ее реставрирует.»
                «Вы так думаете?»
                «Все его ждут, народ ждет, когда он освободит его от угнетателей», — говорят они. «Генерал спас республику от роялистов; он должен спасти её и от нуворишей, банкиров и снабженцев, не так ли?»
                «Не знаю, мой Маленький Пруссак».
   Яркость красочного осеннего дня залила комнату и, казалось, раскрасила в многообразие цветов опавших листьев стены, лицо Жозефины и старого слуги, который открыл дверь и стоял в дверном проёме, пока его не заметили. Ханс первым повернулся к нему; старик показался ему пережитком дореволюционных времён. Затем ему пришло в голову, что первый муж Жозефины, генерал Богарне, погиб на гильотине. Но гражданка Бонапарт, вероятно, забыла отца своих детей и его бесславный конец; она с готовностью дарила улыбку маленькому пруссаку.   
                «Я думаю, что Вы любите революцию», произнесла она. «Если б я не была влюблена в Ваши глаза, я бы Вас боялась».
                «Мне еще никто никогда не говорил о том, что я внушаю другим страх».
                «Ваш подбородок указывает на то, что Вы энергичны, упрямы и даже можете быть жестоким. Мне бы хотелось узнать Вас поближе, чтобы вынести окончательное заключение.»
                Оба встали и наклонились вперед, словно собираясь обняться через стол, но шаги, скрип половицы и сухой кашель испугали их. Вошел старый слуга, нетерпеливый, потому что никто не обращал на него внимания.
                «Что вам нужно?» — спросила Жозефина.
                «Экспресс-почта отправляется через час», — ответил слуга.
                «Как быстро пролетело время!» Страх перед новой встречей с Бонапартом был запечатлен на лице Жозефины. Ханс опустил голову, стыдясь того, что, хотя бы на мгновение, пожелал жену маленького генерала.
                «Могу ли я надеяться увидеть Вас снова после возвращения генерала, гражданка, и попросить Вас представить меня ему?» — спросил он.
                «Надейтесь и приходите». Жозефина посмотрела на него, но он почувствовал, что она больше не думает о нем. «Конечно, я представлю Вас генералу, гражданин».
                Он поклонился, она помахала ему рукой и уже вышла из комнаты, когда он выпрямился; он видел только спину старого слуги, который следовал за ним. Он прошел через прихожую, постучал костяшками пальцев левой руки по раковине умывальника, которая издала удивительно прозрачный звон, и открыл дверь на террасу. Маленький генерал, вероятно, тоже часто бывал здесь, наслаждаясь нежной зеленью весны и яркими красками осеннего сада. Медленно спустился Ханс по ступенькам, пересек внутренний двор и прошел по садовой дорожке между конюшней и каретным сараем к воротам, где его ждал чернобородый привратник.   
                «Мадам Бонапарт едет ему навстречу», неодобрительно сказал портье. 
                «Мне это известно, гражданин», ответил Ханс.
                «Она не хочет демонстрировать всему Парижу сцену встречи. Неужели она преклонит перед ним колени в пыли на проселочной дороге, чтобы он простил ей неверность? Должно быть, это было бы прекрасное зрелище, но я не думаю, что ей это удастся». Швейцар громко и безостановочно смеялся. Его смех, постепенно затихая, еще некоторое время сопровождал Ханса, возвращавшегося в город.
                Ахилл, показывавший гравюры покупателю, шепнул Хансу, что его ждут, и многозначительно улыбнулся. Фуэ открыл дверь в кабинет, где стояли Тереза и Жюли, лицом друг к другу. Когда он вошел, Тереза села в кресло.
                «Проводи женщину домой», — сказала Жюли. «Ваш ребенок болен».
                «Альбертина тебя зовет», — объяснила Тереза. Ее голос слегка дрожал. Ханс посмотрел на Жюли, которая кивнула ему. Она устала от жалоб и хотела избавиться от надоедливой посетительницы.
                «Иди с ней», — сказала она, — «это твой ребенок». По пути к павильону Ханс и Тереза проходили мимо людей, обсуждавших возвращение генерала Бонапарта. Пару раз Ханс останавливался, чтобы послушать разговоры. Тереза подбадривала его идти дальше. Ее беспокойство за Альбертину уменьшилось по мере приближения к садам. 
                «Мне следовало вернуть роль сегодня утром,» сказала она, «времени было предостаточно».
                «Какую роль?»  спросил Ханс. Тереза рассказала о том, какое оскорбление она пережила, снова обрушилась с критикой на Трусселя и приписала ему все пороки, какие только могла придумать. Полдень стал теплым, словно лето хотело вернуться. На скамейке перед павильоном сидел Пьер, запрокинув голову, с открытым ртом и храпел; его лицо было искажено, как у ребенка, готового заплакать. Ханс остановился и посмотрел на него. Хотя он представлял собой нелепое зрелище, он все же был красив и напоминал свою сестру.
                «Иди внутрь и поговори со своей дочерью,», сказала Тереза, «я устала. Возможно, я пойду в театр сегодня днем…» Она села рядом с Пьером и прислонила голову к его плечу; ее подбородок был опущен, так что она еще больше походила на брата. 
                Ханс на мгновение сравнил их взгляды, затем внезапно отвернулся и ушёл в павильон. Кровать Альбертины стояла в темноте. Поскольку все молчали, он на цыпочках подошёл ближе, остановился у изножья кровати и стал ждать. Ему показалось, что Альбертина смотрит на него. «Злое дитя», — тихо сказал он, слегка посмеиваясь, чтобы она поняла, что обвинение несерьёзное.
                «Просто посмотри на меня, я тебе не верю! Ты предала меня, ты любила этого злого Лорана больше, чем меня! Но я всё равно пришёл к тебе, потому что ты меня позвала. Если хочешь, я останусь с тобой и позабочусь о тебе. Ты хочешь?»
                Альбертина не ответила. «Ты хочешь, чтобы я позаботился о тебе?» — повторил Ханс. Не получив снова ответа, он подошёл к кровати и наклонился над ней. Альбертина смотрела на него не так, как он думал; её взгляд был застывшим.

























                Часть пятая               


Приезд спасителя

               


                Дети бежали впереди, за ними следовали музыканты. Затем появились солдаты во главе с офицером. Оркестр, игравший марш, заиграл «Марсельезу». Молодые люди, женщины, продавцы, рабочие и слуги стояли на обочине дороги. Владельцы магазинов вышли наружу, окна на верхних этажах открылись, женщины высунулись из окон и приветствовали криками и жестами. После первых нескольких тактов все подпевали «Марсельезе». Солдаты махали руками в ответ и смеялись. Некоторые кричали: «Да здравствует Бонапарт!» После первого куплета раздался чистый, пронзительный голос: «Да здравствует Спаситель!» Многие оглянулись в поисках того, кто кричал. Это был молодой человек с короткими светлыми волосами и круглым, весёлым лицом; когда он понял, что все смотрят на него, он покраснел. Пожилой мужчина похлопал его по плечу.
                «Ты прав», поддержал он. «Да здравствует Спаситель!»
                Многие другие также присоединились к этому лозунгу. Солдаты вместе с встречающими подхватили второй куплет. За войском шли дети и несколько подростков. Перед Хансом остановилась женщина средних лет, тщательно, но не по моде одетая.
«Теперь все будет хорошо», сказала она и кивнула, как будто хотела убедить себя в том, что будет лучше; возможно, она была торговкой или была владелицей дома, который сдавала в аренду и который приносил небольшую прибыль.
                «Это уже вторая колонна, которую я приветствую», ответил Ханс.
                «Я встретила три колонны уже, возможно будет и четвертая, я не считала. Но я спрашивала одного из офицеров, который командует солдатами парижского гарнизона.
                Он мне сказал: если Бонапарт вернется во Францию, нами никто командовать больше не будет, мы будем знать, чем мы обязаны герою нации. Неплохо сказано, да, гражданин?»
                Ханс жестом подтвердил.
                «Я рада, что Вы такого же мнения. Поверьте мне, гражданин, с этого момента все станет только лучше! Он наведет у нас порядок!»
                Она пошла дальше, вслед за процессией. Другие пешеходы сделали то же самое.  Ханс еще думал стоит ли ему присоединяться к демонстрантам, но, когда затих последний куплет «Марсельезы», ему вдруг пришло в голову, что он во время этих песнопений ни разу не вспомнил о смерти Альбертины. Я ведь ее любил, думал он, как я могу быть виноватым в ее смерти! Тереза обвиняла его. С криками она бросилась на тело ребенка, и, крича, начала осыпать Ханса оскорблениями; ее лицо, покрытое слезами и пылью, исказилось до неузнаваемости, а крики превратились в яростный, беспомощный хрип. Ханс помнил, что даже во время этой безумной вспышки он на мгновение забыл о мертвом ребенке и лишь отчаянно размышлял о том, как эта уродливая старая комедиантка когда-либо могла что-то значить для него. Он молчал; что он мог сказать на ее обвинения? Пьер вытащил его на улицу. Тереза, после короткой передышки, снова начала бушевать; он слышал это, находясь уже в саду.
                Чем дальше Ханс отходил от павильона, тем больше смерть ребенка превращалась в дикий и зловещий сон. Он называл себя бессердечным и бесчеловечным, но в то же время, склонив голову набок, внимательно прислушивался и останавливался, потому что приближался еще один полк солдат. Сначала он слышал музыку, затем увидел бегущих впереди детей. Он махал рукой, как и все остальные, гулявшие в колясках, кричал те же слова, что и они: «Да здравствует Бонапарт!» и «Да здравствует спаситель!», и пел «Марсельезу», как и все остальные. Пожилой мужчина с седым лицом, испещренным множеством мелких морщин, сказал: «В каждом городе, через который проезжал Бонапарт, люди встречали его с восторгом!»
                «Он нужен республике», согласился Ханс.
                «Так и есть. Мы все ждали спасителя!»
                Ханс почти не заметил, что Бонапарта уже почти все называли «Спасителем». Сам он тоже так его назвал, когда вошел в типографию.
                «Сегодня весь Париж вышел на улицы», — сказал Фуэ, вытирая мокрый нос. — «В нашу мастерскую сегодня никто не заходит».
                «Потому что ни у кого нет времени покупать гравюры», — ответил Ханс. — «Все празднуют приезд Спасителя. Присоединяйтесь к празднованию, гражданин Фуэ!» 
                Ахилл Фуко был захвачен уличным энтузиазмом. Он сунул правую руку в жилет, выпятил грудь и сделал вперед шаг правой ногой…
                «Мы закажем гравюру на меди с изображением триумфального похода генерала от Средиземного моря до Парижа,» заявил он, «по одной гравюре каждого города! Увидишь, Фуэ, покупатели будут штурмовать нашу мастерскую!»
                Жюли, присоединившаяся к ним, казалось, согласилась с этим.
                «Но главное — это типография,» — сказала она. — «Мы должны начать работу не позднее следующей весны. Когда Бонапарт вернется, будут заказы». Она рассмеялась, насмехаясь над печальным выражением лица Фуэ и над Ахиллом, который мог бы доказать свой энтузиазм по отношению к Бонапарту во время его следующей военной кампании.
                «Генерал сказал, что его важнейшая задача — восстановить мир», — ответил Ахилл. «Все генералы этого хотят», — сказала Жюли. «Бонапарт завоевал Италию, Директория её потеряла. Думаешь, он с этим смирится? Лионские купцы — нет. Они получали из Италии огромное количество сырья для шёлка, и теперь на него снова будут увеличены таможенные пошлины. Бонапарту следовало бы разбираться в торговле, гражданин Фуко…»
                Маленькое, озабоченное лицо Ахилла, на котором рот, нос и глаза еще больше сжались от горя, так что контраст с его атлетическим телом был заметнее обычного, позабавило Жюли. Но Ханс, смягченный горем по Альбертине, пришел ему на помощь.
                «Бонапарт не принимает приказов от торговцев шелком в Лионе,» — сказал он.
                «Он, говорят, беседовал с ними,» — ответила Жюли, «и вечером в его честь устроили факельное шествие, во главе которого шли торговцы шелком». Лицо Ахилла стало еще меньше и мрачнее.
                «Поскольку ты еще не стал солдатом, тебе придется отказаться от притязаний на славу на поле боя,» утешил его Ханс.
                «Я не стал солдатом, потому что должен был содержать свою мать,» — коротко ответил Ахилл. «Она была больна; она не могла себя обслуживать». Он пожал плечами и пошел в приемную.
                «Он никогда не говорил о своей матери,» — заметила Жюли.
                «Похоже, она уже мертва».
                Но день едва ли располагал к тому, чтобы разделить печаль по судьбе матери Ахилла. Ходили слухи, что Бонапарт прибудет в Париж уже на следующее утро. Жюли сомневалась в этом; проселочные дороги были в плохом состоянии и небезопасны по ночам.
                «Никто не посмеет напасть на завоевателя Италии и Египта», — возразил Ханс.
                «Но он путешествует без охраны; откуда бандиты узнают, что это он? К тому же, они, похоже, его почти не уважают».
                «В любом случае, я пойду к нему завтра. Я должен выяснить, принесет ли он войну или мир во Францию».
                Жюли, взяв в руки перо, снова положила его. Она не смотрела на Ханса.
                Машинально она потянулась за банкой с абразивным песком и посыпала им давно написанное письмо. Осознав это, она смущенно рассмеялась.
                «Похоже, сегодня важный день», — сказала она. «Я никогда не была так рассеяна».
                «И не была так весела».
                «Возможно, но у меня мало причин для радости. Ты уже полгода во Франции, больше половины этого времени в тюрьме, и теперь ты можешь снова меня бросить!»
                «Разве ты сама не советовали мне пойти к Бонапартам?»
                «Я не думала, что он вернется так скоро».
                Пока Ханс был с Альбертиной, Жюли получила информацию от Шарля. Прошло всего несколько дней, прежде чем правительство Директории было свергнуто, и Бонапарт навел порядок.  Ханс должен был помочь ей открыть типографию.
                «Но я ничего в этом не понимаю», — возразил он.
                «В этом нет необходимости. Ты должен просто контролировать процесс».
«Рабочих? Ты знаешь, что я опасный агитатор.»
                «Ты должен любить свою жену так сильно, чтобы не издеваться над ней».
                «Я люблю тебя, даже когда подшучиваю над тобой, Жюли!»
                Она посмотрела ему в глаза, но, похоже, не была до конца уверена, серьезен ли он.  Вот почему она сочла, что лучше на время перестать говорить о будущем.
                «Как твоя дочь?» — спросила она.
                «Когда я пришел, она была уже мертва».
                Он говорил это тем же тоном, что и раньше, поэтому Жюли снова задалась вопросом, не издевается ли он…
«Мертва?» повторила она.
«Я не могу это изменить».
«Ты был равнодушен к своей дочери?
Ханс пожал плечами, и замолчал.
«Из-за нее ты совсем не занимался своим сыном.» упрекнула она его
                «Возможно.»
                Жюли почувствовала себя вдруг беспомощной. Он происходит из совершенно другого народа, как я смогу его понять, думала она.
                «Ты никогда никого не любил?» спросила она.
«Я любил Терезу, я любил тебя». Это было словно заученное перечисление, послушный ученик перечисляет имена, которые он выучил. «Я любил Альбертину, я любил Фредерика…»
«Твой сын еще жив, и я тоже!»  перебила она его.
«Итак: я люблю Фредерика, я люблю тебя.»
 «Я не верю, что твоя дочь умерла.»
 «Она умерла. Она умерла незадолго до моего прихода. Ее глаза остекленели, а тело было холодным. Пьер сидел на скамейке перед домом и спал. Тереза подсела к нему. Я один вошел в дом.»
              Он говорил монотонно, не понижая и не повышая голос. Жюли подошла к окну и посмотрела на улицу. Мимо проезжали экипажи. Ей показалось, что издалека доносится Марсельеза. Она поняла, что он любил своего ребенка. Вдруг она всхлипнула. Ханс некоторое время не шевелился. Потом он подошел к ней, остановился у нее за спиной и положил руки ей на плечи.
 «Это я должна сейчас тебя утешать, а получается, что ты меня утешаешь!»
       
          Морель принес известие о прибытии Бонапарта в Париж. Он пришел утром, оттолкнул Фуэ и Ахилла и бросился на Ханса, который собирался выйти из дома. «Он приехал!» — закричал Морель. «Я его видел!» Он был так взволнован, что ему потребовалось несколько минут и много слов, чтобы его поняли. Даже таможенники узнали его, сообщил он. Ахилл, Фуэ и Жюли, привлеченные шумом, окружили его и Ханса.
    «Кого узнали охранники?» — спросил Ахилл, который все еще не понимал в чем дело.
 «Кого? О ком говорит Париж?» — кричал Морель. — «Кого ждут? Кто спаситель?»
 Но никто не хотел верить этой новости.
 «Вчера они тоже говорили, что он приехал», — сказала Жюли. «Это был всего лишь слух…»
   «Нет лошадей, которые могли бы бежать достаточно быстро, чтобы он уже оказался в Париже», — объяснил Ахилл. «Я кое-что понимаю в лошадях, гражданин Морель. Генерал Бонапарт прибудет в Париж не раньше послезавтра».
 «Говорю Вам, гражданин Фуко, его узнали даже таможенники!» Морель был уверен в своих словах. «Я с ними разговаривал».
  «Вы сами его не видели?»
 «Видел, но не мог поверить своим глазам. Скорость его передвижения удивила и меня, ведь я тоже кое-что понимаю в лошадях, гражданин Фуко».
«Что сказали таможенники?»
«Что он стал стричь волосы короче, чем раньше».
«Вы ошибаетесь», — сказал Ханс. «Генерал Бонапарт никому не подчиняется, даже моде».
«Возможно, ему было неудобно носить длинные волосы в египетскую жару», — предположила Жюли.
Морель согласился с ней.
 «Он словно иссох от солнца,» — доложил он, — «маленький, загорелый и худой».
 «Я уверен, что человек, которого ты видел, не был Бонапартом», — заявил Ахилл и вышел; Фуэ уже вернулся на свое место в приемной.
 «И все же это был Бонапарт!» — сердито крикнул ему вслед Морель.
«Скоро якобинский клуб снова откроется!»
Ахилл, уже собираясь закрыть за собой дверь, но вернулся. «Кто тебе это сказал?» — спросил он.
«Ты же знаешь, что этот маленький генерал был якобинцем!»
«Это было давно, а люди болтают всякое».
 «У него всё ещё есть друзья среди якобинцев!»
«Возможно. У него много друзей. Говорят, даже среди Капетингов».
«Ложь! Он подавил их восстание!»
«Это тоже было давно». Ахилл отвернулся от него и вышел из комнаты.
«Есть люди, чей разум перерезают при рождении вместе с пуповиной!» — прорычал Морель.
«И этот маленький генерал всё-таки якобинец!»
 «Это станет ясно, когда он доберётся до Парижа», — сказала Жюли. Она кивнула ему и удалилась.
 «Никто мне не верит», — пожаловался Морель. «Я сейчас пойду к нему домой, гражданин Мокко, и там разузнаю все».
Движимый сомнениями и любопытством, Ханс пошел с ним. Жизнь в Париже ничем не отличалась от любого другого дня, за исключением того, что утренний туман еще не рассеялся; полуденный свет был немного тусклее, а фасады домов казались еще более однообразными, чем обычно. Морель молча ускорял шаг; только на углу улицы Шантерен он остановился и обернулся, чтобы посмотреть на Ханса.
 «А что, если это не он?» — спросил он.
 «Почему ты так спешишь его приветствовать?» — спросил Ханс.
«Я хочу попросить его позволить мне поработать над его бюстом с живой модели. Сколько скульпторов и художников теперь набросятся на него! У первого еще есть шанс, возможно, у второго и третьего, но у четвертого точно нет».
         «Может быть человек, которого Вы видели, вовсе не Бонапарт. Вы сами это сказали»
«Поэтому я буду ждать его у дверей, пока он не вернется!»
 Он запрокинул голову и продолжил свой путь, но у ворот он передал Хансу полномочия расспросить о генерале. Привратник с блестящей черной бородой внимательно рассматривал посетителей.
 «Мне кажется, Вы были здесь недавно, гражданин», — сказал он, глядя на Ханса с высокомерным и насмешливым выражением лица.
Ханс кивнул.
«Я помню, Вы просили аудиенции у мадам Бонапарт, не так ли?»
 «Совершенно верно».
«Мадам Бонапарт посылает Вас к нему?»
«Я недостаточно хорошо знаком с гражданкой Бонапарт, чтобы она могла дать мне такое поручение».
«Это прискорбно», — голос привратника был укоризненным. «Я надеялся, что Вы заберете у меня ее имущество».
Он несколько раз кивнул. От него пахло крепким спиртным.
«Что это значит?» — спросил Морель, с любопытством подходя ближе. «Гражданка Бонапарт ушла из дома?»
«Она должна уйти!» — засмеялся швейцар; его щеки были красными и блестящими. «Она хотела поехать к нему навстречу, но разминулась с ним. Генерал поехал другой дорогой. Он собрал все ее вещи, одежду и украшения. Теперь это все в моей комнате; я жду, когда их заберут…»
«Генерал приехал!» — взволнованно воскликнул Морель. «Я не ошибся!»
«Он здесь с самого утра! Первым делом он приказал принести мне вещи мадам Бонапарт. Это немного, два чемодана и сундук. Но когда она сама придет за ними, мне придется терпеть её жалобы, она будет причитать и ныть, сегодня, по крайней мере, полчаса точно — я её знаю! Если бы она была моложе, было бы забавно её утешать. Не знаю, как генерал её терпит!»
Морель попытался оттолкнуть его. «Я должен поговорить с генералом, гражданин!» — закричал он.
«Невозможно, гражданин! Генерал уехал к директорам!»
 «Тогда я подожду его у него дома! Дайте мне пройти!»
Швейцар раскинул руки, чтобы остановить его, но Морель изловчился, проскользнул под ними и побежал к дому. Швейцар беспомощно опустил руки.
    «Что за люди!» — сокрушался он. «Все чего-то от него хотят! Что я могу сделать? Эта женщина тоже будет его беспокоить, когда вернется! Я ничего не могу с этим поделать! Даже маленький генерал не смог с ней справиться, поэтому он оставил ее багаж у меня. И я должен держать эту женщину подальше от него…»
     Голос становился все тише и тише; Ханс тоже прошел мимо привратника вслед за Морелем. Привратник сел на скамейку перед домом, опустил голову на руки и стал рассказывать гравию под ногами о злодеяниях женщины, которая изменяла маленькому генералу с мужчинами всех возрастов, если они делали ей хоть несколько приятных комплиментов, и которая была обязана поставщикам Парижа больше, чем все остальные женщины вместе взятые. Через некоторое время он поднял глаза, увидел Ханса в конце аллеи, прямо перед павильоном, и отчаянно закричал: «Вернитесь, гражданин! Ваш друг уже внутри! Одного достаточно! Вернитесь!» Ханс все еще слышал крики, но не мог разобрать слова. Он уже добрался до переднего двора, поднялся по ступенькам и обнаружил, что входная дверь приоткрыта. Внутри кто-то разговаривал; Морель попытался что-то сказать, но холодный, жесткий женский голос явно подавлял его.
        «Мой сын не сказал мне, когда вернется», сказала женщина на грубом диалекте вперемешку с итальянскими словами. «Поймите же Вы, он проделал тяжелый путь, он только сегодня утром прибыл и через два часа ему пришлось снова уехать по делам. Когда он вернется, ему надо будет как следует отдохнуть. Предоставьте ему эту возможность.»
Ханс заглянул в приоткрытую дверь. В прихожей перед Морелем стояла высокая женщина с полным лицом, настолько серьезным, что казалось, она никогда не улыбалась. Услышав приближение мужчины, она подняла голову.
        «Прошу прощения, мадам,» — ответил Ханс на ее молчаливый вопрос, — «мы не собирались беспокоить генерала. Мы просто хотели бы знать, когда мы можем его навестить».
Мать генерала склонила голову.
«Мой сын будет принимать посетителей каждое утро, как и прежде», — сказала она.
 Морель воспользовался моментом молчания, чтобы объяснить, что он хотел бы увидеть генерала, чтобы представить себя как художника. Летиция Бонапарт подняла руку, заставив его замолчать.
 «Мой сын Вас выслушает; он ценит искусство и художников». Она повернулась к Хансу. «Вы тоже художник?»
«Я хотел бы служить под началом генерала, где бы я ни понадобился»,  ответил Ханс, «при условии, что он не сочтет меня слишком старым».
 «Вы выглядите молодо».
«Я столь же стар, как и генерал».
«Генерал тоже еще молод».
Снаружи послышались шаги человека, поднимающегося по лестнице. Ханс отошел в сторону, чтобы уступить дорогу Бонапарту.
  «Завтра граждане вернутся, чтобы рассказать тебе о своих пожеланиях», — сказала мать. Бонапарт был без мундира; его зелёный сюртук не был броским, как и круглая шляпа, которую он снял и положил на каменный стол.
«Всего одно слово, гражданин генерал, позвольте мне сказать вам хотя бы одно слово!» — умолял Морель. Бонапарт вежливо улыбнулся; он даже положил свою руку на руку Мореля.
 «С удовольствием, и ещё несколько слов, гражданин, двадцать или тридцать, сколько захотите», — сказал он. «Приезжайте через два дня, а ещё лучше — через три. Дайте мне время отдохнуть от поездки». Он повернулся к Хансу и добавил: «И вы, гражданин, тоже приезжайте через три дня, чтобы я мог узнать Ваши пожелания. Если это возможно, я с радостью их выполню, гражданин».
   Он поднял руку; это был тот же жест, которым его мать велела Морелю молчать. Он был столь же решительным, возможно, немного более властным, пренебрежительным и надменным, что не сочеталось с его вежливой улыбкой, но Ханс не заметил этого при первой встрече. Когда они шли обратно к воротам, Морель сказал: «Маленький генерал умеет командовать; я бы не посмел ему возражать. Вы видели его рот, гражданин?»
 «Вы имеете в виду его улыбку?»
«Нет, я имею в виду острые морщинки у уголков рта. Я лишь намечу их на бюсте. Мне кажется, это признак жажды власти».
«Назовите это энергией, гражданин Морель. Якобинец — это не тот, кто жаждет власти».
Карета генерала стояла перед каретным сараем, мимо которого они проходили; кучер распрягал лошадей.
 «Возможно, Вы правы, генерал должен быть властным», — вдруг признал Ханс. «Как иначе он мог бы командовать целой армией?»         
«Верно, гражданин Мокко. Каждый великий человек, даже якобинец, должен им быть. Именно этого не хватало моему бюсту для полноты картины; теперь я это знаю. Я убежден, что если буду чаще видеть генерала, то открою в его лице и другие качества».
 «Не умаляйте моего восхищения этим маленьким генералом!»
 «Наоборот, я хочу его возвысить. Он не должен засыпать вот так!» Он указал на привратника, который сидел на скамейке, прислонив голову к стене и тихо похрапывал. 
   
         Тонкий туман, поднимавшийся над Сеной и влажной землей близлежащего леса, в тот день никак не рассеивался; даже на следующее утро солнце тщетно боролось с ним.
«Когда похороны твоей дочери?» — спросила Жюли.
Ханс не знал. «Я не хочу идти к Терезе», извинился он. «Мой визит её расстроит».
 «Ты знаешь, что я её не люблю, но думаю, ей нужна твоя поддержка».
«Она не дала мне понять, что ей это нужно».
 «Любая мать упрекнула бы отца своего ребёнка за то, что он бросил её в такой день». Но Ханс колебался; он поехал к ней только после обеда. По дороге он несколько раз был на грани того, чтобы повернуть назад. Он немного подождал перед павильоном. Внутри было тихо. Туман, который здесь был гуще, чем в центре города, словно заглушал все звуки. Ханс постучал в дверь; когда в ответ он услышал только тишину, он повернул ручку и вошёл.
       Тереза, сидя у окна, рассматривала фотографию, которую держала в руках. Она не подняла глаз, услышав шаги. Ханс остановился посреди комнаты. На Терезе был грязный халат, ноги в тапочках, волосы растрепаны; на столе рядом с ней стоял полупустой графин с вином.
«Я не хочу пропустить похороны, Тереза», — сказал он, долгое время тщетно надеясь, что она его заметит.
Наконец, она посмотрела на него и кивнула, улыбаясь. «Я ждала, когда ты придешь», — ответила она.
Ее лицо было опухшим и красным, на лбу выступили капельки пота, а маленький, слегка вздернутый нос становился все более бесформенным. Ханс опустил голову; вид Терезы был ему неприятен, и в то же время он боялся, что она почувствует его отвращение. Но она была так пьяна и занята собственными фантазиями, что не заметила его замешательства.
 «Подойди ближе», — поторопила она его. «Сядь со мной». Она указала на стул рядом с собой. Он замешкался; ему потребовалось усилие, чтобы сделать несколько шагов к стулу. Даже после первого шага он уловил исходящий от нее запах пота и алкоголя.
«Я пришел на похороны», — повторил он, садясь и опуская глаза. «Я не хочу их пропустить».
«О, похороны, я уже забыла о них!» Она рассмеялась и тут же прикрыла рот рукой. «Как я могу смеяться над этим! Похороны были вчера.»
 «Я сожалею, что не приехал раньше». Он прикусил губу, отчаиваясь, что не может найти слов, чтобы утешить Терезу. Но она не просила об этом.
 «Они были вчера утром», — повторила она. «Как только я вернулась, я начала разучивать роль…»
«Ты берёшься за неё?»
«Этот негодяй Труссель хотел меня разозлить, но теперь я разозлю его! Он увидит, что я сделаю с этой ролью, интриган!»
Она налила бокал вина, опустошила его и задумчиво посмотрела на Ханса. «Жаль, что ты не пришёл на похороны. Ты бы видел Пьера! Он опустился на колени и рвал на голове волосы!»
«Он любил Альбертину?»
«Не знаю, но она любила его, Лорана и тебя, тебя, пожалуй, меньше всех. Меня она не любила, она была ко мне равнодушна. Меня это не удивляет. Я ведь не хотела детей.»
«Я помню.»
«Смотри!» Тереза показала картину, которую она рассматривала.
«Моя миниатюра!»
«Ты стал старше. Ты вспоминаешь о Берлине?»
Он вспомнил их первую встречу на Фридрихштрассе, порыв ветра, который принёс ему в объятия маленькую, дикую и сердитую Терезу, их прогулку к палаткам, их первую ночь любви. Неряшливая, преждевременно стареющая и толстеющая комедиантка, сидевшая рядом с ним, ничуть не походила на его прежнюю Терезу. Тем не менее, он прошептал: «Я очень тебя любил».
«Я тоже тебя очень любила, Ханс. Но ты только и говорил о революции».
Он встал и отошёл на несколько шагов от неё. Только сейчас он понял, что ему холодно. «Ты не зажгла печь?» — спросил он.
 «Нет, а зачем? Я скоро иду в театр.»
Он обернулся только у двери. «Я замерзаю», — сказал он.
 «Если хочешь, я зажгу печь».
«Ты должна выучить роль».
«Я уже ее выучила, но должна подумать над тем, где я могла бы еще поимпровизировать.»
 Она отложила миниатюру в сторону и достала тетрадь с текстом предстоящей роли.
Ханс остановился на ступеньках перед дверью и прислушался. Внутри было так же тихо, как и тогда, когда он приехал. Он вздохнул с облегчением; воспоминание осталось позади. Туман рассеялся, бледный диск солнца осторожно показался и тут же снова скрылся под тонкой вуалью облаков. Ханс снова повернул голову, затем поспешил вниз по ступенькам и вышел через сад на улицу. Но в город он не вернулся; он бродил по лесу до вечера. Когда он добрался до дома, уже стемнело. Он не сказал Жюли, что пропустил похороны. На его месте лежало письмо из Пруссии. Пока он читал его, Жюли полировала подсвечники на столе.
 «Ты пожелал сыну спокойной ночи?» — спросила она.
 «Я сделаю это», — ответил он, не поднимая глаз от письма.
«Он уже спит. Ты же знаешь, что Катрин укладывает его спать рано».
 «Прости, я забыл».
Она встала, наклонилась над люстрой и ножницами для чистки свечей отрезала обугленный конец фитиля. Даже в мерцающем свете свечи ее лицо оставалось серьезным и спокойным.
     «У Фредерика есть ты», — сказал он в ответ на ее молчаливое обвинение. «У него есть Катерина, Ахилл и Фуэ, все они его любят. У Вильгельма нет никого, кто бы его любил».
«Кто такой Вильгельм?»
«Мой брат. Он уродливый и неуклюжий, его лицо покрыто шрамами от оспы. Он снова пишет мне, даже не получив ответа на свое последнее письмо».
     Он отложил письмо, не дочитав до конца; оно не сообщило ему ничего нового. Пруссия не изменилась; знать и дубинка по-прежнему правили страной, из которой он был изгнан, и, похоже, его брат тоже страдал от этого. Но Вильгельм не осмеливался признаться себе в этом. Стоит ли ему ввергать младшего брата в ту неразбериху, из которой он сам еще не выбрался?
 «Я бы с удовольствием привёз Вильгельма в Париж, Жюли,» сказал он. «Но это было бы бессмысленно; он не смог бы приспособиться к нашим обстоятельствам. Мне и самому достаточно тяжело».
Жюли отполировала все подсвечники.
«Давай, наконец, поедим; ты, должно быть, голоден».
    Позже тем вечером Ханс снова вышел на улицу. Ночь была холодной и безветренной; туман окутывал фигуры, цвета и звуки своей монотонной серостью и проникал даже в коридоры Дворца Равенства. Из открытой двери доносился лишь приглушенный шум. Ханс вошел и оказался перед лестницей, ведущей в комнаты, которые арендовала Розина. Поднимаясь по ступеням, он услышал голоса. Из всех голосов выделялся пронзительный голос Розины. «Тебе здесь не место, мой мальчик», — крикнула она. «Маленький Боске здесь больше не появлялся!»
Ответил голос Пьера. Розина перебила его.
«Нет. Убирайся!» набросилась она. «Ты сам признался, что у тебя нет денег» Неужели ты думаешь, что мои девочки любят тебя за твои красивые глаза? Шарло, спусти его с лестницы!»
Стоя на лестничной площадке, Ханс видел, как шел вниз по лестнице Пьер, покачиваясь и держась за перила одной рукой, другой опираясь на руку Шарло.
 «Этот гражданин совсем свихнулся на маленьком Боске» подшучивал горбун. «Но мы придерживаемся старых обычаев и предлагаем нашим клиентам только дам.»
Пьер освободился от Шарло, споткнулся о пару ступенек, остановился перед Хансом и облокотился о его плечо.
«Я хотел пожелать Эмилю счастья за то, что он отомстил за своего брата» объяснял Пьер.
Шарло пнул его.
«Помогите ему найти юношу», обратился он к Хансу и отправился по лестнице наверх.
«Ах, трусливый калека, ты смеешь меня пинать!» — крикнул Пьер. Он отпустил Ханса и повернулся, снова споткнулся, потерял равновесие и упал. Со стоном он сел и потер колено.
 «Вставайте!» — приказал Ханс. «Тереза ждет Вас!»
 «Тереза?» — Пьер отпустил свое колено и посмотрел на Ханса.
«Тереза думает только о своей роли; у нее даже не было времени оплакать Альбертину!»
 «Знаю, ты сделал это за нее».
 «А ты, мой друг. Почему ты не пришел на похороны? Я скорблю без перерыва со вчерашнего утра!»
Хотя исходивший от Пьера алкогольный запах вызывал у Ханса отвращение, он наклонился и помог ему подняться. Пьер цеплялся за него.
 «Я хотел поговорить с Эмилем о его брате и Лоране», — сказал он, вздыхая. «Это бы меня утешило».
Ханс взял его под руку и повел вниз по лестнице. Выйдя из дома, Пьер дрожал, сгорбился и жалобно произнес: «Тереза не так сильно горевала по Альбертине, как я».
«Лжец!» — крикнул Х анс и оставил его одного. Через некоторое время, оглянувшись, он увидел, как Пьер наощупь идет вдоль стен дома. Его рот, казалось, усмехался, но это могло быть иллюзией; расстояние между ними было уже слишком велико, чтобы разглядеть какие-либо детали.
             Когда Ханс прибыл на улицу Шантерен в назначенный день, чтобы явиться к генералу, швейцар остановил его.
   «Нет смысла Вам пробиваться к генералу, гражданин,» сказал он.  «Посетители внутри устроили такое столпотворение, что некоторым отдавили ноги; некоторые не смогли дойти до дома».
 «У меня такие маленькие ноги, что я не беспокоюсь за них,» ответил Ханс.
«Тогда идите на свой страх и риск; мне приказано только не пускать женщину». Швейцар задумчиво посмотрел на него. «Или женщина все-таки послала вас?»
  «Мои собственные заботы приревновали бы, если бы я взял на себя еще чьи-то чужие».
«Вы остроумны, гражданин; генералу это понравится».
Швейцар открыл ворота, чтобы впустить карету. Человек, сидевший сзади, смотрел прямо перед собой; кучер опустил кнут в знак приветствия.
«Все генералы, посещающие генерала Бонапарта, сегодня в гражданской одежде», — сказал швейцар. «Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, почему они оставляют свою форму дома!»
«Генерал Бонапарт тоже в гражданской одежде. Возможно, он думает, что, если наденет форму, его обвинят в желании причинить вред Республике».
 «Вы издеваетесь надо мной, гражданин!»
Ханс заверил его, что это он ошибается. Тут подъехала другая карета, он этим воспользовался и прошел мимо швейцара в сад. Когда карета обогнала его, он увидел внутри полного, улыбающегося мужчину; позже он узнал, что это был банкир Шабори, будущий тесть Эмиля Боске.
Морель подошел к нему на площадке перед домом; узнав Ханса, он распахнул объятия и обнял его. «Он друг искусства!» — воскликнул он. «Он позволил мне сделать эскиз бюста. Когда я закончил, он лишь мельком взглянул на него, но этого взгляда было достаточно! Морщины возле рта, сказал он, должны быть глубже! Ценитель искусства, гражданин Мокко!»
«Как давно Вы здесь?» — спросил Ханс.
«С самого рассвета. Завтра я хочу отнести бюст гражданину генералу. О, я зря трачу время, не буду больше медлить, гражданин Мокко!»
В прихожей было не так много посетителей, как ожидал Ханс; либо швейцар преувеличил, либо большинство уже ушли. Навстречу Хансу шли двое пожилых мужчин, по-видимому, депутатов.
«Я твердо убежден, что Генерал — друг свободы», — сказал один из них, тот, что помоложе, человек с бледным, изможденным лицом. «Он считает неправильным, что руководство распустило Союз друзей свободы и равенства».
 «Он прямо об этом сказал?» — спросил другой, чье угрюмое выражение лица делало его старше своих лет.
«Он выслушал мои жалобы без возражений и несколько раз кивнул».
 «Кивнуть может кто угодно; это ничего не значит».
«Что касается меня, я доверяю генералу».
Оба депутата вышли из комнаты. В углу генерал, одетый в гражданскую одежду, разговаривал с банкиром Шабори, но они говорили так тихо, что ни слова не было слышно. В соседней комнате стоял Бонапарт в окружении группы посетителей. Молодой человек серьезно разговаривал с ним. Когда Ханс собирался подойти, его остановил слуга, с которым он уже встречался во время своего первого визита в дом.
      «Приходите завтра, гражданин», сказал он.
       «Генерал назначил мне на сегодня» ответил Ханс.
        «Пришли его братья и сестры, чтобы поприветствовать его. Вы понимаете, что он хочет уделить время своей семье».
        «Я подожду.»
        «Тогда отдохните в саду, гражданин. Но все же было бы лучше, если б Вы пришли завтра, поверьте мне.»
     «Кто этот молодой человек, с которым сейчас беседует генерал?» спросил Ханс.
       «Его брат Люсьен.»
        «Якобинец, не так ли?»
     Выразительное лицо слуги застыло и стало похожим на маску.
«Я в этих делах не разбираюсь, гражданин», — ответил он, повернувшись к другому посетителю. Шабори и генерал, уже поговоривший с Бонапартом, вместе покинули дом. К кругу двух братьев присоединились еще несколько родственников или знакомых. Ханс решил последовать совету слуги и немного прогулялся по саду. Ночью шел дождь; дорожки были влажными, было много луж. Утро было ветреным, ветер разогнал тучи, и выглянуло солнце. Ханс ускорил шаг, ступил в лужу, покрытую опавшими листьями, и вода брызнула вверх, замочив ему брюки. Он вернулся на главную дорожку. Перед закрытыми воротами стояла карета, которую привратник не пустил. Из кареты высунулась Жозефина.
 «Если генерал оставил у Вас мои вещи, впустите меня хотя бы, чтобы я могла их забрать!» — воскликнула она.
«Пришлите своего кучера!» — крикнул в ответ привратник.
«Он должен остаться с лошадьми».
 «Откройте ему ворота!»
«Я открою их ему, а не Вам!»
 «Я хочу посмотреть, не пропало ли что-нибудь!»
 «Вы мне не доверяете, гражданка?»
 «Если Вы намереваетесь не пускать меня в сад, у меня есть веские основания Вам не доверять!»
Ссора, которая, по-видимому, длилась уже некоторое время, достигала уже кульминации. Жозефина вылезла из кареты и начала трясти ворота. Кучер, сидевший на козлах, вмешался, щелкнул кнутом и заявил, что продаст карету и лошадей, если не сможет загнать карету в каретный сарай, а лошадей — в конюшню. Привратник растерялся и ответил, что не получал никаких указаний относительно кареты и лошадей. Жозефина закричала, что он, наконец-то, должен отдать ей ее имущество. Она вцепилась в ворота обеими руками. Узнав Ханса, она помахала ему рукой.
     «Вы разговаривали с Бонапартом?» — крикнула она ему. «Он приказал Вам сопровождать меня, не так ли? Скажите этому человеку, что он больше не может ослушиваться генерала, если не хочет быть смещен с должности!»
Привратник оглянулся на Ханса, затем снова на Жозефину и растерянно покачал головой.
«Я не знал, что Вы послали гонца к генералу, гражданка», — сказал он. — «Генерал угрожал прогнать меня, если я Вас впущу. Что мне делать? У меня двое внуков, десяти и двенадцати лет, я должен их содержать».
 «Почему их отец не обеспечивает их?» — спросила Жозефина.
«Он погиб в Италии при Арколе. Вот почему генерал дал мне эту должность. Он знал моего сына, как храброго солдата, так он сказал …»
  Он снова заговорил, но его взгляд метался между Жозефиной и Хансом. Когда он сделал паузу, Ханс сказал: «Отец храброго солдата тоже должен быть храбрым. Откройте ворота для госпожи Бонапарт, гражданин!»
 «Это ради детей, гражданин», — извинился привратник. «Подождите здесь, я сам пойду к генералу».
 «У него сейчас нет времени», — быстро объяснил Ханс. Кучер щёлкнул кнутом и закричал, что лошади не слушаются. Маленькая собачка Жозефины, которая оставалась в задней части кареты, залаяла громко и злобно.
 «Фортуна тебя укусит, если ты меня не впустишь», — пригрозила Жозефина привратнику. «Не думай, что она тебя боится. Она даже генерала укусила за ногу».
        «Ты останешься на своем месте», — заверил его Ханс. «Я напомню генералу о твоем сыне».
Привратник, сбитый с толку множеством слов, щелчком кнута и лаем Фортуны, открыл ворота. Вошла Жозефина, взяла Ханса за руку и повела его к дому. Карета медленно следовала за ними. Кучер, щелкая языком и коротко крича, усмирял фыркающих лошадей, потому что Фортуна лаяла еще сильнее, чем прежде.
 «Генерал сердится, потому что он не выносит Ипполита», объяснила Жозефина. «Я благодарна Вам за поддержку, гражданин Мокко. Ипполит действительно очень красив, Вы его видели, но эти красивые молодые люди быстро надоедают. Кто теперь с генералом?»
«Его братья».
«Это плохо. Их семейство меня не любит. Я не такая тихая, как они думают. Я боюсь его братьев, я боюсь его самого. Только не надо меня утешать, гражданин Мокко. Нельзя быть такой беспечной и позволять себя утешать».
 Она нервно рассмеялась, остановилась, когда они доехали до конюшни, и приказала кучеру: «Не распрягай пока лошадей, Клемент. Возможно мне придется вернуться в город еще раз, и я оставлю Фортуну с тобой; она может помешать примирению.» Кучер, Клемент, молодой, красивый парень, поправил шляпу. «Фортуна меня тоже не любит», — сказал он с усмешкой. «Я оставлю ее в карете, пока Вы не вернетесь».
 «В карете? Что Вы за человек! Я ведь не знаю, когда я вернусь.»
«А если Фортуна меня снова укусит?»
«Если Вы будете добры, она тоже будет доброй. Ваши лошади Вас не кусают, правда?» Идя дальше, Жозефина объяснила: «Этот Клемент любит только своих лошадей и деньги, но он всем будет рассказывать, что силой прорвался сюда ради меня. Знаете, я даже не знаю имени привратника?»
«А Вы знаете, что он присматривает за своими внуками?»
«Я видела двух грязных мальчишек, играющих перед сторожкой. Они уродливые дети…» — Жозефина замолчала, вздрогнув, возможно, от отвращения к грязи и уродству, которые, как ей казалось, стали еще более отвратительными, а может, от страха перед предстоящей встречей.
         На тропинке между конюшнями и двором они встретили последних посетителей, покидавших дом Бонапарта. Некоторые робко приветствовали их, большинство проходили мимо, отводя взгляд, один, увидев их, замер и, после краткой заминки, поспешил обратно в дом.
«Он пошел доложить о моем приезде», — прошептала Жозефина. «Я его знаю; генерал его не любит. Этот человек хочет ему угодить, и он не остановится ни перед чем, чтобы этого добиться».
Когда они подошли к ступеням павильона, посетитель, объявивший об их приезде, уже возвращался, надвинув на глаза шляпу. Жозефина церемонно ответила на его приветствие.
«Подождите меня перед приемной», — попросила она Ханса. «Не уверена, что он меня примет». Прихожая была пуста; в соседней комнате оставались только Жозеф и Люсьен, два брата генерала, но они даже не поздоровались с Жозефиной. Они лишь криво усмехнулись, стоя, словно на страже, перед дверью в соседнюю комнату.
 «Генерал отдыхает, он устал», — сказал Люсьен.
«Вы хотите меня остановить?» — спросила Жозефина.
«Идите к нему», — ответил Йозеф. «Вы можете открыть дверь, гражданка».
«Если сможете,» — добавил Люсьен. «Генерал не сказал нам, что ждет Вас».
 «И, возможно, ему и не хочется Вас видеть».
Жозефина опустила голову.
«Почему вы издеваетесь надо мной?» спросила она. «Что я вам сделала?»
Но она не могла разжалобить братьев.
«Вы сделали генерала посмешищем всего Парижа», сказал Жозеф, глядя мимо нее. «Вы никогда его не любили».
 «Баррас всему миру рассказывает, что Вы хотите выйти замуж за своего Ипполита,» добавил Люсьен. «Сделайте это поскорее, иначе Баррас заберет его себе».
«Какое мне дело до Ипполита! Отойдите в сторону!» — воскликнула Жозефина.
«Как пожелаете, гражданка. Мы подчиняемся Вашему приказу».
Братья отошли от двери. Жозефина даже не взглянула на них, прошла мимо и нажала на ручку. Дверь была заперта. Жозефина постучала, потом стала отчаянно трясти дверь и кричала: «Наполеон! Это я, Жозефина! Открой, Наполеон!» Внутри было тихо.
 «Не беспокойте генерала, гражданка», — сказал Жозеф. «Ему надо немного отдохнуть; он устал, Вы что, не понимаете?»
Жозефина резко обернулась, едва сохраняя самообладание.
 «Вы распространяете обо мне разные слухи!» — обвинила она братьев. «Вы меня ненавидите! Вы не можете смириться с мыслью, что он счастлив со мной!»
«Счастлив!» — насмешливо воскликнул Люсьен.
 «Теперь мы видим его счастье», — сказал Жозеф. «Какие слухи! Что мы можем ему еще рассказать, чего он еще не слышал? Все говорят о Вас и Баррасе, о Вас и Ипполите, о Вас и черт знает о ком еще! Неужели мы должны перечислять и помнить все имена!»
«Вы могли бы использовать меньше любовников, чтобы добиться развода», — сказал Люсьен. «Вы пошли на ненужные хлопоты».
 «Точно так же бессмысленно стучать и кричать; он вас не услышит…»
 «Оставайтесь с одним из своих любовников».
«Можете распоряжаться своими нарядами и украшениями, как Вам угодно».
 Жозефина не смела открыть рот. Опустив глаза, она терпела все обвинения братьев. Несколько слезинок скатились по ее щекам, которые она осторожно вытерла платком. «Не плачьте, гражданка», — сказал Люсьен. «Это только добавит Вам морщин. Не стоит приближать старость».
«Когда же Вы наконец покинете этот дом?» — спросил Жозеф.
«Я буду ждать здесь», заявилаЖозефина.
«Как долго?»
«Я буду ждать», — повторила она.
На мгновение это озадачило братьев, затем Люсьен заявил: «Пусть она ждет, мне пора идти».
«Мне тоже», — согласился Жозеф. Уходя, они даже не попрощались с невесткой. Проходя через прихожую, Жозеф сказал Хансу:
«Генерал сегодня не принимает посетителей, гражданин. Попробуйте в другой раз».
Как только они закрыли за собой дверь, Жозефина снова начала стучать и звать. Не получив ответа, она со вздохом отвернулась и вошла в прихожую.
 «Почему Вы не пошли домой?» — спросила она Ханса.
«Вы приказали мне ждать».
«Я забыла».
Она достала из сумочки зеркальце и пудру, чтобы скрыть следы волнения; тем временем она спокойно продолжала говорить:
«Семья настроила его против меня. Я поддерживала все эти связи только ради него. Если бы я могла ему об этом рассказать, он бы понял. Но я не знаю, с чего начать, могу только ждать.»
 «А, если он не откроет дверь?»
«Но он же должен будет выйти из дома.»
«У Вас никого нет, кто мог бы до него достучаться?
Жозефина спрятала в сумку зеркальце, косметику и пудру.
«Он любит Ортанс и Эжена», задумчиво произнесла она. «Он любит их настолько сильно, как будто они его собственные дети, а не дети генерала Богарнэ.»
«Тогда позовите их».
 «Я сама этого сделать не могу. Если я уйду с этого места, он не пустит меня обратно в дом».
Ханс встал, чтобы привезти Ортанс иЭжена.
Жозефина сомневалась, что они последуют за ним.
 «Я пошлю Клемана с каретой», — сказала она. «Приведите его».
 Молодой кучер отказался войти в дом. Генерал запретил это, сказал он, а также ему не разрешалось оставлять лошадей одних. Когда Ханс согласился остаться с лошадьми и сказал ему, что генерал заперся внутри, Клеман дал себя уговорить. Прошло некоторое время, прежде чем он вернулся.
  «Вы должны составить компанию мадам, пока не приедут дети», — заявил он, забираясь на место возничего. Лошади двинулись с места, и Фортуна, которая до этого спала, снова начала лаять. Клеман рассмеялся.
«Эти два Богарне накажут его за его за проступок», — крикнул он, — «они давно ждали подходящего момента».
Ханс вернулся в дом и оставался с Жозефиной, пока не привезли Эжен и Ортанс.
 
     Через несколько вечеров после возвращения Бонапарта Жюли объявила, что хочет пойти в театр. Будет представлена новая итальянская оперетта.
 «Там будут все наши знакомые,» сказала она. «Говорят, брак маленького генерала снова в порядке; может быть, мы его увидим…»
Она сняла на вечер ложу. Стоя у перил, она помахала другим ложам, где сидели Пермоны, Шабори и Амлены. В тот вечер собрался весь новый светский круг: все, кого Ханс встречал в гостиной мадам Пермон: банкиры, интенданты, нувориши, богачи и вернувшиеся эмигранты, которые часто посещали их заведение. Партер был заполнен землевладельцами и ремесленниками, пекарями, мясниками, торговцами игрушек, которые стали богатыми за последние два года, но и они теперь принадлежали к новому обществу. Правительство, пять директоров, не пришли, только Талейран, бывший, и по прогнозам будущий министр иностранных дел, сидел с мадам Гран, своей любовницей, в одной из боковых лож. После того как Жюли поздоровалась со всеми своими знакомыми, она тихо сказала: «Это значит, что он поладил с генералом, и что Бонапарт возьмет на себя управление государством. Талейран не ввязывается в сомнительные дела.» Ханс отодвинулся в глубь ложи. Жюли, стоя у самого края, разглядывала зрительный зал. На ней было светлое прозрачное платье, на плечи она накинула шаль, один локон упал на лоб, явно ненарочно; лицо было тщательно напудрено.
 «Жюли, ты любишь меня сейчас, как и раньше?»
 Она слегка отвернула голову в сторону, не глядя на него ответила: «Так как раньше? Но разве можно чувства измерить?»
«Может быть, если уметь считать так, как ты.»
«Я плохой счетовод, Ханс. Каждый раз я поручаю Ахиллу или Фуэ, или тебе проконтролировать меня. Разве ты это не заметил?»
 «Я не знал причину, ты мне никогда об этом не говорила.» 
Она снова посмотрела в зрительный зал.
«Кажется, пришла семья Бонапартов».
         Но пока это был только Люсьен, который приветствовал знакомых в партере, мелких торговцев, своих избирателей, которым хотел польстить. Справедливо распределяя свою улыбку между всеми, кто принимал в этом участие. Жюли снова посмотрела в сторону.
«Этот Люсьен плоховато выглядит», заметила она. «Тщеславие так и прет из него.»
«Они все тщеславны», сказал Ханс.
«Он здоровается даже со своей невесткой!»
Жозефина появилась в ложе в сопровождении своего шурина Жозефа. Люсьен улыбнулся и помахал ей рукой; она помахала в ответ. «Они ненавидят друг друга, Бонапарты и их шурины», — сказал Ханс, у которого это зрелище вызвало отвращение.
«Стоит ли им выставлять напоказ свою ненависть? Это было бы против их интересов. Меня забавляет, что они устраивают такое хорошее комедийное представление».
Но настоящая комедия в зале началась незадолго до поднятия занавеса. Жозефина покинула ложу, где сидели ее шурины, и заняла место в небольшой, закрытой сеткой ложе рядом с ней, которая не была освещена. Были видны только ее профиль и шея.
«Она ждет генерала», сказала Жюли.
Не только Жозефина, весь зрительный зал ожидал его появления.
Был уже подан знак к началу представления, когда он появился. Дверь в ложу открылась, в ярком луче все увидели стройный силуэт Бонапарта, одетого в гражданский костюм со шляпой в руке. Всего лишь краткий миг он был освещен, потом он закрыл дверь в ложу, которая погрузилась во тьму. Но зрительный зал приветствовал его появление овациями. Сидящие в партере встали и замахали руками, все приветствовали Бонапарта, некоторые называли его по имени, Наполеон, другие просто «Спасителем», а в одном углу пели «Марсельезу». Когда генерал появился рядом с Жозефиной, крики и пение переросли в хаотичный шум. Бонапарт склонил голову, жестом призвал к тишине и указал на сцену: он любил театр и хотел насладиться представлением в тишине. Его жесты, точно рассчитанные, казались почти естественными.
Жюли обернулась.
«Я и не знала, что ты так хорошо поешь», сказала она.
«Разве я пел?» спросил смущенно Ханс.
Он стоял и вместе со всеми выкрикивал то ли Бонапарт, то ли Наполеон, а, может быть: Спаситель, или: спаси нас, он сам уже не знал, что он выкрикивал, а потом запел и пел с воодушевлением, пока в зале не наступила тишина. Он замолчал и сел.
«Ты красиво пел», похвалила его Жюли еще раз.
В этот вечер Ханс не подумал о том, почему Жюли так восторгалась Бонапартом. Он обратил внимание на то, что эта эмоция преображала ее.
Они сидели, держась за руки, когда начался спектакль, пока на сцене не появилась Тереза. Музыка к комедии, исполнявшейся в тот вечер, была написана Трусселем, новым капельмейстером; она была легкой и приятной, как и сюжет пьесы, комедии положений, которая развлекала публику в древности: два брата любили двух сестер, сестры перепутали братьев, братья сестер, что часто давало поводы для песен и арий. Имени Терезы не было в списке актеров, и Ханс не знал, что она участвует в постановке. Она играла служанку, которая, хотя и часто появлялась на сцене, пела лишь несколько слов. Когда она впервые вышла на сцену, Жюли не узнала ее, хотя маленький, слегка вздернутый нос Терезы был достаточно примечательным. Ханс тоже с изумлением задавался вопросом, не та ли это Тереза, которую он любил, эта маленькая, полная женщина с опухшим от слез лицом, со следами порока, алкоголя или наркотиков, с помощью которых она искала забвения и утешения. Хуже и ужаснее, чем это изменение в ее внешности, были ее движения; они напоминали движения куклы, часовой механизм которой был заведен еще перед тем, как она вышла на сцену. Механически она поднимала то правую, то левую руку, опускала их, делала паузу — спешила дальше, а затем пропевала несколько нот; ее голос тоже был приведен в движение, словно скрытым механизмом, он звучал хрипло и будто был лишен чувств. Тереза часто пробегала по сцене, даже когда ей нечего было говорить или петь. Казалось, она хотела напомнить зрителям о своем присутствии, а также своим коллегам-актерам, оркестру и дирижеру. Она утрировала свою роль, намеренно выставляя её на первый план. Во время её третьего выхода зал над ней смеялся. Ханс смущённо пожимал плечами. Тереза дико оглядывалась по сторонам, вызывая ещё больший смех, и ещё более растерянно и бесцельно бродила по сцене, натыкаясь то на одну из двух сестёр, то на одного из двух братьев. Она заикалась, пыталась петь, но ноты были слишком высокими. Она прикрывала рот рукой, словно пытаясь заглушить фальшивые ноты. Публика ревела от восторга. Тереза лихорадочно металась по сцене зигзагами, аплодисменты, не утихая, следовали за ней.
«Я и не знала, как хороша твоя Тереза», — сказала Жюли Хансу.
Наконец он понял, что этот вечер стал триумфом Терезы. Она не была великой певицей, не была трагической актрисой, её манеры, голос и темперамент предназначались для комедии. Первые аплодисменты придали ей уверенности и самообладания, и она всё больше привлекала к себе внимание своими зигзагообразными, жеманными шажочками, дикими взглядами, обрывочными фразами и взлетающими вверх или скользящими вниз нотами. В центре внимания уже не были влюблённые, братья и сёстры-близнецы; центром стала маленькая, пухлая, комичная служанка со вздернутым носиком. Словно, сама, придумав сюжет, она словно руководила событиями на сцене, вызывая путаницу, разлучая и соединяя влюблённых. Сначала актеры пытались играть против нее, но вскоре сами поддались очарованию, жестам, мимике комедиантки, обращаясь к ней взглядами и движениями, умоляя о наставлениях, советах, помощи, которую она даровала отчаянными жестами. Наконец, когда все влюбленные нашли друг друга, а родители и слуги тоже разделились по парам в такт музыке, Тереза, возвышаясь над всеми остальными, стояла на ступенях, ведущих в дом, и с поднятыми руками благодарила богов за то, что ее страдания, наконец, закончились.
            «Она великолепна!» воскликнула Жюли и стала аплодировать.
В тот вечер не было сомнений, кому именно зрители аплодировали. Актеры, поклонившись, отошли в сторону, уступая место Терезе и выталкивая ее в центр сцены. Но Тереза, столь же неуклюжая, как и в своей роли, поклонилась, но, осознав, что оказалась в центре внимания, окруженная пустым пространством, захотела убежать, поняла невозможность этого, на мгновение отчаялась, а затем в глубоком благоговении опустилась на колени, повернув лицо вправо, где находилась ложа Бонапарта, склонила голову и осталась в этом положении.
          Бонапарт поднялся, подошел к перилам ложи и стал аплодировать артистам. Зрители кричали и махали руками. Только когда призывы к Бонапарту, спасителю, стали громче, и некоторые снова запели, он повернулся к публике, поднял правую руку ладонью наружу, чтобы отбить аплодисменты, указал на сцену и актеров, чтобы это пошло на пользу тем, кто имел на это больше прав в тот вечер, чем он, а затем, подавая пример всему залу, сам снова зааплодировал и удалился в темную глубь ложи.
    «Какой искусный комедиант», — пробормотал кто-то себе под нос в ложе рядом с Хансом и Жюли. «Он просто ждал возможности выступить перед публикой! Он отлично играет свою роль!»
 «Он достаточно часто репетировал перед своими солдатами». «Парижскую публику не так-то легко впечатлить».
«Но ему это удалось».
«Потому что семья хорошо его подготовила».
«Эти корсиканцы все держатся вместе».
«Вы бы знали его мать; я недавно с ней познакомился…»
 Голоса стихли до шепота. Ханс, полностью поглощенный своим восторгом по поводу генерала, не услышал их. Жюли, не пропустившая ни слова, хотела привлечь его внимание к разговору, но, взглянув на него, промолчала и подождала, пока аплодисменты постепенно не стихли. Она заметила, что лица в зале выражали одно и то же: одновременно напряжение и преданность. Даже банкиры и армейские поставщики на мгновение забыли о своих бухгалтерских книгах и расчетах.
«Кажется, народ его любит», — прошептал ей молодой Пермон, уходя.
Она подтвердила это и поприветствовала других знакомых, которые, по ее словам, выразили надежду, что Бонапарт избавит Республику от беспорядков и неопределенности. Ханс, наблюдая за выступающими, но не обращая на них внимания, молчал. По дороге домой она сказала: «Когда мы учились любить друг друга, ты был в восторге от Робеспьера. Генерал тогда дружил с младшим Робеспьером».
«Я знаю», ответил он.
Когда машина остановилась на улице Сент-Оноре, она с удивлением посмотрела на освещенные окна. «Похоже, что у нас гости», — сказала она. Шарль ждал ее в квартире. Он был в отличном настроении. За последние несколько дней он подружился с Люсьеном Бонапартом.
«Пока неясно, считает ли Бонапарт войну или мир выгодными», — сказал он Хансу, — «но он ждет твоего визита завтра».
«Он меня помнит?» — спросил Ханс.
 «Он вспомнил о тебе. Люсьен попросил меня передать это тебе».
«Визит к Жозефине того стоил», — сказала Жюли, смеясь. «Надеюсь, ты ей не слишком понравился…»

    На этот раз швейцар не остановил Ханса.
 «У генерала много посетителей, но он найдет для вас время, гражданин», — вежливо сказал он. «Вас очень рекомендовали».
«Как Ваши внуки?» — спросил Ханс.
«Они ходят в школу. Они благодарят Республику за то, что они умеют читать и писать. Я до сих пор это не умею, гражданин».
 «Генерал тоже хороший республиканец».
«Да, конечно», — с готовностью согласился швейцар.
Большинство посетителей уже ушли от Бонапарта; Ханс встретил их по пути к дому. В прихожей он обнаружил только генерала с братом Люсьеном и Морелем, который показывал ему различные эскизы бюста. Два стояли на столе, а Сюзанна с корзинкой в руках стояла и ждала. Бонапарт держал в руке третий бюст, осматривал его со всех сторон и потом поставил на стол к первым двум.
 «Я оставляю решение за вами, гражданин Генерал», — заявил Морель, стоявший по другую сторону стола.
«Именно поэтому я принёс с собой все бюсты, моя дочь принесла их в корзине, для Вас, гражданин генерал. Некоторые из маленьких бюстов, которые показались мне более привлекательными, чем другие, уже прошли стадию проектирования; они закончены, хотя я не утверждаю, что они идеальны. Например, тот, который Вы только что держали в руке, гражданин генерал. Решайте, какой бюст мне следует изготовить из мрамора в пять или шесть раз большего размера, и могу ли я распространить уменьшенные версии для народа, чтобы он всегда помнил Вас, гражданин генерал».
     Бонапарт подошел к столу, взял еще один бюст и нерешительно повертел его. Люсьен, стоявший у двери, подошел ближе и указал на третий.
«Я бы предпочел этот», — сказал он.
«Неужели у меня такой большой нос?» — спросил Бонапарт.
«Этого нельзя отрицать. Художник работал с натуры».
 «Как мало знаешь самого себя!»
Бонапарт равнодушно посмотрел на Ханса, ответил на приветствие и спросил: «Где я Вас видел, гражданин?»
«Я искал встречи с Вами вскоре после Вашего приезда, гражданин генерал».
«Да, припоминаю. Ты же мне его рекомендовал, Люсьен?»
«Мы с Жозефиной рекомендовали его тебе».
«Я хотел бы выбрать бюст, гражданин, тогда я буду готов Вас выслушать».
Морель вышел из-за стола и поприветствовал Ханса.
 «Я уже познакомился с гражданином Мокко, когда он приехал к нам из Пруссии», — сказал он.
Бонапарт мельком взглянул на Ханса, затем снова посмотрел на бюст. «Из Пруссии?» — повторил он. «Чем вы там занимались?»
 «Я служил подпоручиком в армии короля Пруссии».
«Фридрих Великий умер. Я хотел бы узнать, как чтят его память в армии…»
 «В первую очередь словами, гражданин генерал».
 Морель, опасаясь, что его забудут, подошел к Хансу.
«Гражданин Мокко также разбирается в изобразительном искусстве», — сказал он. «Могу я спросить его, какую статую он бы выбрал?»
Генерал улыбнулся: «Спросите его», — сказал он.
   Ханс не обратил внимания на улыбку.
Он подошёл ближе, заложил руки за спину и пристально cтал рассматривать фигуры. Они с невероятной точностью воспроизводили черты генерала, так что походили на него, как отрубленная и набитая чучелом голова на живую, всё ещё прикреплённую к туловищу. Ханс повернулся и осмотрел модель.
«Каково Ваше мнение, гражданин?» — спросил Бонапарт.
«Когда я впервые встретил Вас, меня охватил энтузиазм, сияющий в Ваших глазах, гражданин генерал».
«Без этого энтузиазма, или как бы Вы это ни назвали, я бы не одержал победу ни в Италии, ни в Египте».
 «Именно это я и хотел сказать».
 Морель криво усмехнулся и покачал головой. «Если бы я мог нарисовать глаза, я бы нарисовал этот энтузиазм, который Вы видите в них, гражданин Мокко», — сказал он. «Но я не художник, а скульптор».
 «Я не хотел Вас упрекать, гражданин Морель».
Сюзанна, не отрывая от Бонапарта взгляда сказала с усмешкой:
 «Вы мечтатель, гражданин Мокко. Как Вы могли увидеть энтузиазм в глазах генерала!»
На несколько секунд все замерли. Губы Бонапарта дрогнули, словно он вот-вот снова улыбнется. Люсьен пристально смотрел в окно. Морель неловко откашлялся. «Только тот, у кого есть энтузиазм, может им воспользоваться», — объяснил он. — «К сожалению, ты не унаследовала его от меня, дитя мое».
Бонапарт взял себя в руки.
«Пусть говорит гражданка», — сказал он. «Я хочу знать, как она может определить мою неспособность к энтузиазму. Только по моим глазам?» Словно долго репетируя, Сюзанна тут же ответила: «По калекам, вернувшимся с Ваших войн, и по мертвым, которые никогда не вернутся».
 «Это не мои войны, это войны Республики, гражданка».
«Но Вы пожинаете славу».
 «Неужели Вы завидуете этой славе?»
Сюзанна покраснела, волны гнева прокатились по ее милому, по-детски наивному лицу.
«Забирайте себе сколько угодно славы!» — сказала она чуть более высоким, чем обычно, голосом. «Но почему за это расплачиваются солдаты своими жизнями и здоровыми конечностями? У человека, которого я люблю, всего одна нога. Вы бы видели, как он страдает, когда ковыляет вверх и вниз по лестнице! Даже когда он отдыхает, боль не дает ему покоя! К вечеру он едва может съесть тарелку супа!»
 Она перечислила все недуги своего возлюбленного: все еще гноящийся культевой остов, атрофированные конечности, морщины на его молодом лице, усталые глаза, прерывистое дыхание. Люсьен сначала подошел ближе, словно пытаясь удержать ее, но Бонапарт жестом дал брату понять, чтобы она говорила. Он с любопытством наблюдал за ней, как натуралист, изучающий редкое животное или неизвестное растение.
«Продолжайте, гражданка» сказал он, когда она замолчала.
«Я все сказала», ответила Сюзанна.
«А Вы не подумали о том, что я тоже рискую своей жизнью и своими здоровыми членами, как и мои солдаты.»
Она откинула голову назад.
Однако Вы живы и Ваши конечности здоровы.»
«Это мое счастье, а не моя заслуга». Бонапарт, словно опытный актёр, отступил на шаг назад, как будто обращаясь к толпе, и положил правую руку на грудь, словно присягая истине. «Уверяю Вас, я не жалел себя, и я знал почему. Я изгнал англичан из Тулона, ибо они были и остаются заклятыми врагами революции. Я освободил итальянский народ от власти австрийского императора и от власти папы римского, двух угнетателей, которые выжимали из них все соки, как два винодела выжимают спелый виноград. И Египет…»
Он замолчал. Сюзанна, всё ещё глядя на него, подняла руку, словно пытаясь заставить его замолчать. «Хотите задать мне вопрос, гражданка?» — спросил он.
«Почему вы вернулись из Египта!»
«Армия в Египте больше не нуждается во мне; она может защитить страну и без меня, но Франция нуждается во мне».
 «Зачем Вы нужны Франции?»
«Чтобы освободить народ от врагов и принести ему мир!» — ответил Ханс, переполненный воодушевления, от имени Бонапарта.
«Верно, гражданин», — Бонапарт одобрительно кивнул Хансу. «Народ хочет мира, и он его получит. Что я могу для этого сделать, то и сделаю». Он отвернулся от Сюзанны; разговор с ней закончился. В это время подошла из гостиной Жозефина, поприветствовала Ханса кивком головы и спросила: «Какой бюст получился лучше всех?»
Морель, обрадованный тем, что Сюзанна больше не привлекает к себе внимания, взял два бюста и положил по одному на ладонь — те образцы, которые у всех вызывали восхищение.
      «Художник всегда предвзят, когда дело касается его собственной работы», — сказал он, улыбаясь и благодаря за аплодисменты. «Я бы выбрал один из этих двух».
«Они действительно очень похожи», — признала Жозефина.
«Оставьте их оба здесь», — распорядился Бонапарт. «Мы обсудим, какой из них следует сделать в мраморе».
Морель поклонился. «Не держите на меня зла за высокомерие моей дочери, гражданин генерал», — умолял он. «Она любит одноногого мужчину и хочет выйти за него замуж, хотя он никогда не сможет содержать семью!»
Жозефина огляделась: «Куда делась ваша дочь?» — спросила она. Сюзанна незаметно выскользнула. Морель покраснел от гнева, поспешно всем поклонился, схватил корзину с бюстами и поспешил за ней.
Люсьен и Жозефина рассмеялись. Бонапарт вошел в гостиную и жестом пригласил Ханса следовать за ним. Они сели за откидной столик.
«Вы республиканец?» начал разговор Бонапарт.
«Уже шесть лет.»
Чем Вы занимались все это время?»
«После казни Робеспьера я оставил Францию и уехал в Америку. Я вернулся этой весной.
«Чем Вы занимались в Штатах?»
«Нью-йоркские бизнесмены обманывают индейцев в торговле мехами. Я пытался защитить их от этого — конечно, тщетно».
 «Парижские бизнесмены обманывают армию…»
 «Вы предотвратите это, гражданин генерал?»
«Если бы у меня была власть, конечно».
 «Я с радостью помог бы Вам».
Это предложение, казалось, позабавило Бонапарта.
«Вы сами признаёте, что не смогли одолеть бизнесменов в Штатах,» — сказал он.
«Потому что у меня не было власти. Однажды она появится у Вас, гражданин генерал»
«Посмотрим».
Без лишних слов Бонапарт снова спросил о Пруссии, на этот раз о тактике прусской армии. Он, казалось, немного удивился, что она осталась такой же, как во времена короля Фридриха, но не стал вдаваться в подробности. Так же резко, как и прежде, касаясь Пруссии, он спросил:
«Что Вас больше всего поразило по возвращении из Штатов?»
«По дороге в Париж карету остановила банда. Один из пассажиров был убит».
Бонапарт снова скривил губы, словно собираясь улыбнуться.
«Мне повезло», — сказал Ханс. «Они только украли мой багаж, который следовал за мной. Один из главарей банды недавно покончил с собой».
«Расскажите». Бонапарт повернул голову в сторону, но его взгляд оставался прикован к говорящему. Жозефина наблюдала за генералом.
Люсьен, выглядевший скучающим, сидел, скрестив ноги. Когда Ханс закончил говорить, он заметил: «Этот вожак, как говорят, был красивым мужчиной. Маркиз, не так ли?» Ханс подтвердил это.
«Вернувшийся эмигрант?» — поинтересовался Бонапарт.
«Не знаю, разрешило ли ему правительство вернуться». Бонапарт некоторое время молча изучал посетителя, затем спросил его возраст и заметил, что они почти одного возраста.
«Вы дворянского происхождения, гражданин Мокко?» — спросила Жозефина.
 «Я отказался от него, когда приехал во Францию».
«Мы, Бонапарты, тоже считаемся дворянами на Корсике,» — сказал Люсьен. «Теперь я принадлежу к оппозиции. Думаю, из меня получился бы хороший якобинец».
Генерал, казалось, не замечал тщеславия своего младшего брата. Он оценивающе оглядел Ханса.
«Чего Вы от меня ожидаете, гражданин Мокко?» — спросил он. Ханс, всё ещё пребывая в приподнятом настроении, с трудом возвращался к реальности. Он повернул голову набок. Со своего места он мог видеть стол в соседней комнате, на котором стояли два бюста. Он вспомнил, что видел бюсты и в комнате Робеспьера.
«Как и Вы, Робеспьер любил мир, гражданин-генерал,» — сказал он. — «Не победы, а лучшие законы и лучшие институты Республики убедят народ: таковы были его слова».
«Прекрасная мысль».
«Я пришёл попросить Вас о должности в армейской администрации, но однажды она станет излишней».
«Когда у Республики больше не будет врагов». Бонапарт встал.
«Даже в мирное время каждому правительству нужны люди, верные ему. Ваш опыт в Пруссии и Штатах может оказаться полезным».
 В свойственной ему импульсивной манере он повернулся к Люсьену и продолжил: «Завтра в Люксембургском парке состоится торжество в честь Моро и меня».
«Почему ты назвал имя Моро первым?» спросил Люсьен.
«Я слышал, они хотят отвести ему почетное место. Хорошо, раз им это нравится. Я не возражаю».
Наступила минута молчания. Затем Бонапарт кивнул посетителю.
 «Было приятно познакомиться, гражданин Мокко», — сказал он. «Приходите еще».
Бросив взгляд, он заметил, что Ханс не выше его ростом. Это, похоже, настроило его на добрый лад.
 
           Когда они приехали к Пермонам, Ханс рассказал им о своем визите. «Жозефина играет роль любящей жены?» — спросила Жюли. Ханс признался, что не обращал внимания на Жозефину.
«Ты помнишь, какого цвета было ее платье?» — продолжила Жюли. «Кажется, серое. Нет, желтое, или, скорее, мне кажется, что оно было желтым, но я не могу в этом поклясться».
«Если не помнишь цвет ее платья, значит она хорошая жена», — сказала Жюли. «Месяц назад Жозефина бы обязательно обратила на это внимание».
«Мы с генералом одного возраста и роста».
 «Я рада, что он завоевал твою симпатию».
Мадам Пермон намеревалась представить обществу дочь банкира Шабори и Эмиля Боске, которые поженились несколькими днями ранее. Она согласилась сделать это, потому что Шабори был вдовцом; Она также хотела позлить свою невестку, которая годом ранее была очарована предшественником Эмиля. Но молодая мадам Пермон давно забыла о Гресло.
«Кто этот мужчина?» — с удивлением спросила она, когда свекровь упомянула его. «Имя кажется знакомым».
«Он умер в тюрьме».
 «Как жаль!»
«Вы выкупили его уже после его смерти. Вместо него Вам прислали этого Маленького Пруссака».
 «Мне? Но он женат!»
 «Слава Богу, ты хотя бы помнишь об этом! Ты знаешь, что твой муж, мой сын, не провел прошлую ночь в своей постели?»
 «Вероятно, он был у Амлен», — равнодушно сказала молодая женщина. «За завтраком от него все еще пахло ее духами».
«К сожалению, это не заглушает запах ее тела».
 «Я спросила его, считает ли он ее красивой. Он сказал, что не красивой, а возбуждающей. Думаю, запах Амлен возбуждает его только потому, что сейчас в моде мулатки».
У мадам Пермон не было времени больше мучить невестку; прибыли первые гости. Это был обычный круг, собиравшийся в ее доме, отсутствовали только Бонапарты и генералы парижского гарнизона. Вместо них появился Таллейран, старый знакомый Пермонов. Поприветствовав их, он, опираясь на трость, заковылял в столовую, где несколько человек пили ликер.
«С тех пор, как мадам Гран живет в его доме, он не смеет ухаживать за другой женщиной», — насмешливо заметил Амлен.
«Мадам Гран так красива, что ей незачем ревновать», — возразила Жюли.
«Да, она настолько красива, что ее глупость почти незаметна!» — сердито парировала Амлен. Рядом Таллейран небрежно откинулся в кресле, скрестив ноги; его правильное лицо под напудренными волосами оставалось бесстрастным, когда он по очереди смотрел на каждого из присутствующих. По-видимому, он не собирался участвовать в разговоре, но это никого не удивляло; его немногословность была хорошо известна. «Говорят, что Бонапарт привел на банкет, устроенный Директорией, своего собственного повара», сказал Амлен.
 «Вы ведь не хотитe сказать, что ему готовили еду отдельно?» — спросил Пермон.
«Вероятно, он не хочет умереть с голоду», — сказал толстый Шабори. «Никто не посмеет его отравить!»
«Возможно, он просто хочет питаться лучше, чем остальные», — насмешливо заметил Уврар.
«У Барраса совершенно превосходная кухня», — внезапно сказал Таллейран; его глубокий и приятный голос на мгновение заставил замолчать остальных, поскольку они не ожидали, что он присоединится к разговору.
«Я особенно помню свой первый обед там; это было летом два года тому назад».
«Когда Вы стали министром?» — спросил Пермон.
«Нет, раньше. Мадам де Сталь представила меня ему. Там был лосось, молодая фасоль, молодая птица, легкое деревенское вино; еда была чудесной для жаркого дня. К сожалению, Баррас к нам не присоединился».
 Господа посмотрели на него с изумлением; только Шабори недоверчиво спросил: «Как же так, он позволил Вам пойти обедать наедине с мадам де Сталь?»
 Талейран повернул к нему свое бесстрастное лицо.
«Так оно и было», подтвердил он. «За час до обеда он получил известие о том, что его секретарь утонул во время купания, очень достойный, красивый молодой человек.»
     Он замолчал, и снова Шабори с усмешкой спросил: «И Вы смогли оставить своего хозяина наедине с его горем?»
«Конечно, я пошел к нему и поговорил с ним. Из-за этого я пропустил десерт, винное желе с фруктами. Баррас умеет составлять меню». Мужчины не смотрели друг на друга. Если Талейран так открыто выставлял слабость первого человека в Директории, это был верный признак того, что Баррас не войдет в новое правительство. Естественно, Талейран позаботился о том, чтобы ему заплатили за эту информацию. «Составлять меню приятнее, чем правительство», — согласился Уврар.
     Эмиля Боске и его молодую жену радушно приняли в гостиной. Мадам Амлен, пришедшая на этот раз без своих любовников, почувствовала себя оскорбленной, поскольку привлекла к себе меньше внимания, чем обычно.
«Мне сказали, что Ваш брат был якобинцем,» — сказала она Эмилю, которого ненавидела, — «даже террористом».
«Андре никогда не был террористом,» — возразил Эмиль.
«И якобинцем тоже,» — решительно заявила молодая женщина. — «Мой отец навел справки в Нанте».
Дамы, охваченные ревностью к Амлен, внезапно обрушились на нее, найдя повод выразить свою неприязнь к мулатке. «Времена меняются, мадам! Террористам больше не сочувствуют!»
«Они слишком долго портили нам дела!»
«Я ничего не понимаю в делах!» — воскликнула мадам Амлен. «Мне совершенно наплевать на террористов!»
«Мы не хотим быть убитыми своим же народом!»
«Или быть ограбленными разбойниками!»
 «Думаете, мне бы это понравилось?»
Господа в столовой с удовольствием слушали спор, но оставили мадам Амлен на произвол судьбы. Каждый из них когда-то был в ней разочарован; теперь же они с невозмутимостью, насмешкой или жаждой мести наблюдали, как она, словно яркая птица, преследуемая множеством серых птиц, уворачиваясь то в одну, то в другую сторону, раскинула руки, словно защищаясь от нападок. Даже господин Амлен, слишком часто унижаемый ею, наблюдал за происходящим с презрительной усмешкой. Когда госпожа Амлен подбежала к ним из гостиной, они продолжили разговор. Только Талейран приветствовал ее с холодной вежливостью. Госпожа Амлен с гордо поднятой головой вышла, никем не замеченная.
Спустя некоторое время молодая пара появилась в столовой. Шабори представил обществу Эмиля Боске. Элизу, молодую жену, они уже знали. «Она ничуть не стала красивее после замужества», — прошептал Пермон банкиру Уврару. Надменная улыбка играла на круглом лице Элизы. Поскольку она и так была довольно полной, ее платье было туго зашнуровано. К гордости за состояние отца добавилась гордость за красавца Эмиля. «Через несколько лет она станет невыносимой ведьмой», — прошептал в ответ Уврар. «И плюс к этому кривое плечо!»
Эмиль, которого мужчины игнорировали, с облегчением вздохнул, когда к нему подошел Ханс.
 «Я встретил Пьера сегодня днем», — тихо произнес Эмиль, словно боясь, что его подслушают. «Я думал, он оплакивает Лорана, но, похоже, он почти рад смерти своего друга».
«Возможно, живой Лоран вскоре стал бы для него обузой». Эмиль опустил голову.
 «Теперь я сожалею, что предал Лорана,» — сказал он. — «Он заботился обо мне больше, чем Андре».
 «И вы любили его больше, чем Андре, не так ли?»
 «Возможно. То есть, я имею в виду, возможно, не больше». Эмиль вдруг вспыхнул. «Но мне его жаль. В этом нет ничего плохого, не так ли?»
«Я с радостью это допущу», — сказал Ханс и ушел, а Шабори встал и подозвал своего зятя. «Талейран поручил мне купить государственные пенсии», — пробормотал Шабори себе под нос. «Мы примем участие в сделке».
«Но цена резко упала позавчера», — возразил Эмиль. «В ближайшие несколько дней она упадет еще больше, а как только у нас будет стабильное правительство, она снова поднимется. Талейран назовет мне день, когда можно будет их скупать».
Ханс, пропустивший вперед даму, подслушал часть разговора. Он ждал Жюли в гостиной. «Пойдем», — умолял он ее.
«Ты прав, уже пора, даже Талейран прощается», — согласилась она; но затем, увидев его лицо, спросила: «Что случилось? Ты на меня не смотришь! Что тебя расстраивает?»
«Я не знал, какие здесь дела ведутся», — пробормотал он.
 «То же самое, что и везде».
 «И политические дела тоже!»
Они подошли к креслу мадам Пермон и попрощались с ней. «Лоретта передает Вам привет, месье Мокко, ребенок немного простудился». Мадам Пермон кивнула Жюли. «Надеюсь, вы не ревнуете, мадам».
 «Конечно, не к Лоретте», — сказала Жюли, отвечая на улыбку. Спускаясь вниз с Хансом, она спросила его:
 «Кто здесь ведет политические дела?»
«Все. Но Бонапарт положит этому конец», — мрачно ответил Ханс.

                Вечером после второй победы Терезы Шарль принес известие о том, что Бонапарт хочет поговорить с ними обоими. В театре все заметили, что генерал и его братья больше не появились.
 «Возможно, они придут позже», — сказала Жюли.
Они подошли к ложе Пермонов. Пока молодой Филипп подавал вино и выпечку, он подмигнул Хансу и прошептал: «Маленький генерал не прогнал бы моего отца».
«Совет пятисот избрал сегодня Бонапарта командующим Парижа», — сообщил Пермон, который вошел в ложу вскоре после Жюли и Ханса. «Будет ли он по-прежнему пропускать театр?» — спросила Жюли. «Вероятно, только несколько дней, пока все не уладится».
 «У него много врагов», — сказала мадам Пермон, понизив голос. «Когда он был у Талейрана позапрошлой ночью, на улице поднялась суматоха. Внезапно все огни в зале погасли. Что это было, Филипп?»
Молодой слуга, уже привыкший к тому, что она втягивает его в разговор, поклонился. «Это были всего лишь несколько пьяниц, мадам, — доложил он. — Смотритель клянется, что сам это видел».
«Но ведь свет наверху погас, не так ли? Смотритель тоже это видел, Филипп?»
 «Верно, мадам. Он тут же побежал туда».
 «Ну?»
«Господа боялись, что их арестует полиция,» сказал Филипп еще тише, чем прежде.
«Ничего страшного, Филипп». Мадам Пермон удовлетворенно улыбнулась и повернулась к Жюли: «Мой друг Бонапарт беспокоится о своей безопасности».
       Банкиры и поставщики армии сохраняли спокойствие, но мелкие торговцы занервничали. Распространилась весть о том, что обе палаты, Совет пятисот и Совет старейшин, были созваны в Сен-Клу на следующий день. Только когда начались заседания, беспокойство утихло.
   Спектакль представлял собой нелепый фарс, насмешку над помешанной на мужчинах старой девой, которая в конце жизни хотела купить себе мужа на свои деньги, но все, чего она добилась - толкнула выбранного ею молодого человека в объятия своей милой племянницы. Тереза играла старую деву. Она выбрала яркий костюм, который делал ее еще более бесформенной и напоминал экзотическую птицу. В правой руке она держала длинную палку с цветными лентами, которой угрожающе размахивала всякий раз, когда что-то шло не по ее плану; ее лицо, густо накрашенное так же ярко, как и платье, было испещрено искусственными линиями и складками, которые делали его похожим на гротескную уродливую маску, и было увенчано огромным бледно-желтым париком, на котором сидела широкополая шляпа с разноцветными перьями. Ее движения были размеренными, как у трагической актрисы. Угрожая поднятой тростью, размашистыми шагами она расхаживала по сцене, кокетливо вихляя бедрами; все эти элементы одновременно создавали комичное и пугающее впечатление. Этот эффект усиливался еще и языком, который выбрала для себя Тереза: ее голос звучал трагично и глубоко, она ухаживала за своим будущим мужем грубым тоном пьяного тюремного надзирателя, а когда она оставалась одна, или считала, что она одна, она доставала из складок юбки бутылку бренди и делала глоток. Сначала публика была ошеломлена, затем некоторые начали смеяться, другие присоединились к смеху; комедия этих возвышенных движений, этого трагически звучащего голоса, этих угрожающих заявлений о себе на один вечер восторжествовала над неопределенностью политики.
   Партер, ложи, балконы оживились; смех сотрясал тела, вызывал пот на лбу, пересыхание в горле и наполнял воздух диссонансным шумом, похожим на кудахтанье стай домашней птицы.
 «Только куры, утки и гуси», — сказала Тереза, когда Ханс пришел в ее гримерку.
«Теперь я знаю, какая бывает публика!» Она села перед зеркалом, смывая макияж. Ханс стоял рядом с ней. Жюли сама отправила его к комедиантке.
    «Я стремилась к искусству с юности, я пожертвовала лучшими годами своей жизни», — продолжала Тереза. «Но что такое искусство? Я поднимаю руку, и эти попугаи начинают кричать. Я говорю что-нибудь глупое: «Я хочу прижать тебя к своей невинной груди» или «Я предлагаю тебе полноту своей чистоты», и тут же они все превращаются в животных, в блеющих коз, блеющих телят, кукарекающих петухов, кричащих павлинов. Вот он это мир!»
 «Если бы они превратились в рыб и молчали, тебе бы тоже не понравилось», — возразил Ханс.
«Я не думаю, что меня бы это беспокоило. Но Бонапарту будет легче с ними справиться, чем мне; скоро он будет командовать ими, независимо от того, разрешено им смеяться или нет».
 «Бонапарт любит свободу, Тереза!»
 «Все говорят об этом, сколько я себя помню. Ах, любовь!»
 Тереза смыла макияж, но на ней все еще был гротескный бледно-желтый парик, а поверх нижнего белья – широкий, тоже бледно-желтый халат, который делал ее еще более бесформенной, чем яркое платье. Она задумчиво посмотрела на себя в зеркало, наклонилась и указательным пальцем правой руки приподняла кончик носа.
«Ты меня любил, Ханс?» спросила она.
Он закрыл глаза и сказал: «Я думаю, что я тебя любил, Тереза.»
«А я тебя любила?» спросила она себя. «Я теперь и не знаю, да, не знаю. Пьер был в театре?»
«Я его не видел».
«Сегодня он приходил ко мне в обед. Он сказал, что заглянет к тебе в ближайшие дни.»
«Куда?»
«Откуда я знаю!»
Ханс тут же забыл о Пьере и не поверил предсказанию; но затем он внезапно столкнулся с ним лицом к лицу в Сен-Клу.
Утром девятнадцатого брюмера Шарль Канар прибыл на улицу Сент-Оноре вскоре после завтрака, всё ещё в гражданской одежде. Поприветствовав Жюли, он повернулся к Хансу.
«Обе палаты заседают в Сен-Клу,» — сказал он. «Теперь, когда директора подали в отставку, Бонапарт хочет сегодня обратиться к депутатам. Я хотел бы посмотреть на это зрелище. Ты придёшь? Все, кто хоть чего-то стоит, уходят».
 «Если ты хочешь что-нибудь получить от Бонапарта, сейчас самое подходящее время,» — сказала Жюли. «Ему нужны новые люди. Вы двое будете одними из первых, кого представят ему».
Ханс теребил ложку, которую держал в руке. Внезапно он поднял голову. «Кто сказал, что я хочу что-нибудь получить от Бонапарта?» — спросил он.
«Иначе зачем бы ты искал встречи с ним!»
«Я хочу знать, кто такой Бонапарт,» — мрачно заявил Ханс.
«Боже мой, ты и так уже знаешь!»
«Боюсь, банкиры и бизнесмены, которые хотят помочь ему прийти к власти, знают его лучше, чем я. Но мне интересно: будет ли он им подчиняться, или же он заставит их подчиняться себе?»
«Возможно, ты найдешь ответ в Сен-Клу», предположил Шарль.
«Может быть. Это был бы повод отправиться туда».
 Ханс встал. Жюли приказала запрячь лошадей.
«Ты поедешь с нами?» — спросил он.
«Сегодня день генерала и ваш день», — ответила она. «Я остаюсь дома». Пока они прощались, Катрин с Фредериком, Ахиллом Фуко и Фуэ собрались в выставочном зале.
«Обними своего отца и пожелай ему удачи», приказала Катрин ребенку, и тот послушно обнял и поцеловал отца, выражая ему свою любовь.
«Я не знаю, какой у Вас план, гражданин Мокко,» — сказал Ахилл Фуко, — «но, каким бы он ни был, я желаю, чтобы он осуществился».
 «Чтобы он осуществился полностью и в точности так, как Вы желаете», — добавила Катрин, бросив на Ахилла, которого она недолюбливала, злобный косой взгляд, а старый Фуэ несколько раз поклонился, что-то невнятно бормоча в платок, которым вытирал заплаканные глаза.
Ханс пожал руку Жюли.
«Почему вы такие торжественные?» — спросил он.
«Мы не торжественные, мы счастливые», — ответила она. Все были в приподнятом настроении, и даже Ломонье, появившийся с пачкой рисунков под мышкой, радостно поднял свой плоский нос.
«Значит, Вы тоже едете в Сен-Клу, гражданин Мокко», — сказал он. «Если бы я Вам завидовал, я бы пожелал Вам удачи увидеть спасённую Республику!»
 «От якобинцев», — насмешливо заметил Ахилл.
«Чепуха, от бывших!» — возразил Ломонье. Но спор продолжать не стали. Снаружи облака расступились, выглянуло солнце, его свет лился сквозь окно, освещая Ханса и Шарля, стоявших посреди небольшой группы. «Счастливый знак!» — воскликнул Ахилл, театрально указывая на луч света. Широко раскрытый рот Ломонье скривился; он пробормотал что-то о суевериях, но никто не обратил на это внимания. Шарль призвал их отойти; карета уже прибыла. Они сели в неё. Ахилл и Фуэ последовали за ними к двери кареты. Катрин, стоя перед дверью, подняла маленького Фредерика, чтобы он мог помахать отцу. Наконец, Жюли тоже вышла проститься с уезжающими.
«Фредерик — красивый ребёнок, только немного застенчивый», — сказал Шарль. «Боюсь, из него не получится хороший солдат».
«Время войн закончилось», — мечтательно сказал Ханс. «Бонапарт принесет мир Франции».
 «Поживем увидим».
 «Он упрекнул директоров в том, что он дал Франции мир, а по возвращении обнаружили войну».
 «Это правда, я сам это слышал. Он сказал это секретарю, которого ему послал Баррас». Но Шарль, по-видимому, не счел это заявление Бонапарта особенно важным. «Вчера я проследил за ним из его апартаментов в Тюильри, половина Парижа пошла с ним, но я напрасно искал там тебя».
 «Я был на могиле моей дочери…»
 Ханс возмущенно нахмурился. Стоя в тумане у могилы, украшенной бумажными цветами, он не мог представить себе Альбертину. Каждый раз, когда он пытался сфокусироваться на ее светлых волосах, карих глазах, в его поле зрения появлялось другое лицо — лицо Бонапарта; холодное, решительное, отмеченное предвкушением грядущих перемен, оно отвлекало Ханса от горя. Только сейчас, на мгновение, он увидел перед собой Альбертину такой, какой видел ее в последний раз: мертвой, с безжизненными глазами. Взмахом руки он отмахнулся от этого образа. «Я мог бы посетить могилу в другой день», — сказал он.
«Борьба Бонапарта ещё не окончена», — ответил Шарль. — «Некоторые говорят, что она только начинается. Вчера он только обращался к Совету старейшин. Он лучше говорит, когда перед ним стоят солдаты. Будут проблемы с Пятьюстами. Если бы он вчера арестовал нескольких якобинцев из их числа, всё было бы кончено».
 «Почему нескольких якобинцев?»
 «Они его не любят.»
 «Я предполагал…» — Ханс не закончил предложение. Утренний туман рассеялся. В солнечном свете, приглушенном белыми вуалями, краски осеннего леса сияли не так ярко, как в другие дни. Они обогнали несколько машин, направлявшихся в тот же пункт назначения. Шарль поприветствовал дам, сидящих сзади.
«Они всего лишь зрители» — сказал он. «Игроки выехали сегодня утром.»
«Игроки», — повторил Ханс, желая возразить против названия, но ограничился невнятным жестом.
        Чем дальше они ехали, тем оживленнее становилась дорога. Они оставляли позади толпы машущих руками пешеходов и повозки, в которых дети толкали немощных стариков. За милю до Сен-Клу поток экипажей стал настолько плотным, что обогнать их уже было невозможно. Последний отрезок дороги они проехали «пешком». Ханс напомнил Шарлю об их первой встрече при Вердене.
     «Тогда я еще верил, что мир можно изменить в одно мгновение», — сказал Шарль.
«Его можно изменить, хотя и не мгновенно», — объяснил Ханс. Его тоска по миру и справедливости на несколько мимолетных минут вернула ему веру в то, что человек по своей природе добр; она заставила его забыть о Термидоре и Бале Жертвоприношения, о бревенчатой хижине на озере Эри и смерти Мэри, о Лоране и Пьере; так что он увидел будущее в мягком свете земного блаженства, которому не будет конца. Оно было таким же мягким, как осенний день, в который они отправились путешествовать, таким же радостным, как окружающие их люди, и тронутым прекрасными чувствами, которым он сам поддался в тот час.
       В Сен-Клу солнце тоже мягко освещало лес и замок. Перед входом во внутренний двор замка были размещены войска, отгородившие его от посторонних глаз.
«Пойдем в парк», предложил Шарль.
Толпа зевак ждала перед войсковым кордоном. Атмосфера уже не была такой радостной, как по дороге, заметил Ханс, когда они пришли; лица были напряжены, некоторые криво улыбались, и почти не было слышно ни одного громкого слова.
 «Что здесь происходит?» спросил он, уворачиваясь от высокого человека, лавочника или торговца, преградившего ему путь.
Шарль быстро прошел вперед.
«Что случилось?» повторил Ханс, догнав его. «Что здесь произошло?»
«Я же говорил, консулов должны избирать в палатах».
 «Поэтому и собрали войска?» Шарль продолжал идти, не отвечая. Полдень уже прошел. Земля в парке была покрыта опавшими листьями, все еще влажными от ночного тумана. Группы военных стояли на дорожках перед дворцом. Они оживленно переговаривались между собой и не уступали дорогу, поэтому Шарлю и Хансу приходилось обходить их по траве, а в некоторых местах пробираться сквозь кусты.
«Якобинская наглость!» пробормотал Шарль себе под нос. Один из военных обернулся.
«Да, это возмутительно, что зал для Народного собрания не был подготовлен вовремя!» — воскликнул он.
«Наплевать на народ!» — заявил другой. Все вокруг начали ругаться: на Бонапарта, на Директорию, никто не делал различий. Шарль и Ханс ускорили шаг. Дальше от дворца они больше не встречали членов парламента, только несколько любопытных зевак, коротающих время на прогулке. В конце парка, где он граничил с лугами и полями, Шарль остановился и огляделся.
«Зал, кажется, готов», — заметил он. «Я больше никого не вижу».
Они медленно шли обратно. Тонкий туман уже поднимался над влажной землей. Немного в стороне от замка к ним подошел человек, который показался Хансу знакомым. Мужчина остановился перед ними. Это был Бовер.
 «Какая неожиданность, гражданин Мокко!» — поприветствовал он его. «Я должен был догадаться, что Вы будете здесь. Наверняка, с похожей миссией, не так ли? Хотя Ваша, вероятно, важнее», — он подобострастно усмехнулся. Его лицо стало еще тоньше с момента их последней встречи, а живот еще больше уменьшился.
 «Как далеко продвинулись дела в замке?» — спросил Шарль, который прошел несколько шагов вперед и остановился.
«Совет старейшин уже собрался», — ответил Бовер. «Генерал хочет выступить перед ними первым».
 «Тогда все будет в порядке».
«Я слышал, что среди старейшин тоже есть разногласия». Шарль продолжил идти. Боверт поклонился позади него.
 «Кто смеет противоречить Бонапарту?» — спросил Ханс.
«Говорят, несколько якобинцев.».
 «Сам Бонапарт был близок к якобинцам!»
 Бовер ухмыльнулся.
«Боже мой, гражданин Мокко, все называют себя якобинцами! Мало зарабатывающие лавочники, неверные жены адвокатов, все, кто недоволен миром. Но недовольные люди опасны, гражданин Мокко, не так ли?»
Ханс не ответил и последовал за Шарлем, который в это время разговаривал с очень высоким, стройным офицером. Офицер проверял пост у подножия узкой, извилистой каменной лестницы; лестница вела к боковому входу в замок, который охранял этот пост. Офицер, знавший Шарля, пропустил его и Ханса беспрепятственно.
В открывшемся перед ними зале они почувствовали приближающуюся темноту раннего ноябрьского вечера. Частицы угасающего дневного света все еще проникали сквозь высокое узкое окно, но этого было недостаточно, чтобы различить каменные ступени лестницы, ведущей вверх по правой боковой стене. Эта часть замка казалась необитаемой; из коридоров, ведущих в зал, не было слышно ни шагов, ни человеческих голосов, и нигде не было ни фонаря, ни подсвечника.
 «Пойдем наверх», предложил Шарль.
Хотя он говорил тихим голосом, его голос, эхом отозвавшись два или три раза, ещё некоторое время звучал эхом. Они наощупь поднимались, опираясь на перила. Достигнув первого этажа, они с удивлением остановились; из одного из коридоров, ведущих из небольшого вестибюля, доносились отдалённые голоса, из другого - слабый проблеск света. Не обменявшись ни словом, они подошли к нему и вошли в небольшую комнату, дверь которой была широко распахнута. Стены были пусты; единственными предметами мебели были два кресла перед камином, огонь в котором почти не горел. Двое мужчин, сидевших в креслах, мельком взглянули на пришедших, затем один снова ткнул пальцем в огонь, как и прежде, а другой откинулся назад и скучающе зевнул.
««Приношу свои извинения Гражданам директорам», — сказал Шарль, узнав их. «Генерал Бонапарт хотел сегодня поговорить с нами».
«Мы больше не Граждане директора», — ответил один.
«И ещё не консулы», — добавил другой после короткого колебания. Это были Роже Дюко и бывший аббат Сийес, с которым Бонапарт намеревался править. Они, очевидно, понимали, что не будут иметь для него никакого значения.
 «Знаете ли вы, граждане, как можно найти генерала?» — спросил Ханс. Он не получил немедленного ответа. Наконец, Дюко вздохнул, бросил кочергу и сказал: «Полагаю, генерал находится в Совете Старейшин; он хочет обратиться к нему…»
«Не подскажете ли, граждане, когда он вернется?»
Оба будущих консула, казалось, не услышали вопроса. Шарль подождал некоторое время, потом, обменявшись взглядами с Хансом, коротко простился с мужчинами и покинул помещение.
«Грустновато ребятам», сказал Ханс, когда они отошли на некоторое расстояние.
Некоторое время они блуждали по коридорам, слыша голоса то ближе, то дальше, и, наконец, встретили офицера, знавшего Шарля по итальянскому походу, молодого, жизнерадостного человека, который был рад компании.
«По приказу я должен был бы выпроводить вас,» — сказал он, — «но кого волнуют приказы в наше время! Один из моих товарищей привёл с собой друга для развлечения. Они сидят там и играют в карты».
«Ты снова проиграл?» — спросил Шарль.
«В этот раз я вовремя остановился. Я сказал им, что хочу услышать речь Бонапарта, и тогда они отпустили меня».
«Ты слышал речь?» — хотел знать Ханс. Весёлый молодой офицер начал смеяться, и ему потребовалось некоторое время, чтобы успокоиться. «Замечательная речь! — воскликнул он. — Поистине возвышенная речь! Он рассказал им о Цезаре, о Бруте, о Кромвеле, о тирании и свободе, он пересказал всю мировую историю! В конце он обратился к своим солдатам, хотя их не было в зале; он даже призвал бога войны! Старики уставились на него с открытыми ртами. Наконец, один из его адъютантов взял его за руку и вывел!»
«Меня это не удивляет; он просто привык разговаривать со своими солдатами, а не с адвокатами», — заметил Шарль. Во время разговора они вошли в ту часть замка, где звучали голоса, где был свет факелов и свечей. Комнаты, мимо которых они проходили, были обставлены так же скромно, как и комната, где остановились Дюко и Сийес, но атмосфера была более оживленной: офицеры и господа из высшего общества ждали решения. Молодой человек в синем плаще в сопровождении двух офицеров подошел к Шарлю и Хансу.
«Вы не собираетесь продолжать игру?» — спросил веселый офицер. «Он больше не хочет», — ответил один из двух других; это был очень высокий, стройный офицер, который проверил пост и разрешил им войти в замок. «Он утверждает, что это грех».
«Смертный грех, как уже было сказано» добавил господин в синем плаще;
это был Пьер. «Мне сегодня везет. Если бы это не было бесчеловечно, забрать у вас все деньги, какие у вас остались?»
«Возможно, нам сейчас повезёт», — сказал другой офицер, на правой щеке которого виднелся шрам, тянувшийся от уха до уголка рта, так что казалось, он постоянно смеётся. «Но ты не даешь отыграться; ты не хочешь проиграть…»
 «Позже, позже, мой дорогой друг… Позволь мне сначала поприветствовать старого друга». Пьер подошёл к Хансу, обнял его и спросил: «Разве я не был прав, когда предсказал Терезе, что мы скоро встретимся? Она же тебе передала, правда?» Ханс мрачно подтвердил это и отстранился от него.
«Что Вы здесь ищете?» — спросил он.
 «Возможность сыграть в азартные игры. Я всем говорил, что у меня сегодня удачный день, но они мне не верили…»
Камины в коридоре не топили. Ханс пожал плечами; но, возможно, подумал он сразу, ему стало холодно от близости Пьера.
«Вам холодно, друг мой?» спросил Пьер то ли с истинной, то ли с лицемерной озабоченностью. «Надеюсь, Вы не простудитесь, пребывая в сыром туманном воздухе?»
«Я не Ваш друг!» вспылил Ханс. «И пришел я сюда не для того, чтобы поболтать с Вами!»
 «Я знаю, Вы пришли к маленькому Генералу. Вас проводить к нему?»
«Где он?»
«Говорят, что он пошел оранжерею, где заседает совет Пятисот. Пойдем.»
Он прошёл через боковой проход, который заканчивался узкой дверью. Она вела в галерею, отделанную деревянными панелями; из двух закрытых окон открывался вид на оранжерею. Поскольку в оранжерее собралось множество зевак, прижавшись к стенам и оконным нишам, в большом помещении было так тесно, что в центре оставался открытым лишь узкий проход, ведущий к трибуне оратора. Когда Пьер открыл одно из окон, шум голосов, до этого момента сбивчивый и почти превратившийся в гул, ворвался с такой силой, что оба отшатнулись от неожиданности.
«Какой переполох!» — воскликнул Пьер. «Народ никогда не научится владеть собой!»
Ханс подошёл к окну и посмотрел вниз.  «Где Бонапарт?» — спросил он. «Наберись терпения, он придёт».
Им не пришлось долго ждать, прежде чем Бонапарт вошел через центральную дверь, которая открылась перед ним. Он был в форме, держа в одной руке шляпу, а в другой — хлыст; его сопровождали четверо крупных гренадеров, которые выглядели еще более внушительно в своих медвежьих шапках.
«Он пришел в форме!» — воскликнул Ханс в изумлении.
«Он хочет показать гражданам и членам парламента, что их ждет, если они его ослушаются», — насмешливо сказал Пьер.
Сначала Бонапарт и его свита оставались незамеченными. Они медленно двигались по узкому проходу, свободному от толпы. Большинство членов парламента не замечали их, пока они не подошли к трибуне. Некоторые вскочили на нее и бросились на Бонапарта, другие последовали за ними. Крики стали еще громче, но уже не были беспорядочными; отчетливо были слышны возгласы: «Долой тирана! Долой диктатора!» Это выкрикивала лишь небольшая группа членов парламента, но их голоса были громкими и настойчивыми.
  «Они бьют его! Они смеют бить его!» — закричал Ханс. Кулаки, поднятые против Бонапарта, не смогли его достать; гренадеры бросились между ними и приняли удары на себя. Ханс отступил от окна.
«Достойное зрелище», — сказал он с отвращением. Пьер остался стоять у окна и наклонился вперед, чтобы ничего не пропустить; его глаза сузились, а рот искривился от насмешки.
 «Почему Вы не хотите посмотреть, что там происходит, мой друг?» — спросил он. «Они толкают его обратно к двери, но выход заблокирован. Зрители, вероятно, боятся вмешаться в бой и пытаются убежать. Выберется ли он живым, маленький генерал? Он побледнел!»
«Бонапарт не может побледнеть!» воскликнул Ханс. «Как Вы можете это утверждать! Вы не можете этого видеть!»
«Подойдите ко мне, и Вы убедитесь в этом сами! Смотрите, вот свет упал на его лицо!»
Но Ханс не стал подходить к окну.
«Он знает, что ему нечего бояться, его гренадеры защитят его от сумасшедшей толпы», сказал он.
«Вы называете якобинцев сумасшедшими?»
«Это не якобинцы, те, что против него выступают!»
«Давайте оставим это в стороне. Но гренадеры, действительно, его защищают, Вы правы. Теперь они у дверей. Переживет ли маленький генерал это поражение?»
 «Не понимаю, почему Вас это беспокоит!»
«Нужно идти в ногу со временем, и Вам тоже».
Ханс, уже стоявший у дверей, обернулся; ему бы очень хотелось наброситься на Пьера, как члены парламента на Бонапарта. Он даже протянул руку, словно хотел ударить его.
 «Я?» — закричал он. «Что я делаю? Вы ничего обо мне не знаете, абсолютно ничего! Какое мне до Вас дело! Игрок! Обманщик!»
 «Сначала Вам придется доказать, что я жульничаю. Просто попробуйте, у Вас ничего не получится». Голос Пьера не звучал высокомерно; его улыбка была почти застенчивой.
«Вам хотелось бы сейчас ударить меня, не правда ли? Сделайте это, если сможете, я думаю, что нет, не смогу устоять».
Ханс опустил руку.
«Вы будете мне теперь каждый раз об этом напоминать при встрече», сказал он. «Но я больше не хочу больше Вас видеть,»
«Я понимаю, Вы не хотите иметь со мной ничего общего, ни добра, ни зла, ни даже преклонения перед Бонапартом!»
Хансу было трудно сдержаться. Он не посмотрел на Пьера, оставил его стоять на месте и вернулся назад. Не желая снова встречаться с Шарлем, он искал другой выход, снова заблудился в коридорах и, наконец, нашел боковую лестницу, ведущую на первый этаж. Но на полпути он остановился на площадке. В холле внизу он увидел Бонапарта. Генерал стоял рядом со своим братом у окна, выходящего во двор, где собрались войска; факел, воткнутый в железное кольцо на стене, освещал его лицо, раскрасневшееся от волнения и покрытое кровью. Казалось, у него были раны на лбу и щеках. Позади него ждал адъютант, держа в руках шляпу и хлыст; Люсьен тихо, серьезно говорил со своим братом. Ханс снова вздрогнул, сгорбившись; из холла доносился запах плесени и дыма от факела. Он уже собирался повернуть назад, когда чья-то рука легла ему на плечо. Пьер следовал за ним.
«Он в ярости расцарапал себе лицо», прошептал он. «Я шел за ним, когда он вышел из оранжереи и бежал по переходам. Но вполне вероятно, что он сделал это намеренно.»
Ханс обернулся и попытался разглядеть лицо Пьера в неясном полумраке. «Какая у него могла быть причина?» — прошептал он в ответ. «Вы не знаете, о чём говорите!»
«Какая причина? Смотрите, Люсьен смеётся! Генерал тоже смеётся! Вы знаете, что эти двое замышляют?»
 «Вы тоже не знаете!»
«Неужели так сложно понять их мысли? Они оба — великие комедианты. Неужели это ускользнуло от Вас? Смотрите, они выходят во двор, адъютант следует за ними. Что генерал и его брат скажут солдатам?»
 «Замолчите!» — крикнул Ханс, и от волнения его голос охрип, так что слова превратились в невнятный хрип. Он в бессильной ярости поднял руку и ударил Пьера по лицу.
     Парк был темным; позже Ханс уже не помнил, сколько времени ему потребовалось, чтобы выбраться оттуда, полчаса или целый час. В замке было очень шумно; в какой-то момент ему показалось, что он слышит крики, затем совершенно отчетливо раздался бой барабанов. Когда он свернул с тропы, освещенные окна указали ему путь. Когда он наконец добрался до дороги на Париж, он обнаружил, что там темно и пустынно. Он не помнил, где стояли кареты, и вскоре перестал пытаться их найти. После такого хаотичного дня ему больше всего хотелось побыть в одиночестве. Через некоторое время он увидел впереди другого путешественника и попытался обогнать его, но тот остановил его.
 «Вы больше не хотите меня знать, гражданин Мокко?» — спросил он. Это был Сульбо, старый якобинец. Он некоторое время молча шел рядом с Хансом, а затем начал что-то шептать.
 «Если хотите говорить, говорите громче!» — приказал Ханс.
«Этот обманщик! Этот предатель!» — рычал Сульбо низким, горьким голосом. «Никто из депутатов не причинил ему вреда, я могу это подтвердить! Он измазал лицо чужой кровью!»
 Даже в сумерках ночи Ханс видел, как губы Сульбо скривились.
 «Почему не своей собственной?» — спросил он.
«Или своей собственной, мне все равно, какая мне разница!»
«Чего он пытался добиться? Продолжайте!»
 «Вы же собираетесь донести на меня, не так ли? Давайте, делайте это! Что мне до жизни в этом мире без свободы!»
Некоторое время они снова шли рядом в молчании. Наконец, Ханс спросил: «Что Вас так расстроило?»
 Сульбо издал хриплый звук, неудачную попытку рассмеяться.
 «Люсьен Бонапарт сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата», — сообщил он.
«Этот лжец сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата,» доложил он. «Этот лжец обманул солдат, он заверял их, пока они не поверили его рассказу. Затем генерал отдал приказ очистить зал и выгнать депутатов в ночь! Он захватил власть ложью, тиран, диктатор, новоявленный Кромвель! А теперь Вы можете на меня донести !!»
«Это Вы лжете,» — спокойно сказал Ханс. «Но я не буду на Вас доносить, гражданин Сульбо. Гражданин Бонапарт наведет порядок и принесет мир в Республику, и никакая клевета этому не помешает».
Он ускорил шаг, оставив Сульбо позади. «Они все лгут, — пробормотал он про себя, — «возможно, Бонапарт тоже лжет. Никто не идеален, но Бонапарт выше своих врагов. Он не подчиняется приказам депутатов и не подчиняется приказам банкиров». И спустя некоторое время он подумал: «У меня снова будет цель; будем надеяться, что она того стоит». Над влажной землей поднялся туман, небо казалось ясным, и Хансу показалось, что он видит звезды.

    Послесловие
      «Небо казалось ясным, Хансу показалось, что он видит звезды». Этими словами завершается новый исторический роман известного веймарского писателя Клауса Херрманна. Но фигура, которую, как считает главный герой, он видит перед собой, — это Наполеон Бонапарт. Бывший прусский подпоручикХанс фон Мохов, уже знакомый многим читателям по роману Клауса Херрманна «Решение в Париже», после падения Робеспьера тщетно надеялся осуществить свою мечту о счастье для всех в Новом Свете: его попытка помочь коренным американцам в их борьбе против белых торговцев мехом потерпела неудачу. Вернувшись в Париж, он пытается найти свой путь во времена, когда беспринципные бизнесмены и банкиры, спекулянты и нечистые на руку военные интенданты предают и растрачивают наследие революции. Как и многие другие, Ханс фон Мохов ищет выход из хаоса. Он попадает в тюрьму и оказывается втянутым в интриги богатых и влиятельных. Наконец, он видит в вернувшемся из Египта генерале Бонапарте того самого «спасителя», которого все ждут, и становится свидетелем знаменитого государственного переворота 18 брюмера 1799 года. Читатель знакомится с захватывающей эпохой со всеми ее противоречиями. В этом романе Клаус Херрманн также мастерски переплетает документальные исторические события с судьбой своего героя, создавая захватывающий сюжет.      
      










 


 
 
 
         
   


 
 

            



























 















         





          
 

               






               

               


               
            
               

 
    

               
               
   


.      
      







               
                Часть 1



Бегство от природы


    Гастон де Монтиньи предсказал своему другу Жану Мокко, что он не переживет вторую зиму в бревенчатой хижине на озере Эри.
«Либо ты замерзнешь насмерть, либо индейцы тебя убьют,» — сказал он. — «Возможно, этим займутся торговцы мехами, раз уж ты посягнул на их бизнес. Они не понимают, что отрубать тебе голову бессмысленно, потому что ты уже потерял ее, чертов дурак!»
Это было в конце лета, когда листья старых дубов и вязов уже начали менять цвет. Идя по лесу в быстро наступающих сумерках, они по щиколотку увязали в прошлогодней листве; совсем рядом, серый и призрачный, бесшумно проплыл козодой, и они заметили его только тогда, когда их коснулся ветерок от взмаха его крыльев, и они невольно вздрогнули.
«Отвратительное существо, его можно принять за злого демона». Ханс фон Мохов, сохранивший в Штатах свое французское имя Жан Мокко, остановился. «Почему здесь нет соловьев?!»
 «Соловей такой же некрасивый». Гастон не собирался уступать ни на йоту, даже на самый простой вопрос.
«Думаешь, торговцы мехами достаточно утонченные, чтобы слушать их песни? Или индейцы? Какого черта, Джон, жалкий ты дурак!»
Они говорили по-английски, как обычно, на простом и непринужденном американском английском, который подходил для ведения бизнеса и ругательств, но не для разговоров о соловьях. «Раньше он бы меня не назвал ни «чертовым дураком», ни «жалким дураком», — подумал Ханс; «этому он научился только в Америке.»
«Ты прав», ответил он, «пение соловьев стало бы для них просто посторонним шумом, а может быть они его вовсе бы не восприняли.»
«Какого черта ты тут вообще ищешь, Джон? Ты не вписываешься в эту страну, даже если ты отпустил бороду, как торговец мехами или охотник. Возвращайся в Париж!»
«Я не подхожу и Парижу.»
«Франция сильно изменилась с тех пор как ты покинул ее. У тебя в Париже жена и дети.»
«Я это не забыл.»
«Неужели? Это меня радует, Джон, ради Бога.»
Он хороший парень, подумал Ханс, он спас мне жизнь, пусть даже обзывает меня дураком, если это доставляет ему удовольствие. Но он не дал себя уговорить вернуться, он однозначно решил остаться и провести еще одну зиму в своем домике.
«Все дело в индейской девушке» - рассвирепел Гастон. «желаю счастья с этим существом! Пожертвуй своей жизнью ради нее! Ты неисправим!»
На следующий день он уехал в Нью-Йорк.
Ханс стоял у своего дома и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из виду; Гастон ни разу не оглянулся, ведь он должен был следить за тем, чтобы его лошадь не поскользнулась на сыром, зыбком лиственном ковре леса.
    Прошла зима, Ханс не замерз и не умер. Лед и снег растаяли, мертвая прошлогодняя листва опала, деревья вновь покрылись молодыми листочками. Бурный шторм, налетевший с запада через прерии, взбаламутил озеро. Ханс стоял на высоком берегу и смотрел на черную полосу лесов на канадском берегу, которая время от времени исчезала за плывущими облаками тумана. Прежде чем Гастон сел на коня, он предупредил друга насчет девушки-индианки, что ее обычаи отличаются от обычаев белой женщины, что она не знает верности, что она ненадежна и, что она способна перерезать ему горло ночью, пока он спит. Ханс вспомнил об этом бессмысленном предупреждении только сейчас, когда Мэри уже отсутствовала пять дней. Она сказала, что хочет навестить своих родственников. У нее была быстрая походка и носила она нелепое имя, которое ей дало племя - «Летающая голубка», совершенно справедливо. Полдня ей требовалось, чтоб добраться до деревни Сенека, полдня – обратно. Она хотела пробыть у родственников две ночи; ее родители были еще язычниками, а она хотела покреститься, поэтому при каждой новой встрече у них были ссоры. Ханс приказал ей оставаться там не дольше одной ночи. То, что она две ночи провела в своей родной деревне, он ей простил, но то, что она третий вечер отсутствовала, обеспокоило его.
«Мне все равно!» — громко сказал он, но буря завыла ещё сильнее, так что он не слышал собственного голоса; поэтому он крикнул ей в ответ: «Мне все равно! Совсем все равно!»
   Затем он повернулся спиной к бурлящему озеру и направился домой, шагая под деревьями, верхушки которых склонялись к земле. Сделав несколько шагов, он остановился, внезапно осознав, что впервые заговорил по-немецки с тех пор, как покинул Нью-Йорк; он немного удивился, что не разучился еще говорить на этом языке.
     Буря на несколько мгновений утихла, но неожиданно с новой силой согнула верхушки деревьев ниже, чем прежде, словно за это время она пришла в себя. Ханс нащупал тонкий, потрепанный томик, который всегда носил во внутреннем кармане пальто; в нем были эссе Руссо, единственная книга великого покойного, которую он нашел в Нью-Йорке, единственное, что он мог прочитать в этой дикой местности. Он отказался от мысли объяснять Гастону, что значила для него Мэри. Гастон бы его не понял, он ведь никогда не читал Руссо, права человека его нисколько не волновали, он никогда не задумывался над тем, добр ли человек от природы. Скорее всего он бы посмеялся над этим, если бы Ханс ему сказал, что Мэри для него является воплощением Невинности и Чистоты природы, или бы с притворной серьезностью спросил бы являются ли родители Мэри, худые, некрасивые индейцы Сенеки, с помятыми лицами и склеенными от грязи волосами, воплощением этой самой Чистоты природы.
    Бревенчатый домик стоял в лощине, защищенный от бурь; но зимой вокруг него скапливался снег, так что его обитатели часто выбирались наружу только через люк в крыше. Перед отъездом из Нью-Йорка Ханс дёшево купил большой участок земли на озере Эри; он хотел жить на своей собственной земле. Охотник, переехавший дальше на запад, отдал ему бревенчатый домик в обмен на пистолет и почти новые брюки.
       Ещё до того, как Ханс достиг обрыва, он почувствовал какую-то перемену в воздухе. Изменился воздух; когда буря на несколько мгновений утихла, он отчётливо уловил слабый запах дыма: огонь в очаге снова загорелся, Мэри вернулась. Он не сбавил шаг, не поторопился, выражение его лица оставалось неизменным, словно он никогда не сомневался в верности и преданности Мэри. На краю долины он даже не посмотрел вниз на бревенчатый домик; он смотрел на небо, по которому низко плыли клочья облаков и тумана. Издали надвигалась тёмная гора облаков, предвещая новую бурю. Ханс некоторое время наблюдал за ней. Даже облака в Америке отличались от французских и прусских: они были больше, темнее, с дикими неровными краями. В его воспоминаниях европейские облака были мягче, меньше и имели более закругленные, приятные формы, да и погода там менялась не так часто и резко, как в Америке. Дойдя до луга в долине, он увидел, что дверь бревенчатой хижины открыта, как он и ожидал. Он оставил её открытой за собой; войдя, он повесил верхнюю одежду на гвоздь и подержал руки над огнём в камине. Ветер не мешал ему на берегу озера и в лесу, но теперь он чувствовал, что явно продрог. Некоторое время он прислушивался к звукам, доносившимся из другой комнаты, где Мэри была занята мытьём посуды. Она вернулась совсем недавно, иначе она бы уже начала жарить оленину, лежащую у печи.
«В обед начнется дождь», сказал он. «Может быть даже раньше.»
«Раньше», подтвердила Мэри. «Тучи совсем рядом.»
«Ветер изменил направление».
 «Когда солнце было над головой, я услышала это. Ветер затих; ветер устал. Вот что он сделал, вот это!» Мэри несколько раз громко вздохнула, имитируя «вздохи» ветра; вздохи становились все тише и тише, так что они действительно напоминали далекий, медленно угасающий ветерок. «Потом он подскочил, ветер, и затанцевал, ветер, и закружил, и подул, то в одну сторону, то в другую!» Она дула изо всех сил, хихикая при этом. Ее голос был высоким и нежным, словно стрекотание насекомого. За два без малого года, что Мэри жила с Хансом, она немного выучила английский, который смешивала со словами индейского языка; и, несмотря на все наставления, она не хотела отказываться от языка жестов, которым пользовались коренные американцы и белые люди. В конце концов, Ханс позволил ей это; жесты, как и стрекотание ее голоса, подчеркивали ее детскую натуру. Он так и не узнал, сколько ей лет; возможно, она сама этого не знала. Ее тело, еще не измученное родами, было стройным, как у мальчика, с маленькой, упругой грудью и длинными бедрами. Именно ее тело соблазнило его. Всякий раз, когда он лежал с ней, он чувствовал стыд, потому что его чувства молчали, а возбуждали его только ощущения.
Он отвернулся от неё, вышел наружу и стал наблюдать, как гора облаков медленно приближается, поднимаясь всё выше и выше, пока её вершина, наконец, не начала наклоняться вниз, словно вот-вот готова рухнуть в долину. Ханс сделал шаг назад и в следующее мгновение рассмеялся над своим бессмысленным испугом. Он повернулся спиной к облаку, дошёл до конца долины, где тропа к лесу начала подниматься, вернулся обратно и поднял голову только тогда, когда почти дошёл до хижины, и снова испугался. Чёрная вершина наклонилась ещё ниже вперёд, так что она указывала прямо на хижину, как рука, словно это была цель, которую она намеревалась принести в жертву надвигающейся катастрофе. Буря завывала меж холмов, но ветер, ласкавший дно долины, был похож на весенний. Ханс заставил себя подождать. Только когда он почувствовал аромат жареной оленины и почти одновременно ощутил первые капли дождя на своём лице, он вошёл внутрь.
        Над огнем, пылающим в очаге, построенном из грубо обработанных камней, Мэри вращала вертел с олениной. Ханс сел за стол и с удовлетворением заметил, что дождь, барабанящий по крыше, не заглушал потрескивание огня.
 «Покажи мне еще раз, как дул ветер», — попросил он через некоторое время. Мэри не была готова к этому. «Ветер больше не дует,» — объяснила она. — «У него теперь есть язык дождя, который не умеет говорить, только щелкать, вот так!»
Она имитировала звук капель дождя, падающих на крышу. «Прекрати!» — приказал он. «Дождь такой болтливый, что ты язык повредишь, пытаясь его имитировать».
«Только мужчина может повредить язык, но не женщина», — возразила она, оглянувшись на него и улыбнулась. «Разве не так?» Дождь лил на крышу все сильнее и сильнее. За закрытой дверью образовалась лужа, из которой узкая струйка стекала по неровному полу к очагу, собираясь в небольшой ямке перед ним. Когда оленья нога была готова, Мэри отрезала несколько кусков, положила их на деревянное блюдо и поставила на стол. Пока Ханс ел, она сидела на корточках на расстеленном на возвышении коврике, защищенном от просачивающейся дождевой воды; сама она ела позже, или вообще не ела, так как ей много не нужно было.
   «Я провела в деревне много ночей», — сказала она, когда Ханс закончил есть и отодвинул тарелку. «Все спали, а я не спала».
 «Ты не устала?»
 «О, так устала!» Она на секунду опустила голову и закрыла глаза. «Я не пью огненную воду…»
Она помолчала немного, и, поскольку он не переспросил, объяснила: «Все маленькие буйволы ушли, но в деревне полно огненной воды».
   «Маленькими буйволами» называли торговцев мехами, которые закупали их для одной нью-йоркской компании. Несколько лет тому назад президент торговой компании, худой мужчина с длинным носом, приезжал в деревню Сенека. Мэри была тогда еще совсем ребенком, но она утверждала, что у него было лицо буйвола. Поэтому всех торговцев, которых он присылал к ним позднее, она называла «буйволятами».
«Они платили деньгами за шкурки?» спросил Ханс.
«Только огненной водой», сообщила Мэри. «Сначала наливали «огненную воду. Все мужчины засыпали. Буйволята забирали себе все шкурки. Женщины кричали. Буйволята давали и женщинам «огненную воду». Женщины засыпали также, как и мужчины. Буйволята спокойно уходили.»
«И забирали с собой меха?»
«И забирали с собой меха.»
Так обычно покупали меха. Расплачиваясь самым дешевым виски, они приносили прибыль в тысячу процентов и более на лондонском рынке. Когда Ханс впервые увидел эту торговлю, он был возмущен. Он попытался рассказать индейцам о мошенничестве, но в итоге на него напали обе стороны — индейцы и торговцы мехами. Тогда его спасла Мэри; он так и не узнал, как ей это удалось, так как был без сознания, когда она пришла. С тех пор она жила с ним. Чтобы предотвратить эксплуатацию индейцев, он стал вести небольшой собственный меховой бизнес, расплачиваясь наличными и отправляя меха на адрес небольшой фирмы в Нью-Йорке, которая затем перепродавала их. Торговцы мехами, работавшие на компанию, пытались настроить против него племя Сенека; им это не удалось. Племя стало ему доверять, и некоторые индейцы даже требовали у торговцев наличные. Затем, однажды ночью, торговцы напали на Ханса в его бревенчатой избе, но он отбился от них выстрелами из ружья. Этот успех лишь укрепил его.
«Они не дают денег», — заметил он.
 «Наши люди очень взволнованы», — объяснила Мэри. «Они просыпаются и спрашивают: где монеты? Но монет нет. Они спрашивают: где табак? Но табака нет. Маленькие буйволы дали нам огненную воду, и ничего больше. Наши люди следуют за маленькими буйволами. Плохо, очень плохо …»
      Огонь в очаге погас; из тлеющих углей, из-под слоя пепла поднимался тонкий столб дыма, который выделялся, словно белая ткань, на фоне темного дерева стен. Дождь больше не барабанил по крыше, он падал тонкими, едва различимыми лучами, а его монотонная музыка была едва слышна.
     «Плохо, очень плохо», повторил Ханс, сделав глубокий вдох. Воздух был наполнен знакомым запахом жареного мяса, кожи и сырой древесины, губы Ханса дрогнули. Индейцы, вероятно, убьют торговца мехами в отместку, а может быть, двух или трех. Торговцы мехами будут защищаться и убьют нескольких индейцев. Ханс снова признался себе, что дикая природа не так невинна, как он считал, и, что человек по природе не так хорош, как учил Руссо. Неужели писатели ошибались? Неужели революция ошибалась? Ханс был разочарован в Руссо, в революции, в природе. Что не разочаровало его, так это стройное, детское тело Мэри, которое, казалось ему каждую ночь таким же девственным, как и в первый день. Он чувствовал, что этого недостаточно, что она скрывает от него свои чувства, и в тот самый момент обвинил себя в неблагодарности, эгоизме и старых пороках, в которых можно обвинить человечество. Но потом он посмеялся над этим. Он смеялся, потому что Мэри смеялась над ним; он тосковал по ней. Он встал, подошел к покрытой шкурами кровати, которая находилась в задней части хижины и, прежде чем дойти до нее, сбросил рубаху, развязав шнурок, скреплявший ее у шеи. Мэри тут же последовала за ним.
    Затем он уснул, пока она наводила порядок, умывалась и выметала дождевую воду, просочившуюся под дверь. Когда Ханс проснулся, уже стемнело. Мэри сидела на стуле за столом, стараясь угодить ему, хотя предпочла бы присесть на пол, но Ханс настоял на том, чтобы она постепенно избавилась от привычек своего племени. Ее глаза были закрыты. Он знал, что ему достаточно поднять руку, чтобы разбудить ее. Он стал центром ее жизни, ее богом, которого она создала для себя, когда спасла его от смерти, и который, следовательно, зависел от нее так же, как и она от него. «Я давно должен был понять, что завишу от нее,» — подумал он, — «от ее объятий, ее мышц, ее кожи, от ее тела, которое однажды истлеет». Он удивился, что эта мысль не вызвала у него отвращения. Он попытался улыбнуться, чувствуя мягкость одеяла на голой коже, словно это было тело Мэри, и уже распахнул объятия, чтобы разбудить её тем же движением и позвать к себе. Но потом он остановился, опустил руки и прислушался. Мэри тоже открыла глаза. Под монотонный шум дождя приближался какой-то звук: плеск в лужах, покрывавших тропинку через луг; это были шаги человека, пытающегося найти дорогу в сырости и темноте. Через некоторое время стало ясно слышно его тяжёлое, прерывистое дыхание. Ханс выпрямился и натянул рубашку. Когда он потянулся за брюками, в дверь постучали. Стук был беспрерывным, Ханс без спешки оделся, прежде чем открыть её.
        Он не сразу узнал вошедшего мужчину. Тот был ещё ниже Ханса, коренастый, с короткими, крепкими, кривыми ногами, волосами до плеч и, как у Ханса, аккуратно подстриженной тёмно-русой густой бородой. Стоя у двери, он ждал, когда к нему обратятся. Мэри, которая встала, как только он вошёл, прислонилась к Хансу и обняла его за плечо, словно защищая.
«Ты хочешь убить его снова, уродливый буйвол,» тихо сказала она. — «Сегодня тебе это тоже не удастся. Или ты убьёшь меня, перед ним, вместе с ним, после него. Мой отец отомстит за меня. Он вырвет тебе печень». Мужчина не посмотрел на Мэри. Он даже не посмеялся над угрозой.
       «Сегодня Вы в безопасности от меня, Джонни», — заявил он. «Я передам сообщение, а потом уйду». Наконец Ханс узнал его; это был торговец мехами, который два года назад сбил его с ног.
«Вы же знаете, я Вас не боюсь, Том», — сказал он. «Оставайтесь здесь на ночь, мне все равно».
«Чтобы индейцы меня поймали? Нет уж, спасибо!»
 «Если Вы не будете так бесстыдно обманывать индейцев, Вам нечего их бояться…».
  Густая борода мужчины зашевелилась, а губы исказились в усмешке.
 «Тогда Вы не хотели этого слышать», — сказал мужчина с искаженными губами. «Я в разъездах десять месяцев в году, и за это господин из Нью-Йорка дает мне сто тридцать долларов. Он дает мне их товарами — одеждой и снаряжением, а то, что мне не нужно, я должен перепродать ниже себестоимости. И, если я не привезу достаточно мехов, чтобы он мог продать их в Лондоне, он вычтет с меня эти деньги!»
«Зачем Вы занимаетесь этим плохим делом, Том? Это к тому же грязное дело, Вы же знаете!»
«Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой. А с чем останусь я?»
Ханс опустил голову; он не хотел снова видеть лицо этого человека. Рука Мэри все еще лежала у него на плече, и он чувствовал, как она дрожит.
«Какое сообщение Вы мне привезли, Том?» — спросил он.
«Ваш друг, француз, едет к Вам. Мы встретили его на Гудзоне. Возможно, через два дня, возможно, через три, он будет у Вас».
«Он просил Вас передать это мне?»
 «Он просил передать Вам, чтоб Вы подождали его, не уходили никуда. Он везет Вам что-то. Он не сказал, что это, возможно, деньги».
«Не думаю. Я не жду от него никаких денег…»
Рука Мэри все еще дрожала. Ханс еще раз пригласил торговца мехами остаться на ночь.
Том резко выдохнул. «Я лучше пойду», — объяснил он. «Ночь защитит меня, как и дождь». Его борода снова зашевелилась, и его маленькие глаза прищурились. Затем мужчина повернулся и вышел, не сказав ни слова. Дождь усилился. Мэри заперла дверь. Ханс, который все еще чувствовал прикосновение ее руки к своему плечу, снова разделся.
    «Если он вернется, мы ему больше дверь не откроем», — сказал он. Он погасил свет. Угли под пеплом раздувались от порывов ветра, распространяя тусклый свет, достаточный, чтобы влюбленные могли видеть свою наготу. Дождь, гонимый ветром, хлестал по стене хижины. Вероятно, вода снова просочится под дверь, подумал Ханс, но дождь и буря, повелители ночи, лишь на мгновение заняли его мысли; затем желание возобладало над всеми незваными гостями.
      Следующим утром светило солнце, небо было кристально чистым, воздух мягким и неподвижным. Ханс стоял у двери хижины, вдыхал чистый воздух и наблюдал, как капли дождя медленно падали с веток каменного дуба на траву, растущего позади хижины, на полпути к вершине холма. Эти внезапные перемены погоды тревожили его; знакомый мир терял свою реальность, свои четкие очертания и, казалось, растворялся в тумане, как только он протягивал руку и касался его. Он протянул руку, коснулся деревянной скамейки у двери и громко рассмеялся над своей фантастической мыслью. Полу-разочарованный, полу-раздраженный, он покачал головой и прошел немного вверх по тропинке в лес, чтобы посмотреть, не повалила ли буря еще какие-нибудь гнилые деревья.
      Рядом с группой старых лип, всего в двухстах метрах от хижины, он обнаружил тело торговца мехами Тома. Мужчина лежал на правом боку; пуля, выпущенная с близкого расстояния, угодила ему в череп. Но лицо его не было изуродовано. Вероятно, несколько индейцев-сенеков следовали за Томом, поджидали его перед хижиной и подкрались к нему в лесу; ночь была настолько темной, что он их не видел, у индейцев зрение было лучше. Ни Ханс, ни Мэри не слышали выстрела; ветер унес звук прочь от них, и если какой-то слабый намек и грозил проникнуть в их сознание, то желание прогнало его прочь. Ханс вернулся и привел Мэри, чтобы она помогла ему похоронить покойного.

         Прошло пять дней, прежде чем прибыл Гастон. Его задержали индейцы, которые подозревали каждого белого человека в том, что он один из торговцев мехами, который обманул их.
«Всякий раз, когда компания посылает своих людей, весь штат поднимает шум», — проворчал Гастон. «Эти краснокожие знают меня достаточно давно; они должны понимать, что я не имею никакого отношения к торговцам мехами. Тем не менее, они затащили меня в свою деревню и спросили своего вождя, следует ли им повесить меня сразу или сначала снять скальп». «Похоже, ему не понравились твои волосы», насмешливо заметил Ханс.
«Они были слишком коротко подстрижены. Но возможно, он уже собрал достаточно трофеев».
Четыре года, проведенные в Америке, оставили на лице Гастона глубокие морщины и сделали его кожу твердой, как дубленая шкура. Молодой французский дворянин, переживший эпоху террора и нищету с философским спокойствием, стал человеком, внешне мало чем отличающимся от других американцев. Но за его грубым юмором, практичным мышлением, вынужденной безжалостностью, и именно тогда, когда этого меньше всего ожидаешь, скрывались учтивость и чуткость, взращенные годами, качества, которые больше не были нужны ни Франции, ни Соединенным Штатам.
«Позволь мне сначала поздороваться с твоей возлюбленной, Джон», сказал он, привязывая свою лошадь под дубом.
«Гастон ни разу не упомянул о драке на балу, после которой они покинули Францию, но, несмотря на все перемены, он сохранил привязанность к Хансу, как к спасителю от спасенного. Ради него он даже преодолел свою неприязнь к индейской женщине.
«Она ждет тебя», ответил Ханс.
Мэри, которая стояла перед дверью, подошла ближе. Ее лицо не выражало никаких эмоций. Только в минуты любви оно преображалось. Ей было совсем не трудно владеть собой.
Мысли приходили к ней в виде образов, и она могла по своему желанию отгонять эти образы и заменять их другими. В тот момент Гастон был для неё волком, который хотел утащить её возлюбленного, но затем ей показалось, что она увидела, как её возлюбленный наклонился к волку и надел ему на шею цепь. Она взяла Гастона за руку, как это было принято у белых людей. «Ты гость», — сказала она; этим словом она тоже приручила волка. Но покладистость Гастона вызвала подозрения у Ханса. «Какое сообщение ты мне должен передать?» — спросил он.
Гастон притворился удивлённым: «Кто, чёрт возьми, сказал тебе о сообщении?» — возразил он.
«Чёрный Том».
«Я ему ничего об этом не говорил. Откуда он это взял? Я с ним разберусь!»
«Не получится».
 «Почему?»
Гастон не удивился, узнав о смерти торговца. Это была смерть, которую он заслужил, причем смерть достаточно более милосердная, чем он заслуживал. Ведь могло быть намного хуже: сначала бы сняли скальп, а затем медленно зажарили на небольшом костре.
 «Он был бесом», — мрачно сказал Ханс. «Торговля мехами не сделала его богатым, а лишь только общество, которое он снабжал…»
 «Ты хочешь, чтоб я его пожалел из-за этого?» — спросил Гастон. — «Он не был таким чувствительным, как ты».
Ханс избегал его взгляда.
«Ты проголодался», — сказал он. «Входи».
Когда мужчины вошли в хижину, Мэри стояла у очага и жарила рыбу, которую Ханс поймал этим утром. Перед едой они поговорили о буре. Пробраться через лес было почти невозможно; деревья были выкорчеваны и заблокировали все тропы, сухие ветки падали с неба как дождь, все включилось в буйство стихии. Гастон провел ночь в заброшенной рыбацкой хижине. Несмотря на бурю, он уснул. Проснувшись утром, он увидел над собой голубое небо; крышу сорвал ночью ветер, и она лежала перед дверью…
«Ни сенекам, ни буре не удалось убить меня и испортить нашу встречу», — насмешливо сказал он, глядя на Ханса испытующим взглядом. «Они, наверное, знали, как много для меня значила эта встреча».
 Но только вечером, когда они шли к берегу озера, он объяснил, почему.
 «Я женился», — начал он, — «на Саре Тернер, той, о которой я тебе рассказывал».
«Я так и предполагал», — ответил Ханс.
«Я не возражал бы, если бы ты пожелал мне счастья в моем раннем браке».
 «Желаю тебе счастья».
 «Я принимаю пожелание счастья, Джон; это такой редкий предмет торговли, что его никогда не бывает достаточно».
«Пять лет тому назад ты бы счастье не назвал предметом торговли, Гастон.»
«Имена меняются, как и восприятие, в зависимости от страны, в которой живешь».
«И в зависимости от неба над головой».
Они достигли берега озера. На западном горизонте вырисовывалось одинокое облако, напоминающее гигантский, покрытый чем-то темным рулон постельного белья, грозящий обрушиться с неба на леса и воду. Гастон, поглощенный созерцанием облака, не услышал последних слов.
«Похоже, будет ещё одна буря», — сказал он.
«Дождь», — поправил Ханс. «Но не раньше, чем через два-три дня. Именно столько времени нужно, чтобы облако напиталось, набралось сил и расплылось над озером и лесом».
«Ты внимательно изучил природу, Джон. Было бы хорошо, если бы ты уделял столько же внимания людям…»
«Каким людям, Гастон?»
Гастон повернулся к нему; его суровое лицо на мгновение смягчилось, взгляд стал дружелюбным…
«Я люблю свою жену», сказал он. «Я женился на ней не потому, что ее отец богатый человек. Когда мы с ней познакомились, я и не знал об этом. Я считал его мелким торговцем, который стоит за прилавком своего магазинчика. Я думаю, что и она меня любит. О приданом я и не спрашивал.»
«Зачем же ты просил, чтоб я пожелал тебе счастья?» перебил его Ханс.
«Я не знаю, как долго продлится мое счастье.»
«От меня это не зависит, Гастон.»
«Ты, кажется, забываешь, что я сотрудник мадам Салафон. Простите меня, мадам Мокко. Как сотрудник твоей жены, я также являюсь твоим сотрудником, а это значит, что мое счастье зависит от тебя».
«Разве Жюли не довольна тобой? Она тебя уволила?»
 «Вовсе нет».
 Ханс снова посмотрел на густое, темное и неподвижное облако, нависшее над черным лесом и скрывавшее заходящее солнце; лишь желтоватый круг от лучей, простирающийся от одного берега до другого, указывал на место, где оно вскоре скроется за горизонтом. Вода была тускло-серой, не отражающей ничего. Хотя ветра не было, короткие волны с нерегулярными интервалами пробегали по озеру, словно оно дрожало от страха.
Ханс внезапно отвернулся и зашагал обратно в сторону дома. Через несколько мгновений он почувствовал руку Гастона на своем плече.
«Спрашивай дальше» - сказал Гастон.
«Ты можешь говорить, если хочешь»
«Мне это дается нелегко».
Ханс не собирался облегчать задачу Гастону. Он продолжал идти молча, только медленнее, чем прежде, считая секунды, пока Гастон не заговорит. Секунды превратились в минуты, и только когда он начал считать четвертую, Гастон заговорил. По обеим сторонам тропы деревья редели. В небе, которое становилось все темнее, появилась хищная птица, прилетевшая со стороны озера, медленно пролетела над головой и исчезла на юге. Судя по размаху крыльев, это был орел; Ханс никогда раньше не видел орла, и, вероятно, он не был коренным обитателем этих мест.
«Дело в кредите», — сказал Гастон. «Они больше не хотят давать нам кредит».
Тропа тоже была покрыта прошлогодними листьями, облетевшими после бурь, но здесь они лежали более рыхло и не так густо. Среди них гнездились ящерицы и змеи, и, испугавшись шагов, они разбегались, так что приближению каждого пешехода предшествовал непрерывный шорох. Гастон не замечал этого, как и орла или сгущающуюся темноту. Он наполнял воздух, где свежесть близлежащей воды и затхлая дымка опавших листьев смешивались в неестественное единое целое с цифрами расчетов, банковскими балансами и процентными долями прибыли, которые не оправдали его ожиданий. Вот почему прошлой осенью он взял кредит на покупку поместья к северу от Манхэттена. Поместье было в запущенном состоянии, но город все больше расширялся; через год, или максимум через два, поместье можно будет продать под застройку, и прибыль, возможно, станет огромной. Банк Нью-Йорка молчаливо соглашался продлевать кредит год за годом; Однако несколько недель назад компания неожиданно расторгла договор, и долг необходимо было погасить к осени.
«Продай снова именье», равнодушно предложил Ханс, и посмотрел вслед змее, которая спешила от них скрыться. Судя по окраске, это была молодая медянка, укус которой был опасен, но у обоих мужчин были высокие сапоги, и она не могла причинить им вреда.
«Мне придётся продавать ниже себестоимости», — сказал Гастон. «Как я должен оправдать убытки?»
«Ты заранее спросил Жюли, согласна ли она с тем, что ты берёшь кредит?»
 «Я написал ей, и она ответила, что согласна. Но она не знает обстоятельств; ответственность лежит на мне». Ханс, всё ещё наблюдая за змеёй, наслаждался её цветом и ловкостью движений.
 «Ты ещё не полностью адаптировался к Америке», — сказал он. «Иначе ты бы не говорил об ответственности. Убытки несёт Жюли, а не ты».
«Я, безусловно, научусь лучше адаптироваться». Голос Гастона, потерявший всякую теплоту во время его отчета, прозвучал еще резче, чем прежде. «Спасибо за совет».
«Мы договорились, Гастон, что ты будешь сообщать Жюли обо всем, что касается дела, и получать от нее указания. Я не буду вмешиваться».
 «Ты уже вмешался, Джон».
 «Я ничего об этом не знаю».
Уже почти стемнело, но свет полной луны сделал тропу и окружающий лес яснее, чем прежде: подлесок был гуще чем взрослый лес с раскидистыми кронами деревьев, а вот и старый дуб, поваленный бурей. Ханс и Гастон шли все медленнее, наконец остановившись, они пытались прочитать выражения лица друг друга. Неподалеку, разбуженная от сна, подала голос горлица и тут же снова умолкла.
«Зачем тебе эти проклятые торговцы мехами, Джон?» — спросил Гастон. «Какое тебе дело до того, что они обманывают индейцев? Бизнес есть бизнес, никто не хочет, чтобы его беспокоили, даже я».
«Я тебя не беспокою, Гастон.»
«Нет? Я ходил в банк в Нью-Йорке и спросил у ребят, что они, по их мнению, делают, требуя возврата моего кредита. Они ухмыльнулись моей глупости. Ладно. Мне давно следовало понять, что ты вредишь меховой торговле».
«Извини, Гастон…»
«Да, ты вредишь ей. Ты подстрекаешь индейцев; скоро они начнут требовать за свои меха наличные доллары. Куда тогда пойдут прибыли? Так не пойдет, Джон! Возвращайся в Нью-Йорк! Они разорят нас, если ты будешь упрямиться!»
«Для меня это новость, что Банк Нью Йорка участвует в торговле мехами.»
«Компании работают вместе с ним, это единственный банк в Штатах. Твои еретические идеи, вызывают у них подозрения, Джон. Фирма не получит ни пенни кредита, если ты не уступишь.»
«Разве я не могу в Штатах свободно жить и говорить, как мне заблагорассудится?»
 «У тебя есть свобода, никто тебе не мешает, но тебе придётся столкнуться с последствиями, Джон».
Ханс повернулся и пошёл дальше. По шелесту листьев позади него он слышал, что Гастон идёт за ним.
«Будет ли продлен срок займа, если я вернусь?» — спросил он через некоторое время.
 «Мы имеем дело не с мошенниками, Джон». Поскольку Ханс, казалось, сдавался, голос Гастона стал немного дружелюбнее, чем прежде. «Это честные люди, отцы семейств, которые ходят в церковь каждое воскресенье.»
«Ты стал религиозным, Гастон?»
«Не стоит это исключать, Джон, это и так заметно. Я перешел в пресвитерианскую церковь, потому что благочестие моих сограждан внушает мне уважение».
«Даже благочестие торговцев мехом?»
«Я был в гостях у Астора, который доминирует в торговле мехом в штате Нью-Йорк. Тихий человек, Джон, человек простых привычек, всего на несколько лет старше нас и, как и ты, родился в Германии. Но посмотри, чего он добился!»
      Восхищение Гастона Астором сделало его красноречивым. Он навестил его однажды в воскресенье после церкви. Астор жил этажом выше его магазина на Уотерстрит; в следующем году он планировал переехать в большой дом на Бродвее, который он заказал и который соответствовал потребностям его бизнеса. Он был хорошим шахматистом и проницательным бизнесменом, который перевозил меха в Лондон на собственных кораблях, а иногда и в Китай, где обменивал их на чай.
 «Двойной бизнес, понимаешь, Джон? Он продает меха по высокой цене в Китае, покупает чай дешево, чтобы корабли не возвращались пустыми, и продает его здесь как минимум в пять раз дороже! Многие хотели бы ему подражать, но он контролирует рынки; никто не может с ним конкурировать!»
«Ты искал с ним знакомства, чтобы участвовать в его торговых делах, Гастон?»
«Я мог бы замолвить за тебя словечко, Джон. Если он захочет, тебя завтра же вычеркнут из черного списка!»
«Но он не хочет, да?»
«Сходи к нему, Джон. Он согласится на встречу. Это всего лишь формальность. Если он увидит, что ты вернулся в Нью-Йорк, все будет в порядке.»
Гастон замолчал. Минуту не было слышно ничего, кроме шелеста листьев и шуршания от змей и ящериц. Луна светит на нас сверху вниз, но мы говорим о деньгах, кредитах и торговле мехами, подумал Ханс; когда светит луна надо говорить о любви или о мире, каким он будет выглядеть через сто лет; будут ли люди по-прежнему говорить о кредитах через сто лет? Он вдохнул ночной воздух, он больше не казался ему сырым, как будто лунный свет впитал всю сырость, которая осталась после дождя.
«Прошлым летом два месяца не было дождей,» — сказал он. — Возможно, в этом году засуха наступит раньше». Гастон вздохнул, видимо, считая Ханса мечтателем и дураком. Но затем продолжил, резко переключившись на французский:
 «У тебя есть жена, Жан. Ты не видел её четыре года. Она родила тебе сына, которого ты не знаешь. В Париже никто уже не помнит, что ты защищал Робеспьера; возможно, они даже не знают, кто такой Робеспьер. Почему бы тебе не вернуться в Париж к своей семье, Жан? Ты так любишь эту индианку? Через год-два она будет старухой. Ты сам знаешь, как быстро увядают индианки».
«Она ждет от меня ребенка», ответил Ханс.
«Хорошо, ты будешь заботиться о ребенке. Я отправлю его в Нью Йорк на воспитание. Согласен?»
Они добрались до края долины, где стояла бревенчатая хижина. В лунном свете дерево мерцало, словно мокрое, но Хансу казалось, что воздух становится суше, легче и в нем чувствуется легкий запах сухой травы западных прерий.
 «Ты пришел только сказать мне, чтобы я вернулся в Нью-Йорк, а оттуда в Париж?» — спросил он.
Гастон, все еще говоря по-французски, ответил:
 «У меня для тебя письмо».
 «От Жюли?»
 «Я хотел передать его тебе по прибытии, но у меня сложилось впечатление, что тебе все равно, напишет она тебе или нет».
Гастон достал письмо, Ханс молча взял его и положил в карман сюртука.
«Я прочту его завтра.»


На следующее утро темное облако на западном горизонте разрослось; оно уже не было сплошным валом, а представляло собой стену, нависшую над озером и грозящую обрушиться на него. Ханс, опираясь на ель, ствол которой ветер годами сгибал с высокого берега прямо на поверхность озера, с подозрением наблюдал за приближающейся непогодой. Вершина облака резко выделялась на фоне бледно-серого неба. Дождь можно было ожидать только тогда, когда от вершины облака отделились небольшие темные клочки. Обычно это сопровождалось влажным ветром, дувшим днем или ночью, но сейчас воздух был сухим и неподвижным. Это выглядело так необычно, что Ханс забыл про письмо Жюли, которое он спрятал во внутренний карман сюртука. Орел, которого он видел прошлой ночью, парил сейчас над озером, поднимаясь все выше и выше, пока не исчез в непроглядной серой мгле.
Это тоже было необычно. Неужели птица спасалась от приближающейся бури? Но вода в озере была спокойна; ни одна волна не разбивалась о берег, ни ветерка, ни облака, никакая живность не шевелилась, даже змеи и ящерицы не шуршали в сухих листьях. Ханс сел на ствол ели, достал письмо и сломал печать.
«Друг мой, ты стал мне чужим», писала Жюли. «Это не моя вина, но и тебя я не могу винить в этом. Если бы у меня был твой портрет, он бы каждый день напоминал мне о тебе. Вчера вечером я пробовала представить твое лицо, мне это не удалось, и я испугалась, как будто мне снился страшный сон. Я не хотела тебя забывать. Разве это было возможно? Я упрекала себя в том, что не нашла нужные слова, чтобы они смогли убедить тебя.
Как я могла четыре года писать тебе такие деловые письма, в которых я сообщала только о делах, о купле-продаже, и в конце каждого писала, как сильно вырос наш сын с момента последнего письма? За это время он снова вырос, почти на два сантиметра; думаю, он будет высоким, выше тебя, мой любимый. Но ты измеряешь все по новым стандартам, или в Америке до сих пор используют футы и дюймы? Видишь ли, одного этого было бы достаточно, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы мы могли понимать друг друга в самых простых жизненных вопросах.»
    Ханс уронил письмо. Жюли уже однажды просила его вернуться, два года назад, когда он только познакомился с Мэри; его нынешняя женщина одержала победу над отсутствующей. Он написал Жюли, что хочет открыть меховой бизнес; нью-йоркскому предприятию нужен был собственный капитал, который он надеялся подкопить таким образом.
    Он опустил голову и уставился на письмо, которое держал в руках. Так легко было оправдаться чувственностью; письмо всё объясняло, оно преодолевало все сомнения, отвечало на все вопросы. Но вопросы вернулись и поглотили его. Любил ли он Мэри? Что у него было с ней общего? Разве никакая другая женщина не могла удовлетворить его чувственность так же хорошо, как она? Зачем ему это оправдание? Боялся ли он вернуться к Жюли, во Францию, проигравшую революцию, где он найдет лишь руины своих мечтаний и надежд, и сына, который был ему чужой?
 «Я не вернусь,» — громко сказал Ханс, — «я боюсь».
Говоря это, он смотрел на письмо, которое держал в руке, словно обращаясь к нему. Он тоже его не очень понимает, подумал он; я говорил по-немецки, а оно написано по-французски. Тем не менее, он был рад, что его губы произнесли слова на родном языке, языке, на котором обычно звучали его мысли; он не мог облечь свои мечты ни на какой другой язык в Америке. Он быстро продолжил читать письмо, чтобы дочитать его до конца и избавиться от мучительных вопросов, которые снова преследовали его во время чтения. Жюли писала, что им не нужно увеличивать свое состояние в Нью-Йорке; у нее есть дома, земля и гравировальный бизнес во Франции; ей, Жюли, не нужен был капитал в Америке, а нужен был отец ее ребенка.
         Ханс рассмеялся; это была совсем другая Жюли, не та, которую он знал. Жюли, с которой он попрощался четыре с половиной года назад, была расчетливой предпринимательницей, которая поддавалась своим чувствам только по ночам; она никогда не была бы способна писать такие письма. Что с ней случилось? Она стареет? Или у нее был любовник, который бросил ее, и ее любовь к мужу вспыхнула вновь? Он встал, сложил письмо и сунул его в карман. Упрямство спутало его мысли и нарисовало на небе, на поверхности озера, на деревьях леса образ неверной Жюли — стареющей и нелепой Жюли. Ибо, поскольку Ханс был полон решимости никогда больше не видеть обломков своих мечтаний, он также никогда не хотел бы видеть ни Жюли, ни сына, которого он призвал в этот мир, истерзанный спекулянтами и безумцами. А где же лучший мир? Он существует; он все еще не сомневался в этом. Возможно, ему просто нужно было немного попутешествовать на запад, неделю или месяц, и когда он найдет этот лучший мир, он позовет к себе сына. Он не последовал зову; он позвал сам.
  «Иди ко мне!» — воскликнул он, остановившись и оглядываясь вокруг. Он продолжал идти, сам того не замечая, вдоль берега к черной стене облаков, которая все больше и больше приближалась к нему, не обращая внимания на расстояние и время, которого требовали его мечты. Он понял, как далеко забрел, когда к реальности вернулось изменение в облаке. Оно закрывало половину неба, напоминая черное полушарие, в полой части которого находились озеро, берег и лес. Ханс развернулся и поспешил к бревенчатой хижине.
 Те участки леса, через которые он пробирался, были ему незнакомы; какое-то время он прорубал себе путь сквозь подлесок, прокладывая тропу ножом, наткнулся на индейскую тропу, по которой ходил много лет назад, и внезапно оказался на краю долины над каменным дубом. Гастон сидел на деревянной скамейке перед хижиной и курил трубку. «Похоже, сейчас пойдет дождь», — сказал он, когда подошел Ханс.
 Ханс отвязал лошадь Гастона и свою собственную, привязанные под каменным дубом, и отвел их в примитивную конюшню за хижиной. Вернувшись, он сел рядом с Гастоном, набил трубку и закурил.
«Мэри в доме?» спросил он вполголоса.
«Думаю, она там». Гастон молча покурил, а затем сказал: «Ты мог бы отвезти её в Париж; она бы там точно произвела фурор».
«К сожалению, в Париж я не поеду».
 «Из-за любви к ней наверно?»
«Что в этом плохого?»
Гастон выпятил нижнюю челюсть. «Ну да,» — сказал он, — «избыточная энергия должна высвобождаться, машина должна продолжать работать, иначе она заржавеет…»
 «Я слышал, что человек — это машина».
 «Думаю, так говорят учёные».
«Дидро говорит, что человек — не машина, так же, как и природа — не Бог».
«Философия не меняет того факта, что твоему телу нужна женщина. Но ты можешь заменить её другой».
«Ты вчера объяснил мне, Гастон, что любишь свою жену».
«Это другое».
«Я так не считаю. Твоё тело устроено иначе, чем моё?»
«Ты же не сравниваешь индейскую девушку с дамой из нью-йоркского общества!»
 «Я придерживаюсь твоего определения, Гастон. Человеческое тело — это машина, поэтому оно функционирует независимо от того, красная кожа или белая. Мужчина есть мужчина, женщина есть женщина, клапаны и трубки остаются неизменными».
Гастон повернулся к нему лицом. Он ещё сильнее выдвинул челюсть вперёд, приподнял правую бровь и хитро подмигнул.
«Ты воображаешь, что разозлил меня?» спросил он.
Ханс ухмыльнулся.
«Я всё ещё жду объяснения», — ответил он.
 «Какая разница, покрашена машина в красный или белый цвет?»
«Наши органы чувств различают красный и белый, Джон. Наши глаза воспринимают цвета по-разному, запахи краснокожих людей отличаются от запахов белых, их плоть вызывает другие ощущения при прикосновении, их голоса звучат по-разному для наших ушей. Возможно, любовь к краснокожим женщинам тоже отличается от любви к белым; у меня нет опыта в этом».
«Да, она другая, Гастон, и краснокожих женщин терзают другие паразиты, чем белых».
«Рад, что ты со мной хоть в чем-то согласен».
«Не я с тобой согласен, ты со мной согласен! Человек — не машина!»
«Хорошо. Я предпочитаю полагаться на свои чувства, а не на машину, Джон».
 «Но что, если чувств недостаточно, Гастон? У нас есть телескопы, чтобы лучше видеть звезды, и микроскопы, с помощью которых мы обнаруживаем живые существа, слишком маленькие, чтобы наши глаза могли их различить».
 «Какие выводы ты из этого делаешь?»
 «Что наши чувства несовершенны. Возможно, через сто или двести лет, с помощью наших инструментов, мы откроем миры, которые мы сегодня даже представить себе не можем, звезды в форме кругов или крошечных людей с крыльями. Представь себе крылатое существо, которое разгуливает по твоей голове, такое маленькое, что ты его не видишь, ты чувствуешь только щекотку, тебе хочется почесаться, но это маленькое существо уже улетело, приземлилось на нос твоей жены и щекочет ее так, что ей хочется чихать.»
Гастон с любопытством наблюдал за Хансом, наклонил голову и посмотрел на его рот так, словно с каждым словом из него вот-вот должны были появиться маленькие крылатые существа.
 «Я их не вижу», — наконец сказал он, когда Ханс замолчал.
«Я говорю тебе: ты их и не увидишь! Тебе нужен телескоп!»
 «А что, если их вообще не существует, твоих крылатых людей?»
«Тогда тебе нужен еще лучший телескоп, с помощью которого можно увидеть невидимое! Почему бы его не изобрести? Люди изобрели столько всего: порох, винтовки, гильотину и Бога! Почему бы не изобрести телескоп, с помощью которого можно увидеть святых духов?»
«Думаю, только немцы видят такие сны, как у тебя!»
«В Германии мне снились другие сны».
Ханс вытянул ноги и посмотрел на верхушку каменного дуба. Облако опустилось низко над ним, но дождя по-прежнему не было; лишь порыв ветра, сдувавший с высоты кучу красных листьев, коротко завыл и тут же стих, издав медленно затихающий стон.
  «Хочешь остаться здесь и помечтать?» — насмешливо спросил Гастон.
«Я ещё не думал об этом,» — ответил Ханс. «Но это был бы повод.»
«Тогда сообщи об этом госпоже Мокко.»
«Не хочешь ли ты написать ей, Гастон?»
 «Мужчина не должен просить кого-то другого написать его жене. Разве так принято в Германии?»
 «Я так давно уехал из страны, что уже забыл её обычаи».
     Второй, более продолжительный порыв ветра обрушил на них целую гору листьев. Гастон поднял голову.
 «Ты вчера ошибся, Джон,» сказал он. «Не дождь, будет буря».
Решив не возвращаться к Жюли, Ханс спокойно посмотрел в будущее.
 «Возможно,» признал он. «Ты боишься бури?»
 «Мне она не нравится. Значит, ты остаешься в Нью-Йорке, если я правильно тебя понял?»
«Что мне делать в Нью-Йорке, Гастон?!»
«Поговорить с директорами банка. Поговорить с Астором. Кредит нужно продлить любой ценой!»
«Ты сделаешь это без меня».
 «Нет, если ты останешься здесь и будешь подстрекать индейцев против торговцев мехами».
«Я не разговаривал ни с одним индейцем уже месяц!»
 «Это не имеет значения. Твое присутствие здесь вызывает подозрения».
«Это не моя вина…»
«Ты настаиваешь на том, чтобы остаться здесь?»
«Дай мне покой, Гастон!»
С этого начался спор. Пытаясь перекричать бурю, Гастон уверял, что не хочет терять бизнес, Ханс уверял еще громче, что это не его, Гастона, дело. Гастон кричал, что вложил в это деньги своей жены. Ханс, перекрикивая его, ответил, что не заставлял Гастона это делать и не просил его спасать ему жизнь в Париже. Гастон, едва державшийся на ногах во время бури, сокрушался по поводу этого спасительного поступка, который в итоге превратит его в нищего. Порывы ветра, становившиеся всё чаще и сильнее, завывали непрестанно, срывая ветви с дуба. Ветка, закружившись в воздухе, ранила Ханса в левую щеку, а Гастона — в подбородок. Кровь потекла по их лицам. Наконец, они прекратили спорить. Из хижины вышла Мэри. Они взглянули на нее, потом на небо. Облако над ними находилось в постоянном, беспокойном движении, словно призрачное существо, то увеличиваясь, то уменьшаясь, постоянно двигаясь вперед. Но у них не было времени наблюдать за небом. Буря согнула деревья над долиной; они на мгновение выпрямились, затем буря схватила их кроны и снесла вниз в долину; она также схватила каменный дуб и бросила его спутанные ветви на крышу хижины, раскалывая древесину. Когда Ханс открыл дверь, его взгляд упал на пламя. Буря раздула тлеющие угли в очаге, которые затем подожгли деревянные части крыши и стен. Гастон побежал в конюшню, чтобы вывести лошадей. Пока Ханс и Мэри выносили одежду и одеяла на улицу, Гастон открыл дверь конюшни. Как только он отодвинул засов, лошади, обезумевшие от бури и огня, выбежали наружу и сбили его с ног. Одно копыто ударило его по левому колену, другое — по спине; он попытался подняться, но не смог. Рядом с ним на землю упала горящая балка. Ханс не видел, что произошло, только услышав крик Гастона, он подбежал к нему и оттащил от огня. Мэри принесла одеяло и накрыла им пострадавшего. Когда хижина рухнула, и буря утихла, Ханс поймал лошадей. Затем он осмотрел Гастона. Копыта не причинили ему серьезных травм, но он вывихнул правую руку при падении.
 «Лучше всего сразу же вернуть сустав на место», — сказал Ханс.
«Это неприятно, но боль продлится не дольше мгновения, если я справлюсь». Гастон ничего не ответил; он лишь поморщился. Он побледнел, когда Ханс вставил руку на место, закрыл глаза и прикусил нижнюю губу до крови. Он застонал лишь после того, как ему перевязали руку.

         Три недели спустя Ханс и Гастон прибыли в Нью-Йорк. Первые несколько ночей они провели в деревне Сенека. Мэри снова остановилась у своей семьи. Когда Ханс сказал ей, что скоро вернется, она спросила:
«Где мы будем жить?»
«Мы построим новую хижину», — объяснил он.
«Она должна быть больше», — сказала она. Он подумал, что она хочет хижину побольше из-за ребенка, которого ждет, а не из-за детей, которых она родит ему потом. Но Мэри не беспокоилась о ребенке, которого носила. Она видела своего возлюбленного, который был лишь немного выше ее ростом, возвышающимся и наделенным неведомыми силами, ибо он был богом, потомком белых богов, которые в древние времена переплыли море в плавучих домах; однако бог был большим и поэтому нуждался в большом доме. Она сделала жест, который, казалось, охватил всю территорию деревни - Сенека.
«Вот такую большую!» потребовала она.
«Такую большую!» подтвердил Ханс и обнял Мэри. Во время путешествия он все время вспоминал эти объятья. Он был решительно настроен пробыть в Нью-Йорке не больше месяца. Опыт, который он получил в результате этого путешествия, утвердили его в принятом решении.
    Молодая жена Гастона, Сара де Монтиньи, радушно приняла друзей. Друга своего мужа она считала героем. Его борьба с торговцами мехом, о которой Гастон рассказывал ей перед поездкой, казалась ей отклонением от нормы, возможно, чем-то нелепым, но тем не менее достойным восхищения.
«Торговцы мехом очень плохие люди, господин фон Мохов?» спросила она и постаралась правильно произнести имя на немецком языке.
«Они бедны», — ответил Ханс, забавляясь и польщенный восхищением молодой женщины. «Не смею сказать, кого больше жалеть, индейцев или торговцев мехом».
 «Но мой отец говорит, что в меховом бизнесе можно неплохо заработать».
 «Компания и ее партнеры, но не агенты, которых посылают к индейцам…»
«Вероятно, агенты такие же плохие христиане, как и индейцы, господин фон Мохов, иначе они бы не обманывали и не убивали друг друга…»
«Большинство индейцев по-прежнему язычники, мадам де Монтиньи».
«Это, конечно, их оправдывает. «Лучше язычник, чем равнодушный или даже плохой христианин,» говорит преподобный Балл. Вы не хотите пойти с нами в церковь в воскресенье, господин фон Мохов? Проповеди преподобного Балла столь же воодушевляющи, сколь и мудры; он очень образованный священник».
 «В этом нет никаких сомнений», — вежливо ответил Ханс.
 Мебель в стиле Чиппендейла в комнате и бежевые обои были привезены из Лондона. Невысокая, изящная Сара быстро и ловко передвигалась между креслами и маленькими столиками. Она потянулась за метелкой из перьев для смахивания пыли и провела ею по закрытому секретеру, остановилась перед гравюрой на стене, поправила её, повернулась к Хансу, откинула светлые локоны со лба и спросила: «Вы видели два подсвечника, господин фон Мохов?»
Она указала на трех-рожковые серебряные подсвечники, стоящие на секретере.
 «Серебряных дел мастер Крофт на Бродвее сделал их по моему заказу», — объяснила она, не дожидаясь ответа. «Они должны были стать сюрпризом для Гастона, когда он вернется. Он описывал мне подсвечники в замке своих родителей; он говорит, что новые практически идентичны…»
 «Ему понравился подарок?»
«О, конечно, но я никогда не могу понять, может быть это просто вежливость. Действительно ли подсвечники точно такие же, как у его родителей, господин фон Мохов?»
«Я никогда не был в замке Монтиньи».
«Но вы так долго дружите с Гастоном! Эта ужасная революция разрушила все!»
Сара положила метелку на подоконник и облокотилась на спинку стула.
««Мне не следовало бы ее ругать; у меня есть основания быть благодарной ей, революции,» продолжила она. «Без нее я бы не встретила Гастона. С тех пор, как мы поженились, господа больше не курят в присутствии дам. Не знаю, как он отучил их от этой привычки. Думаю, он привнес кодекс вежливости в Нью-Йорк. Нет, я больше ничего не буду говорить против революции!» Она улыбнулась Хансу, немного вызывающе, как ему показалось.
 «Некоторое время назад вы жаловались, что он слишком вежлив,» сказал он.
«Слишком вежлив? Я действительно жаловалась на это? Вы не должны воспринимать все, что я говорю, так серьезно».
Она отвернулась, сделала несколько шагов от него в сторону, а затем спросила, не оглядываясь:
«Правда ли то, что говорят о Вас, господин фон Мохов?»
«Я не знаю, что Гастон вам обо мне рассказал».
«О, не Гастон. Думаю, это был мой брат Джек. Про девушку, я имею в виду».
Ханс молчал. Сара, движимая любопытством, снова повернулась к нему. «Я понимаю Вас, хотя Джек считает, что это немыслимо. Но Джек не читает книги, а уж тем более стихи, он не может понять тоску по простой природе. А я это понимаю, женщина чувствует иначе, чем мужчина; женщине достаточно прогулки по лесу…»
Она замолчала, так как в комнату вошли ее отец и Гастон. Перед тем как покинуть комнату, она доверительно кивнула Хансу, предварительно убедившись, что ни отец, ни ее муж этого не заметили.
Мистер Тернер, который еще не поздоровался с Хансом, компенсировал это бесстрастным рукопожатием и красноречием, сравнимым с красноречием его дочери. Невысокий, коренастый, с круглым, дружелюбным лицом, которое, за исключением редкой бородки, было безволосым, как череп, он, казалось, был полон безграничной доброты, которая передавалась окружающим и которой не мог противостоять даже Ханс.
 «Мой зять принес мне радостную новость о том, что Вы намерены навестить господ из Банка Нью-Йорка, мистер Мокко», — сказал мистер Тернер. «Совершенно случайно я сегодня утром встретил президента. Он готов переговорить с Вами после обеда. Вам это удобно, не правда ли?»
Ханс заверил их, что все в порядке, и попытался ответить взаимностью, одарив их столь же добродушной и безобидной улыбкой.
«Кредит необходимо продлить, чтобы недвижимость не была продана ниже рыночной стоимости», — продолжил мистер Тернер, сияя от радости. «Мы планируем использовать прибыль, которую получим через год-два, для открытия типографии. Хороший бизнес, мистер Мокко. Мир становится все более образованным».
 «Гастон не должен потерять свои деньги из-за меня», — признал Ханс.
«Это приданое его жены». Улыбка мистера Тернера стала еще более дружелюбной, а его чистый голос стал на тон выше. «Я уже объяснил вашу ситуацию президенту Банка Нью-Йорка. Встреча с ним будет всего лишь формальностью. Он будет рад встретиться с Вами, и вы должны заверить его, что намерены остаться в Нью-Йорке. Вот и все».
«Ты также должен будешь заверить его, что вернешься в Европу», — вмешался Гастон, который до этого молча смотрел в окно.
  Дом, свадебный подарок мистера Тернера своему зятю, был построен в колониальном стиле; со стороны улицы шесть колонн поддерживали выступающую крышу. Улица была тихой, обрамленной двумя рядами платанов, и немного восточнее выходила прямо на Бродвей. Платаны были еще молодыми, и солнечные лучи играли в их светлой листве; но комната была защищена от резкого света выступающей крышей.
«Я не собираюсь возвращаться в Европу», — сказал Ханс.
«Давайте не будем обсуждать этот вопрос», — сказал мистер Тернер. «Это полностью зависит от Вас, хотя я думаю, что миссис Мокко, безусловно, будет рада снова Вас видеть. Тем не менее, Ваше общество будет нам приятно, если Вы останетесь довольны нашим гостеприимством».
«Я не буду вас долго задерживать; я возвращаюсь в лес».
«Лучше не говорите об этом президенту». Дружелюбие не покидало лица и голоса мистера Тернера, который лишь отвел свои маленькие, водянистые глазки от посетителя и устремил их к камину, где еще оставались несколько обугленных поленьев; весна была необычайно холодной.
 «Я не думаю, что президент проявит особый интерес к Вашим дальнейшим планам», — продолжил он после короткой паузы.
«Но, если он спросит меня о дальнейших планах? Я должен буду солгать?»
«Боже упаси, мистер Мокко, не припомню, чтоб я от Вас
требовал это!»
Мистер Тернер, полагая, что достаточно поддержал интересы своего зятя, снова улыбнулся, проявляя дружелюбие сначала к Хансу, а затем к Гастону, удалился, так как миссис Тернер ждала его к обеду. «Проводить тебя в банк, Джон?» — спросил Гастон, проводив тестя до входной двери.
 «Не понимаю, чего ты хочешь этим добиться».
 «Ты не знаешь президента; возможно, тебе будет удобнее, если я тебя представлю…»
 «Думаю, это излишне, Гастон».
Но Гастон все же не удержался и дал Хансу несколько полезных советов. С президентом можно было поладить, если учитывать особенности его характера; он довольно немногословен и не любит, когда другие много говорят. Нужно говорить ему о своих желаниях как можно короче, глядя ему в глаза, но не слишком долго — достаточно одного взгляда. Также нельзя давить на него, чтобы он принял решение; нужно дать ему время подумать, даже если это займет пять минут или больше. Нужно молча ждать, опустив глаза, пока он не поднимет голову и не начнет говорить.
 «Тебе удавалось так долго молчать?» — спросил Ханс.
«Мне удалось это выдержать.» ответил Гастон, в своем волнении, внезапно переключившись на французский. «Понимаешь ли ты, Жан, что я использую все свое красноречие, чтобы защитить тебя от глупости? Одно лишнее слово — и все будет разрушено! Умоляю тебя, избавь президента от всяких объяснений; он старик, он не может понять, почему ты так привязался к сообществу краснокожих! В лучшем случае он сочтет это юношеской неосторожностью, хотя ты уже давно не молод. Пока оставайся в Нью-Йорке; этого объяснения достаточно. Он больше не будет задавать вопросов; он не бестактен. Просто, не будь многословен, умоляю тебя».
«Ты имеешь в виду, не столько, сколько ты?»
Гастон поморщился: «Да, именно это я и имею в виду,» — сказал он, снова переходя на английский. «Зайди к нему через час после обеда; это самое подходящее время.»
 Но предсказание оказалось неверным. Банковский служащий проводил Ханса в небольшую, скудно обставленную комнату, которая служила приемной. У президента был посетитель, объяснил писарь; это ненадолго. Только через час он позвал Ханса и провел его сначала по коридору, потом они поднялись по лестнице на второй этаж, и он открыл перед ним дверь.
     Президент, пожилой мужчина с козлиной бородкой, слегка поклонился, не вставая с высокого стула за старинным квадратным столом, указал на стул по другую сторону стола, сложил руки и закрыл глаза. Ханс сел, тоже сложил руки, тщетно ждал, когда президент начнет разговор, и наконец сказал:
«Я здесь по поводу кредита…»
 «Для компании Салафон, совершенно верно. Вы господин Салафон?»
«Мокко, Салафон был первым мужем моей жены». Президент открыл глаза и задумчиво посмотрел на Ханса. «Понимаю», — обронил он после паузы.
«Он был основателем компании», сказал Ханс. «Я некоторое время побуду в Нью-Йорке».
Это объяснение не произвело на президента никакого впечатления.
«Несомненно, здесь Вам будет комфортнее, чем в Вашей прежней резиденции», — вежливо сказал он.
 «Мистер Монтиньи заверил меня, что теперь возможно продление кредита».
 «Он заверил?»
 «Его тесть, мистер Тернер, тоже склонялся к этому мнению, если я правильно его понял».
 «Мистер Тернер? Я встретил его сегодня. Умный бизнесмен. У него «счастливая рука». Мне приятно с ним общаться».
Президент снова замолчал и опустил глаза. Его лицо было обветренным и загорелым, как будто он много времени проводил на природе.
   «Вы много путешествовали, не так ли?» — спросил Ханс. «Возможно, Вы также были торговцем мехами? Или Вы инспектировали торговцев мехами?»
«Я никогда не имел никакого отношения к меховому бизнесу, господин Мокко».
 «Простите за любопытство. Могу ли я надеяться, что Вы готовы продлить срок займа?»
«Я этого не говорил».
«Как видите, я вернулся в Нью-Йорк».
Президент выдавил из себя вежливую улыбку. «Я рад, что наш город так привлекателен для Вас. Но Вам следовало вернуться раньше. Тем временем мы договорились о другом займе. Господин Астор его получит».
«Торговец мехами?»
 «Кстати, он вложил часть своего капитала в меховую торговлю, небольшую часть».
 «Если он так богат, то может обойтись и без займа».
«Спросите его, мистер Мокко. Банк уже дал мистеру Астору согласие.»
 Когда Ханс доложил о визите, Гастон улыбнулся так же натянуто, как и президент. «Умная отговорка», — сказал он. — «По-видимому, Астор хочет с тобой познакомиться».
Гастон посчитал это разумным. Астор был одним из самых богатых бизнесменов Нью-Йорка, набожным прихожанином, единственный в штате банк потакал всем его прихотям, и было вполне естественно, что он хотел увидеть человека, который нанес ущерб его бизнесу на северо-западе.
«Я ему не вредил», — возразил Ханс. «Его агенты до сих пор забирают меха сенеков за несколько бутылок виски, как и раньше».
 «Ты забываешь об убитых агентах сенеков, Джон».
Они снова сидели в комнате с коричневыми обоями, где приближающиеся сумерки смешивали все цвета: более светлое дерево мебели, красную обивку и красно-синие узоры ковра, только картины на стенах все еще выделялись на фоне темной стены своими бледными контурами. Через открытое окно проникал мягкий весенний воздух и доносился далекий звон церковного колокола.
Ханс пожал плечами.
«С тех пор, как я приехал в эту страну, я слышу только, что плохие индейцы убивают торговцев мехами, а плохие торговцы мехами убивают индейцев», — сказал он. «Ни одна из сторон не зла по своей природе; они хотят только прокормить себя и своих детей. Поэтому я и вообразил, что смогу положить конец конфликту…»
Он замолчал. Гастон, отвернувшись от него, вежливо попросил его: «Говори дальше, Джон».
 «Поверь мне, это иллюзия; что могут сделать слова? Я говорил и с индейцами, и с торговцами мехами, и те, и другие считали меня дураком. Я должен бы радоваться, что они не объединились, чтобы убить меня!»
«Индейцы считают дураков священными».
 «Видимо, не торговцев мехами».
 Ханс встал, подошел к окну и выглянул наружу. За окном было светлее, чем в комнате. Он отчетливо различал черты женщины, переходившей улицу; она держала за руку маленького мальчика, который непрестанно задавал вопросы своим высоким голосом: «Когда совсем стемнеет? Почему мы не взяли фонарь? Этот дом принадлежит папе? Почему сейчас не идет дождь, как прошлой ночью?» Мальчик не получал ответа, да и не ожидал его, потому что продолжал задавать вопрос за вопросом, не останавливаясь. Мать даже не смотрела на него; односторонний разговор, казалось, был нормой для них обоих. Звонок резко прекратился, и вечернюю тишину нарушил лишь пронзительный детский голос, медленно затихающий. Только когда Ханс перестал его слышать, он обернулся.
 «Ты не надеялся найти идеал в этой стране,» — с горечью сказал он. «Только жизнь, которую палач не может оборвать ни в какой момент».
«Гильотина больше не забирает жертвы во Франции».
 «Нельзя командовать революцией: вот Вы остановились, с сегодняшнего дня для Вас все кончено. Она тлеет, она может вспыхнуть снова в любой день. У меня больше нет веры во Францию, Джон».
 «В Америке тоже была революция, Гастон!»
«Но без гильотины».
«Тем не менее, в Штатах правит народ».
«Деньги, Джон. Ты сам сегодня испытал их власть».
«Продолжу наше знакомство завтра».
Немного удивленный, Ханс понял, что стал циничным.
«Вам повезло, Гастон,» — продолжил он после паузы. «Вы никогда не верили, что человек от природы добр».
 «Во Франции когда-то все в это верили, включая меня». Но после этого признания Гастон почувствовал, что им следует вернуться к более важной теме и от французского, на который Ханс перешел, говоря о революции, вернуться к практичному и небрежному английскому языку Соединенных Штатов, который не так уж и подходил к философским размышлениям.
    Он разжег огонь, зажег свечи и закрыл окно, потом дал Хансу совет, как вести себя с Астором, если он захочет чего-то от него добиться. Ханс кивал, повторял слова Гастона и забыл их на следующий день. Ему бы не стало лучше, если бы он их помнил; как только он увидел Астора, он понял, что ничего не добьется. В узкой лавке на Уотерстрит Ханс нашел только его сына-подростка, который выбивал меха. Мальчик даже не прервал свою работу, описывая посетителю дорогу в квартиру над лавкой. Астор сидел за центральным столом в гостиной, перед ним стояла шахматная доска и бокал пива; его партнер, по-видимому, покинул его совсем недавно, фигуры оставались на том же месте, что и в конце игры; королю противника был поставлен мат.
  «Вы играете в шахматы?» спросил Астор, когда Ханс назвал свое имя. «Нет? Жаль, очень жаль. Я ищу игрока, которому удастся меня победить».
 Он не смотрел на Ханса. Его волосы были припудрены по старинному обычаю. Он склонил свое узкое, чисто выбритое лицо со слегка удлиненным носом над шахматной доской и позволил посетителю говорить.
«Я слышал, что вы немец по происхождению, господин Астор», — начал Ханс. «С вашего разрешения я буду говорить по-немецки».
Он говорил медленно, упомянув о прекращении кредита, об уведомлении президента о том, что банк намерен предоставить деньги господину Астору, сделал паузу, словно ожидая подтверждения, но не получил его. Поэтому, слегка стыдясь обмана, он заверял его, что не вернется в лес, что отныне останется в Нью-Йорке и посвятит себя исключительно торговле гравюрами на меди. Астор сделал глоток пива и продолжил изучать шахматную доску. Хотя Ханс уже был уверен, что ему откажут, он продолжал говорить, его голос становился все тише и безразличнее. Он упомянул о том, что его друг и партнер, Монтиньи, внес в бизнес приданое своей жены.
 «Но это, возможно, Вам не интересно, мистер Астор», — заключил он.
 Астор поднял голову, выразительно посмотрел на Ханса и сказал по-английски: «Это отнюдь не пустяк для меня, мистер Мокко. Надеюсь, мистер Монтиньи и его молодая жена здоровы».
«Они здоровы», — ответил Ханс, тоже переключившись на английский. «А что насчет займа, мистер Астор?»
«Я не могу вмешиваться в решения банка, господин Мокко. Банк имеет право выдавать кредит или нет; я на это никак не влияю». Он сделал еще один глоток пива и снова уставился на шахматную доску. Ханс встал.
«Я понял, что поддержки от Вас ожидать не могу, господин Астор», — снова сказал он по-немецки. «Конечно, Вы не простите мне того, что я нарушил Вашу торговлю мехом».
       Он ждал ответа, считая секунды каждой минуты, либо отказа, либо поддержки, но не получил ни того, ни другого и ушел, не попрощавшись, вниз по узкой лестнице через лавку, где молодой Астор все еще выбивал меха с той же настойчивостью, словно надеялся обеспечить себе место в пуританском раю или, по крайней мере, в совете директоров Нью-Йоркского банка, благодаря этой деятельности. Вернувшись, он застал Гастона и Сару за чайным столиком. Они говорили о старшем брате Сары, который хотел уехать в Лондон в следующем месяце.   
«На одном из торговых судов Астора», сказал Гастон и замолчал, чтобы Ханс мог рассказать о своем успешном посещении Астора.
Ханс молчал. Сара, которая ничего не знала о торговых делах мужа, сказала: «Я просила Джека тоже отправиться в Париж. Он мог бы отыскать твоих родных, Гастон.»
«Я уже два года не получал от них никаких известий. Возможно их нет уже в живых.»
«Джек все разузнает».
«Зачем? Франция стала для меня чужой».
Ханс снова поставил на стол чашку с чаем, которую ему протянула Сара.
«Ты хочешь, чтобы я поехал во Францию!» воскликнул он. «Но Франция не моя родина, она тебе ближе, чем мне!»
«Твоя жена и сын живут в Париже».
«Мне нет до них дела. Я вернусь в леса!»
Сара с любопытством посмотрела на Ханса.
«Вы не любите свою жену, которая живет в Париже?» спросила она.
«Возможно, что я ее люблю. Никто не знает себя настолько хорошо, чтобы честно ответить на подобный вопрос.»
«Я не могу это понять. Если Вы не любите свою жену, значит Вы любите другую женщину, признайтесь!»
«Нет, это - не любовь.»
«Может быть Ваш идеал?»
Ханс пожал плечами, потом как-то сник. Он не любил подобные объяснения, ему казалось, что он и так много объяснил.
Гастон побледнел и спросил вполголоса: «Астор не согласился посодействовать в продлении кредита?»
«Он сказал, что не может повлиять на это».
«Неправда, он может повлиять на это! Достаточно одного его слова!»
«Я тоже так думаю».
«Ты тоже так думаешь! Тогда тебе следовало поступить соответственно!»
 «Я сделал всё, что мог».
 «Без твоего вмешательства банк не стал бы требовать возврата кредита! Тебя знают, как радикала, якобинца, борца за равенство! Астор не сдвинется с места, потому что убеждён, что ты не изменил своего мнения!»
 «Ты не просил меня изменить своё мнение и сказать ему».
«Это само собой разумеется!»
«Я так не думаю. Какое тебе дело до того, что я думаю!»
 «Это вредит бизнесу!»
«А свобода? Где свобода, Гастон?»
«Ты уже не ребёнок, Джон!»
Тишина чаепития улетучилась. Послеполуденный свет хлынул внутрь своим безрадостным сиянием, обнажая жесткую, жадную морщинку вокруг губ Гастона, мелкие морщинки над переносицей Сары, предвещавшие грядущий всплеск гнева у любого, кто ее знал, и злорадно освещая толстый слой пыли на маленьком столике у окна, который Сара не смахнула этим утром.
Сара отвела взгляд от Ханса и заметила пыль. Она считала себя хорошей хозяйкой и поэтому винила в своей небрежности гостя и неприятности, которые доставляло ей его присутствие.
 «Не думаю, что вы пошли в лес ради свободы, мистер Мокко», — сказала она. «Наверняка у вас были совсем другие причины: либо девушка, либо вы хотели купить индейские меха за дешевый виски. Нет, вы не идеалист; у идеалиста не бывает бороды, как у лесоруба…» 
«А какая борода у преподобного Балла?» спросил Ханс. Голос Сары едва дрогнул.
«Вы издеваетесь над преподобным Баллом!» — закричала она. «Он человек чести! Он никогда не обманет друга, за приданое его жены!»
«Успокойся, дорогая!» попросил Гастон. «Джон сделал это не специально».
«Нет-нет, намеренно!» Сара встала, слезы струились по щекам, которые сильно покраснели. «Конечно, его радует, что он причинил мне боль, что видит меня плачущей. Он забирает мои деньги и даже получает от этого удовольствие! Сколько же зла вокруг!»
        Она закрыла лицо руками и поспешила выйти. По пути к двери она наткнулась на стул, вскрикнула и схватилась за стену, словно вот-вот упадет в обморок; но, видимо, ей показалось более эффектным покинуть комнату, шатаясь и собирая последние силы.
 «Ее состояние делает ее раздражительной», — сказал Гастон, следуя за ней. На какое-то время из коридора донесся взволнованный голос Сары, но Ханс не мог понять, что она говорит. «Теперь никто меня не вернет», — подумал он, улыбаясь про себя. Через некоторое время Гастон вернулся в комнату.
      «Она тебя упрекнула?» — спросил Ханс, и, не получив ответа, продолжил: «Не нужно меня выгонять. Я уезжаю из Нью-Йорка завтра утром».
Гастон, всё ещё молча, набил трубку и закурил; это был первый раз, когда он курил в гостиной. Лишь спустя некоторое время он понял, что нарушил правило, которое сам же и установил. Он подошёл к окну и потушил трубку.
 «Вот до чего я дошёл!» — пробормотал он.
«Полагаю, я тоже отчасти виноват в этом», — сказал Ханс, внимательно наблюдавший за движениями Гастона.
 «Давай, смейся надо мной!»
Ханс был готов выйти из комнаты, когда Гастон вновь заговорил. Поскольку кредит не продлевали, ему ничего не оставалось, как продать товар по цене, значительно ниже рыночной. Нью-йоркские бизнесмены, в основном английского или голландского происхождения, не любили французов; старые национальные противоречия между европейскими народами сохранялись в Штатах, а деловое сообщество сговорилось лишить Гастона его собственности.
«Поэтому мой радикализм всего лишь предлог», заметил Ханс.
«Это был решающий фактор. Любой, кто исповедует идеалы революции, здесь чужак», — заявил Гастон. «Я не могу винить ни президента банка, ни Астора. На их месте я бы поступил точно так же».
«Отказал бы мне в кредите?»
«Да, да и ещё раз да!»
С удивлением Ханс заметил, что лицо Гастона внезапно изменилось: на мгновение оно исказилось от гнева и жадности, а затем усилием воли оно сделалось серьёзным и похожим на маску, как у людей всего его круга.
«Ты бы сегодня защищал меня, если бы я восхвалял Робеспьера?»
«Робеспьер умер давным-давно!»
 «Разве нельзя восхвалять мертвых?»
«Ты сошел с ума, Джон!» Гастон встал. «Но это мне не поможет. Мне нужно вернуть кредит».
 «Разве у компании недостаточно денег на это?»
 «Я же говорил, что использовал приданое Сары для этой цели. При той цене, которую мне предлагают, половина приданого уже потеряна. Я никогда не открою типографию…»
«Поговори со своим тестем».
Гастон нервно постукивал костяшками пальцев по маленькому столику рядом с собой.
«Как ты себе это представляешь?» — сказал он. «У мистера Тернера, помимо Сары, еще две дочери и два сына. Я не могу рассчитывать на то, что он будет тратить на меня деньги без риска разориться».
«Он мог бы убедить банк подождать, пока цены на недвижимость не вырастут».
«Это означало бы нажить врагов среди своих деловых партнеров».
Ханс, который до этого расхаживал по комнате, остановился перед гравюрой, изображающей вид на Нью-Йоркский залив; на переднем плане, перед пологими холмами острова Стейт-Айленд, где паслось стадо коров, два корабля плыли к устью Гудзона; на заднем плане возвышался полуостров Манхэттен с его преимущественно деревянными домами, рощами и большими парками.
«Зачем ты повесил эту гравюру в гостиной?» — спросил он. «Ты живешь здесь так долго, что должен знать каждый уголок города».
«То, как Нью-Йорк изображен на этой гравюре, я вижу впервые. Ты помнишь, как мы стояли на палубе, когда входили в залив? Был прохладный, ветреный поздний осенний день, но светило солнце, и воздух был таким чистым, что можно было разглядеть каждую травинку на суше».
Ханс не помнил, но и не хотел признаваться; это лишь усугубило бы отчуждение между ним и Гастоном. Он подошёл к окну, выглянул наружу и почувствовал, что Гастон наблюдает за ним. Внезапно он понял, что все, с кем он разговаривал в Нью-Йорке, разглядывали его с любопытством. Возможно, это потому, что он так долго жил в лесу; его походка отличалась от походки горожан, волосы были слишком длинными, борода и одежда вышли из моды. Другие же смотрели на него, потому что считали его опасным конкурентом, который может подорвать их торговлю? В некоторых взглядах он видел подозрение, в других — презрение, а у третьих открытую враждебность. Его успокаивало то, что, по крайней мере, Гастон не был враждебно настроен по отношению к нему. Ханс повернулся к нему и улыбнулся, но ответной улыбки не последовало.
«У меня есть земля на озере Эри», сказал он. «Она не слишком ценная, но, если она тебе нужна, я перепишу ее на тебя. Только долину, в которой стоял дом, я бы хотел оставить себе.»
Минуту Гастон молчал, а потом спросил: «Итак, регистрируем куплю-продажу?»
«Все сделаем по закону».
«Земля мало чего стоит, ты сам так сказал. Мне нужно поговорить со своим тестем о том, сколько он мне за неё одолжит». На следующее утро они завершили сделку; ещё через день Ханс уехал из Нью-Йорка. Гастон не возражал против его возвращения в леса, он лишь напомнил ему, что он всё ещё не ответил на письмо Жюли.

             Во время путешествия вверх по Гудзону к городу Олбани и дальше на запад, Ханс забыл о своем намерении написать Жюли; он вспомнил об этом только тогда, когда остановился в деревне на полпути между Олбани и озерами. Деревня, расположенная на берегу узкой реки, была основана полковником Майндерсом, старым офицером времен Войны за независимость. Помимо земли, полковник владел зерновой мельницей и столярной мастерской. После него там поселилось около двадцати поселенцев; за последний год они построили деревянную церковь, как и их дома, и пригласили священника из Олбани, молодого, крепкого мужчину с широким, грубым лицом лесоруба. Он пригласил Ханса, которого встретил в часе езды от деревни, переночевать в его доме. Ханс отказался.
 «Я не хочу снова столкнуться с полковником Майндерсом», — объяснил он.
«Я не знал, что Вы с ним знакомы», сказал пастор. «Если Вы столкнулись с полковником в один из его неудачных дней, я вас отлично понимаю. В такие дни ему лучше под руку не попадаться, мне тоже иногда от него достается, его даже мое положение не смущает».
Взгляд пастора, казалось, скрывался за профессиональной дружелюбностью, хитростью и любопытством, которые требовали осторожности.
«Я не хочу возобновлять наше знакомство», — упрямо сказал Ханс.
 «Даже если бы Вы были среди врагов полковника, это не было бы поводом. В последнее время он жалуется, что так много их умерло. Он явно очень огорчен этим».
«Вы ожидаете, что я развею его горе?»
 «Это был бы долг христианской любви», — ответил пастор с улыбкой.
Они ехали бок о бок через лес, который постепенно редел по мере приближения к речной долине и перемежался болотами. Когда они миновали последние болота, раскинувшиеся по обе стороны тропы, деревья расступились, тропа превратилась в дорогу, изогнулась, пошла вниз и вышла в долину, в конце которой лежали нерегулярно расположенные дома деревни.
 «Теперь я знаю, кто Вы», — внезапно сказал священник после того, как они некоторое время молчали. «Вы тот человек, который мешает торговцам мехами».
«Полковник, похоже, тоже замешан в торговле мехами», — ответил Ханс. «Разносторонний бизнесмен».
«Нет, он не имеет к этому никакого отношения. Он на стороне торговцев мехами из солидарности. Его принцип — обманывать индейцев».
«Вы одобряете этот принцип?»
«Это просто так принято. Почему Вы против? Вы так ничего не добьетесь».
Ханс остановил лошадь. «Вы прибыли в пункт назначения», — сказал он.
«Примите мое приглашение», — настаивал пастор. «Через час наступит ночь. Я также хотел бы помирить Вас с полковником; возраст смягчил его».
Ханс попытался снова вспомнить полковника Майндерса, невысокого, полного мужчину с круглым лицом и лысой головой, которую он не прятал под париком, чтобы индейцы не вздумали его скальпировать. Ненависть этого вспыльчивого человека к индейцам много лет назад спровоцировала спор из-за пустяка.
«Я принимаю Ваше приглашение» заявил Ханс. «Но избавьте меня от встречи с полковником, по крайней мере, не сегодня вечером…»
«Полковник ложится спать на закате. Так что Вам не о чем беспокоиться».
«Вы прекрасно знакомы с его привычками».
«Мы соседи, так что это само собой разумеется».
Ханс был полон решимости покинуть деревню на рассвете следующего утра, чтобы не встретиться с полковником. Во время ужина он почувствовал внезапный жар в голове и конечностях, за которым так же резко последовал озноб. Перед его глазами повисла вуаль, позволявшая ему различать окружающее лишь нечеткие очертания, постоянно меняющиеся. Жена священника, невысокая, крепкая, с лицом таким же грубым, как у мужа, словно сначала наклонилась вправо, затем влево; ее голова то увеличивалась, то уменьшалась, становясь вдвое выше. Оба сына священника так широко раскрыли рты, что казалось, будто они тянулись от уха до уха, а верхние части их голов, носы, лбы и волосы, словно парили в воздухе, отделенные от тел.
«Вам жарко?» — спросил священник. «Вы совсем красный».
Ханс повернулся к нему, но он никого четко не видел; над стулом, на котором сидел священник возвышалась темная колонна со светлым шаром над ней, который раскачивался влево-вправо и снова вперед-назад. Ханс взглянул на потолок, который был из дерева, как и стены и поддерживался двумя балками.
   Как только он поднял глаза, лучи отделились от него и медленно, но неумолимо поплыли к нему; даже с закрытыми глазами он видел, как лучи опускаются всё ниже и ближе. Он вскрикнул, и крик вернул лучи на место, затем наступила темнота, свет свечей погас, жена пастора с постоянно меняющейся головой исчезла, дети с расколотыми головами пропали, и наконец, исчезла тёмная колонна с ярким сиянием над ней.
Так началась болезнь, из-за которой Ханс неделю провел в деревне. Когда он проснулся на следующее утро, жена пастора сидела рядом с его кроватью.
«Вы вчера нас напугали», — сказала она.
 «Что случилось?» — спросил он.
«Вы потерял сознание за ужином. Мы думали, что Вы отравились, но, похоже, это просто обычная простуда».
«Мне не следовало принимать приглашение Вашего мужа», — сердито сказал он.
«Тогда Вы могли бы упасть в обморок в лесу и Вас бы растерзали дикие звери. Возблагодарите Бога, что это произошло в нашем доме.»
Ханс хотел ответить, что, по крайней мере, дикие звери не потребовали бы от него никакой благодарности, но, как только он попытался произнести эти слова, голова жены пастора снова стала маленькой и широкой, а затем тут же узкой и высокой; перед его глазами снова возникла серая вуаль, и он заснул. Каждый раз, когда он просыпался, происходило то же самое. Жена пастора, сам пастор или его два сына — кто бы ни сидел у его постели через короткое время преображались, как и вечером в день его приезда; затем наступала темнота, потеря сознания и сон.
     В одно прекрасное утро болезнь исчезла также внезапно, как и началась. Он посмотрел на пастора, который сидел рядом с ним на кровати и больше не казался ему темной колонной; посмотрел на жену пастора, голова которой тоже стала совершенно нормальной, и попытался приподняться.
«Я бы хотел встать,» сказал он. «Сегодня в обед я хотел бы отправиться дальше. Я и так потерял слишком много времени.»
«Вы еще слишком слабы» объяснил пастор.
«К тому же к Вам пришел гость» добавила жена пастора.
Тут Ханс обратил внимание на маленького человека, который стоял рядом с ней, заложив руки за спину и склонив над ним свою круглую лысую голову.
«Разве Вы не хотите, чтоб я поскорей ушел из Вашей деревни, полковник?» спросил он.
«Я христианин», заверил полковник Майндерс. Его голос, не подходивший к его невысокому, круглому телу, был полным и глубоким. «И я не вижу причин, по которым я должен был бы Вас прогнать». Ханс снова потянулся в постели.
«Потому что я нарушил торговлю мехом», — сказал он. Меня обвинили в подстрекательстве индейцев к бунту».
 «Тогда я не понимал, насколько это полезно». Полковник сделал шаг ближе.
 «Вы так разозлили индейцев, что они убили нескольких торговцев мехом. В ответ торговцы мехом пригрозили карательной экспедицией. Это так запугало индейцев, что они продают шкуры еще дешевле, чем раньше полдюжины первоклассных бобровых шкур за бутылку виски!»
Голос полковника Майндерса постепенно повышался, пока он рассказывал об этом, его лицо сияло; эта жизнерадостность, обычно ему не свойственная, делала его похожим на ухмыляющегося гнома, готовящегося танцевать от радости после поражения более сильного противника.
 «Сколько Вы зарабатываете на торговле мехом?» — устало спросил Ханс.
«Ничего, абсолютно ничего. Но меня восхищает глупость индейцев. Карательная экспедиция! Ни один белый человек никогда не додумался до карательной экспедиции! Но эти краснокожие верят всему, что им говорят!»
В ту ночь Ханс решил написать Жюли. Из соседнего дома доносились песни и шум; полковник Майндерс принимал у себя нескольких торговцев мехами, которые направлялись в Нью-Йорк со своей добычей и праздновали день выгодной покупки мехов. Когда у полковника были гости, он всю ночь пил с ними; позже он наверстывал упущенный сон. Голоса время от времени нарастали, как далекий гром, и прибыль агентов, должно быть, была значительной. Ханс был еще слишком слаб, чтобы возмущаться; снова и снова он засыпал и просыпался от нового раската грома. В эти затишья он собирал доводы, которые он мог бы представить Жюли в свое оправдание из-за своего вынужденного возвращения к озеру Эри. Но письмо он написал лишь два вечера спустя, когда смог встать с постели и начал приходить в себя.
    В тот день после обеда один из торговцев мехами побывал в доме священника. После его ухода пастор рассказал о новостях, которые принес этот человек. Коренные американцы, больше не осмеливаясь причинять вред белым, начали убивать друг друга. Ночью перед прибытием торговца мехами в их деревню они перебили семью — родителей, дочь, сына и двух маленьких детей — сначала подожгли их хижину, а затем, когда обитатели выбежали наружу, пронзили их копьями и бросили их агонизирующие тела в пламя. Торговец подозревал, что коренные американцы обвинили убитую семью в том, что они раскрыли белым людям свои охотничьи угодья и спрятанные ловушки.
«Эти люди не христиане», — с негодованием заключил пастор. «Даже сомневаешься, принадлежат ли они еще к человечеству!»
Ханс посчитал бессмысленным ему возражать. В тот же вечер он написал Жюли: «Надеюсь, ты поймешь мои мотивы,» — писал он. — «Знаешь, дорогая Жюли, что двигало мной в то время, которое я считал самым трудным в своей жизни. Но нынешнее время гораздо труднее. В лесах Америки нет площади Революции и нет гильотины; вместо открытого ужаса царит тайный, ползучий, вечный ужас. Убийцы убивают словами; они возлагают вину на других; они даже не дают им в руки ножи, топоры или копья; они довольствуются тем, что просто предоставляют им основания для действий».
    Он не писал про кредиты, он просто забыл о них; Нью Йорк был далеко, почти также далеко, как Париж. Он писал об индейцах, о торговцах мехами, и об убийствах, которые они совершали.
  «Я пришел к убеждению, что человек по своей природе не добр, как я считал прежде. Это новое осознание стало для меня самым горьким из всех, что я когда-либо получал, и поэтому я называю время, когда оно меня осенило, самым трудным в моей жизни. Я почти решил вернуться к тебе, дорогая Жюли, но я думаю, что такое возвращение было бы бегством, и что ты не смогла бы уважать отца своего сына, если бы он трусливо уклонился от стоящей перед ним задачи. Моя же задача – научить тех несчастных, кто убивает друг друга, для чего природа создала человечество: любить других людей, помогать им и, где это возможно, облегчать им жизнь. Ибо, если природа создала человечество неблагополучным, то задача человечества – сделать его благополучным.»
     Ханс отложил перо и посмотрел на свет свечи, стоявшей перед ним на столе. Снаружи снова донесся шум; полковник Майндерс выпивал с торговцами мехами. Большинство уже ушли, остались только двое его гостей, и шум был приглушен. Даже если бы он был таким же громким, как в первую ночь, Ханс бы его не услышал. Не двигаясь, он смотрел на пламя, не обращая внимания даже на мотыльков, порхающих вокруг него. Вернувшись в прошлое, он осторожно протянул руку, схватил перо, немного поколебался, а затем написал: «Было бы неправильно скрывать от тебя, дорогая Жюли, что я не в силах выполнить эту задачу в одиночку. Я нашел индианку, которая меня поддерживает. Я знаю тебя, дорогая Жюли, и знаю, что ревность тебе чужда; действительно, у тебя нет для этого причин. Я часто упрекал себя за неспособность любить Мэри (так зовут девушку). Она хороший человек, поэтому я ценю ее, и ты знаешь, как легко у меня пробуждаются желания. Но благодарности и желания недостаточно, чтобы говорить о любви. Поэтому я могу заверить тебя с чистой совестью, что только моя задача ведет меня обратно в лес, где я провел последние несколько лет».
      Он добавил, что через год-два, как только добьется успеха в своих начинаниях, вернется в Париж, на время или навсегда; он не мог предсказать и не знал, не будет ли он поражен копьем или пулей раньше, ибо война против злобы и кровожадности человечества унесла столько же жертв, сколько и любая другая война, а то и гораздо больше. Тем не менее, единственным его желанием было снова увидеть свою любимую Жюли в этой жизни, полной горечи и разочарований, и впервые увидеть своего сына, имя которого она ему еще до сих пор не сообщила; он уже любит его и с нетерпением ждет встречи с ним, так же, как и встречи с его матерью.
    Он не стал перечитывать письмо, прежде чем запечатать его. На следующее утро он передал его одному из торговцев мехами, попросив отправить его со следующим судном, отплывающим во Францию. Полковник Майндерс спал после ночи, проведенной за обильным распитием спиртных напитков. Поэтому Ханс попрощался только с пастором и его женой.
         
          В ту ночь Ханс спал в заброшенной бревенчатой хижине. На следующий день в полдень он встретил молодого индейца, известного среди соплеменников как «Крадущийся Орел». Он был немногим старше Мэри, когда-то любил ее и обижался на Ханса за то, что тот опередил его. Сначала он избегал эту пару; позже, казалось, он смирился с их отношениями и несколько раз приходил в хижину, чтобы передать сообщения. В часе ходьбы от территории Сенека он сидел на корточках, скрестив ноги, посреди лесной тропы. Ханс остановил лошадь и спешился.
 «Приветствую Крадущегося Орла», — сказал он с вычурной, принятой у индейцев вежливостью, — «и рад, что он первый, кого я встретил сегодня».
Крадущийся Орел поднялся и опустил глаза, поскольку считалось невежливым смотреть человеку в лицо, разговаривая с ним. Его торс был обнажён, чёрные волосы ниспадали прямо вниз, ничем не украшенные, как во время траура.
 «Я ждал старшего друга», — ответил он.
«Кто сказал тебе, что я приду, и именно этой дорогой?»
«У леса много ушей…» — Ханс привязал коня и жестом пригласил индейца сесть. Тот немного подождал, прежде чем заговорить.
«Дедушка моего отца услышал эту историю от деда своего отца,» — начал он. «Это случилось в те времена, когда наше племя еще жило неподалеку от большой реки. Каждое утро молодые люди ходили купаться на берег. Однажды утром, спустя годы, молодые люди замерли на берегу и даже не хотели опускать ноги в воду, настолько они были удивлены. Потому что прямо перед ними, всего в двух шагах от них, плавал большой деревянный дом».
Крадущийся Орёл, поднял голову, но глаза его оставались опущенными. Медленно и тихим голосом он продолжал рассказывать о белых людях, пришедших из плавучего дома. Индейцы, никогда прежде не видевшие белых людей, были убеждены, что Великий Дух, Великий Маниту, Создатель и Правитель мира, явился им сам. Преклонив колени, они приветствовали его и его слуг. Бог, окружённый своими слугами, милостиво принял их подношение и щедро наградил племя. Он привёз им виски, и, выпив его, они почувствовали себя как никогда прежде очень счастливыми. Он дал им также топоры, секиры и ножи, научил расчищать лес и строить дома из дерева. После этого он снова поднялся на борт своего плавучего дома и вернулся в свой небесный дом. С тех пор его слуги каждый год приходили через море, и их число неуклонно росло. Они поселились вдоль побережья и выгоняли индейцев из их домов, всё дальше к закату солнца. Когда индейцы спрашивали слуг о Великом Маниту, они не получали ответа. Поэтому теперь они считали, что Великий Маниту мертв. Бог был мертв, а его слуги, за которыми он больше не следил, стали злыми, завистливыми и мстительными. Они воровали, грабили и убивали; они действительно поклялись в верности злому богу, но злой бог не являл себя, потому что боялся, что добрые люди убьют его.
«Поскольку его слуги становились всё более жестокими, народы, некогда поклонявшиеся великому Маниту, решили уничтожить его злых и неверных слуг», — сказал Крадущийся Орёл. «Разве они не поступили справедливо?» Это был вопрос, не требующий ответа. Ханс поднял глаза и посмотрел на узкие бёдра и юношеский гладкий торс индейца. У Мэри тоже были узкие бёдра, а её грудь была настолько маленькой, что помещалась в его ладонь. Но затем Ханс снова взглянул на гладкие волосы юноши, ничем не украшенные, как у тех, кто носит траур.
 «Говори дальше,» настаивал Ханс. «Ты знаешь, что я никогда не обманывал ни тебя, ни, кого-либо ещё. Я твой друг, я вообще ваш друг».
«Поэтому я и ожидал здесь своего старшего белого друга», — ответил Крадущийся Орел. «Ибо среди нас есть те, кто считает, что всех наших соплеменников, вступивших в союз с неверной жадностью великого Маниту, следует убить».
 Ханс поднял правую руку, приказывая ему молчать. Больше слов не требовалось; он уже знал, что торговец мехами рассказал о Мэри, ее родителях, братьях и сестрах, которые были казнены их же племенем.
      Его мысли метались в смятении; он винил себя в преступлении, но тут же задавался вопросом, в чем он виноват. Мысли ускользали, их не удавалось удержать; мышление и чувства смешивались, не находя опоры, становясь все более неясными, и, когда они растворились, превратившись в ничто, осталась огромная пустота, вместе с уверенностью в том, что он свободен — свободен от Мэри и, прежде всего, свободен от задачи превращения в добрых людей тех, кто был зол из-за жизненных неудобств или собственной глупости. Но все это он чувствовал сейчас лишь смутно; осознание случившегося пришло гораздо позже, во время многонедельного плавания через океан, ветреными ночами, когда корабль стоял неподвижно и когда, мучимый жарой, он не мог заснуть. Сейчас, сидя напротив «Крадущегося орла» с поднятой рукой, он не видел ничего, кроме потрепанной бурей ветви дуба. Буря, должно быть, сломала ее много дней назад, потому что листья уже засохли. Они свисали над плечом молодого индейца, которое было почти таким же круглым и мягким, как плечо Мэри. На мгновение он задумался, почему индеец предупреждает его, соперника, из-за которого его соплеменники убили Мэри, но эта мысль тут же покинула его.
    Ближе к вечеру он поехал обратно. Крадущийся орёл сопровождал его через лес. Ночью они спали в заброшенных бревенчатых хижинах или в кустах; один из них стоял на страже, поскольку нападение индейцев не было исключено. И всё же Ханса не охватывали ни страх, ни печаль. Когда он лежал ночью в лесу на земле, завернувшись в одеяла, он верил, что чувствует дыхание и пульс земли, которые общались с его телом и втягивали его в жизнь растений и животных, жизнь, свободную от каких-либо знаний или идеалов.
         Однажды, проснувшись от крика лесной птицы, он вспомнил мысль, которая пришла ему в голову и так быстро улетучилась во время их встречи на лесной тропе. Он повернул голову в сторону, ему показалось, что он увидел блеск в открытых глазах молодого индейца в тусклом ночном свете, и спросил: «Почему ты меня предупредил?»  Индеец тут же ответил, словно предвидев вопрос: «Другие белые люди, которых я встречал, были слугами злого бога. Мой старший друг — сын великого Маниту».
Ханс упрекнул себя за то, что так быстро забыл Мэри, и закрыл глаза; даже ночью он не мог вынести взгляда молодого индейца. Днём позже они расстались. Крадущийся Орёл был единственным другом, которого Ханс оставил в Штатах. 
         Гастона он уже не считал своим другом, он почувствовал это в первый же день их встречи. Гастон был все время чем-то обеспокоен и полон недоверия, пристально наблюдая за своим гостем. Часто казалось, что он охраняет его, не желая оставлять наедине ни с кем. Он также не спрашивал, почему Ханс передумал остаться и решил вернуться во Францию.
      Две недели спустя у Гастона родился сын. На крестины был приглашен и президент Нью-Йоркского банка. По прибытии в город Ханс вернулся в лоно цивилизации. Он сбрил бороду, уложил волосы в модную прическу, а лучший портной города сшил ему два костюма: зимнее пальто и легкую летнюю накидку. Низкие сапоги, сапоги до середины икры и несколько шляп дополнили его гардероб. Президент не узнал элегантного джентльмена, который его приветствовал, и смутился, когда Ханс напомнил ему о своем визите. 
    «Очевидно, Вы начинаете новую жизнь», — сказал он. «Если бы я знал, что Вы приобрели недвижимость на озере Эри, я бы продлил Вам кредит».
      Гастон заложил землю, которую ему передал Ханс, в качестве доли в корпорацию, созданную для развития северо-западной части штата; её стоимость намного превышала стоимость нью-йоркской собственности. Узнав об этом, Ханс не стал упрекать Гастона; он просто пожелал ему на прощание, чтобы его сын в будущем так же успешно интегрировался в деловой мир Штатов, как и его отец. 
   В ясный и ветреный весенний день Ханс покинул Нью-Йорк. Когда корабль вышел из залива, он увидел позади себя город, точно такой же, как на гравюре в приемной Гастона: стадо коров паслось на пологих холмах Статен-Айленда, а слева от широкого устья Гудзона возвышался Манхэттен с его деревянными домами и торговыми зданиями, рощами и парками. Он помахал им рукой с улыбкой; прощание далось ему легко.











                Часть вторая


                Встреча с прошлым

         На два дня раньше, чем ожидал капитан, корабль вошел в устье Луары. Кровать в гостинице, в которой Ханс провел две ночи в Нанте, была мягкой; просторная комната выходила во внутренний двор, так что голоса возвращающихся ночью и шум гавани оставались снаружи, а ставни на окнах заслоняли лунный свет. Тем не менее, Ханс не мог заснуть. Он рассчитывал, что по прибытии во Францию вновь вернутся воспоминания о революции, чувства, которые сопровождали его на Марсовом поле, и слова Робеспьера, которые давно уже эхом звучали в его ушах. Разве они не таились в углах комнаты, ожидая, пока он заснет, чтобы воплотить его мечты в жизнь? Он разжег огонь и зажег свечу. Его колеблющаяся тень на стене и потолке, с непослушной копной волос, коротким, дерзким носом и растрепанным воротником рубашки, любопытно склонилась над ним. Он раскинул руки, и тень тоже раскинула руки, но тут же снова опустила их. Не было никакого воссоединения, никакого энтузиазма; революция умерла. Осталось лишь звание «гражданин», которым его приветствовал трактирщик. Ханс глубоко вдохнул французский воздух, этот мягкий, успокаивающий, но в то же время бодрящий воздух, который сопровождал его до самой комнаты. Это был воздух, который ждал его и который не даст ему уснуть. Он протянул руку и погасил свечу. Он не мог заснуть до утра. Когда он поздно проснулся и устало вошел в трактир, трактирщик, гражданин Флёрьо, сам принес ему завтрак.
«Вы собираетесь ехать в Париж в дилижансе, гражданин Мокко?» — спросил он, ставя тарелки и чашки на стол.
«Это, наверное, самый быстрый способ добраться туда», — сказал Ханс.
«Иногда поездка по длинной дороге экономит время».
 «Неужели вы так мало верите в народные дилижансы, гражданин Флёрьо? Дилижансы слишком старые, или лошади?»
Гражданин Флёрьо был невысокий, полный и неопределенного возраста, с собранными назад темными волосами; его безбородое лицо было настолько морщинистым, что казалось, будто оно постоянно улыбается.
«Дело в дорогах, гражданин Мокко», — ответил он.
«Они плохие?»
«Можно сказать, что они плохие. Да, они плохие, хотя их состояние не хуже, чем было три-четыре года назад».
Гражданин Флёрьо оставил Ханса одного и занялся другими пассажирами. Вечером, когда Ханс сказал ему, что забронировал место в дилижансе, он заговорил о небезопасном состоянии проселочных дорог, которые хуже всего на юге и в центре. Это было общеизвестно, сказал он, но никто не любит об этом говорить. Гражданин Флёрьо понизил голос и наклонился к Хансу. Он сказал, что не может с чистой совестью оставить без предупреждения гражданина, прожившего в Америке последние несколько лет.
   «Никто не знает, кто их друзья или союзники», — прошептал он. «Говорят, что они собирают деньги, взятые у путешественников, для сторонников королевской семьи, но я думаю, это просто предлог для грабежа».
«О ком Вы говорите, гражданин Флёрьо?»
«Боже мой, да о разбойниках, грабителях с большой дороги, гражданин Мокко! Не смейтесь, к ним нельзя относиться слишком несерьезно!»
«Вы засмеялись первым!»
«Только так кажется. Мне нужно по долгу службы сохранять дружелюбное лицо, поэтому я всегда выгляжу улыбчивым».
Поначалу, рассказывал он, в стране представляли опасность лишь немногие, но теперь эти банды расплодились: вернувшиеся эмигранты, молодые бездельники. Они сначала захватывали бывших якобинцев и террористов, чтобы отомстить им, но этого им стало недостаточно; они стали грабить дилижансы, транспорт, целые деревни. Руководили ли этими бандами по-прежнему дворяне и бывшие эмигранты? Использовали ли они украденные деньги в личных целях или в политических? Никто не знает, а те, кто знал, уже молчат. Правительство Директории бессильно. Разумнее было бы избегать мести этих банд.
Гражданин Флёрьо потер свой маленький, слегка изогнутый нос и доброжелательно посмотрел на гостя. Когда он начал говорить, его лицо ещё больше сморщилось, так что казалось, будто он улыбается во весь рот, довольный миром таким, какой он есть, Республикой, Директорией и разбойниками.
«Всё это так печально,» заключил он, «но что с этим поделаешь? Все они бедные люди, и разбойники, и ограбленные. Скажу прямо: мне жаль обе стороны!»
«Вы совершенно правы, гражданин Флёрьо, они этого заслуживают,» — подтвердил Ханс со смехом, «потому что те и другие рискуют головой в этом деле.»
    Гражданин Флёрьо подозрительно посмотрел на него, словно спрашивая, смеется ли тот над Флёрьо или над обреченными разбойниками и путешественниками. В конце концов, он предпочел проигнорировать смех своего гостя.
 «Я не могу помешать вам рисковать жизнью, гражданин Мокко,» сказал он. «Вы в расцвете сил; возможно, Вам повезет. Разбойники не любят нападать на тех, кто выглядит способным защитить себя. Кроме того, мне сказали, что у Вас будут два попутчика. Они не захотели присоединиться к транспорту, отправляющемуся в Париж на следующей неделе в сопровождении военных. Видимо, они так же спешат, как и Вы».

   Гражданин Флёрьо больше ничего не сказал об этих двух попутчиках. Ханс встретил их на следующее утро в дилижансе: братьев Боске, Андре и Эмиля, двух худощавых молодых людей. Андре, примерно того же возраста, что и Ханс, говорил очень мало и так тихо, что его едва было слышно. Эмиль, будучи на несколько лет моложе, стал во второй половине первого дня путешествия более разговорчивым, чем его брат. У него было красивое, скромное лицо с темно-синими глазами и маленьким, мягким ртом.
    «Андре найдет мне работу в Париже», — сказал он. «У Андре много знакомых в Париже, как в государственных учреждениях, так и среди деловых людей. Возможно, он найдет и себе место».
«Я не собираюсь оставаться в Париже, Эмиль», — упрекнул его Андре.
«Что мы потеряли в Нанте, Андре? Там нас не любят; все избегают с нами разговаривать…»
 «Замолчи!»
«Нет, я не отпущу тебя обратно, Андре! Мы останемся вместе!»
Андре пришлось еще раз заставить его замолчать. Помимо этих троих мужчин, в почтовой карете был еще один человек — пожилая женщина, крестьянка, которая должна была сойти у следующей деревни. Эмиль поднял глаза и застенчиво улыбнулся Хансу.
 «Андре был очень несчастен в Нанте,» — сказал он. — «Там умерли его жена и двое детей».
 «Они могли умереть в любом другом городе,» процедил Андре сквозь стиснутые зубы.
 «Мы потеряли родителей в Нанте,» — продолжил Эмиль, «и мы сами…»
 «Да замолчи ты!» — вскрикнул Андре.

Почтовая карета медленно двинулась вперед. Повозка была тяжелой, дорога изрыта колеями, лошади старые. Ханс смотрел в окно на злаковые поля по обеим сторонам дороги. Немного в стороне, на опушке небольшого леса, из долины видны были крыши деревни. День был теплым, и вечер не принес облегчения. Ханс, все еще погруженный в мирное безразличие, охватившее его во время морского путешествия, кивнул Андре Боске.
«Возможно, Вы тоже пострадали в последние годы, гражданин,» — сказал он. «Революция была настолько стремительной, что не обращала внимания на чувства людей и даже на их жизни. Столько всего нужно было сделать: вести войны, принимать новые законы и наказывать врагов Республики. Не следует ли нам, наконец, забыть прошлое?»
«Нет,» пробормотал Андре, «его никогда нельзя забывать!»
 «Не будьте злопамятным, гражданин Боске!»
 «Злопамятными бывают другие, но не я».
«Время идёт. Кто сегодня думает о революции? Кто ещё помнит, что двигало судьями и подсудимыми тогда? Кажется, прошло целое столетие…»
 «Вы правы, гражданин Мокко,» перебил Эмиль. «Я говорю это Андре каждый день, но он мне не верит. Молодёжь больше не хочет ничего знать о революции».
««Нет, только о любви и удовольствиях», — сказал Андре, глядя в окно дилижанса, проезжающего мимо рядов низкорослого ивняка.
«Разве вы можете нас винить?» — вызывающе спросил Эмиль. «Хватит с нас «Прав человека», если за них приходится умирать! Права человека приносят пользу только живым, и мы хотим жить!»
Андре молчал. Братья достаточно часто спорили о революции, о правах человека, о природе и ее законах, об обществе и его законах. Андре пытался просветить младшего брата, но убедить его не смог. Любовь братьев не могла победить их разногласия.
«Я не революционер», вызывающе произнес Эмиль. «Почему родители не дали мне другое имя? Я не читал «Эмиля» Руссо, и не буду его читать никогда! Зачем?! Все девушки смеются над этим дурацким именем!»
«В Париже оно встречается чаще, чем в Нанте», — кротко сказал Андре, словно это он выбрал его для брата.
 «Прекрасное утешение! Уверен, в Париже над всеми Эмилями смеются! Никогда не называй меня этим глупым именем в Париже, Андре!»
«Как пожелаешь. Надеюсь, мне удастся забыть его…» Эмиль, поняв, что обидел брата, подсел ближе к Андре и положил ему руку на плечо.
«Прости меня», взмолился он. «Я никогда не думаю о том, что тебе пришлось пережить за революцию!»
Но тут оба вспомнили, что они не одни. Андре поднял руку, чтобы заставить брата замолчать; Эмиль отсел от него, словно расстояние лишило бы его дара речи.
 «Пережил» — это преувеличение,» — сказал Андре.
Эмиль виновато опустил голову. Ханс изучал Андре, который сидел напротив. Его лицо, под коротко остриженными светлыми волосами, было узким, а близко посаженные глаза были окружены темными кругами — свидетельством ночей, когда горе, отчаяние и бессмысленные размышления лишали его сна; его губы были тонкими и бескровными.
«Почетно страдать за дело,» сказал Ханс. «Но Вы не единственный. Революция унесла много жизней».
 «Я был учителем,» ответил Андре, «как мой отец. Теперь я больше не нужен».
Они помолчали некоторое время. Затем Эмиль разразился очередной тирадой: «Ты хотел наставить нас на путь истинный, Андре. Но я считаю, что человеку нужно не так много: чуточку любви и чуточку радости; этого вполне достаточно».
«Возможно, что Вы правы», поддержал Ханс. «Когда я вновь увидел Францию, мне стало ясно…»
Он замолчал. Ничего мне не ясно, подумал он. Что я ищу во Франции? Прошлое, которое не вернется? Внезапно он затосковал по временам революции, по ночам, наполненным любовью, томным предвкушением и неопределенными звуками, предвещавшими неизвестное будущее: грозы, казни, войну. Он поднял глаза и встретился взглядом с Андре.
«Но Вы тоже правы, гражданин Боске,» решительно продолжил он. «Мы не должны отрицать революцию, даже если ее время прошло».
 С этого момента они стали доверять друг с другу так, как если бы вместе пережили годы Национального собрания, Конвента и Террора, бок о бок, как друзья, крепко связанные скорее убеждениями, чем чувствами. Эмиль, исключенный из этой группы, с изумлением переводил взгляд с одного на другого.
  «Вы были таким же революционером, как Андре, гражданин?»
«Сомневаюсь, что могу себя таковым называть», — ответил Ханс. «Бывали люди и получше меня».
«Мне всё равно; я рад, что все веселятся, если они рады, что я веселюсь».
Эмиль рассмеялся с юношеской раскованностью. Но чем дольше длилась поездка, тем молчаливее он становился.
«Он беспокоится обо мне», сказал Андре, слегка скривив губы, словно пытаясь улыбнуться, но у него это не получилось. «Возможно, он не совсем неправ…»
Эмиль посмотрел в окно повозки.
«Кто знает, чем ты занимался раньше, Андре!» сказал он. «Ты учил своих учеников, что республика и свобода лучше, чем короли и крепостное право. Этому учат и сегодня, разве не так?»
Его темные глаза, расположенные так же близко, как и у его брата, тревожно осматривали лицо попутчика.
«Разве я не прав, гражданин Мокко? — спросил он. — Разве Вы не поступили бы так же?»
«Если твой брат в опасности, то и я тоже», сказал Ханс. «Я даже восхвалял Робеспьера».
«Не говорите об этом, пожалуйста, гражданин!» Эмиль протянул руки, словно уже отбиваясь от нападения разбойников.
 «До этого еще далеко, успокойся», — сказал Ханс, смеясь. «Нам нужно еще немного потерпеть».
 Они провели ночь на следующей почтовой станции. На следующий день небо было плотно затянуто тучами, и в воздухе пахло дождем. Дорога вела через лес, сначала через небольшие рощи, а затем через более густые леса, старые деревья которых затеняли дорогу своими ветвями, так что к полудню казалось, что наступает закат. Путешественники открыли окна. Ханс, который спал крепко и без сновидений, считал, что чувствует теплый воздух, словно нежную руку, которая ласкает его волосы, а ветви, задевающие крышу повозки, были кончиками пальцев великанов, стучащих по ней, требуя впустить их.
      «Париж изменился?» — спросил он, прислушиваясь к скрежету и стуку. «Прошло два года с тех пор, как я покинул Париж.» - сказал Андре.
«А я уехал из Парижа пять лет тому назад.  Вспоминают ли еще  Робеспьера?»
«Он забыт, мрачная легенда минувших дней».
«А Дантон?»
«Спросите детей на улицах Парижа. Никто из них не сможет сказать Вам, кто такой Дантон».
«А вдова Капет?»
«Кто думает о Капетах? Республика ведет войну в Египте…»
«Египет далеко.»
«Не так далеко, как Америка, гражданин Мокко.»
Ханс расхохотался так громко, что возница на козлах обернулся.
«Мне следует отправиться в Египет, гражданин Боске?» спросил он.
«Достаточно того, что там сейчас находится генерал Бонапарт.
     Некоторое время они говорили о войне и вторжении австрийцев и русских в Италию, об Италии, освобожденной армиями Республики. Андре сомневался, что парижан это волновало; они просто жили в своих пороках.
 «Я надеялся,» сказал Ханс, «что революция изменит людей».
«Мы все надеялись на это. Думаю, люди тогда действительно изменились. Только бывшие потакали своим порокам; люди были полны надежд».
 «Надежду давно похоронили!»
«Но она непременно возродится. Как люди могли бы жить без нее!» 
      Темнота еще не наступила. Дилижанс стал двигаться немного быстрее; дорога была ровной и хорошо мощеной. Они оставили позади лес и ехали через широкий луг, пересеченный ручьями, местами заросший кустарниками и группами деревьев. Позже они проехали небольшое озеро, в котором отражались верхушки буковой рощи. Немного дальше дорога вошла в другой лес. Серое небо просветлело; вопреки ожиданиям, дождь не пошел. Над лесом перед ними заходящее солнце пыталось вырваться из-под завесы облаков. Несколько всадников показались на проселочной дороге. Увидев повозку, они поехали к ней навстречу. Почтальон подгонял лошадей. Андре высунулся из окна повозки. 
«Гоните быстрее!» крикнул он кучеру.
Но всадники остановились прямо перед повозкой и преградили ей путь. Это были молодые люди, не старше Ханса и Андре Боске. Они были одеты просто и у каждого на шее был шелковый шарф, однако при этом их лошади были ухоженными, породистыми верховыми лошадьми, которые никогда прежде не ходили в упряжке.
 «Выходите, королевские комиссары хотят вас видеть!» — крикнул предводитель. У него было доброе, мягкое лицо и чувственные губы, темная прядь волос свисала на лоб. Ханс вышел первым и с любопытством стал разглядывать его.
«Король давно умер, гражданин» сказал он.
«Сейчас правит его брат», объяснил предводитель. «Мы собираем налог для него».
Ханс улыбнулся ему. Молодой человек ему понравился.
«К сожалению, я истратил все свои деньги до последнего су на путешествие» сказал он.
«Вы долго путешествовали?»
«Я приехал из Америки.»
Предводитель сошел с коня. подошел ближе и протянул руку.
«Добро пожаловать во Францию!»  поприветствовал он Ханса.
«Мы лишь из вежливости возьмем с Вас небольшую пошлину, господин, чтобы Вы не думали о нас плохо». Затем он подошел к карете и приказал: «Выходите, вы двое. Я хочу видеть вас при свете». Андре вышел с нерешительностью, но его лицо внезапно просветлело. «Лоран!» — воскликнул он.
«Приветствую!» Лоран, предводитель, тоже был рад встрече с Андре, своим другом детства со школьных времен, и обнял его. Остальные всадники тоже спешились. Очевидно, это были молодые дворяне, получившие хорошее воспитание. Встреча двух друзей детства, казалось, доставила им удовольствие; они поздравили Лорана со встречей и поприветствовали Эмиля, который следовал за своим братом.
«Почему вы называете себя королевскими коммиссарами?» спросил Ханс одного из них.
«Потому что это так и есть, господин», ответил молодой человек; он был высокого роста, худой, c лицом стервятника, которое резко дергалось вперед с каждым словом, словно он использовал свой острый нос как клюв, чтобы разорвать добычу. «Если Вас оскорбляет это имя, называйте нас соратниками Иегу», объяснил другой. «Иегу был царем Израиля, который истребил род Ахава», заявил еще один. 
  «Точно так же, как мы будем противостоять якобинцам и их последователям», — заявил третий.
 «Вы были якобинцем, господин?» — спросил первый. «Я однажды был в клубе и слышал речь», — сказал Ханс. «Вы действительно собираетесь забрать наши деньги?»
Трое рассмеялись. «Мы — благородные разбойники», — сказал второй, высокий блондин. «Какие у вас возражения против нашего ремесла, господин? Один немец даже написал пьесу о благородном разбойнике. Я сам видел её на сцене, когда эмигрировал в Германию».
 «Её также перевели на французский», — сказал Лоран, отпустив Андре из своих объятий. «Ну же, Андре!» Андре забеспокоился. «Что вам от меня нужно?» — спросил он. Лоран рассмеялся, его красивое, доброе лицо сияло доброжелательностью и добротой. Его товарищи тоже рассмеялись и похлопали Андре по плечу.
 «Ну же, будь хорошим мальчиком», — подгонял его мужчина с лицом стервятника. «Зачем ты сопротивляешься? Это бесполезно, ты от нас не сбежишь». 
 Эмиль по очереди смотрел на каждого из них, и тут же всё понял. «Убейте и меня тоже!» — закричал он. «Я заслуживаю той же участи, что и мой брат!»
«Ты всего лишь ребёнок, малыш!» Лоран посмотрел на него с некоторым презрением. «Ты, конечно же, ни на кого не доносил».
«Андре тоже ни на кого не доносил!»
 «Я же знаю, что это не так».
Люди Иегу получили подкрепление — дюжину всадников, которые подошли двумя группами с разных сторон. Но они не спешились; они образовали широкий круг вокруг своих товарищей, повозки и путешественников. Новички тоже были молодыми людьми с дружелюбными лицами. Один из них вытащил пистолет из-за пояса и направил дуло сначала на одного пленника, потом на другого, но никто не обратил на это внимания; только почтальон, остававшийся на своём месте и не смевший двигаться, пригнулся, повернулся на бок и крепко зажмурил глаза. Ханс склонил голову и прислушался к разговору Лорана, главаря банды, с Эмилем. Речь по-прежнему шла о том, что Андре донес на нескольких бывших членов Революционного комитета Нанта, которые впоследствии были казнены. Эмиль это отрицал; Андре хранил молчание. 
 «Почему вы покинули Нант?» — спросил Лоран. «Вы боитесь добровольцев, которые собираются в Бретани сражаться за короля. Мы захватим не только Нант, но и Париж. Твоему брату будет гораздо легче, если я его застрелю, мой мальчик. Я отправлю его на смерть безболезненно. Парижская чернь замучит его до смерти. Я хочу пощадить своего друга детства».
 Эмиль заплакал. «Прости меня, Андре, за то, что я тебя ругал», — умолял он. 
   «А теперь скорее, попрощайтесь!» Лоран начал терять терпение. «У нас есть другие дела». Эмиль бросился на колени перед братом.
«Прикажи ему встать, Андре!» — крикнул Лоран. «Он слишком взрослый для такого ребячества!»
 «Встань!» — послушно приказал Андре.
«Обнимитесь еще раз, мне все равно! Я же не чудовище…»
 Лоран наблюдал, как братья обнимаются, а затем призвал путешественников вернуться в почтовую карету. Но Ханс оказал. сопротивление.
«Ты действительно хочешь убить своего друга детства?» —выкрикнул он.
«Не убить, а казнить», — поправил Лоран. «Нами не руководят чувства. Мы умеем отличать личную дружбу от политической необходимости».
 «У тебя нет доказательств того, что он на кого-то донес! По такому праву ты можешь убить и меня!»
«Ты же сам сказал, что посетил якобинский клуб только один раз. Быстрее садитесь, господин!»
Ханс оттолкнул невысокого, полного мужчину, который пытался силой затолкать его в карету, и бросился на Лорана. «Если он твой друг, отпусти его!» —кричал он и попытался пустить в ход кулаки. Двое людей Иегу удержали его.
 «Какая глупость», — сказал Лоран, покачав головой.
«Разве вы не заметили, что нас больше, чем вас? В карету их, друзья!»
Ханса и Эмиля, который цеплялся за брата, схватили и силой затолкали в карету. Ханс увидел, как Лоран обхватил левой рукой шею Андре; внезапно в правой руке у него оказался пистолет. Когда почтовая карета тронулась, раздался выстрел.

        В лесах Америки Ханс много ночей мечтал снова прогуляться по улице Сент-Оноре до дворца Равенства, или по садам Тюильри, через огромную площадь Революции, мимо обветшалой статуи Свободы, вплоть до Елисейских полей. Он пытался вспомнить детали: мрачный монастырь, где собирался якобинский клуб, или крылатых гаргулий Нотр-Дама, окутанных в его воображении легкой серебристой вуалью. Даже в Нанте ему казалось, что он видел его, чувствовал мягкий парижский воздух. Чем дальше он путешествовал, тем нежнее он прижимался к нему, словно возлюбленная, не желавшая отпускать его.
       Но на последнем отрезке пути он уже не думал о Париже. Отчаявшись, что ему не удалось спасти Андре Боске, он без умолку разговаривал с Эмилем. На следующее утро после нападения слезы молодого человека высохли; он свернулся калачиком в углу и закрыл глаза. Почтальон ехал быстрее, дороги, казалось, были в лучшем состоянии по мере приближения к Парижу. На почтовых станциях, где они останавливались на ночь, Эмиль выходил, пил, ел, ложился спать, вставал на следующее утро, ел, пил и возвращался в карету, бледный, немой, безразличный.
     «Возможно, этот Лоран вовсе не стрелял в Вашего брата», — наконец сказал Ханс, пытаясь разговорить его. «Они ведь были друзьями детства. Возможно, он просто хотел его напугать…» Эмиль открыл глаза и тут же снова закрыл их. Терпение Ханса заканчивалось.
«Я даже не верю тому, что только что сказал», — заявил он. «Давай предположим, что Ваш брат мертв. Примите это. Вы уже не ребенок. Даже если бы он был жив, Вам бы пришлось обходиться без него; он не остался бы с Вами до конца жизни. Так что, просто начните, наконец, разговаривать!»
      Эмиль упорно молчал, запрокинув голову и закрыв глаза. Ханс продолжал говорить, пытаясь рассеять это зловещее молчание; он говорил о пейзаже, по которому они ехали, об олене, которого видел на опушке леса, о приближающейся карете, в которой сидел старик, чиновник или богатый купец, об облаках на небе, которые имели гармоничные формы и не менялись так быстро, как облака Америки. Он больше не говорил с молодым человеком, сидящим напротив него; он говорил сам с собой. Наконец, он замолчал, яростно посмотрел на молодого человека, который сидел как призрак, и, казалось, был лишен дара речи, свернулся калачиком в углу, и закричал: «Что Вы от меня хотите! В чем Вы меня обвиняете! Замолчите, черт побери!»
       Эмиль открыл глаза и растерянно огляделся. Карета, левое переднее колесо которой попало в яму, накренилась набок и снова выровнялась. Эмиля подбросило в воздух, он вытянул руки и обнял Ханса за шею.
«О, Андре!» — воскликнул он, — «почему ты не остался со мной, Андре!» Он начал плакать, запинаться, бормотать бессвязные фразы, и на какое-то время, казалось, принял Ханса за брата. Затем растерянность прошла, как и паралич. К вечеру он успокоился. Они провели ночь в Версале в последний раз. Несколько других пассажиров сели в дилижанс накануне. Ханс решил не говорить о нападении в присутствии Эмиля. Об этом заговорил Пьер Шателен.
        Хаис сразу же узнал его. Он так любил Терезу, что всё ещё отчётливо помнил черты ее лица и тут же вновь обнаружил сходство между нею и её братом. Пьер почти не изменился; его костюм стал ещё более щегольским, чем прежде, воротник – чрезмерно высоким, а трость, на которую он опирался, тоже была слишком большой. Его лицо немного округлилось, но всё ещё оставалось красивым и неопределённого возраста. Маленькими, грациозными шагами он прошёл через столовую версальского трактира, внимательно наблюдая за гостями через лорнет. Увидев Ханса, он остановился, наклонился, ещё раз взглянул на него и направился к нему… 
«Мне сообщили о твоем приезде, мой друг!» — поприветствовал он его.
 «Интересно, осталась ли Тереза такой же молодой?» — подумал Ханс. «Она была не такой красивой, как ее брат; нос у нее был маленький и пухловатый». Он посмотрел на Пьера. Четкий и порочный рисунок его губ раньше его не удивлял. Неужели губы Терезы тоже изменились?
«Никто не знает о моем возвращении», — сказал он, прислушиваясь, наклонив голову набок, к собственному голосу, который показался ему странным, резким и злым.
«Мой друг Лоран сказал мне, что встречался с тобой», — ответил Пьер.
Он подсел к Хансу и Эмилю, играя лорнетом и внимательно разглядывая Эмиля.
«Чем обязан?» спросил Ханс. «Вам предложено меня убить?»
«Больше нет, мой друг. До Вашего отъезда я бы, возможно, это сделал. Но сегодня революция забыта, и, по моему опыту, человек способен убить другого человека только в том случае, если испытывает определенную симпатию к своей жертве. Вид Вашей крови меня больше не соблазняет».
 «Я бы приветствовал это, если бы твой друг был таким же спокойным, как ты». Пьер снова посмотрел на Эмиля и отпил вина, которое поставил перед ним трактирщик.
«Ты младший Боске, не так ли, мой малыш?» — спросил он. Эмиль пожал плечами и молча подтвердил.
«Целый месяц мой дорогой Лоран рассказывал мне, как сильно он радовался встрече с твоим братом. Они учились в одной монастырской школе и вместе читали латинских поэтов и ораторов…»
«И Руссо», —глухим голосом добавил Эмиль.
«Да, и Руссо тоже, Лоран не скрывал этого от меня. Его тоже захватил энтузиазм твоего брата. Только когда сгорел замок его отца, его любовь к простому народу угасла. Он обнаружил, что крестьяне грязные и пахнут навозом. Это разочарование несколько охладило его симпатию к твоему брату».
«А, что, разве Лоран не видел прежде крестьян?» спросил Ханс.
«Только в церкви или, когда они приходили в замок его отца в качестве просителей. Для таких случаев они, конечно же, мылись». Пьер снова повернулся к Эмилю. «Любовь Лорана к твоему брату в то время была несколько окрашена ненавистью. Это придавало ей нужную остроту; ты тоже поймешь это, мой малыш, когда лучше познаешь жизнь. Вот почему он был так невероятно рад воссоединению».
 «И поэтому он убил его», сказал Ханс.
 «Вы видели это?» — спросил Пьер. «Расскажите мне!»
 «Он застрелил его, когда тот обнимал его. Это было отвратительно».
«Боже мой, какие у тебя предрассудки, друг! Я надеялся, ты оставил их в Штатах…» порочный рот Пьера расплылся, но лицо оставалось бесстрастным.
 «Тереза все еще похожа на тебя?» – недовольно спросил Ханс.
 «Ты все еще думаешь о Терезе! К сожалению, должен сказать тебе, что она не отвечает тебе взаимностью».
 «У нее есть любимый человек?»
«Ее неземная любовь к театру победила все привязанности на земле, даже любовь к дочери».
«Я не знал, что она родила дочь».
Пьер сообщил, что малышке Альбертине уже пять лет. Она обычно садится на колени каждому гостю, обнимает за шею и спрашивает, не принес ли он ей новую куклу. Больше всех она любит Лорана.
«Убийцу!» с отвращением воскликнул Ханс.
«Она очень чувствительный ребенок», сказал он. «Лоран тоже сентиментален. Это очень трогательное зрелище наблюдать, когда он играет с Альбертиной.»
Он улыбнулся Эмилю, который смотрел на него, обхватив голову руками.
«Ты бы хотел познакомиться с Альбертиной, малыш?»
    Эмиль помолчал и выдавил из себя: «Что я буду делать в Париже без Андре?»
«Его брат хотел подыскать ему работу», пояснил Ханс.
«Я попрошу Лорана, чтоб он помог тебе, я уверен, что он заменит тебе брата.»
«Я не знаю, как мне теперь жить. До сих пор Андре был моей опорой.»
«С этого момента это будет делать Лоран. Пойдем со мной, малыш, я отведу тебя к нему. Мы не злые люди. Иди, принеси свои вещи!»
Эмиль послушно вышел.
  «Он быстро забудет своего брата», произнес Пьер. Время служит не для того, чтоб мы лелеяли свои воспоминания. Нынешняя молодежь ищет хорошей жизни, ей просто не хватает времени на восхищение прежними идеалами.»
«И горевать по родному брату», добавил Ханс.
«Не упрекайте молодежь в том, что они хотят более легкой жизни, чем была наша».
     При прощании Пьер оставил Хансу свой адрес. Эмиль вернулся с узелком в руках и попрощался со своим попутчиком.
      Ночью Хансу снилась встреча с Парижем. Однако, это был уже другой город, не тот, который он покинул когда-то. Вроде дома были те же, дворцы и церкви, городские парки тоже; между ними протекала та же Сена. Но это был другой, какой-то пустой город, как будто жители оставили его. Улицы пустовали под дождливым серым небом, водосточные канавы были чисты. Это был чистый город, свободный от зловония экскрементов и крови, которые витали в других городах. Воздух был чистым и благоухающим, хотя ветра не было. Сначала Ханс пробирался вдоль стен домов, охваченный страхом одиночества, которое смотрело на него из пустых ворот. Несмотря на дорожный плащ, надетый поверх костюма, и шляпу, надвинутую на лоб, он чувствовал себя беззащитным, словно он был перед коварной наблюдательницей, словно убегал от нее голым, без возможности скрыть свою наготу. Но со временем его стыд утих, поскольку его глаза привыкли к бесцветному серому цвету улиц, фасадов домов и неба над головой. Он оторвался от стен, балансируя посреди улицы, равнодушный к тому, что одиночество смотрело на него из каждого окна и дверного проема. Он смеялся, глядя на них снизу вверх, а они отвечали безмолвными улыбками. Так он продолжал идти по городу, отвечая на приветствия то справа, то слева, пока не нашел человека на площади, которого никогда раньше не видел. Площадь была круглой, окруженной невысокими домами одинаковой высоты, а в центре находился фонтан, к которому вели ступеньки. На верхней ступеньке сидел Эмиль Боске.  Ханс подсел к нему.
«Ты нашел работу?» спросил он.
 Эмиль поднял взгляд к серому небу и ответил: «Я ждал тебя, гражданин Мокко. Я был немного краток, когда мы прощались, и это меня беспокоит. Я также хотел сказать тебе, что посвящать себя философии нехорошо.»
Ханс покачал головой и сказал: «Ты ошибаешься, Эмиль, я не философ.»
 Эмиль, все еще глядя в небо, видимо, не услышал. «Что бы ни придумали философы, они только сеют смуту в мире,» продолжил он. «Все они притворяются, что любят людей и хотят быть им полезны, но они лишь учат людей быть недовольными своей жизнью. Люди, которые их слушают, спорят друг с другом, убивают друг друга, гильотинируют друг друга. Гораздо лучше молчать, гражданин Мокко. Пусть все в мире идет своим чередом.»
 Ханс вздохнул, тоже посмотрел на небо, не увидел там ничего особенного и ответил: «Я приехал во Францию, потому что свобода Америки меня разочаровала. Это и не свобода вовсе, я просто боялся, что она сбежала и из Франции тоже».
На этот раз Эмиль услышал его: «Освободись от своих идеалов, гражданин Мокко», сказал он.
«Но я хочу отомстить за твоего брата!» возразил Ханс.
  Эмиль скривил губы, словно собираясь рассмеяться, внезапно став отдаленно похожим на Пьера, и парировал: «Какая польза от мести, гражданин Мокко? Неужели ты еще не одумался? Твоя голова все еще полна мятежных мыслей? Остерегайся, а то закончишь, как…» Голос Эмиля становился все тише; его губы открывались и закрывались, но звука не было слышно. Его лицо стало бледно-серым, как небо, дома, улица; это было лицо трупа, но челюсти все еще издавали звуки, которые человеческое ухо никогда не услышит; постепенно лицо сжималось и отступало, и в конце концов стало ничем иным, как бледно-серым шаром, вращающимся все быстрее и быстрее вокруг себя, и танцующим прочь.
     Ханс открыл глаза. Бледно-серый круг превратился в пятно, которое лунный свет нарисовал на стене. Оба путешественника, лежавшие на разных кроватях громко храпели. Ханс накрылся с головой и снова уснул.
      На следующее утро, когда он ехал в Париж, этот сон всё ещё преследовал его. Он проспал так долго, что опоздал к назначенному времени. Другие путешественники, которые тоже опоздали, ехали с ним в одной карете. Рядом с Хансом сидел офицер, правая рука которого была на перевязи; это был капитан Колле, раненный в боях в Италии. Он был на несколько лет моложе Ханса; его лицо было узким, загорелым, а на левой щеке у него был широкий красноватый шрам от пули, которая задела ее по касательной. Сначала они мало разговаривали друг с другом. Ханс наблюдал за приближающимися каретами, лёгкими платьями женщин и высокими воротниками мужчин.
«Похоже, Париж снова процветает», — сказал он. «Это признак того, что революция закончилась». Капитан Колле поморщился.
 «Как давно Вы были вдали от Франции?» — спросил он.
«Пять лет».
«Тем временем революция эмигрировала».
 «Где она сейчас?»
 «В армии».
После недолгой паузы Колле сказал: «Мой отец был якобинцем. Директория отправила его в Гвиану. Но армии все равно. Генерал Бонапарт не спрашивал, кто якобинец, а кто нет».
«Щедрый генерал».
 «Строгий генерал, он многого требует от своих солдат, он требует от них невозможного. Вот почему мы его любим».
«Я уже слышал его имя».
«Вы будете слышать его часто. Он завоевал Египет. Если бы он был с нами, враг никогда бы не продвинулся в Италию».
Он нахмурился и снова замолчал. Только по прибытии в Париж, он снова обратился к Хансу.
 «Бонапарт, запомните это имя, гражданин,» — сказал он. — «Это тот человек, которого все ждут. Я видел его, и я также видел руководителей, которые управляют Францией. Если не верите мне, спросите своих друзей; они со мной согласятся».


          Жюли не узнала Ханса. В кабинет вошел сотрудник, крепкий молодой человек в модной одежде, принявший его за клиента, оставив дверь открытой. Жюли, сидя за столом, рассматривала новые гравюры; рядом с ней стоял высокий, худой мужчина.
 «Сейчас, я сейчас выйду», — сказала она, когда сотрудник объявил о появлении посетителя. На ней было платье с завышенной талией, которая была в моде, ее темно-русые волосы, ниспадающие на лоб, были собраны лентой; лицо ее казалось немного полнее, речь и движения — более решительными, чем прежде. Сотрудник вернулся и повторил: «Сейчас, гражданка Мокко сейчас выйдет».
    Ханс рассматривал гравюры, висевшие на стенах выставочного зала; на них были изображены сражения и торжественные приемы Директории в честь победоносных генералов, перемежающиеся видами итальянских городов и античными статуями. Портреты директоров были отодвинуты в угол комнаты, где они привлекали мало внимания. Когда Ханс наклонился вперед, чтобы полюбоваться портретом первого директора, Барраса, вернее, его великолепной парадной униформой, он услышал шаги позади себя и обернулся. Высокий, худой мужчина, стоявший рядом с Жюли, устало сгорбившись, уходил. Только когда он закрыл за собой дверь, Хансу пришло в голову, что это гравер Ломонье, бывший якобинец.
«Что Вы желаете, гражданин?» спросила Жюли. «Вы ищете что-то определенное?»
Ханс молча смотрел на нее.
Она провела рукой по лицу, словно раздраженная его взглядами.
«Я не cообщил о своем приезде», — наконец сказал он. «Письмо не пришло бы в Париж раньше, чем я приехал.» Только замолчав, он понял, что его сердце бешено колотится. На несколько секунд у него перехватило дыхание; медленно он снова вдохнул пыльный воздух выставочного зала, выдох прозвучал как вздох.
«Жан?» — спросила Жюли, сделав шаг ближе в недоумении. «Ты Ханс? Ты вернулся?»
  Она произнесла эти две фразы по-немецки, несколько медленно и с трудом, как всегда говорила по-немецки. Но она оставалась спокойной; мужчина, стоявший перед ней, стал для неё совершенно чужим. «Я часто сожалела, что у меня нет твоей фотографии», — вежливо продолжила она, снова переключившись на французский. «Поэтому я тебя и не узнала».
«Ты не изменилась, Жюли».
«Мне кажется, ты тоже не изменился, Ханс».
Она, как и прежде, назвала его немецким именем, хотя говорила по-французски. Он снова глубоко вздохнул, и его сердце забилось спокойнее. «Вероятно, она тоже стала для меня чужой, я просто ещё не осознал это», — подумал он, сделав к ней шаг навстречу, затем ещё один, обнял её за плечи и поцеловал в правую щеку, потом в левую щеку, в губы — это было приветствие, на которое она, как его жена и мать его сына, имела право. Но он тут же отпустил её, отступив на шаг назад.
 «Ты все еще пользуешься розовыми духами», заметил он.
«Ты еще помнишь это?»
«Это ведь часть тебя, Жюли. Могу ли я вернуться в дом, или у тебя могут быть какие-нибудь неприятности из-за меня?»
«Никто больше не думает о прошлом, и против тебя никогда не выдвигались обвинения. Я приготовлю тебе твою старую комнату».
«Как хочешь, Жюли…»
«Фредерик обычно спит в моей спальне. Он слаб; прошлой зимой он долго болел».
 Ханс немного помедлил, прежде чем спросить: «Ты получила письмо, которое я написал тебе перед возвращением в Нью-Йорк?»
«Ты здесь; всё остальное не важно».
 «Индейскую девушку убили её соплеменники. Думаю, я должен был сказать тебе об этом, Жюли».
Во втором, недавно обставленном выставочном зале клерк, регистрировавший Ханса, развешивал гравюры на медных пластинах. Жюли остановилась рядом с ним.
     «Это гражданин Фуко», сказала она, «Ахилл Фуко. Он уже три года работает у нас. Он также помогает в конторских делах».
Ахилл ухмыльнулся и пожал Хансу руку. Его рука была большой и мускулистой. Пожатие было сильное, вероятнее всего, он хотел продемонстрировать свою силу.
Жюли поднялась в комнату вместе с Хансом. В комнате, выходящей во двор, маленький Фредерик, хрупкий, бледный ребенок, играл под пристальным взглядом няни. Он сидел на полу, строя домик из разноцветных деревянных кубиков, и застенчиво смотрел на Ханса. Он предпочел бы убежать к няне, но через минутку незнакомец не показался ему таким опасным, как он думал сначала, и он вернулся к своим кубикам.
«Он немного застенчивый», — заметила Жюли. «Твое упрямство ему по наследству не перешло.»
 Ханс был смущен и разочарован; ребенок был чужим существом, не вызывавшим у него никаких чувств.
«Он очень бледный», сказал Ханс.
«Он еще окончательно не поправился после болезни», объяснила Жюли.
«Фредерик похож на своего отца», сказала няня.
«У него голубые глаза», возразил Ханс.
«Но зато посмотрите на нос, подбородок, лоб, гражданин Мокко! Вы не узнаете себя в ребенке?»
«Катрин права», подтвердила Жюли. «Удивительно, что я не разглядела в вас сходство с Фредериком, Ханс».
Он задумчиво посмотрел на двух женщин. Катрин, няня, была примерно на десять лет старше Жюли, но у нее были широкие бедра и склонность к полноте, тогда как Жюли казалась ему такой же стройной, как и прежде. Он посмотрел на свое отражение в зеркале над комодом, чтобы увидеть, изменился ли он. Модно одетый господин, улыбающийся ему в зеркале, был ему так же незнаком, как и маленький Фредерик.
«Морщин на лбу и вокруг рта у меня раньше не было», сказал Ханс.
«Раньше ты носил другую прическу.»
«Мне в Нью-Йорке сказали, что такая прическа сейчас модная в Париже».
«Раньше ты об этом так не заботился, Ханс»
«Полагаю, что мне и сейчас это безразлично, Жюли».
Ханс нагнулся, чтоб протянуть ребенку руку, но маленький Фредерик был занят постройкой дома и на заметил этого жеста.
«Ему надо сначала к тебе привыкнуть» успокоила его Жюли.
За час до наступления темноты они сидели, как и раньше в маленькой гостиной. Жюли накрыла на стол, принесла ликер и печенье. В гостиной стояла все та же мебель, которая была ему знакома, аромат розовых духов был ему так же близок, как улицы города и беловатые, подрумяненные заходящим солнцем, облака. И все-таки все было по-другому. Ни годы, ни разлука в этом виноваты не были. Только, когда Ханс без сна лежал в постели и наблюдал, как лунный свет, проникавший через окна разгуливал от одной стены к другой, он понял причину своего беспокойства. «Я забыл про убийство! Если я буду молчать об этом, это будет равносильно тому, что я сам убийца!» произнес он вслух, сел на кровать и словно ждал ответа. Но темнота ночи не ответила. Он помедлил некоторое время и продолжил рассуждать: «Робеспьер сказал, что мы должны одолеть зло. Я это сделаю.»  Он снова стал ждать. Лунный свет погас в комнате; стены, на которых висели гравюры с изображением Парижа, погрузились во тьму, Ханс не заметил перемены. Обхватив колени руками, он решил сделать все, чтобы Лоран больше никогда не совершил убийство.  Лишь ближе к утру он заснул.
   За завтраком он спросил Жюли о прокуратуре. Она удивленно посмотрела на него. «Я не говорил тебе вчера, что почтовый дилижанс ограбили», — объяснил он. «Убили человека».
Жюли сохранила спокойствие. «Такое часто случается», — сказала она. «Дороги опасны».
 «Но убийца должен быть наказан!»
Она почти незаметно улыбнулась его рвению. «Ты знаешь его имя?» — спросила она.
«Это некий Лоран».
 «Почтальон, должно быть, донес на него».
«Почтальон боялся его».
«Америка тебя не изменила, Ханс».
Жюли посоветовала ему обратиться в мэрию. После завтрака он отправился туда. В прокуратуре клерк, невысокий седовласый мужчина, записал заявление. «Некий Лоран», — повторил он. «Как зовут его отца?» Ханс не знал. «Этот Лоран — известный грабитель», — сказал он.
«Я Вам верю, но, если я собираюсь принять заявление, мне нужна фамилия».
Они некоторое время спорили. Только когда Ханс пригрозил пожаловаться в директорию, секретарь уступил и записал информацию.
 «Завтра я спрошу, что предпринял прокурор», — объяснил Ханс.
«Приходите лучше через день», предложил клерк. «Каждый день приходят все новые заявления. Я бы злейшему врагу не пожелал быть на моем месте.»
«Поскольку я не являюсь Вашим врагом, я приду через три дня», великодушно согласился Ханс.
Вечером он слег с высокой температурой и проболел десять дней. После выздоровления он тут же снова отправился в бюро, но служащий объяснил ему, что его заявление находится в стадии рассмотрения. Ханс потребовал аудиенции с прокурором. Прокурора в городе не было и служащий утешил Ханса, записав его на прием через полторы недели.
«Твои усилия абсолютно напрасны», сказала Жюли, после того, как он рассказал о своих мытарствах. «Разбойники промышляют повсюду и в каждой деревне у них есть помощники, власти бессильны.»
«Тогда я обращусь в Директорию непосредственно».»
Жюли отмела эту мысль жестом прочь. «Давай лучше поговорим о тебе», предложила она.
«Я предлагаю тебе работу в бюро».
«Это не работа для мужчины. Оставь это для Ахилла Фуко. Эти молодые люди не думают о будущем. Они хотят наслаждаться жизнью. Хотя Ахилл не худший из них.»
«Чем мне заняться, Жюли!»
Вместо ответа она бросила: «Расскажи мне о Нью-Йорке, Ханс».
Он едва начал говорить, как она перебила его и спросила о кредите, который потребовал банк Гастона.
«Он намерен открыть типографию», — ответил Ханс.
«Хорошая идея. Гравюры на меди продаются уже не так хорошо, как раньше; бумажные вырезки составляют им конкуренцию».
Ханс сжал ее руку, но Жюли не ответила на прикосновение. Он коснулся ее виска лбом. «Ты больше не любишь меня, Жюли», — тихо сказал он.
 «Ты отец Фредерика, Ханс. Но давай поговорим о типографии».
«Ты все еще прекрасна, Жюли!»
«Я старая женщина».
«Ты не старая!»
 «Я больше доверяю зеркалу, чем тебе».
«Ты забыла меня, пока меня не было, Жюли. Твое тело забыло меня».
«Ты давно ушёл. Я научусь снова любить тебя, Ханс. Научись и ты любить своего сына».
      Но маленький Фредерик оставался для него чужим человеком, хотя ребенок постепенно становился все более доверчивым. Или же его доверие было просто результатом привыкания к человеку, который приветствовал его каждое утро, желал спокойной ночи каждый вечер, и сидел за столом рядом с матерью во время еды? День за днем они разыгрывали небольшую комедию любви между отцом и сыном. Когда Ханс входил в комнату, он хлопал в ладоши и, притворяясь удивленным, восклицал: «Мне кажется, ты немного подрос с прошлой ночи, Фредерик!»
Фредерик отвечал с притворной скромностью: «Если я и вырос, то совсем немного, так что ты этого не можешь увидеть, отец».
Ханс тут же отвечал: «Я так тебя люблю, что вижу».
На что Фредерик говорил: «Как же сильно ты должен меня любить!»
 Ханс уверял его: «Да, очень сильно!»
Фредерик снова спрашивал: «Почему ты так меня любишь?» и Ханс отвечал: «Потому что у тебя синие глаза».  А Фредерик отвечал: «А я тебя за то, что у тебя карие!»
 В некоторые дни Ханс также утверждал, что Фредерик выглядит здоровее или что он поправился, а Фредерик притворялся скромным, каждый раз используя разные слова. Наконец, когда им надоедало это комедийное представление, они подходили друг к другу с распростертыми объятиями, но лишь делали вид, что обнимаются.
 «Фредерик учится комедийному мастерству у вас, гражданин Мокко», — сказала Катрин однажды утром. «Возможно, это ему понадобится, когда он вырастет», — равнодушно ответил Ханс.
Игра продолжалась за столом. Отец и сын выбирали друг другу лучшие кусочки и отказывались есть, если у другого не было аппетита. Вечером они тщательно прощались и придумывали всё новые желания на ночь. Им обоим это нравилось, но и это не способствовало их душевному сближению. Через некоторое время Ханс упрекнул себя за то, что ввёл ребёнка в заблуждение, и попытался изменить своё поведение, но было уже поздно; если он не хотел играть, игру начинал Фредерик, и у Ханса не оставалось выбора, кроме как подыгрывать. Даже Жюли подбадривала его, когда он медлил.
«Фредерик расстроится, если ты не убедишь его в своей любви», — сказала она.
 «Я не хочу воспитывать ребенка во лжи».
«Разве ты не любишь Фредерика?»
«Я не могу говорить ему об этом каждый день!»
«Почему нет? Ты привез из Америки какие-то странные идеи!»
Они стояли в новом выставочном зале. Был вечер; обычно в это время дети уже не приходили. Солнце отбрасывало на пол несколько длинных, сужающихся к низу квадратов света. Ханс прислушивался к звуку проезжающих мимо карет.
«Раньше я старался служить людям», — сказал он.
 «Все старались, кто-то требовал взамен чужие головы, кто-то отдавал свои головы. Ты ничего не требовал и ничем не жертвовал».
«Может быть лучше искать счастье в семье, чем в революционной борьбе.»
«Наконец-то я поняла, почему ты так долго оставался в Штатах!»
«Я там похоронил некоторые мечты юности, Жюли!»
«Победил, Ханс! Ты вернулся как победитель!»
     Он не смотрел на неё; он знал, что она говорит это только для того, чтобы он почувствовал себя увереннее. В соседней, более просторной комнате, Ахилл Фуко и Фуэ, пожилой сотрудник, снимали гравюры со стен и вешали новые.
«Пока не меняйте виды Парижа, Ахилл», — приказала Жюли. «Новых мы не получим до следующего месяца…»
Ахилл подошел ближе. У него были широкие плечи и бычья шея, но маленькая голова. Всё в его голове было поразительно маленьким: нос, рот, глаза и даже зубы.
«Вчера вечером я одержал победу, гражданка Мокко!» — гордо заявил он.
 «В какой игре?»
«Вы не поверите, гражданка, как и никто в кафе с Итальянского Бульвара не хотел в это верить!» Ахиллес оскалил острые зубы, похожие на зубы грызуна. «Но я могу привести свидетелей, которые это подтвердят! После того, как мы все поели и выпили, и остальные собирались уходить, я съел еще трех цыплят!»
«Это было пари?» — спросила Жюли.
«Конечно. У меня выросли не только мышцы, но и кошелек!» Ахилл подошел, переступая с ноги на ногу, как петух. «Я чувствую, как мои мышцы становятся сильнее с каждым днем. Хотите убедиться в этом сами, гражданин Мокко?»
«Я вижу. Мне этого достаточно» ответил Ханс.
«О нет, вы, наверное, подумаете, что я хвастаюсь, что накачал икры, бедра и грудь. Проверьте мою силу! Сыграйте со мной в игру!»
Поскольку Ханс не знал правила, Ахилл объяснил ему, как это делается. Игроки садятся друг напротив друга за столом, и каждый складывал свои пальцы в пальцы другого; побеждал тот, кто положит на стол руку соперника. Фуэ, старший клерк, развесил последние карты, тоже подошел и встал у двери. В другом дверном проеме появилась Катрин, вернувшаяся с прогулки вместе с Фредериком.
     «Пожалуйста, сыграйте, гражданин Мокко!» — взмолилась Катрин. «Фредерик обожает смотреть».
Ханс посмотрел на Жюли, но она молчала. «Все ждут моего поражения», — подумал он. Их лица были обращены к нему, но глаза смотрели не на него, а на его руку и на руку Ахилла. Он предпочел бы спрятать руки за спину; желание зрителей увидеть его поражение было настолько велико, что это почти физически подавляло его.
 «Возможно, они надеются, что я смогу победить этого глупого Фуко», — пытался он убедить себя и улыбнулся старому Фуэ, который, задыхаясь, тащил два стула, ставил их к столу в углу и вытирал пот со лба тыльной стороной ладони.
    «Садитесь, гражданин», пригласил Ахилл соперника с поклоном присесть за один из стульев.
    Ханс чувствовал взгляды зрителей за спиной, которые подталкивали его, присел на стул, поставил правый локоть на столешницу и сплел свою ладонь пальцами с ладонью Ахилла. Только сейчас он разглядел, что у Ахилла была грубая узловатая ладонь, сильная и мускулистая. Они все знают, что у него намного крупнее руки, чем у меня, он непременно меня победит, Жюли тоже это знает, с горечью подумал он. Ахилл еще немного помедлил, рассматривая маленькую крепкую руку своего соперника.
     «Начнем» -нетерпеливо сказал Ханс.
Всем было абсолютно ясно, что он проиграет, однако все удивились, что борьба длилась так долго. Ханс сражался с непреклонной выдержкой, подстегиваемый вниманием зрителей. С бесстрастным лицом он наблюдал за двумя руками, каждая из которых пыталась раздавить другую. Он забыл о Жюли, забыл о своей неприязни к Ахиллу Фуко, в которой только что признался себе, он даже забыл, что одна из сражающихся рук принадлежала Ахиллу, а другая — ему самому. Равнодушие исчезло с его лица, губы приоткрылись, и он презрительно улыбнулся этой глупой борьбе. «Мы что, дети, — подумал он, — зачем мы сражаемся?» Он поднял глаза. Прямо перед ним висела гравюра, изображающая одного из демонов Нотр-Дама, дьявола, задумчиво опиравшегося на подбородок руками. На мгновение ему показалось, будто он сам, Ханс фон Мохов, или, вернее, гражданин Жан Мокко, с таким же безразличием наблюдает за рукопашной схваткой. В этот момент одна из двух рук была прижата к земле; это была его рука. Он почувствовал это от невыносимого давления, и теперь он также почувствовал, как болят мышцы по всей длине до плеч от сопротивления грубой руке Ахилла. «Побежден», — произнес он голосом, в котором все еще звучало задумчивое безразличие демона из Нотр-Дама.
      «Честь Вам, гражданин,» — сказал Ахилл Фуко, — «никто никогда не сопротивлялся мне так долго, как Вы!»
«У тебя больше силы, чем кажется», — признала Жюли.
«Отец очень сильный», — пробормотал Фредерик, — «очень сильный, им нельзя не восхищаться!»
 Старый Фуэ снова провел тыльной стороной ладони по лбу, а затем захлопал в ладоши, как старики. Ханс сердито посмотрел на них, полагая, что они издеваются над ним, но взгляды, которые он встретил, были восхищенными.
«Я думаю, Вы, гражданин Мокко, смогли бы съесть двух цыплят на конкурсе по поеданию еды» — одобрительно сказал Ахилл.
«Попробуем», — ответил Ханс, уже представляя себя сидящим напротив хохочущего Ахилла, грызущего жирную куриную хрустящую ножку, перемазанного, капающим с уголков рта жиром и, вздрогнув, отвел взгляд в сторону. Ломонье стоял в дверях большого выставочного зала, высокий, худой и одетый во все темное.
«Мне сказали, что Вы вернулись из Америки, гражданин Мокко», — сказал он, кланяясь. «Не могли бы Вы замолвить за меня словечко перед гражданкой Мокко?»
«Вам это нужно?» — спросил Ханс.
«Я постарел, только посмотрите на меня! Неудивительно, что я больше не понимаю времени? Время молодо и злобно, и оно тоже не хочет меня понимать»
«Почему вас это беспокоит, гражданин Ломонье?»
«Полагаю, меня это должно беспокоить, гражданин Мокко, раз никто больше не хочет покупать мои гравюры».
«Я помню, вы были известным художником».
 «Это было давно».
Ханс, всё ещё сидя за столом, повернулся лицом к Жюли.
«Ты сам знаешь,» — сказала она, «Ты же писал мне во втором или третьем письме из Нью-Йорка, что его гравюры там не продаются».
«Не помню,» — пробормотал Ханс.
«Я найду то письмо. Здесь они тоже не продаются. Он любит изображения, залитые кровью. Времена уже не такие жестокие, как раньше; даже сцены сражений должны быть более приятными».
«Никому не хочется больше видеть кровь» - подтвердил старый Фуэ.
«Зачем ты так часто гравировал гильотину, чудовище!» — выпалил Ахилл. «Ты, должно быть, сожалеешь, что не обеспечил ее достаточным количеством жертв!»
 «Он был мерзким якобинцем», — прорычала Катрин. «Он произносил крамольные речи!» — прохрипел Фуэ.
«Его нужно отправить на галеры!» — выдохнул Ахилл.
«В Кайенну!» — завыла Катрин, и даже маленький Фридрих закричал своим высоким, слабым голосом: «В Кайенну! Мерзкий якобинец! В Кайенну!»
Ломонье склонил голову и безвольно опустил руки; его нос казался еще более плоским, чем прежде, выступающий подбородок опустился, как у умирающего, и затуманенными глазами он смотрел на любого, кто его оскорблял.
 «Я сам сидел в тюрьме», — кротко сказал он, когда все замолчали.
 «Потому что ты не мог придумать никого другого, на кого бы донести!» — воскликнул Ахилл.
 «Гражданка Мокко вызволила меня из тюрьмы. Разве не так, гражданка Мокко?»
«Оставьте его в покое», сказала Жюли. «Гильотина уже не работает, хвала небесам!»
«Я попробую ещё раз, гражданин Ломонье, но, пожалуйста, угодите вкусам публики. Принесите мне вид Версаля; об этом просили вчера».
Когда Ломонье вышел на улицу, Ханс последовал за ним. Он шёл рядом с ним некоторое время, прежде чем заговорить. Ломонье вздрогнул.
 «В чём вы меня обвиняете, гражданин Мокко?» — тревожно спросил он.
 «Ни в чём. Пойдёмте». Ханс взял его за руку и повёл в парк Тюильри. У входа к ним подошли двое детей; судя по их сходству, это были брат и сестра, примерно одиннадцати и двенадцати лет.
«Что вы хотите?» спросил Ханс; они как-то стушевались и еле слышно бормотали что-то невнятное, он не мог их понять.
«Они хотят есть», объяснил Ломонье.
«С тех пор, как Вы нас покинули, гражданин Мокко, нищета распространилась, как чума». Ханс дал детям монетку. Они посмотрели на него, осмотрели деньги, обменялись взглядами и вдруг убежали, даже не поблагодарив.
«Почему они меня боятся?» — с изумлением спросил Ханс.
«Потому, что ты даешь им эти деньги, гражданин Мокко,» — объяснил Ломонье. «Они продают себя. Они не единственные. Если бы я был молод, я бы лучше сделал то же самое, чем умереть от голода».
   В парке было пусто. Наступающий вечер был прохладным; перед обедом прошел дождь, а послеобеденное солнце не согревало. Под лиственной крышей каштановой аллеи было темно и сыро.
«Не знаю, любили ли вы революцию, гражданин Ломонье,» сказал Ханс, «но вы ей служили».
 Ломонье приподнял свой плоский нос и задумчиво вздохнул.
«Надеетесь ли вы снова увидеть революцию в Париже, гражданин Мокко?» — спросил он с робкой насмешкой. «Пока мне это не удалось».
«В будущем Вам это тоже не удастся. В воздухе пахнет разложением, разве Вы этого не чувствуете? Труп революции гниет. Он удобряет почву для спекулянтов».
Они cвернули за угол. Ломонье снова начал жаловаться, что не может найти покупателей на свои гравюры.
 «Вы знаете генерала Бонапарта?» — перебил Ханс. «Говорят, народ его любит».
Но Ломонье был равнодушен к генералу. Его гораздо больше волновало, даст ли ему Ханс деньги, как он это сделал для детей. Он сделал несколько намеков, сначала робко, затем более смело.
«Я бы сказал, что Вы почувствовали себя мне обязанным, гражданин Мокко», — сказал он. «Это была моя первая мысль, когда я заметил, что Вы следуете за мной по улице Сент-Оноре. Он благородный человек, подумал я про себя; он не считал, что письмом, всего несколькими строчками письма, он может навредить старику. Теперь он хочет загладить свою вину, подумал я, какой прекрасный жест! Он также подарил деньги детям, не испытывая никаких других чувств, кроме сострадания и милосердия, ибо он сохранил в Штатах те возвышенные чувства, которым посвятил себя в молодости».
При выходе из парка, когда Ханс прощался с Ломонье, он отдал ему все деньги, которые имел при себе.

            Однажды утром Ахилл Фуко принес известие о том, что Лоран и его банда снова напали на путешественников, на этот раз даже недалеко от Версаля.
«Видишь, власти бессильны против него», — заметила Жюли.
Ханс ничего не ответил, но тем же утром отправился к прокурору. На этот раз он его застал. Это был худой мужчина с серым, морщинистым лицом и усталыми глазами.
 «Лоран, знаменитый Лоран!» — скучающе сказал он, когда Ханс напомнил ему о жалобе. «Уже год мы пытаемся его арестовать, но безуспешно. Спасибо Вам за ваши усилия, гражданин. Если нам повезет, я вызову Вас в качестве свидетеля обвинения».
     Он второпях дружелюбно попрощался с Хансом и обратился к следующему посетителю, который уже стоял в дверях.
     Сопротивление, с которым он столкнулся, лишь укрепило решимость Ханса. Поскольку его попытки оказались безуспешными, он колебался, рассказывать ли об этом Жюли; он даже не спросил ее, где находятся кабинеты директоров. Старый Фуэ ответил ему: это Национальный дворец, бывший Люксембургский дворец. Ханс некоторое время нерешительно стоял перед зданием; воспоминание о том времени, когда там была Тереза, парализовало его решимость. Но войдя, он обнаружил, что прошлое стерто. Ворота во дворе были убраны, все комнаты отремонтированы, во многих — шелковые обои, мебель, обитая камчатным штофом, и зеркала в золотых рамах. Стражники стояли перед входом, во дворе и перед каждым залом для аудиенций — молодые гвардейцы в шлемах, с которых свисали широкие конские хвосты. Нигде в Париже Хансу не было так очевидно, как изменился город и его обычаи. Он пытался посмотреть гвардейцам в глаза, но они смотрели мимо него или поверх него. Даже чиновники, к которым он обращался за информацией, избегали его взгляда. Один чиновник отправлял его к другому; его перенаправляли из комнаты в комнату, он тщетно требовал поговорить с Гойером, с Сийесом. Казалось, все директора были заняты делами или совещаниями. Но секретарь в приемной Барраса, первого и самого влиятельного человека в Директории, с любопытством посмотрел на Ханса, услышав, зачем пришел посетитель.
«Неужели Вы сами встречались со знаменитым Лораном?» — с удивлением спросил он. «Его зовут маркиз де Гремонвиль, это знает каждый ребенок. Говорят, он красивый мужчина».
«Я не обратил на это внимания.»
«Я понимаю, ситуация была не подходящая.»
У секретаря, несколькими годами моложе Ханса, было симпатичное дружелюбное лицо и веселые морщинки вокруг рта и глаз. Посетитель, видимо, ему понравился.
  «Поскольку гражданин директор хочет отправиться в поездку, сегодня он не будет принимать посетителей», сказал он. «Однако, я полагаю, Ваше сообщение может его заинтересовать». Он помедлил, еще раз оглядел Ханса и встал. «Подождите, я постараюсь узнать, найдется ли у него для Вас время».
После того как Ханс несколько минут оставался один в комнате, из боковой двери вышла молодая женщина в длинном, свободном платье; хотя оно уже вышло из моды, на ней был чепчик, скрывавший ее профиль.
    «Вы секретарь?» спросила она, прикрывая платком рот и нос, так что Ханс не мог разглядеть ее черты. «Нет? Ну тогда покажите мне хотя бы как мне выбраться из этого лабиринта на свободу!»
Он дважды объяснил ей, как ей следует пойти.
«Ах, я так взволнована, что непременно заблужусь», взмолилась она, «Проводите меня!»
«У меня аудиенция», извинился он.
«Нет. В Париже забыли правила хорошего тона».
Обиженная и раздосадованная она тут же воспользовалась боковой дверью и вышла, вместо того, чтобы выйти через главный вход, как ей объяснил Ханс. Когда он готов был последовать за ней, чтобы помочь не заблудиться, вернулся секретарь.
«Заходите, быстрее, он Вас примет!» крикнул он Хансу, схватил его за руку и потащил за собой через помещение похожее на зал в маленькую, заставленную шкафами и комодами костюмерную.
Баррас откинулся на спинку кресла, единственного свободного места. Он уже надел галстук и белый воротник с золотой вышивкой, которые входили в его официальный наряд; тога с золотыми шнурами была небрежно накинута на грудь. Он потянул себя за длинный нос, но, когда вошли Ханс и секретарь, он опустил руку, обнажив свой мягкий, круглый подбородок, и нахмурил густые брови.
  «Это тот человек, который утверждает, что встречался с Лораном, Анри?» — спросил он секретаря.
«Я встречался с Лораном», — настойчиво ответил Ханс.
«Вы знаете, был ли тот, кто выдавал себя за него, был им на самом деле?»
Баррас насмешливо улыбнулся. «Опишите его!»
 Он наклонился вперед, выслушал каждую деталь процесса ограбления и снова потянул себя за нос.
«Он утверждал, что этот Андре был его другом детства?» — еще раз уточнил он.
«Младший брат убитого подтвердил это».
 «И Вы сказали, что Лоран обнял этого Андре, когда выстрелил в него?»
 «Верно».
«Настоящий друг, Анри!»
 Секретарь натянуто рассмеялся.
 «Опасный друг», — сказал он.
«Есть и получше».
 «Надеюсь, Вы имеете в виду меня. Дама ушла?»
«Я не видел, чтобы она выходила».
 «Она прошла через приемную, пока я ждал», — сказал Ханс.
 «Пусть все боги древности благополучно проводят её!» — вздохнул Баррас. «У неё доброе сердце. Вчера вечером она попросила работу только для своего брата, позже — для всей семьи, а сегодня утром — и для деда. Дай мне тогу, Анри, мы уходим».
Он кивнул Хансу и сказал: «Вы были правы, Вы встретили настоящего Лорана. Только он способен убить друга таким нежным образом».
«Вы прикажете привлечь Лорана к ответственности, директор по делам граждан?» — спросил Ханс, шагнув ему навстречу.
«Доклад составлен, чего ещё Вы хотите, дражайший? Его арестуют или нет, это зависит от того, насколько влиятельны его покровители. Если узнаете о нём что-нибудь ещё, сообщите об этом Анри; мне нравятся забавные новости».
Во дворе, где он разговаривал с Терезой, отделенном оградой, Ханс остановился, заложив руки за спину и опустив голову. Только когда к нему подошел стражник и похлопал по плечу, он вздрогнул.
«Я ухожу, да, я уже ухожу», — сказал он. Он снова остановился перед дворцом и огляделся.
 «Я хочу увидеть Терезу, я любил ее», — подумал он, но тут же понял, что не знает, где ее найти. Тем не менее, он вышел через грязные, вонючие улицы к павильону, где когда-то жил с ней, в надежде встретить кого-либо, кто мог бы ему сказать, куда она переехала. Он не узнал дома в этом районе и окружающие их сады. Деревья и кусты были подстрижены, старые вырублены, посажены новые, дорожки изменили направления, а фасады домов были отремонтированы. Кареты останавливались у садовых ворот, и выходящие из них дамы были одеты в легкие платья из светлых тканей с высокой талией, на ножках - сандалии и на головках широкополые шляпы. Заметив скамейку у входа в павильон, он решил сесть и отдохнуть. Через некоторое время дверь открылась, и женский голос спросил: «Кого вы здесь ищете, гражданин?»
   Он повернул голову, увидел в дверях невысокую, полную женщину и с удивлением обнаружил, что ее голос показался ему знакомым.
 «Я устал», — сказал он. «Если мое присутствие вам неприятно, я уйду».
Невысокая женщина сложила руки, спустилась по ступенькам и направилась к нему.
 «Это действительно ты», — сказала она, остановившись перед ним. «Как ты меня нашел?»
Он молча посмотрел на нее и наконец узнал по правому глазу, который был немного косил наружу. Она постарела больше, чем Жюли; даже макияж и пудра не могли скрыть обвисшую кожу.
  «Ты, кажется, не очень рада снова меня видеть», — сказал он.
 «Полагаю, нет. Но заходи, я уверена, ты хочешь увидеть свою дочь».
«Если ты позволишь…»
 «Ты же отец, в конце концов».
Она провела Ханса в большую комнату. Старая мебель была заменена новой, обои были новыми, светлыми, как дерево мебели, и украшены нежными голубыми полосками, как и на обивке мебели. Под позолоченным зеркалом в овальной золотой раме, на том же месте, что и раньше, все еще висела миниатюра. Ханс остановился перед ней.
«Я говорю своим друзьям, что это был мой первый любимый человек», — сказала Тереза, указывая на миниатюру. «Все они сожалеют, что тебя гильотинировали».
«Почему ты не оставила меня в живых?» — спросил он.
«Это выглядело бы слишком хорошо. Кроме того, они бы ревновали к живому; они считали его слишком красивым».
    Ее голос звучал бесстрастно. Он с облегчением понял, что больше не вызывает никаких эмоций у этой невысокой, на первый взгляд, полной женщины.
«Почему ты вернулась в павильон?» — спросил он.
 «Я не хотела. Банкир, мой покровитель, арендовал и обставил его без моего ведома. Когда я переехала, твоя миниатюра висела на том же месте, что и раньше».
 «Твой банкир все еще покровительствует тебе?»
«Уже давно нет».
Тереза открыла дверь в соседнюю комнату. Альбертина лежала в постели. Она спала, укрывшись по шею одеялами и подушками, несмотря на тепло. Ее маленькое личико разрумянилось. У нее были полные щеки и такой же вздернутый нос, как у матери; волосы у нее были светлые, как у отца.
 «У нее тоже карие глаза?» — спросил Ханс.
«Такие же карие, как у тебя».
«У тебя больше нет хрипоты, Тереза…»
 «Через месяц после рождения Альбертины я снова спела сольную партию, но прошлой зимой наняли нового дирижера, который меня терпеть не может. Кстати, я его тоже терпеть не могу, этого негодяя Трусселя!»
Ханс, склонившийся над кроваткой, выпрямился. «Дадим ей поспать», — сказал он.
«Я бы точно не стала ее будить», — объяснила Тереза. «Ей нужно много спать. Она здоровый ребенок».
 У Альбертины были маленькие пухлые ручки; она казалась полной противоположностью Фредерику — крепкой и здоровой. Ханс не горел желанием узнать ее поближе, отвернулся и последовал за Терезой в большую комнату.
«Ты сохранил мою миниатюру?» — спросила она, налила ему вина и принесла блюдо с фруктами. Он не мог вспомнить, куда делась миниатюра, и на мгновение почувствовал искушение рассказать Терезе, но потом вспомнил, что взял ее с собой в Америку.
«Она сгорела», сказал он. Это была вынужденная ложь, но пока он говорил, то сам свято в это поверил.
«Ты ее сжег?» возмутилась Тереза.
«Не я, это была буря.»
Он рассказал ей о своей хижине на озере Эри, о своей жизни с Мэри, и о Гастоне.
«А кто такой Гастон?» поинтересовалась она.
«Он был бондарем на балу жертв. Когда ты со всей компанией бросилась на меня, он меня спас.»
«Я набросилась на тебя?»
«Когда я хвалил Робеспьера»
«Я даже совсем не помню об этом.»
«Да, это было давно, когда я любил тебя.»
«Тебе сейчас кажется это невозможным, не так ли?»
     Она рассмеялась. Любовь не была для нее важнее, чем успех на сцене, объяснила она. Однако новый капельмейстер стоял у нее на пути. Она призывала на его голову все кары небесные, на голову этого Трусселя, как вдруг открылась дверь спальни. Тереза замолчала, Ханс обернулся. Маленькая Альбертина босиком, в коротенькой рубашонке с любопытством разглядывала чужого мужчину, который сидел рядом с ее матерью.
«Кто это?» спросила она.
«Это твой отец» ответила Тереза.
Альбертина была красивее, чем Ханс предполагал.
Если её щёки казались полными, а нос вздернутым, то, вероятно, это потому, что она уткнулась головой в подушки и прижала руку к подбородку в постели. Овальная форма её лица была идеально симметрична, нос узкий и прямой, светлые волосы, ещё в беспорядке после сна, падали на глаза глубокого, бархатисто-карего цвета.
«Она прекрасна», — тихо сказал Ханс. «Подойди к нам, Альбертина», - попросилаТереза. «Пол холодный; твоим босым ногам это не понравится».
«Им это нравится» ответила Альбертина.  «Почему мой отец не приходил ко мне раньше?»
«Потому что я был в Америке», ответил Ханс.
«А где Америка?»
«По другую сторону океана.»
«Это очень далеко?»
«Намного дальше, чем от двери до меня».
«Тогда я подойду к тебе». Она сделала пару шагов и снова остановилась. «Ты пришел ко мне или к маме?»
«К обеим».
«Ты снова уедешь в Америку?»
«Нет, я останусь в Париже.»
«Но у нас нет для тебя места.»
«Я не сказал, что останусь у вас.»
«А куда ты пойдешь?»
«Подойди ко мне, тогда скажу.»
«Нет, скажи сразу».
«Если хочешь, чтобы Альбертина тебя любила, будь послушным», сказала Тереза.
«Ты тиранка, Альбертина?» спросил Ханс.
«Да», ответила девочка.
«Тогда нам предстоит новая революция!»
«А что такое революция?» поинтересовалась Альбертина.
«Ты ей не объясняла, Тереза?»
«Развращать невинного ребенка ужасными картинами! Как это пришло тебе в голову!» — запротестовала она. «Ну же, Альбертина!»
 «Нет, я хочу сначала знать, куда пойдет мужчина», — настаивала она.
 «Ответь ей уже!» — потребовала Тереза. «Только не забудь, что она босая!»
 «Ты простудишься, Альбертина», — сказал Ханс.
 «Тогда это будет твоя вина, что ты мне не ответил…»
«Нехорошо, что ты такая упрямая».
«Всем остальным это нравится»,
Ханс рассмеялся.
«Я пойду к своей жене», сказал он.
Альбертина на мгновенье задумалась.
«Если у тебя есть жена, то я тебе не нужна», объяснила она. «Лучше я пойду к маме.
Она подошла к Терезе и забралась к ней на колени. Ханс был ей безразличен.
Тем не менее он пришел к ним на следующий день снова, и потом еще и еще раз. Тереза терпела это, ведь он играл с ребенком.  Вечером, когда она уложила Альбертину в постель, она отослала Ханса домой.
«Боюсь, твоя дочь тебя не любит», сказала она как-то вечером.
«Она научится».
«Вчера она сказала, что тебя так долго не было, что же тебе сейчас надо.  Ну, иди. Мне пора в театр».
 Чем больше Альбертина отстранялась, тем больше Ханс старался уделять ей внимание. Альбертина была его ребенком; он чувствовал большую связь с ней, чем со своим сыном. Когда Жюли спросила его, где он проводит вечера, он ответил: «Я обнаружил, что у меня есть еще и дочь».
 «Поэтому ты меньше общаешься с Фредериком?»
 Ханс не взглянул на нее; ему пришло в голову, что он не поздоровался с сыном этим утром.
 «Сегодня я отведу его в сад Тюильри», — сказал он.
Но он забыл и снова пошел к Альбертине. Насколько сильно он был привязан к ребенку, стало ясно ему в тот день, когда он встретил Пьера у Терезы. Однажды он спросил ее, в Париже ли ее брат.
 «Не знаю», — ответила она. «Я никогда не спрашиваю его, где он, или где он в Париже или в провинции. Он не любит, когда ему задают вопросы».
    Однажды, когда Тереза ушла гулять с дочерью, Ханс застал Пьера сидящим у окна в большой комнате павильона, скрестив ноги, он мечтательно смотрел в сад.
 «Какая радость,» — устало и немного театрально произнес Пьер, — «хотя я был готов встретиться с Вами здесь снова, мой друг…»
«Я хотел бы знать, почему Вы так долго не навещали свою сестру,» — ответил Ханс. «Но Тереза думает, что Вы сочтете такое любопытство навязчивым».
 «Возможно, я открою секрет». Пьер зевнул. «С тех пор как Лоран нашел себе новую возлюбленную, он попросил меня заняться его делами».
«Вы имеете в виду: грабежи, разбой путешественников, убийства?»
Пьер, словно защищаясь, поднял руки.
«Мой дорогой друг, Вы нас неправильно понимаете. Мы следим, мы собираем налоги для короля, мы приводим приговоры в исполнение. Король является законным правителем Франции. Это хорошая традиция, полезная традиция».
«К сожалению, я не могу видеть вещи такими, какими видите их Вы».
«Но я Вас к этому не принуждаю?» — Пьер вежливо улыбнулся.
«Кстати, на этот раз я был занят другими делами. Вы, возможно, помните, что Лоран обещал присмотреть за юным Боске».
«Действительно ли молодой человек доверяет убийце своего брата?»
«Не спрашивайте меня, спросите его сами, спросите Лорана!»
«Я не знаю, где с ним встретиться…»
 «Здесь, мой друг. Лоран любит Альбертину, как родную дочь. Он очень чувствительный, как Вы, успели заметить.»
 Ханс уже собирался снова уйти, когда Тереза вернулась с ребёнком. Альбертина подбежала к Пьеру с распростёртыми объятиями, игнорируя отца.
«Дядя Пьер!» — воскликнула она. — «Где ты был так долго?»
«Далеко-далеко», — ответил он, поднимая её на руки. «Но тоска по тебе заставила меня вернуться…» Альбертина ещё не понимала насмешки.
«Отпусти меня!» — приказала она. — «Ты помнешь мне платье, дядя Пьер! Когда же дядя Лоран начнёт по мне тосковать?»
«Надеюсь, скоро, моя дорогая».
«Он должен навестить меня сегодня!» — потребовала Альбертина, топнув ногой. «Никто не играет со мной так хорошо, как дядя Лоран!»
 Ханс, который приветствовал Терезу, обернулся.
«Ты меня совсем не любишь, Альбертина?» спросил он.
«Поздоровайся с отцом, дочка!» напомнила Тереза
«Он любит тебя намного больше, чем я» усмехнулся Пьер.
«Но я его знаю не так уж давно», объяснила Альбертина,
«К тому же он приходит каждый день»
Пьер рассмеялся. Ханс подошел и погладил белокурые локоны Альбертины.
«Она гораздо больше похожа на меня, чем Фредерик», — сказал он.
 «А кто такой Фредерик?» — спросила Альбертина, отстраняясь от ласки.
«Твой брат».
«Я его не знаю».
 «Ты должен завоевать расположение Альбертины», — сказала Тереза. — «Лоран и Пьер понимают это лучше, чем ты».
На следующий день Ханс снова пошел к прокурору, чтобы сообщить ему, что Лоран находится в Париже и иногда его можно найти в павильоне, где проживает певица Шателе. Прокурор вызвал секретаря и поручил ему внести это в протокол.
«Это предупреждение, к которому следует прислушаться», — сказал он, подавляя зевок. «С этого дня павильон гражданки Шателе будет находиться под наблюдением».
 Однажды вечером после ужина Жюли спросила: «Ты уже освоился в Париже?»
 «Я узнал город и людей», — неуверенно ответил Ханс.
«Они изменились? Тебе чего-нибудь не хватает?»
Он немного подумал.
«Воодушевления», — наконец сказал он. «Ни у кого его больше нет, даже у меня».
«Больше нет гильотин, нет собраний и нет никаких высокопарных заявлений».
 Ханс, который встал и беспокойно расхаживал по комнате, снова сел рядом с Жюли.
«Понимаю, всему этому должен был прийти конец», — признал он. «Но почему люди стали такими трезвыми?»
«Разве в Америке они не такие?»
«Еще трезвее. Когда они сражались против Англии за свою свободу, они, конечно же, не были такими».
 «Наши солдаты до сих пор в восторге. Теперь мы делаем гравюры с видами египетских городов и пейзажей».
   «А также изображения Бонапарта?»
  «И это тоже, естественно. Ты тоже будешь им восхищаться. Он может сделать тебя счастливым, Ханс.»
«Ты хочешь, чтоб я восхищался войной, Жюли? Я на это уже насмотрелся. Даже в мирное время каждый ищет причину, чтоб убить другого, продавцы мехов, индейцы и этот Лоран, который устроил охоту на революционеров!»
«Когда Бонапарт станет у власти, он наведет порядок».
  Ханс не сказал Жюли о том, что был у Барраса.
Он всё ещё размышлял, как наказать убийцу.
«Бонапарту нужно завоевать Египет», — мрачно сказал он.
 «Тогда он вернётся», — объяснила Жюли. «А пока мы будем продавать виды Египта».
Несколько дней спустя Ахилл принёс первые гравюры. «Они пришли как раз вовремя», — сказал он. «С тех пор, как русские и австрийцы победили нас в Италии, никто больше не покупает картины с батальными сценами.»
Жюли рассматривала гравюры с изображением порта в Александрии, Великой мечети в Каире и пирамиды, размышляя, куда бы их повесить.
«Снимите изображения побежденных генералов», — наконец решила она.
«Отлично, просто замечательно!» — восторженно воскликнул Ахилл. «Вчера вечером я состязался в армреслинге с генералом, настоящим генералом, и вышел победителем!» Обратившись к только что вошедшему Хансу, он добавил: «Он не продержался и половины того времени, что Вы, гражданин Мокко!»
«Бонапарта Вам не победить», заметила Жюли.
 «Я в этом убежден», — с готовностью согласился Ахилл.
«Мы также получили четыре портрета маленького генерала. Какие из них нам повесить? Не все одинаково хороши».
Жюли сравнила гравюры. «Нам нужно заказать еще одну гравюру с его изображением», — сказала она.
 «Ни на одной гравюре он на себя не похож…»
«Когда ты видела Бонапарта?» — спросил Ханс, когда Ахилл вышел.
«После подавления восстания роялистов никто не верил, что он появится в Париже без охраны, но он беспрепятственно шел по городу, смотрел людям в глаза, и никто не смел причинить ему вред, даже бывшие эмигранты».
«Их до сих пор много в Париже».
 «Бонапарт знал это. Говорят, что когда-то он был якобинцем или близок к ним. После казни Робеспьера, как говорят, он некоторое время провел в тюрьме».
«Ты почти в восторге от него, Жюли!»
«Еще на днях ты жаловался, что энтузиазма больше нет», — оживленно ответила она. — «Но ты его так и не нашел, Ханс! Спроси парижан; они возлагают большие надежды на Бонапарта. Вся Франция возлагает на него надежды».
В следующий раз, когда Ханс встретил Пьера, он спросил его, что тот думает о Бонапарте. Пьер скривился. «Нам придется подождать и посмотреть, будет ли он и дальше также успешен», — равнодушно сказал он. — «Составь мне компанию; давай пообедаем вместе».
      Они встретились неподалеку от дворца Эгалите. Ханс не ступал в него с момента своего возвращения. Компания Пьера его не привлекала; просто он хотел снова посетить места, которые когда-то были ему знакомы. Но Пьер повел его не в кафе «Корраца», а в ресторан, расположенный на третьем этаже, куда разрешалось входить только избранным по лестнице и через галереи. Окна были занавешены, а на столах стояли трехрожковые серебряные канделябры. Владелец, известный своей изысканной кухней и винами, обслуживал небольшой круг клиентов; только тех, кого знал.
«Обычно я встречаюсь здесь со своими друзьями», — объяснил Пьер.
«Я не знаю ваших друзей», — пренебрежительно ответил Ханс. За столами сидело лишь несколько гостей. Пьер нашел себе место в углу, чтобы не привлекать внимания.
 «Думаешь, якобинское правление может вернуться?» — спросил он, когда подали еду. Его лицо над высоким воротником, в свете свечей выглядело гладким и молодым, а манерные жесты, когда он подносил вилку ко рту, клал ее на тарелку и тянулся за бокалом вина, раздражали Ханса. Он начал жалеть, что последовал за этим легкомысленным и поверхностным щеголем.
"Спросите об этом Бонапарта, гражданин Шателе, не меня." ответил он.
   Пьер уже собирался снова приступить к своей оленине, когда руку ему на плечо положил Лоран. Никто из них не ожидал его появления; внезапно он оказался перед ними, его дружелюбное, по-детски наивное лицо было обращено к ним. Его светлые глаза секунду изучали Ханса, затем он посмотрел на еду на столе.
«Рад видеть тебя в хорошем настроении, Пьер», — сказал он. «Могу ли я помочь вам доесть эту оленину?»
 «Можешь, Лоран», — согласился Пьер. «Присаживайся к нам!»
«Рад снова видеть Вас в такой мирной обстановке», — сказал он и поставил перед ним жареное мясо.
Ханс отодвинул тарелку и уставился на Лорана, который, поздоровавшись, больше не обращал на него внимания.
«Я слышал, как ты говорил о якобинцах», — сказал Лоран Пьеру.
«Все говорят, что они снова выходят из подполья. Нам предстоит с ними поработать».
Пьер, казалось, не был в восторге от этой перспективы. «Необходимо узнать, насколько они сильны», — сказал он.
 «Какое нам дело до силы черни? Да благословят тебя все Святые! На нашей стороне закон и Церковь!»
«С их помощью мы, несомненно, одержим победу».
Ни Лоран, ни Ханс не почувствовали насмешки. Лоран наконец заметил, что Ханс пристально смотрит на него. «Ты, кажется, удивлен, что снова меня видишь?» — спросил он.
«Я не ожидал, что Вы отправитесь в Париж. Вы не боитесь ареста?»
«Да кому это вообще может быть интересно!»
 Ханс не нашелся, что ответить; у него пересохло в горле. Он поспешно выпил бокал вина. Затем сказал:
«Я подал на Вас жалобу».
Лоран не позволил испортить ему удовольствие от оленины.
«Я знаю об этом,» — ответил он. — «Мне также сказали, что Вы были у Барраса. На мгновение мне захотелось призвать Вас к ответу, но потом я вспомнил, что Вы отец Альбертины. Она очаровательная девочка. Давайте выпьем за ее здоровье!»
 Ханс не стал пить.
«Что стало с братом убитого?» — спросил он.
 «Я устроил маленького Эмиля Боске к банкиру. У него все будет хорошо. Банкир к нему неравнодушен. Возможно, он выдаст за него замуж свою дочь и сделает его своим партнером. Мальчику повезло, что он встретил меня.»
   Лоран молча доел остатки своей порции оленины. Большинство столов были заняты гостями. Занавески были сделаны из темно-синего шелка; потолок, стены и спинки стульев были украшены золотой отделкой. В двух узких торцах два высоких зеркала в богато украшенных золотых рамах отражали свет свечей, многократно увеличивая изображения гостей, их темные костюмы с высокими воротниками, светлые платья и завышенные талии женщин, каждое движение рук и каждый наклон головы, так что узкое, вытянутое помещение казалось заполненным беспокойной толпой людей.
      Лоран опустошил свою тарелку и встал.
«Останься еще хоть ненадолго»» попросил Пьер.
«Твой друг меня терпеть не может. Если я задержусь, от позовет стражу и меня схватят.» 
Лоран помахал им с улыбкой и исчез в толпе людей, отражающихся в зеркалах. Когда Ханс обернулся, он его не увидел.
«Он вышел через дверь, оклеенную обоями», — объяснил Пьер. «Видимо, он действительно боится, что Вы можете доставить ему неприятности. Но Вы зря волнуетесь, мой друг. Поверьте, маленький Боске никогда не был так счастлив, как сейчас». Ханс молча смотрел на него. Пьер вздохнул.
«Вы мне не верите»,» — заявил он. «Пойдемте со мной, пусть малыш сам все Вам расскажет».
Они вышли из ресторана, прошли через галерею, спустились вниз по лестнице и через другую галерею попали в танцзал. По обеим сторонам несколько ступенек вели вниз к танцполу между рядами колонн. «Я здесь уже был», — сказал Ханс, — «но не помню, когда».
«На балу жертв». Пьер тихонько усмехнулся; воспоминание его позабавило.
 «Когда тебя забрали, мы думали, что ты мертв…»
«Ты был очень разочарован, узнав, что я жив?»
Пьер встал перед Хансом, положил обе руки ему на плечи и посмотрел ему в глаза с доброй усмешкой.
«Я испытываю к тебе некоторую симпатию, мой друг, и никогда от тебя этого не скрывал». Его руки крепко держали Ханса, он не мог их стряхнуть.
«Конечно, я не такой близкий друг тебе, каким Лоран был для Андре, но ты любил Терезу. Тем не менее, не следует путать эти два понятия; дружба остается дружбой, наказание остается наказанием. Как философы, мы умеем различать то, что не сочетается друг с другом».
Наконец Хансу удалось освободиться из рук Пьера. Он оглядел комнату, которая казалась меньше и строже, и задумался, могут ли страсти, подобные тем, что были в древности, все еще процветать в этом пространстве, утратившем все свои тайны.
  «Прошло пять лет,» — сказал он.
«Ещё нет, осенью исполнится пять. Приговор Вам был мягким. Но давайте оставим это в стороне, не будем держать друг на друга обиду. Вы видели маленького Эмиля?»
Ханс изучал танцоров. Это были молодые люди, одетые по последней моде, с красными лицами, лбы и щеки покрыты потом от волнения во время танца. Они не танцевали менуэт с грацией старых времен, и музыканты тоже вкладывали в свою игру страсть, чуждую музыке.
 «Молодежь хочет наслаждаться жизнью,» — заметил Пьер. «Мы тоже. Но эти молодые люди более цивилизованы, чем мы. Мы меньше себя ограничивали».
«Мы не танцевали так безудержно».
«После танцев мы все становились еще более неистовыми. Многих из этих молодых людей скоро призовут в армию. Но война не так беспощадна, как гильотина, и военная форма выглядит лучше, чем красные одежды приговоренных к смерти. Почему молодые люди должны быть настолько отчаянными, чтобы отбросить все запреты?»
Музыка на мгновение затихла. Из соседних комнат вошли несколько пар; другие уступили им дорогу, поднимаясь по ступеням с танцпола и наблюдая, как остальные продолжают танцевать. Ханс узнал Эмиля Боске только тогда, когда молодой человек поклонился им. Эмиль изменился; его лицо стало красивее, а фигура — еще стройнее. Но это, вероятно, объяснялось тем, что на нем был более высокий воротник, чем у остальных, более облегающий сюртук и более узкие панталоны. Он двигался с такой ловкостью, которая больше не выдавала его провинциального происхождения.
         «Рад снова Вас видеть», — поприветствовал он Пьера. «Мой благодетель тоже в Париже?»
«Не беспокойтесь о нем, малыш», — сказал Пьер, положив руку на плечо Эмиля. «Вы скоро его увидите. Как он Вам нравится, Элиза?»
       Молодая девушка, с которой танцевал Эмиль, повернула к Пьеру свое круглое, покрасневшее лицо. Она была невысокого роста, ее левое плечо было немного высоковато.
«Он хорошо танцует», — ответила она.
 «И ничего больше?»
 «Он умеет говорить».
«И ничего больше?»
Элиза рассмеялась, ее лицо стало еще шире, так что ее маленький нос, казалось, полностью исчез в нем.
 «Если я буду его слишком хвалить, он зазнается», — сказала она.
«Я пока не обнаружил в нем никакой самонадеянности», — заявил Пьер.
«Вы его не знаете; с ним нужно быть осторожным». Элиза рассмеялась еще громче. «Я не смею выходить с ним одна без сопровождения отца».
«Где господин Шабори? Я хотел бы его поприветствовать».
«Он пьёт вино тут рядом».
«Пойдём туда».
Пьер пошёл вперёд с Элизой. За ними последовали Ханс и Эмиль.
 «Похоже, вы меня не знаете», — сказал Ханс. Эмиль немного помедлил, прежде чем ответить: «Я помню, при каких обстоятельствах мы познакомились».
   «Я подумал было, что Вы меня забыли, как и Вашего брата.»
   «Нет, нет». Эмиль внезапно смутился. «Уверен, Вы думаете, что я бессердечный. Говорите, я готов!»
 «Удивлён, что Вы танцуете», — сказал Ханс. «Для Вас было бы вполне естественно оплакивать брата».
Они стояли у дверного проёма в соседнюю комнату. Тёмные шторы были отдернуты, и мимо проходило несколько пар. Музыка, теперь уже вальс, становилась всё громче. Эмиль повысил голос, чтобы его было слышно.
«Кому я должен быть благодарен за то, что он дал мне работу?» — крикнул он. «Андре никогда бы не познакомил меня с господином Шабори. Андре всегда только и говорил о Республике и правах человека, а я хочу чего-то добиться в этом мире!»
«Твой брат любил тебя!»
«Раньше он ругал и спорил всякий раз, когда у меня было другое мнение. Лоран гораздо ласковее, чем мой брат когда-либо был! Лоран купил мне новую одежду и научил меня, как себя вести! Лоран хочет поговорить с господином Шабори о том, чтобы выдать за меня замуж свою дочь! Лоран значит для меня больше, чем брат!»
 Внезапно Ханс рассмеялся. Маленький мальчик действительно любит убийцу своего брата, подумал он. Маленький мальчик знает, как ориентироваться в мире; он найдет свой путь.
 Он повернулся и вышел из зала. Неужели это и есть новая Франция, Республика, за которую сражался и жертвовал собой Робеспьер, и вместе с ним бесчисленное множество других? Земля Франции была удобрена трупами виновных и невиновных; реки Франции поглотили жертвы, брошенные им в их влажные объятия, и унесли их в море; вздохи и плач умирающих все еще витали в воздухе Франции; ни буря, ни дождь, ни смена десятилетий не могли прогнать их. Но маленький Эмиль Боске отверг своего брата, права человека и все, чего добилась революция, и, вероятно, существовало бесчисленное множество Эмилей Боске, которые желали лишь денег, славы и почестей и продавали себя ради этого безобразным женщинам.
Ханс покинул дворец Эгалите. Даже на улице ему казалось, что он все еще слышит притворную страсть музыки, идеально дополняющую мощный голос молодого человека. Стоило ли это того? — размышлял он. Стоили ли все усилия, все переживания, все разочарования этого? Не лучше ли было бы остаться дома в Пруссии?

      На следующий день, когда Ханс навестил Терезу, к нему в саду, на дорожке от дома к павильону, подошел невысокий седовласый мужчина. Мужчина был коренастым, его небритые щеки были впалыми и седыми, как и волосы. Лицо показалось Хансу знакомым; сделав несколько шагов, он остановился и обернулся. Мужчина тоже обернулся.
 «Где я Вас мог встречать, гражданин?» спросил Ханс.  Яркие глаза мужчины постоянно бегали, словно он боялся что-то пропустить. Он откашлялся, начал говорить, снова откашлялся и ответил глубоким, дрожащим голосом: «В прошлый раз на площади Революции в Термидоре во втором году. Вы ничуть не изменились, гражданин Мокко». 
Ханс вернулся и посмотрел мужчине в лицо. «Гражданин Сульбо», — сказал он.
«Мученик из Лиона», — жалобно подтвердил Сульбо. «Но сегодня нехорошо говорить, что кто-то пострадал за революцию».
 «Вы остановились у своего родственника, кожевника?» — спросил Ханс.
Сульбо вздохнул; жизнь бывшего якобинца была нелегкой, признал он. Вдова друга приютила его после того, как его зять, кожевник Ленуар, выгнал его после смерти Робеспьера, поскольку считал его другом тирана. Вдова едва сводила концы с концами, владея небольшим магазином игрушек, и он помогал ей. Но теперь настала очередь кожевника. Ленуара, который провел в тюрьме месяц или месяц с небольшим. Во время террора он состоял в якобинском клубе. Его не арестовали; банкир просто отозвал его кредит. Кожевенный завод и дом будут выставлены на аукцион в ближайшие несколько дней.   
 «То же самое происходит и в Америке», заметил Ханс. 
«Ленуар заслужил свое наказание; старый якобинец не должен был так бесстыдно обогащаться, как он это делал», — заявил Сульбо. «Но теперь он стал жертвой. Даже такими методами революцию не погасить. Она просто отступила на время и отдыхает. Увидите, когда этот маленький генерал вернется из Египта, все будет по-другому!»
Сульбо не был разочарован. Когда он закрывал лавку вечером и сидел на кухне с вдовой, они мечтали о грядущих временах. Больше не будет ни богатых, ни бедных, как и требовал Бабёф. Он развил идеи Революции, идеи Робеспьера дальше; именно поэтому его казнили. Но повсюду были признаки того, что его учение продолжает жить.
Вдруг он замолчал, посмотрел на Ханса и спросил: «Вы донесете на меня властям?» 
«Я тоже был в восторге от революции», ответил Ханс, «как Вы и гражданин Бело. Вы что-нибудь слышали о нем?»
Сульбо задумался.
«Дайте-ка я подумаю», попросил он. Вы говорите Бело?
Знал ли я гражданина Бело? Да, я припоминаю. Он раньше писал для газет, а позже был учителем детей моих родственников. Гражданин Бело был осужден Директорией и сослан в Гвиану. Прошлой зимой пришло известие о его смерти. Я так слышал.»
«Я что-то не припомню, чтоб Вы были с ним дружны», заметил Ханс.
«Он выступал в мою защиту, когда меня пытались обвинить на собрании. Это было самое настоящее подтверждение дружбы.»
Сульбо раскланялся и пошел дальше.
В саду кусты цвели белыми и розовыми цветами, а на клумбе перед павильоном распускались розовые бутоны. В мягком воздухе раннего лета нежные оттенки природы смешивались, переплетаясь с приглушенной синевой неба и серовато-белым цветом облаков. Наступил час после полудня, когда все звуки затихали, как в час после полуночи, и все явления становились похожими на размытые образы из сновидений. Но в этот полдень люди, природа, цвета и запахи представали перед Хансом во всей гнетущей близости и реальности, словно касаясь его тела и отпечатывая на нем свои очертания. Позже, вспоминая тот полуденный час, он сказал себе, что встреча с бывшим якобинцем Сульбо и известие о смерти Бело запечатлелись в его памяти с такой поразительной ясностью, потому что они были подготовкой к тому, что должно было произойти после обеда.
     Он никак не ожидал застать уТерезы гостя. Лоран сидел в большой комнате и играл с Альбертиной. Он только что придумал новую игру, чтобы развлечь девочку. Из нескольких обрезков ткани он сшил одежду для кукол Альбертины: длинные греческие платья с высокой талией для куклы-девочки и сапоги для верховой езды, обтягивающие брюки и фрак с высоким воротником для куклы-мальчика. Он поставил их лицом друг к другу и заставил пару танцевать под мелодию, которую насвистывал. Альбертина смеялась, хлопала в ладоши и требовала вести девочку. Тереза сидела у окна и наблюдала, как они заставляют танцующую пару двигаться.
«Какие же глупости они теперь вытворяют!» — сказала она. «Альбертина все время хочет играть. Закончится тем, что она, наверное, пойдет в театр, как и я». Альбертина была так поглощена игрой, что не заметила Ханса. Он сел рядом с Терезой и, с мрачным видом, наблюдал за танцующими куклами.
«А теперь вальс!» — потребовала Альбертина. Лоран насвистывал вальс, и куклы покачивались в такт музыке, все быстрее и быстрее, все быстрее и быстрее, пока их одежда не порвалась, а головы столкнулись и разбились.
«Мертвы!» — печально сказала Альбертина.
«Я куплю тебе новых кукол», — пообещал Лоран. «Таких кукол больше никогда не будет!» — запричитала она. «Они ложились спать вместе каждую ночь!» Она начала плакать. Лоран посадил ее к себе на колени и погладил по голове.
«Ты должна быть благоразумной, Альбертина», — сказал он и поцеловал её. «Твои куклы умерли во время танца, как раз в самый разгар. Разве это не лучше, чем, если бы они состарились и поседели?» Альбертина вдруг перестала плакать.
 «У кукол не седеют волосы», — возразила она. «Отпусти меня, дядя Лоран, у тебя горячие руки, и еще мне не нравится, когда ты меня целуешь».
 «Альбертина любит своих кукол больше, чем дядю Лорана», — заметил Ханс.
«Сейчас я пойду куплю тебе новых кукол; сегодня вечером мы заставим их танцевать, Альбертина», — сказал Лоран, вставая и приветствуя Ханса.
«Как видишь, дорогой друг, я всё ещё не арестован. К сожалению, теперь я должен отказаться от твоей компании; обязанность исполнить желания Альбертины имеет первостепенное значение…»
Ханс вспомнил, как по дороге в павильон встретил полицейского инспектора; территория, по-видимому, находилась под наблюдением.
 «Купите кукол для Альбертины», — сказал он. «Я поиграю с ней». Он взял одну из кукол и попытался привязать ей голову.
«Сегодня ты более любезен, чем в прошлый раз», — одобрительно заметил Лоран.
 «Я обещала Пьеру, что позабочусь Вас», — сказала Тереза. «Если Вы настаиваете на покупке кукол для Альбертины, я пойду с Вами».
Она отложила шитье, собиралась выйти и указала на Ханса: «Альбертина, это будет твой дядя Лоран на сегодня».
 Альбертина наблюдала, как Ханс завязывает голову кукле.
«Ты тоже не должен держать меня на коленях», — заявила она.
 «Я никогда не держал тебя на коленях»,
 «Но теперь ты дядя Лоран».
«Я хороший Лоран».
«Что хороший Лоран делает с моими куклами?»
«Он их лечит».
«Они умеют танцевать даже без голов!»
«Бал на гильотине!» — воскликнула Тереза, надевая шляпу. — «Я должна рассказать Пьеру; он будет в восторге от изобретательности Альбертины!»
Она быстро попрощалась с Хансом. Лоран уже ушел. После того как Ханс связал двух кукол вместе, Альбертина хотела заставить их танцевать, но Ханс не умел свистеть так же хорошо, как Лоран.
 «Если куклы не могут танцевать, значит, они больны», — объяснил он. — «Мы должны уложить их спать». Альбертина согласилась на новую игру. Они обыскали павильон в поисках корзины, которая служила бы кроваткой для кукол. Когда они ее нашли, раздался стук в дверь, и вошли полицейский инспектор со своим помощником.
«Вы гражданин Лоран Гремонвиль?» спросил он.
«Нет, я гражданин Жан Мокко», ответил Ханс.
Полицейский инспектор не поверил. Пару дней назад он получил донесение о том, что гражданин Гремонвиль скрывается в павильоне.
«Это возможно, ведь он был здесь, когда я пришел» объяснил Ханс.
«А где он сейчас?»
«Он пошел в город».
«Покажите Ваши документы!»
У Ханса их с собой не было. Полицейский инспектор наклонился к Альбертине.
«Кто этот дядя?» спросил он.
Альбертина посмотрела на него, взглянула на Ханса и спокойно сказала: «Дядя Лоран».
«Но ведь это просто игра, в которой я играю роль Дяди Лорана!» воскликнул Ханс.
Альбертина не дала сбить себя с толку.
«Ты – дядя Лоран!» подтвердила она еще раз: «Человек, который со мной играет, дядя Лоран».
Ханс уставился на нее удивленный, разочарованный, в отчаянии».
«Я должен сесть в тюрьму за то, что я с тобой играл?» спросил он.
Альбертина, не отрываясь от игры, даже не посмотрела на него.
«Иди в тюрьму, дядя Лоран» сказала она со смехом, когда инспектор и его помощник уводили Ханса.









                Часть третья



             Напрасное сопротивление






     В тот же день после обеда Ханса отвели в крепость. «Вот идёт знаменитый Лоран», — объявил инспектор, арестовавший его, в приемном отделении тюрьмы.
«Печально известный Жан Мокко», — возразил Ханс.
Клерк, открывший журнал регистрации заключенных, чтобы внести новоприбывшего, критически посмотрел на него.
 «Знаменитый Лоран, говорят, красавец», — заметил он.
«Разве он не красавец?» Инспектор ласково похлопал Ханса по плечу. «Только посмотрите на него, гражданин! Эта стройная фигура, эти благородные черты лица, эти светлые волосы! Если бы у меня была дочь, я бы завязывал ей глаза всякий раз, если бы он проходил мимо!» 
   «У него не благородный подбородок; он слишком широкий для этого». Клерк потянулся за пером.
«Кто бы он ни был, мне все равно, какое имя я напишу».
«Напишите Жан Мокко, гражданин!» — потребовал Ханс.
«Нет, гражданин, напишите Лоран де Гремонвиль!» — закричал инспектор, ударив кулаком по столу. Бесцветное, толстое лицо клерка с длинным заостренным носом оставалось бесстрастным.
 «Я напишу оба имени, тогда все будут довольны», — сказал он.
 «Это противозаконно!» — закричал инспектор.
«Назовите мне закон, который это запрещает!»
Они продолжали спорить, пока клерк не вписал оба имени. Как только он закрыл книгу, инспектор успокоился, подошел к полузакрытому зеркалу, висящему на стене рядом со столом клерка, откинул свою черную бороду и кивнул, глядя на тусклое отражение своего пленника: «Ты чертовски умны, маркиз», — сказал он.
«Жан Мокко», — настойчиво поправил Ханс.
«Это очень хитрая уловка — взять себе второе имя. Продолжай в том же духе. Не знаю, получится ли у тебя, но попробуй. Я бы даже отказался от своего дворянства, если бы это спасло мне жизнь».
«От дворянства я уже отказался, когда бежал из Пруссии во Францию. Я был подданным короля Пруссии, прежде чем получить гражданство республики.»
«Подданный короля Пруссии?» повторил инспектор.
   Казалось, что он стал колебаться, но клерк уже кивнул двум тюремщикам, которые окружили задержанного.
«Сочиняйте дальше Вашу биографию, маркиз», сказал инспектор. «Мне доставит удовольствие с ней познакомиться».
 Охранники отвели Ханса в небольшую квадратную комнату с четырьмя кроватями. Его определили на верхнюю полку; сквозь зарешеченное окно можно было видеть готические башенки на крыше тюрьмы. В воздухе стоял сильный запах мусорного бака у окна. Из трех заключенных, содержавшихся в комнате, двое лежали на своих кроватях, повернувшись лицом к стене. Третий, старый, худой мужчина с подагрой, согнувшей его спину, присел на корточки на своей койке и с любопытством смотрел на Ханса.
«Вас представили нам как знаменитого гостя, гражданин», — поприветствовал он его. «Однако мы не удивились, ведь наш парадный зал зарезервирован для самых привилегированных обитателей этого гостеприимного дома». Один из двух лежащих мужчин медленно повернулся, поднял голову, чтобы убедиться, что охранники ушли, и мельком взглянул на нового заключенного.
 «Он не выглядит знаменитым», — заявил он.
 «Откуда Вы знаете, Бовер?»
«Он не выглядит самодовольным, Ригидо».
«Возможно, какой-то особый трюк».
«Давайте подождем и посмотрим. Скоро станет ясно, знаменит он или нет».
Ханс сел на пустую кровать, покрытую большим простым покрывалом.
«Я не буду вас долго стеснять, граждане», — сказал он. «Я здесь только по ошибке; скоро все разъяснится».
«Ошибка!!» Хотя Бовер поднял брови, выражение его толстого лица почти не изменилось.
«Все, кто сюда попадают, говорят, что это ошибка. Но к этому привыкаешь. Посмотри на меня! Когда я приехал, я был худым, как все портные; кажется, это признак нашей профессии. А сейчас? Посмотри на мое лицо, на мое тело; они свидетельствуют о покое и хорошей еде в этом доме! По складкам моего живота я могу сосчитать месяцы, которые я здесь провел!»
 Он сел на край кровати, как Ригидо, спустил штаны и обнажил свой могучий белый и совершенно безволосый живот.
 «Скажи мне, когда прикроешься», — прошептал третий. «Не могу смотреть на твой живот».
«У маленького Гресло чувствительный желудок», пояснил Бовер и снова натянул штаны. «Особенно его изводят наши испражнения».
 Ригидо встал и подошел к окну. «Скажите нам, гражданин, какая ошибка доставила нам удовольствие оказаться в Вашем обществе? Дни длинные, солнце садится поздно, и мы так хорошо выспались, что нам этого хватит до конца жизни.
«Каждый новый гость рассказывает другим свою историю,» — объяснил Бовер. «Таков обычай этого дома».
«Мне нечего рассказывать», пытался объяснить Ханс. «Меня приняли за другого, вот и все.»
«И кто же Вас выдал за другого?»
«Моя собственная дочь. Она еще совсем ребенок. Я играл с ней, она не могла вернуться в реальность». Третий мужчина тоже встал. Гресло был хрупким молодым человеком, бледным, с усталыми, затуманенными глазами.
 «Во что вы с ней играли, гражданин?» — спросил он.
«Мы перевязывали ее больных кукол, у которых были разбиты головы. Ее дядя Лоран пошел покупать новые куклы. А я тем временем исполнял роль дяди Лорана».
«Вы действительно тот самый печально известный маркиз де Гремонвиль?» — спросил Ригидо, который все еще стоял у окна, не оборачиваясь.
«Я же вам говорю, это все это ошибка!» — крикнул Ханс.
«Мы, все же будем называть Вас маркизом, чтобы Вы привыкли к своей роли», — сказал Бовер
. «Я предпочитаю называть Вас Лораном», — сказал Гресло, — «звучит приятнее».
«Этот Лоран — негодяй!» — крикнул Ханс еще громче.
«Вы, наверное, знаете лучше меня. Но даже не зная Вас, Лоран, я спорю, что Вы или кто-либо с таким именем — такой же негодяй, как гражданин Шабори, который засадил меня сюда».
«Вы говорите о банкире Шабори?»
«Я говорю о банкире Шабори!»
«Немного покороче, чем обычно, мальчик», вздохнул Бовер. «Помни, что ты уже раскрыл нам самые потаённые уголки его паскудной душонки!»
«И Лоран пусть узнает об этой черной душе Шабори!!» — воскликнул Гресло; негодование залило его бледные щеки легким румянцем, а в глазах внезапно появились тревога и интерес к разговору.
 «Когда я пришел к нему, я почитал его как отца! Я рано потерял отца, Лоран; революционный трибунал отправил его на гильотину под предлогом того, что он снабжал армию некачественной обувью. Но я видел эту обувь; она была ничуть не хуже той, что поставлялась в то время. Но этот Шабори…»
       Он встал и начал бродить по комнате, подойдя к окну, где рассказывал свою историю Ригидо, стоявшему к нему спиной, затем двери, которая, должно быть, услышала вторую часть так же, как лысая голова Бовера услышала третью, и только потом он швырнул последнюю часть в лицо Хансу. Шабори тоже поставлял обувь, вернее, финансировал поставку обуви для армии в Германии. У этой обуви были картонные подошвы, верх был тонким и потрескавшимся; единственным ее достоинством была цена, которую армия за нее заплатила, и прибыль, которую Шабори получал в размере восьмидесяти процентов, а производитель — двадцати процентов. Когда Гресло обнаружил это мошенничество, он на коленях умолял Шабори отказаться от бизнеса, чтобы его не постигла участь старого Гресло. Шабори только посмеялся над ним, заверив, что у него хорошие связи.
Гресло, любивший Элизу, дочь банкира, умолял ее бежать с ним, чтобы их не обвинили в махинациях ее отца. Элиза согласилась, но затем рассказала отцу о предложении Гресло. Шабори, возмущенный этой тайной любовью, нашел предлог, чтобы неудобного сообщника арестовать. Это было больше года назад, но всякий раз, когда Гресло вспоминал об этом, его охватывало негодование. Дрожа, с открытым ртом, со слюной, стекающей с уголков рта, он стоял перед Хансом и смотрел на него так, словно ожидал его помощи в борьбе с несправедливостью, от которой он пострадал.
 «Элиза Шабори нашла себе нового возлюбленного», сказал Ханс. «Ее отец, похоже, согласен на свадьбу»
Гресло отнесся к этой новости абсолютно равнодушно.               
«Пусть выходит замуж», — сказал он; «Я не возражаю, только отец…» Он снова замолчал, опустил голову, подошел к кровати и рухнул на нее.
«Он молод, он выживет», — заявил Ригидо. «Но что я могу сказать? У меня нет никаких шансов покинуть это место живым. Посмотрите на мою спину, маркиз! Кривая! Подагра, скажете Вы. Возможно, и подагра тоже. Но горе сделало большую часть этого».
 «Вы совершили ошибку», — пробормотал молодой Гресло. «У Вас нет причин жаловаться».
«Ошибку? Какую ошибку? Потому что я критиковал гражданина Барраса в статье? Конституция Республики дает мне на это право!»
«Каждый здравомыслящий человек знает, что он рискует жизнью, когда нападает на человека, стоящего у власти! Будьте довольны тем, что в качестве наказания только ваш горб увеличится!»
«Ах, ты, ощипанный цыпленок! Пытаешься кукарекать, как петух! Кто такой гражданин Баррас? Один из пяти! Остальные четыре директора обладают такой же властью, как и он!»
«Властью запереть нас», — вздохнул Бовер.
«Кто из них тебя запер, гражданин?» — спросил Ханс.
 «Тот, чью жену я соблазнил», — уклончиво ответил портной. «Тогда у меня еще не было живота, мое тело было стройным, и я был хорошо сложен, я мог бы позировать любому художнику. К сожалению, муж не оценил мою красоту».
 Ригидо вырос перед Гресло.
«Ты сам выносишь себе приговор», — насмешливо сказал он. «Как часто я объяснял вам, кто на самом деле является властью в нашей республике: не директора, а банкиры, ты, немытый жеребенок!»
 «Жеребенок — это новый термин», — заметил Бовер. «Раньше ты называл его немытым теленком».
«Появление нашего нового гостя окрылило мою фантазию», парировал Ригидо.
. «По закону, Шабори не имеет права получать прибыль от обуви с картонными подошвами и рваным верхом», — возразил Гресло.
 «Покажите мне закон, в котором упоминаются картонные подошвы и рваный верх!»
«Зачем закону упоминать такие нелепые детали? Достаточно того, что он наказывает за мошенничество!»
«Вы сами сказали, что тот, кто обладает властью, имеет право творить несправедливость».
«По конституции, у Шабори нет такой власти».
«Не на бумаге, а на деле».
«Вот что ты говоришь, старая подагрическая жаба!»
Ригидо наклонился вперед, как будто хотел броситься на Гресло, но потом как-то непосредственно расхохотался.
 «Ты еще ни разу на меня не ругался», констатировал он. «Видимо присутствие нашего гостя раззадорило и тебя? Ладно, ладно маленький крот. Но найди что-нибудь получше, прежде чем снова забьешься в свою норку. «Подагрическая жаба» - это не оригинально».
 «Старый почитатель Конституции!» бросил молодой Гресло в ответ, лег на свою лежанку и отвернулся к стене.
        Так началось заключение. В первые несколько дней Ханс ждал, пока разрешится недоразумение, спрашивал охранника, который приносил еду, когда его освободят, и едва сдерживал приступы ярости, когда другие заключенные смеялись над ним. Со временем он перестал спрашивать охранников, убедил себя, что освобождение наступит именно в тот момент, когда он меньше всего этого ожидает, и даже начал получать удовольствие от общения с другими. Их разговоры всегда были одинаковыми, но заключенные вносили разнообразие, меняя порядок своих рассказов, обвинений и взаимных оскорблений.
Им не нравилась размеренная рутина. Ригидо часто насмехался над Гресло посреди ночи за то, что тот доверял правосудию Республики и её директорам. Его шёпот, ровный, как тиканье часов, постепенно становился всё громче, пока не достиг сознания трёх других полусонных мужчин, а затем снова стихал, не утратив своей размеренности.
Спустя некоторое время Гресло чувствовал необходимость защищаться; он тоже тихонько что-то шептал, но Ригидо так и не мог заставить их замолчать, так что их шепот наполнял комнату, словно тиканье двух часов, иногда идеально синхронно, а затем один в ритмичной борьбе с другим. Позже к состязанию присоединялся и Бовер, жалуясь на нарушение, Ханс предложил ему поддержку, но не жаловался шепотом; вместо этого он говорил короткими предложениями и выкрикивал, пытаясь прервать тиканье часов. Однако большая часть разговоров проходила при дневном свете, с разной громкостью, чередуя страсти и безразличие. Часто в рассказах появлялись новые имена, эпизоды и встречи настолько фантастические, что Ханс считал большинство из них плодом воображения.
 «Вы никогда раньше не упоминали имени мадам Пермон», — сказал он, зевая, обращаясь к Гресло. На улице рассветало; в комнате было темно, лишь несколько влажных пятен, оставленных на стенах дождем, просачивающимся сквозь разбитую черепицу, выделялись на фоне окружающей темноты. Ригидо начал насмехаться над Гресло примерно в середине ночи, в сопровождении Бовера, прежде чем снова заснуть. Имя, которое он раньше не слышал, разбудило его во второй раз.
    «Правда, Лоран?» — спросил Гресло, почесывая укус блохи на левом плече. «Это меня удивляет. Я возлагаю все свои надежды на мадам Пермон».
Его голос слегка повысился, внезапно став мягким и чувственным.
 «Кто эта женщина?» — спросил Ханс. «Она молода и красива, красивее Элизы».
«Он только воображает, что повстречал ее», — усмехнулся Ригидо. «Мадам Пермон не собирается связываться с неизвестным клерком».
«Очень часто красивые женщины влюбляются в молодых людей», защищался Гресло, еще сильнее расчесывая свое плечо.
«Да, но только не в таких уродцев, как ты!»
«Это тюрьма меня таким сделала. Прежде меня все находили красивым.»
Ригидо громко рассмеялся, но Бовер вступился: «А почему нет? Если бы не бледность и худоба, я могу представить его красивым. Держись, товарищ по несчастью!»
«Почему Вы не ответили мне, кто такая мадам Пермон?» спросил Ханс.
«Вы должны были ее знать, маркиз!» вместо Гресло ответил Бовер.
 «Если бы я был маркизом де Гремонвилль, вероятно, я был бы с ней знаком.»
«Вы превосходно умеете притворяться!»
«Мне очень жаль, но я никогда не слышал о мадам Пермон.»
«И про ее салон тоже? Может быть Вы не слышали, что в Париже есть новое общество богатых людей, которые имеют свои экипажи и скаковых лошадей?»
   «Экипажи я видел, лакеев в ливреях тоже, которые стояли позади господ.
«Только видели, маркиз?»
«Мое дворянство осталось в Пруссии».
«Продолжайте оставаться в этой роли, я не верю ни единому Вашему слову», сказал Ригидо.
  Светало. Влажные пятна на стенах предстали во всей своей отвратительности: огромные звери с выгнутыми спинами, похожие на кошек чудовища, готовые наброситься на пленников и разорвать их на куски. Ханс отвернулся от них и посмотрел в окно, но узкая полоска голубого неба, пересеченная железными прутьями, казалась ему не менее отвратительной, ибо она имитировала недостижимую свободу. Он решительно повернулся к ней спиной. Гресло закрыл глаза, его щеки были еще бледнее обычного, руки сложены на груди, губы дрожали.
«Вы больны, Гресло?» спросил Ханс.»
«Вы не знаете, что я болен? Каждый день я плююсь кровью, утром и вечером. Но я не умру здесь среди вас. Мадам Пермон меня освободит, она самая красивая женщина из всех, кого я встречал в своей жизни».
Он начал описывать красоту мадам Пермон, рисуя в воображении образ ее темных волос, бархатисто-карих глаз, нежного кремового оттенка щек, стройной шеи, прекрасной груди, изгиба бедер, маленьких ножек, выглядывающих из-под подола платья. На мгновение ее образ восторжествовал над угрожающими чудовищами на стенах, закрытым небом, зловонием ведра в углу и даже укусами паразитов. Гресло повернулся на бок и посмотрел на Ханса.
«Теперь Вы знаете, кто такая мадам Пермон», сказал он.
Его глаза снова закрылись. Некоторое время все молчали, потом Бовер произнес вполголоса: «Он говорит о молодой мадам Пермон, о невестке. Она не влиятельная дама. Старая, то есть свекровь, имеет связи, она могла бы выкупить заключенного или попросить, чтоб его отпустили. Но просьбу своей невестки она выполнять не станет, это уж точно».
Гресло, казалось, уснул. На следующий день и в течение следующей ночи он больше ни словом не обмолвился о мадам Пермон.
Когда Ханс проснулся на следующее утро после слабого тревожного сна, лишь на мгновение притупившего чувства, он увидел Гресло, сидящего в постели, и вспомнил, что молодой человек, вопреки своей обычной привычке, неоднократно садился и ложился в темноте. Даже в сером утреннем свете было ясно, что щеки Гресло раскраснелись.
 «У Вас температура?» — спросил Ханс. Гресло, казалось, ожидал вопроса, но, начав говорить, он обратился к обвинениям Бовера в адрес Пермонов так, будто прошло всего несколько мгновений, а не две ночи.
 «У молодой мадам Пермон связи не хуже, чем у ее свекрови,» сказал Гресло. — «У нее есть свой салон, где она принимает своих личных друзей. Вы знаете, кто они?»
«Откуда нам знать, ты, маленький напыщенный воображала» — заметил Бовер. — «Ты что, намекаешь, что принадлежишь к этой группе?»
Гресло, улыбаясь и делая это так поспешно, словно боясь что-то упустить, начал перечислять имена гостей, которые часто бывали в гостиной молодой мадам Пермон: депутаты, генералы, юристы, банкиры. Он добавлял к каждому имени профессию; казалось, он читал весь этот список, лежа на сером постельном белье.
«Она сама мне рассказала, юная мадам Пермон», — вмешался он и продолжил зачитывать список. Остальные трое с изумлением посмотрели на него, а затем, спустя некоторое время, растянулись в своих постелях и позволили потоку слов захлестнуть их. Они не задумывались над тем, а не разбудила ли лихорадка воображение Гресло; плен притупил все чувства, и даже Ханс стал равнодушным. Только после последних слов Гресло они оживились, подняли головы и посмотрели друг на друга.
 «Что ты сказал, маленький лжец?» — спросил Ригидо. «Повтори!»
«Генерал Бонапарт также посетил мадам Пермон перед отъездом в Египет с армией», — повторил Гресло.
 Затем он замолчал и торжествующе посмотрел на остальных.
 «Генерал Бонапарт,» сказал Ригидо через некоторое время. «Чего ты только не знаешь! Давайте подождем, пока генерал Бонапарт вернется из Египта. Тогда начнется новая эра».
«Ты думаешь, что он выгонит банкиров?»
«Они будут спать в наших постелях, Бовер!»
 «Я уже трепещу перед нашими постелями!» — рассмеялся Гресло.
«Я уступлю Шабори свою», — заявил он. «У Вас тоже может быть надежда, маркиз,» — сказал Бовер Хансу. — «Генерал Бонапарт не питает предубеждений против бывших, если они подчинятся его приказам».
«Я не имею никакого отношения к бывшим», — ответил Ханс.
«Это не имеет значения», сказал Ригидо. «Маркиз Вы или нет, Бонапарт освободит и Вас на всякий случай!»
  Но иронию тут же забыли, надежда победила ее, имя молодого генерала разбудило ее. Он освободил Тулон от англичан, завоевал Италию, занял Египет, он будет одерживать победы везде, куда пойдет со своими солдатами.
«Неужели никто не сможет оказать ему достойное сопротивление?» спросил Ханс, охваченный общим воодушевлением».
«Никто» сказал Ригидо. «Он сын революции. Кто бы мог противостоять революции!»
«Это будет существовать до скончания времен» заверил Бовер и рассмеялся. «Он вернет дворянство и королей!»
«Только не банкиров», сказал Гресло.
«Нам не нужны банкиры!»  бросил Бовер
 «Но миру нужен генерал!»
«Молодой генерал!»
«Он принесет революцию всем народам!»
«В пустыни Египта!»
«В степи России!»
«В леса Америки!»
Все четверо заговорили одновременно и рассмеялись; мгновение спустя они уже не понимали, кто говорил, потому что голоса у всех были одинаковые. Когда они наконец замолчали, Ханс сказал: «Но в конце концов, мы покорим мир не оружием и не словами, а мудростью наших законов. Так говорил Робеспьер. Я сам это слышал».
«Мудростью законов», — тихо повторил Гресло. «Это он хорошо сказал». Внезапно он склонился набок, так что его голова свесилась с края кровати. Из правого уголка его рта на каменный пол капала кровь.
   
       Через день Гресло умер. Его смерть освободила из тюрьмы Ханса.
    Через час после того как убрали труп, Ригидо увели на допрос. Хотя он понимал, что это бессмысленно, он подавал прошение каждые два месяца; в прошлом году, по его словам, он подавал его раз в два месяца, но теперь он был более скромен. Единственное, чего он добился, — это еще один допрос, новый протокол, который сделал дело Ригидо еще более объемным.
 «Я не теряю надежду», — заявил он своим товарищам, когда за ним пришел охранник. «Возможно, меня будет допрашивать другой офицер, не тот, что в прошлый раз. Тогда я заинтересую его своим делом».
 «Просто попробуй», — сказал Бовер. «Даже если это не поможет, это не повредит».
«Это должно помочь. Моя подагра с каждым днем становится все хуже!»
«Ты уже приспособился к своей подагре, ты даже Гресло пережил!»
Как только Ригидо вышел наружу, Бовер громко рассмеялся.
 «Он никогда не выйдет на свободу, дурак!» — заявил он. «Большие господа не прощают публичных нападок».
«А разве они легче прощают, когда им наставляют рога?» — спросил Ханс.
  «Почему нет? Это случается каждый день; нужно просто набраться терпения».

Он долго рассуждал о том, как терпение может ему помочь, затем повернулся к стене и притворился спящим. Но, когда через некоторое время дверь открылась, он тут же сел, как будто ждал посетителя. Это был охранник, временный работник верхнего этажа, грубый, краснолицый мужчина с печально повисшими усами.
«Допрос длится обычно час или два», сказал он, обращаясь к Боверу. «Но у нас появился новый человек, который проводит допрос тщательней.»
Он остановился в дверях, внимательно рассматривая Ханса.
««В его присутствии вы можете говорить без опасений, Дюкай», — сказал Бовер. «Я убежден, что он не тот знаменитый маркиз».
 «Мы давно знаем, что это не он», — сказал Дюкай, садясь на кровать, где умер Гресло.
                «Почему меня держат здесь, если все знают, кто я?» раздраженно спросил Ханс. «Я требую освобождения!»
 «Для этого нам сначала нужно оформить документы».
 «Это не моя работа; я не клерк». Он осторожно коснулся мокрого пятна на стене указательным пальцем.
 «Мокро!» — воскликнул он. «В прошлый раз я этого не почувствовал. Влага продолжает распространяться! В этой жалкой каменной гробнице охранники болеют так же, как и заключенные».
«Я объяснил Вам, как можно заработать деньги,» сказал Бовер. «Вы даже можете получить пожизненную ренту. Тогда Вам больше не придется беспокоиться о своем здоровье!»
«Боже мой, почему молодой человек умер так внезапно! Вы не должны были этого допустить, Бовер!»
 Дюкай поднял подушку и сердито похлопал по ней своими грубыми руками, словно обвиняя в безвременной смерти Гресло.
«Чем, интересно, Вы могли бы заслужить себе пожизненную ренту?» — возмущенно спросил Ханс. «Тем, что Вы держите меня здесь незаконно?»
«Молодая мадам Пермон, конечно же, не предоставит вам пенсию, гражданин», — сказал Бовер, ощупывая влажное пятно на стене.
 «Какое отношение я имею к мадам Пермон?!» — воскликнул Ханс. — «Я ее не знаю!»
 «Тем лучше».
 «Что вы имеете в виду?»
                «Какой же у Вас инертный мозг, гражданин!»
             Бовер отошел от стены и повернулся к Хансу.
             «Молодой Гресло произвел хорошее впечатление на мадам. Мадам скучает с мужем, он ей неверен, а свекровь ее недолюбливает. Разве не понятно, почему она хотела выкупить свободу для молодого Гресло?»
              «А теперь он мертв», — печально сказал Дюкай. — «Почему Вы так долго ждали? Вы знали, что он плюет кровью!»
                «Если бы только я не взял деньги!»
                «Но Вы взяли!»
                «По Вашему совету, Бовер!»
                «Я думал, что Вы достаточно умны, чтобы ускорить процесс, Дюкай!»   

                Ханс молчал, он слушал диалог заключенного и надсмотрщика, которые продолжали упрекать друг друга, раскрывая тем самым все свои уловки, хитрости и планы.
Дюкай был посредником между руководством тюрьмы и провокаторами. Бовер был одним из них.
Он подслушивал разговоры других заключенных, а также разговоры Ханса. Но он признался в этом только тогда, когда Дюкай вывел его из себя.
 «Я ничего не могу тебе дать», — объяснил Дюкай. «Моя жена получала половину аванса от мадам, а судья и его клерк получали другую половину для оформления документов об освобождении».
 «Почему их не оформили вовремя?»
 «Судья был болен».
«Нельзя так бесстыдно лгать, Дюкай! Когда мадам заплатит вторую половину?»
«Когда заключенный будет на свободе, Бовер!»
«Она не заплатит тебе за труп, негодяй! Ей нужна живая плоть!»
   Бовер встал. Обойдя Ханса стороной, и внимательно разглядывая его прищуренными глазами, он подкрался к окну.
«Посмотрите на него, Дюкай!» — потребовал он от стража.
 Дюкай тоже встал и, поглаживая свою печальную бороду, начал обходить Ханса.
«Он красавец, Бовер,» — признал он, — «гораздо лучше Гресло. Думаю, мадам он понравится».
 «Тогда ты должен разделить со мной вторую половину, Дюкай».
 «Хорошо».
 «И проследи за тем, чтобы меня освободили из вашей гостиницы».
 «Постараюсь, но ничего не могу обещать».
 «В одиночку тебе никогда не удастся убедить привратника дать тебе деньги».
Дюкай заколебался. Он еще раз посмотрел на Ханса.
«Сколько Вам лет, гражданин?» — спросил он.
Ханс пошел к своей лежанке и лег. «Вам придётся найти кого-нибудь другого, чтобы его продать мадам в качестве любовника», — объяснил он.
 «Зачем вы отказываетесь от своего счастья, гражданин?»
Ханс отвернулся к стене и не ответил.
Дюкай и Бовер остановились у его кровати. «Портье не знал Гресло, но слуга и кучер знали», — сказал Бовер. «Нам придётся дать им немного денег, чтобы они замолчали».
«Их мало не устроит».
Бовер на мгновение задумался.
 «Гражданин Мокко женат», — объяснил он. «Мадам Мокко выразит свою благодарность за возвращение мужа».
«Но вы хотите продать меня молодой мадам Пермон», — напомнил ему Ханс.
 «Одно другому не мешает», — спокойно сказал Бовер.
«Почему мадам Мокко должна платить за его освобождение?» — подозрительно спросил Дюкай.
«Потому что мы ускорим освобождение её мужа. Я ей это ясно дам понять».
«Но я не поддержу это мошенничество», сказал Ханс.
«А почему нет, позвольте спросить?»
«Мы живем в республике, которая присягала своим гражданам на справедливость!» Бовер печально вздохнул, словно учитель, наблюдающий за глупостью своего ученика.
«Вы воображаете, что власти без моей помощи не узнали бы, что Вы не являетесь маркизом де Гремонвиль?» спросил он. «Если бы я не передавал все, о чем Вы здесь говорили начальству, Вы бы до скончания дней остались здесь.»
«Лжец!», произнес Ханс.
«Как Вы можете судить о вещах, в которых ничего не смыслите! Власти могли бы отпустить красавчика Лорана; у него повсюду адвокаты. Но кого Вы волнуете? Как только я узнал, кто Вы, я расспросил о Вас и мадам Мокко. Только благодаря мне, власти узнали, какие видные персоны бывают среди клиентов мадам Мокко!»
Ханс повернулся к нему, потому что оскорблять стену казалось неправильным. «Шпик!» — презрительно воскликнул он.
«Ах, шпик! А Вам не приходило в голову, скольким несчастным осужденным я помог выйти на свободу!»
«И поэтому я должен Вам дать себя продать?!»
Воскликнул Ханс.
«Мы только просим Вас передать молодой мадам Пермон, что Гресло умер», объяснил Бовер. «Это Вас ни к чему не обязывает.»
«Это совершенно незначительная услуга», заметил Дюкай.
«Скажите ей сами», заявил Ханс. «Мне не нравятся такие игры».
 Бовер и Дюкай с изумлением посмотрели на свою непокорную жертву.
«Он, похоже, не жаждет свободы», — заметил Бовер.
«Боже мой, почему бы Республике не продолжать его кормить?» — согласился Дюкай. «Еда плохая, но дешевая. Республика получает ее почти бесплатно».
«Мы спросим его через шесть месяцев, примет ли он наше предложение».
«Власть меня освободит!» выкрикнул Ханс.
«Конечно, она должна это сделать», — сказал Дюкай. «Но что, если Ваши документы не найдутся, гражданин? Что, если дело исчезло? Вы не знаете, какой хаос царит в парижских бюро! Вся Республика в смятении! Почему наше учреждение должно быть исключением? Я, например, точно не буду искать Ваши документы, если Вы так несговорчивы!»
Они говорили, полусерьезно, полунасмешливо, о трудностях с поиском документов, пока Ханс не решил, что разумнее уступить. Едва он согласился, как пожалел об этом, но Дюкай уже вышел из камеры.
«Вы облегчили нам задачу, гражданин», — сказал Бовер. Он плюхнулся на кровать, повернулся лицом к стене и начал храпеть. Ригидо, который вернулся с допроса только вечером, не стал их будить. Но посреди ночи их разбудило его бормотание. Ригидо стоял перед кроватью, заламывая руки. «Я никогда к вам не привыкну! — восклицал он. — «Вы так же безжалостно суровы, как правосудие Республики! И даже, если мне придется остаться с вами до конца жизни, мы несовместимы!»
«Не нужно нас будить», — сердито сказал Бовер. «Я впервые проспал пол ночи под этой крышей. Раньше говорили, что, если заключенный хорошо выспался, это знак того, что его скоро освободят».
 «Я знаю, что это не так,» — сказал Ригидо. — «Хороший ночной сон в тюрьме — самый верный признак того, что ты никогда из нее не выйдешь».
 «Тебя никогда не освободят, как бы плохо ты ни спал», предсказал Бовер, снова растянувшись на кровати.

  Два дня спустя заключенных Жана Мокко и Мориса Бовера освободили. Ригидо, лежа на кровати, протянул им руку; подагра вернулась, и он утверждал, что не может встать.
«Он злится только потому, что вынужден здесь оставаться», — заметил Бовер, когда их вели вниз. Ханса мало волновала судьба Ригидо. Дюкай шел впереди них с охранником, который каждый день приносил им еду; за ним следовал еще один охранник. Эта группа из трех охранников показалась Хансу лишней, но он заподозрил неладное, когда увидел еще четырех охранников, бездельничающих в коридоре возле кабинета клерка. Директора тюрьмы, как он ожидал, не было, чтобы освободить заключенных, а был только писарь с толстым лицом и длинным носом, который внес его в реестр заключенных, когда его задержали.
    «Мы задержали вас, граждане, по недоразумению» сказал он.
      «Я постоянно напоминал о том, чтобы ваши данные были                перепроверены, но кто будет прислушиваться к словам клерка, многие считают это ниже своего достоинства. Поставьте ваши подписи здесь, граждане, правила            надо соблюдать, порядок есть порядок.»
   Ханс молча подписал.
Он не разговаривал с Бовером со вчерашнего дня и был полон решимости не поддерживать обман информатора. Он мимоходом пожал протянутую руку клерка и поспешил наружу. Прихожая, где стояли охранники, была пуста, входная дверь открыта. Увидев освобожденного заключенного снаружи, он хотел вернуться, но Бовер, который следовал за ним, Дюкай и двое других охранников преградили ему путь.
 «Вы свободны, гражданин,» заявил Дюкай. «Мы не будем держать Вас здесь дольше. Вы и так уже слишком дорого обошлись Республике».
   Перед входом в здание остановилась карета. Возница сидел на козлах, слуга ждал у ворот. Между воротами и каретой стояли в два ряда стражники, которые до этого находились в вестибюле. К ним присоединились еще несколько человек; они болтали между собой, с возницей, со слугой и, казалось, больше не обращали внимания на освобожденных заключенных.
 «Вперед, гражданин Мокко, садитесь», — сказал Бовер.
 «Тебе не нужно идти пешком; мы позаботились о том, чтобы тебе было удобно».
  «Вы пытаетесь заставить меня пойти к мадам?» — спросил Ханс.
«Как Вы смеете так думать, гражданин Мокко!» — Дюкай схватил его за руку: «Республика освободила Вас из плена. Как мы смеем вмешиваться в Ваши решения сейчас!»
 «Тогда отпустите мою руку!»
 «С удовольствием, гражданин Мокко». Дюкай отпустил его. «Вы можете уйти от мадам, если она Вам не понравится», — сказал Бовер. «У хозяйки нет полномочий держать Вас в плену».
                Ханс стоял у двери, руки за спиной, голова запрокинута назад, он смотрел в небо, где собирались белые полуденные облака. Дюкай и Бовер обращались к нему, но он не отвечал, даже не пошевелился, чтобы отвлечься от их болтовни, словно от жужжания надоедливых насекомых. Стоявшие вокруг стражники забеспокоились; подошли несколько прохожих.
                «Вы не обязаны, гражданин Мокко», — прошептал Бовер. «Гражданка Мокко тоже Вас ждет. Было решено, что она отправит свою карету к мадам Пермон».
                «У гражданки Мокко нет кареты», — сказал Ханс, все еще глядя на полуденные облака.
                «Может в то время, когда Вас арестовали, у нее не было кареты.»
                Дюкай снова схватил его за руку: «Умоляю Вас, не привлекайте внимание! Поймите, у меня семья! И я не знаю, как мне ее прокормить, если Вы сейчас меня бросите на произвол судьбы» скулил Бовер.
                Ханс не трогался с места. Его органы чувств, опьяненные долгожданным свежим воздухом, отказывались воспринимать назойливую болтовню. Он очнулся от оцепенения только тогда, когда слуга, ожидавший у двери кареты, прошел сквозь строй охранников. У него было молодое лицо, еще не отмеченное страстями, но бледное, словно кровь отхлынула от него; его бледно-голубые глаза были широко открыты и смотрели на Ханса с ужасом; он переминался с ноги на ногу, но его словно притягивало магнитом, как будто он опасался получить отказ.
                «Ваш слуга, граждане», — сказал он, подходя к Хансу и кланяясь. «Прошу прощения, граждане, если я подслушал разговор, не предназначенный для меня; не моя вина, что у меня такой хороший слух. Если отцы семейств не могут вас тронуть, хотя бы откройте свое сердце мольбам сироты, гражданин Мокко!»
                Ханс осмотрел ливрею молодого человека, отделанную серебряной тесьмой. «Похоже, тебе повезло больше, чем другим сиротам, малыш», — заметил он.
                «Этой удачи не будет, если Вы мне не поможете, гражданин Мокко! Прошлой ночью мадам Пермон сказала мне: приведи пленника из крепости ко мне, Филипп; я вознагражу тебя, как тираны вознаграждали своих слуг! Но если ты его не приведешь, я вышвырну тебя из дома!»
                «Я не тот пленник, которого ждет Ваша мадам».
                «Откуда мне знать? Мадам Пермон не назвала мне имя заключенного. Я приведу его к ней, как она и требовала. Но, если я не приведу его, она отречется от меня? Некому обо мне позаботиться, кроме нее. Мой отец был якобинцем; четыре года назад его отправили на галеры, а зимой после его депортации моя мать умерла от голода».
                «Правда ли, что твой отец был якобинцем?»
                «Возможно, мне не стоило этого говорить. Пожалуйста, не упрекайте меня за это.» 
                Ханс рассмеялся, возвращаясь к реальности. Он увидел страх на лице молодого слуги и его полуоткрытый рот, левый уголок которого был влажным от слюны.
                «Нельзя лишать сироту хлеба,» — сказал он, — «особенно, если он сын якобинца. Вези меня к своей госпоже, Филипп».
                Лицо Филиппа засияло, Бовер и Дюкай довольно заворчали, и даже охранники, которые не получали от сделки выгоды, улыбнулись Хансу, когда он прошел между ними. Филипп открыл дверь кареты, закрыл ее за Хансом и запрыгнул на заднее сиденье. Бовер сел рядом с возницей. Карета тронулась с места.
                «Забудьте, гражданин, что я говорил о своем отце,» — прошептал Филипп, наклоняясь к Хансу. — «Мадам Пермон могла бы не одобрить это, поэтому я скрыл это от нее».
                Ханс откинулся назад и посмотрел в глаза Филиппу, из которых исчез страх. Неужели он ошибался раньше? Не выглядел ли он теперь как взгляд парижского беспризорника, ищущего подтверждения своей правоты у сообщника? Он улыбнулся сообщнику, чей голос звучал мягко и льстиво. Он не обратил внимания на то, что он сказал дальше, он лишь прислушался к его тону, который напомнил ему отдаленное пение детей летним вечером. После приветственного взмаха рукой Филипп замолчал и выпрямился. Кучер остановил лошадей, Филипп спрыгнул и открыл ворота.
                Дом Пермонов, стоящий недалеко от дороги, по-видимому, принадлежал эмигранту, был недавно отремонтирован и предстал во всей красе минувших дней. Как и прежде, у дверей гостя ждал слуга в ливрее. «Мадам Пермон готова принять Вас, гражданин», — объявил он.
                На первом этаже камердинер приветствовал посетителя размеренным поклоном и начал тихий разговор с Бовером, который спускался с облучка.
                «Могу я попросить Вас следовать за мной, гражданин?» — прошептал Филипп и повел Ханса через два лестничных пролета в гостиную, выходящую в сад. Ослепленный светом, льющимся через высокие окна, Ханс не сразу узнал пару, сидящую на диване. «Молодой Гресло», — произнес яркий, дружелюбный женский голос. «Как приятно, что Вы наконец, свободны, мой друг».
                «Это не Гресло!» — возразил мужской голос, который показался Хансу знакомым.
                «Я как раз собирался подготовить Вас, дорогая. К сожалению, карета приехала раньше, чем я ожидал».
                «Теперь я понимаю, что меня обманула близорукость. Кто этот человек?» «Гражданин Мокко», — раздраженно объяснил Ханс. «Я бы сам указал на эту путаницу, мадам…»
                Он замолчал. Его глаза привыкли к свету. Рядом с мадам Пермон сидел племянник Жюли Шарль Канар в униформе капитана с загорелым лицом и нахальной улыбкой, которой прежде у него не было.
                «Разве ты не в армии, Шарль?» спросил Ханс.
                «Я был ранен в Италии», ответил Шарль, «поэтому меня отправили назад. Армия в Италии будет разбита, не важно теперь буду ли я там или здесь.»
                Мадам Пермон рассмеялась. Ханс повернулся к ней.
                Она вовсе не была такой уж красивой, как утверждал Гресло, У нее был маленький вздернутый нос; лицо, с зачесанными вперед волосами и заостренным подбородком, напоминало маленького хищника, хотя в ней, казалось, не было ничего хищного.
                «Вы правы, дорогой друг,» заявила она. «Заживите свою рану и ждите, пока победоносный генерал откроет Вам дверь к славе. Но где же молодой Гресло?» Шарль развел руками. «Очень печально, мадам».
                «Что печально?»
                Ханс подошел ближе и облокотился на спинку стула, но снова отпустил ее; этот предмет мебели, относящийся ко временам монархии, показался ему слишком хрупким. «Гресло умер в тюрьме», — сказал он.
                Мадам Пермон подняла на него взгляд. Выражение ее лица не изменилось.
                «Это очень печально», — сказала она и вздохнула, но смерть Гресло, казалось, почти не произвела на нее впечатления; возможно, воспоминания о нем были вытеснены Шарлем Канаром. Тем не менее, она попыталась изобразить на лице хоть немного сочувствия, опустила глаза и спросила: «Он долго болел?»
                «Тюремный воздух подорвал его здоровье».
                «Бедный молодой человек. Но боюсь, у него были ложные надежды».
                Она снова посмотрела на Ханса. «Вы знали его?»
                «Я был с ним в одной камере».
                «Мне говорили, что он хвастался моей любовью».
                «Да».
                «Значит, тюремный воздух подпитывал его воображение. Я лишь хотела загладить свою вину за несправедливость, которую он пережил».
                «Я никогда не предполагал обратного, мадам», — сказал Шарль. «Ваш муж говорил то же самое. Он даже был готов дать молодому Гресло должность».
                Мадам Пермон встала. В белом платье с завышенной талией ее миниатюрная фигура казалась почти высокой среди высоких ваз на столах между четырьмя окнами. Зеркало в золотой раме на противоположной стене отражало глубокий вырез ее платья.
                «Тогда больше не смею Вас беспокоить», — сказал Ханс и поклонился. Мадам Пермон не услышала его; она повернулась лицом к боковой двери. Проследив за ее взглядом, Ханс увидел входящую девушку пятнадцати или шестнадцати лет; она тоже была одета в белое платье с завышенной талией.
                «Ты уже вернулась, Лоретта!» воскликнула мадам Пермон, это прозвучало как упрек.
                «А я и не уходила, Эвлалия» ответила Лоретта.
                Она была красивее, чем мадам Пермон констатировал про себя Ханс, ее лицо было узким, смугловатым, волосы были завиты, рот был чувственным, Она опустила глаза, поэтому он не мог определить ни их цвет и выражение.
                «Ты сказала, что хочешь навестить Бонапартов.» 
                «Я это сказала? Ну и что? Я что должна делать все, о чем я тебе говорю?»
                «Ты очень капризная, Лоретта!»
                Лоретта рассмеялась, упреки мадам Пермон прогнали ее плохое настроение, она широко открыла глаза, большие, лучезарные глаза, посмотрела на Ханса и спросила: «Кто это?»
                Ханс представился.
                «Это мой родственник» объяснил Шарль. «Он также, как и Гресло был безвинно арестован и сидел в тюрьме».
                «Я прошу разрешения удалиться», сказал Ханс.
                «Это моя невестка», сказала мадам Пермон, легким движением показывая на молодую женщину. «Когда ты пойдешь к Бонапартам, Лоретта?»
                «Когда захочу. Мадам Летиция сказала, что я могу приходить, когда захочу.»
                Шарль встал и объявил, что хочет проводить Ханса. Лоретта внезапно оживилась.
                «Да, заберите его с собой!» обратилась она к Хансу. «Вы друг республики?»
                Ханс молча раскланялся.
                «Поэтому пожелайте своему родственнику скорейшего выздоровления, чтобы он мог защищать Республику. Он ей нужен».
                «Лоретта!» — возмущенно воскликнула мадам Пермон. «Какая ты невежливая!»
                «Республике нужно гораздо больше защитников, Эвлалия, все так говорят — моя мать, мой брат, Бонапарты! Просто посчитайте проигранные в этом году сражения! Маленький генерал завоевал Италию, великие генералы ее потеряли. Я также убеждена, что капитан Канар вернет ее! Он герой, Эвлалия! Только посмотрите на него, как сверкают его глаза; он едва может дождаться победы над австрийцами!»
                Лоретта, с трудом сдерживая смех, обошла вокруг Шарля, словно это было редкое животное, которое нужно осмотреть со всех сторон.
                «Вы знаете мое положение, гражданка», — сказал Шарль, оборачиваясь, чтобы не упустить её из виду; он, вероятно, боялся, что она его разыгрывает. Мадам Пермон тоже невольно рассмеялась.
                «Лоретта не хотела Вас обидеть, дорогой друг,» — объяснила она. «Она знает так же хорошо, как и я, что Вы ранены».
                Но Шарль её не услышал. Он продолжал оборачиваться, подозрительно наблюдая за каждым движением Лоретты. «Вы сегодня пойдёте к Бонапартам, Лоретта?» — спросил он.
                Лоретта остановилась.
                «Почему Вас так беспокоит моё благополучие, капитан?» — спросила она в ответ.
                «Из вежливости. Кстати, это еще и эгоистичный вопрос».
                «Я от Вас этого не ожидала, капитан!» Лоретта укоризненно посмотрела на него и долго сокрушалась о разочаровании, которое ей причинил гражданин Канар. Мадам Пермон прикрыла рот платком, чтобы скрыть улыбку. Ханс сначала с удивлением наблюдал за девушкой, но вскоре и сам обнаружил, что ему нравится ее игра. Кажется, она это заметила.
                «Понимаете ли Вы мое разочарование, гражданин?» — спросила она, повернувшись к нему. «Разве я не имею права критиковать этого защитника Республики за его равнодушие?»
                «Я еще не думал об этом».
                «Почему Вы все время смотрите на меня?»
                «Потому что Вы прекрасны, Лоретта!»
                «Сколько раз вы это уже слышали сегодня?» — ревниво спросила мадам Пермон.
                «Он первый, кто мне сегодня это сказал», — ответила Лоретта. «Моя самая искренняя благодарность, гражданин!» Она улыбнулась и снова повернулась к Шарлю.
                «Почему Вы так хотите знать, когда я уеду к Бонапартам, капитан?»
                «Я хочу служить под командованием генерала Бонапарта, гражданка. Замолвите за меня словечко!»
                «Вы намерены покинуть нас, гражданин Канар?» — спросила мадам Пермон. «Ваша рана ведь еще не зажила!»
                Лоретта заверила свою родственницу, что ей нечего бояться потерять своего поклонника. Разве генерал Бонапарт не занят завоеванием Египта? А когда он закончит с этим, следующей, несомненно, будет Индия, затем Китай, и бог знает, что еще! У генерала Бонапарта были дела поважнее, чем беспокоиться о карьере капитана Канара! Кроме того, путешествие в Египет будет непростым; у англичан было достаточно кораблей в Средиземном море, чтобы перехватить капитана Канара, и тогда с его карьерой будет покончено навсегда. Действительно ли стоит так рисковать?
                От Шарля ее отделял стол, на котором стояла высокая мраморная ваза — военный трофей из Италии, предположительно привезенный гостем дома. Поскольку ваза загораживала обзор, Лоретта сначала наклонилась влево, затем вправо, чтобы осмотреть свою жертву. Но такие усилия были излишни; один лишь ее веселый голос наполнял гостиную изяществом и насмешкой.
                «Могу ли я безрассудно поставить под угрозу будущее молодого и многообещающего офицера, передав его англичанам?» — спросила Лоретта, поворачиваясь к Хансу. «Разве это не будет преступлением против Республики?»
                «Безусловно, мадам», — согласился он. «Вы не можете нести за это ответственность».
                Мадам Пермон тоже так думала, жалела Шарля, и, украдкой кивая, дала понять, что порекомендовала бы его Бонапартам. Лоретта этого не заметила. Она разговорилась с Хансом и с детским любопытством расспрашивала его об имени, происхождении и жизни.
                «Вы из Пруссии,» повторила она, «и были в Америке. Поэтому Вас арестовали, гражданин?»
                «Нет причина ареста была другая», возразил Ханс.
                «Что Вы делали в Америке, гражданин?»
                «Я пытался помочь индейцам в их борьбе против торговцев мехами».
                «Вы вернулись победителем?»
                «Победителем? Думаю, что нет. Но борьба продолжается.»
                Лоретта посмотрела ему в глаза. «Против кого Вы теперь будете сражаться?»
                «У Республики много врагов».
                «Да, глупость, тщеславие и жажда славы. Но если Вы не глупы, не тщеславны и не жаждете славы, Вы будете под подозрением в глазах Директории».
                «А в Ваших глазах, Лоретта?»
                «Я не власть. Я слишком молода, чтоб мне было позволено иметь мнение отличное от мнения Директории».
                «А я, видимо, стар для этого?»
                Лоретта снова вернулась к своему ироническому тону:
                «Для того, чтобы иметь свое мнение – да», произнесла она с показной серьезностью. «Ваши приключения в Америке только доказывают Вашу принадлежность к якобинцам. Вас надо вернуть в тюрьму.»
                «Это Ваше личное мнение?»
                «Будем считать, что да».
                «Этого недостаточно для ареста!»
                Лоретта громко рассмеялась.
                «Сдаюсь!» воскликнула она. «Я была невнимательной! Вы хороший      тактик, гражданин Мокко! Я непременно расскажу маленькому генералу о Вас!»
                Эта игра развеселила обоих. Они огляделись вокруг, когда Шарль прервал их.
                «Ты проводишь меня к моей тете, гражданке Мокко?»
                «О! Так Вы женаты!» воскликнула Лоретта. «Вы любите Вашу жену?»
                «Настолько сильно, что готов ее оставить», усмехнулся Шарль.   
                «Я не знаю, как я это перенесу!»  Лоретта прикрыла глаза платком, словно вытирая слезы, прислонила лоб к плечу невестки, словно прося о помощи, и помахала гостям, выходившим из гостиной.
                «Она всегда преувеличивает», — сказал Шарль. «Нужно отдать должное ее молодости. Жюли прислала нам свою карету».
                Карета, ожидавшая их, была не такой элегантной, а лошади — не такими     безупречно ухоженными, как у Пермонов; кучер тоже был стар, и вместо личного слуги дверь кареты открыл Филипп, сын якобинца, и пожелал им доброго пути.
                «Лоретта преувеличивает не без остроумия», — сказал Ханс, когда карета тронулась.
                «Остерегайтесь её. Несмотря на молодость, она не безобидна».
                «Что Вы имеете в виду?»
                «Если ей нравится мужчина, этого достаточно, чтобы подшутить над    ним…»
                Ханс не стал развивать тему дальше.
                «Я уже слышал в тюрьме, что Жюли купила карету», сказал он.
                «У всех уважающих себя женщин есть свои кареты».
                «И они настаивают на том, чтобы к ним обращались не иначе как «мадам», как это было принято у бывших…»
                «Да, некоторые старые обычаи возвращаются».         
                Дорожная грязь брызгала из-под копыт лошадей. Ночью шел дождь, и улицы были покрыты грязью и мусором, которые солнце постепенно подсушивало. В полуденную жару зловоние, поднимавшееся из канав, усиливалось по мере приближения к центру города. Шарль поднес платок к носу. «Я никогда не привыкну к запахам Парижа,» сказал он. В полях на войне они еще хуже, но это часть войны, это другое. Маленькому генералу нужно будет навести порядок в Париже!»               
                Ханс, привыкший к тюремному зловонию, не обращал на это внимания. Он смотрел на небо, на окна домов и улыбался людям и молодым женщинам, которые смотрели на него сверху вниз. Ему понравилась Лоретта; он был находил удовольствие и во всех остальных девушках. «Маленький генерал в Египте», — ответил он через некоторое время. «Ты слышал, что англичане перекрыли ему путь через Средиземное море».
                Шарль тоже улыбался молодым женщинам из окна.
                «Как будто он не справится с англичанами!» — сказал он.
                «Если он захочет разобраться с делами в Париже, они не смогут его остановить».
                «Думаете, он бросит свою армию?»
                «Если это потребуется на благо Республики, конечно».
                Когда карета подъехала к улице Сент-Оноре, они заметили еще издали Ахилла Фуко, стоящего перед типографией. Он наклонился вперед, чтобы посмотреть, есть ли в карете Ханс. Затем он поспешил внутрь, чтобы позвать Жюли.
                Изнуряющая жара и ночные грозы этого лета напомнили Хансу о второй годовщине Термидора, когда Робеспьер был свергнут и отправлен на гильотину. До сих пор прошедшие с тех пор пять лет казались ему целой вечностью; с момента его освобождения из тюрьмы, это время было для него так же близко, как и прошедший день, но, кроме него, никто, казалось, не помнил об этом. Так было и до его заключения; мир не изменился, изменились только он и Жюли. Она была уже не той, что прежде, он сразу это заметил, увидев её снова. Она бросилась ему навстречу на улицу, закричала при виде его и обняла на глазах у всех.
                «Ханс! Мой любимый!» — воскликнула она. «Само небо вернуло мне тебя!»
                За ней последовал Ахилл Фуко, Фуэ вышел из театра, и, наконец, вышла и Катрин, таща за собой маленького Фредерика; они громко и восторженно приветствовали освобожденного.
                Глаза Жюли сияли, губы слегка дрожали, казалось, ее любовь наконец-то вспыхнула вновь; ее волнение не утихло даже когда они сели за стол. Она осталась наедине с Хансом; в тот день она хотела, чтобы он принадлежал только ей, объяснила она. Подавая ему еду, наливая вино, улыбаясь, а позже, сидя в маленькой гостиной, она рассказала ему о том, что произошло во время его заключения. Неожиданно появился ее племянник Шарль Канар, вернувшийся раненым из Италии. По ее просьбе он посетил представителей власти: полицию, прокурора, секретаря Барраса; секретарь был важнее, потому что Баррас делал все, что просил молодой человек, все знали, что слова секретаря достаточно.
                «Это он замолвил словечко?» спросил Ханс.
                «Похоже, что Шарль произвел на него впечатление», предположила Жюли.
                «Словом, секретарь тебя знает. Ты ведь не сказал мне, что был у Барраса.»
                «Потому что я ничего не добился.»
                «У Лорана влиятельные адвокаты. Возможно именно поэтому тебя так долго держали в тюрьме за то, что ты написал на него жалобу. Ты должен быть осторожнее впредь, дорогой.»
                «Как же я могу смолчать, Жюли, когда увижу несправедливость?»
                «Боже мой, сколько несправедливости происходит в республике! Все надеются на изменения, не ты один, и когда на них надеются, они и произойдут. Но до этого времени надо думать и о своей участи.»
                Даже когда Ханс находился в тюрьме, Жюли думала о собственной выгоде и попросила Шарля познакомить её с Пермонами. Эти отношения были для неё важны. Она купила соседний участок на улице Сент-Оноре, и в заднем здании планировала открыть типографию, как Гастон де Монтиньи в Нью-Йорке. Ханс вдохновил её своей историей. Необходимый ей заём должен был взять Пермон; он уже почти согласился.
                «Тебе нужны его деньги для этого?» — спросил Ханс. «У тебя же есть карета, лошади и возница».
                «Когда берёшь кредит, нужно выглядеть заслуживающим доверия», — говорит Шарль.
                «Похоже, ты очень ценишь его мнение».
                «Он вращается в хорошем обществе, дорогой». Но Жюли была слишком взволнована, чтобы долго говорить на одну и ту же тему.
                «Я встречалась с Терезой,» — сказала она. — «Она навестила меня и рассказала, что тебя арестовали у нее дома. ТвояТереза некрасива, но Альбертина — милое создание. Я почти пожалела, что она не моя дочь, но ты хотел сына».
                Несмотря на свою симпатию к Альбертине, Жюли в итоге поссорилась с Терезой.
                «После её ухода я посмеялась над собой», — объяснила она. «Я обвинила её в твоём аресте у неё дома, а она заявила, что виновата я, что ты навестил её только потому, что тебе было скучно у меня. Это правда?»
                «Неправда, Жюли. Я пошел к ней только ради Альбертины».
                «Мадам Пермон снова пригласила тебя к себе?»
                «У нее не было для этого основания, Жюли. Я разговаривал с Лореттой…»
                «С Лореттой?» Она с удивлением посмотрела на Ханса. «Шарль ухаживал за мадам Пермон?»
                «Мне так показалось».
                «Значит он забыл о Сюзанне».
                Сюзанна была дочерью скульптора Мореля, который иногда работал в агентстве. Два года назад Шарль начал роман с этой девушкой; после последнего ранения он не упоминал больше её имени. 
                «Но у молодой мадам Пермон нет в свете таких нужных связей, как у ее свекрови», сказала Жюли.
                Она замолчала. Окна были открыты, грохот карет, приглушенный полуденной жарой, смешивался с глухим стуком, похожим на шум возбужденной толпы. Ханс вспомнил полдень, когда Робеспьера тащили к гильотине, и собирался напомнить об этом Жюли, когда она повернулась к нему.
                «Он собирается представить тебя пожилой мадам Пермон», — сказала она.
                «Кто, Жюли?» — недоуменно спросил Ханс.
                «Шарль, кто же еще! Ты мог бы немного поухаживать за ней. Это было бы тебе полезно».
                «Она, наверное, старше меня, Жюли!»
                «Конечно, но что с того? Богарнэ старше Бонапарта, и он даже женился на ней. Кроме того, мадам Бонапарт — всего лишь куртизанка, а пожилая мадам Пермон — знатная дама. И я знаю, что она дружит с семьей маленького генерала».
                «Зачем ты мне это рассказываешь, Жюли?»
                Она задумчиво посмотрела на него.
                «Какой у тебя широкий подбородок,» — сказала она. «Это не делает тебя красивее, но делает тебя более мужественным. Уверена, многим женщинам это покажется привлекательным».
                «Я тебя не понимаю, Жюли».
                «Все так просто понять, Ханс. Банды правят сельской местностью, и в Париже неминуем переворот якобинцев, говорят они. Ты должен рассказать о своем приключении пожилой мадам Пермон, и ничего больше».
                «Переворот якобинцев, Жюли?»
                «Это слухи».
                Торговцы, продолжила она, обеспокоены. Большинство из них, как и она, владели землей недалеко от Парижа, которому угрожали не только якобинцы. Бандиты были роялистами; они тоже готовили переворот, и Капеты, когда вернутся, вернут бывшим дворянам их поместья. Но Пермоны, а также крупные банкиры Уврар и многие другие, не хотели терять свои владения в сельской местности. Республике нужен не король, утверждали они, а человек, который восстановит порядок.»
                «Раньше ты не так сильно беспокоилась о политике, Жюли», — сказал Ханс.
                «Теперь я беспокоюсь об этом, потому что я, честолюбива для тебя, дорогой», — ответила она и обняла его.
                Вероятно, только радость воссоединения и изнуряющая жара летнего дня взволновали Жюли; на следующий день она была спокойна, как всегда. Ханс попытался вернуться к своей повседневной жизни, играя с Фредериком, присматривая за продавцами и проводя вечера с Жюли. К третьему дню он устал от этой жизни. Рано утром он отправился на прогулку, бродил по Елисейским полям и искал место, где встретил Робеспьера. Он не мог его найти; деревья и кусты пышно разрослись, некоторые были расколоты молнией, другие вырваны с корнем или повалены бурей. Леса вокруг озера Эри, подумал он, скоро так сильно изменятся, что он их не узнает. Прошлого больше нет. О чем он говорил с Робеспьером? Кого он любил тогда, Терезу или Жюли, или обеих сразу? Он продолжал идти; день становился жарким, и он искал убежища от солнца и прохлады в тени леса. Когда он вернулся ближе к вечеру, его костюм был испачкан лесной пылью, а волосы слиплись от пота. Фуко, прощаясь с последним клиентом, с усмешкой спросил: «Не одолжить ли Вам чистый костюм, мистер Мокко?»
                «Я не хочу злоупотреблять вашей добротой», — сердито ответил Ханс и пошел в свою комнату переодеваться. Юли ждала его к ужину.
                «Ты навещал Терезу?» — спросила она.
                «Вы поссорились с ней; я больше к ней не хожу», — ответил он.
                «Как часто женщины ссорятся! Кроме того, ты навещаешь не Терезу, а свою дочь».
                Но Ханс подождал еще два дня, прежде чем пойти к Терезе. Послеполуденное время было душным, небо на юге и западе было свинцово-серым, назревала гроза. Пьер сидел на скамейке возле павильона, скрестив ноги, и играл со своим лорнетом.
                «Тереза дома?» — спросил Ханс.
                «Присядь ко мне». Пьер подвинулся, чтобы освободить ему место. «Тереза дома, но подожди немного, прежде чем идти к ней…»
                «У нее есть кто-то?»
                «Она сидит у постели Альбертины».
                «Альбертина больна?» Пьер угрюмо посмотрел на него сквозь лорнет. «Сначала Тереза винила тебя в болезни Альбертины, потом меня. Подозреваю, она будет винить других».
                «Альбертина серьезно больна?»
                «У неё сыпь. Врач был здесь вчера и сегодня. Он хочет прийти снова завтра».
                «Почему я должен нести ответственность за сыпь?»
                «Врач считает, что причиной болезни Альбертины стало возбуждение».
                «Какая чушь!»
                «Конечно, это чушь, но не говори Терезе».
                Ханс встал и вошёл в павильон. В спальне горела свеча, освещая только ближайшее пространство; ставни были закрыты. Он остановился, его глаза, ослеплённые дневным светом, не могли ничего различить в темноте, и он тихо позвал: «Тереза!»
                Голос, ответивший ему, показался незнакомым; он звучал грубо и упрямо. «Оставь меня в покое!» — ответил он. «Я не хочу никого видеть!»
                «Это ты, Тереза?» — спросил он, медленно направляясь к свету. Тереза, маленькая и сутулая, сидела у кровати Альбертины. На ней было темное платье, а волосы были обернуты шалью. Он остановился рядом с ней. Кровать была защищена от света свечи ширмой. Ханс отодвинул ее.
                «Ты больна, Альбертина?» — спросил он. «Тебе больно?»
                «Я здорова, мне не больно», — тут же ответила девочка, словно ждала этого вопроса.
                «Почему ты лежишь в постели, если не больна?»
                «Потому что я послушный ребенок».
                «Я открою ставни, Тереза», — сказал он. «На улице светит солнце. Ребенку нужен свежий воздух».
                Тереза внезапно обернулась, встала и оттолкнула его от кровати. «Уходи!» Она закричала. — «Уходи! Оставь мне ребенка!»
                «Я не отнимаю его у тебя!»
                «Молчи! Все хотят отнять его у меня, но я не отдам его!»
                «Тогда хотя бы позволь мне открыть ставни!»
                «Нет, они останутся закрытыми. Врач говорит, что яркий свет вреден для глаз. Убирайся!»
                Она неожиданно толкнула его так, что он зашатался. Он схватил ее за руку, она вырвалась и начала бить его. Он отстранился от нее; спорить с этой разъяренной Терезой было бессмысленно. Когда он снова обернулся у двери, то увидел, что она стоит перед кроватью с распростертыми руками, словно хочет защитить от него Альбертину.
                Пьер все еще сидел на скамейке. «Тереза тебя выгнала?» — насмешливо спросил он. Ханс снова сел рядом с ним. Погода стала еще более гнетущей, солнце больше не светило, небо казалось пыльным, свинцово-серым, словно с листьев деревьев и кустарников, стен дома и гравийных дорожек исчезли все остальные цвета. В тишине, окутавшей сад, он услышал жужжание насекомого, громкое и нестройное, как лязг рвущейся проволоки. Он хотел его прихлопнуть, но промахнулся.
                «В день свержения Робеспьера было так же невыносимо жарко», — сказал он. «Сегодня многие тоскуют по нему…»
                «Вас это удивляет? Разве люди не правы, восставая против Вашего друга Лорана и ему подобных?»
                Пьер взглянул на Ханса, но на этот раз без лорнета. «Я забыл, мой друг, что Вы провели около месяца в тюрьме», — сказал он. «Конечно, не самое приятное место. Ваша неприязнь к Лорану понятна».
                «Я не единственный, кто его ненавидит».
                Ханс не заметил пренебрежительного взгляда Пьера. Раздраженный воспоминаниями о времени, проведенном в тюрьме, нелепым настроением Терезы и невыносимой жарой послеполуденного солнца, он повторил слова Жюли: банкиры и поставщики армии не заинтересованы в роялистском перевороте, подобном тому, который, казалось, готовил Лоран; однажды они избавятся от него.»
                «Я не знал, что ты так любишь новоиспеченных богачей», — сказал Пьер с несвойственной ему мягкостью.
                «Я их не люблю!» — воскликнул Ханс. «Пусть они отомстят за бедных жертв, которых убил твой Лоран, а сами пусть идут к черту!»
                Пьер больше не смотрел на Ханса. Его красивое лицо оставалось гладким и неподвижным. Он задумчиво наблюдал за группой молодых кустов, образующих шестиконечную звезду.
                «Не так громко», — пробормотал он. «Тереза утверждает, что Альбертине нужен отдых…»
                «Чепуха, ребенок здоров!»
                «Конечно, конечно, но что поделаешь с женскими фантазиями?»
                Воздух становился все более душным. Серый цвет неба, казалось, даже затемнял лицо Пьера, который повернулся к Хансу. «С момента Вашего ареста я часто задавался вопросом, не преступник ли Лоран», — неуверенно произнес он.
                «Ты поддерживал его и даже сам участвовал в его выходках!» — перебил Ханс.
                «После случившейся с тобой несправедливости я задумался. Я ненавижу всякое насилие!»
                «Это для меня новость.»
                «Ты не найдешь ни одного свидетеля того, кто бы сказал, что я сопровождал Лорана в его выходках.»
                «Но ты же их одобрял!»
                «Я больше их не одобряю; теперь я думаю о нем иначе, чем раньше. Убийство его друга детства было чудовищным преступлением; я бы не подумал, что он способен на это!»
                Ханс встал. «Сейчас пойдет дождь», сказал он. «Скажи Терезе, что ты осуждаешь Лорана; может быть, она поверит.»
                «Почему бы и нет? Я сам в это верю. Как же ты несправедлив, мой друг!» 
                Не успел Ханс дойти до улицы Сент-Оноре, как разразилась гроза. Несколько минут одна молния сменяла другую; дождь лил так сильно, что водяная завеса окутала весь мир, все прекратилось так же внезапно, как и началось, оставив после себя удушающую, влажную жару. Ханс вошел в дверной проем, встал под крышу, смотрел на дождь и думал, может быть, он все-таки ошибался насчет Пьера.
                Два дня спустя он увидел Терезу и Альбертину в саду Тюильри. Был вечер, а влажная жара все еще не спала. Тереза стояла с ребенком перед палаткой, где продавали ледяную воду; она держала в руке стакан, взяла другой со стола и протянула его Альбертине. Ребенок, казалось, снова почувствовал себя хорошо, она смеялась, когда говорила мать, и пила ледяную воду маленькими глотками. Они не заметили Ханса, и ему тоже удалось остаться незамеченным.
                Термидор закончился проливными дождями, распространением болезней и зловонием, поднимавшимся из канав и проникавшим в дома, как и летом, когда парижане обвиняли гильотину в кровавом зловонии из мясных лавок, загрязнявших их город. Только фруктидор принес чистый воздух, очистил небо и прогнал изнурительную жару. Париж пробудился от своего мрачного оцепенения; днем кареты банкиров и интендантов снова разъезжали по улицам, пересекали площадь Революции и выезжали на Елисейские поля; женщины в прозрачных платьях, с развевающимися шарфами на плечах и шее, улыбались молодым людям, сопровождавшим их верхом на лошадях; по вечерам снова устраивались балы, и в Пале-Эгалите открылись три новых игорных заведения.
                В начале фруктидора Жюли вспомнила, что ей нужен бюст генерала Бонапарта. Она заказала гравюры с мотивами египетской кампании, которые намеревалась повесить в гостиной.
                «Гравюры будут хорошо восприняты», — сказала она. «Даже Ломонье постарался».
                Ломонье, стоя в углу, молча поклонился. Ахилл Фуко осмотрел лежащие на столе листы бумаги.
                «Только трупы и умирающие люди», — заметил он с усмешкой. «Он так их любит, что его невозможно переубедить. Неисправимый якобинец!»
                «Это мамлюки», заметил Ханс. «В этом нет ничего плохого».
                Пока они расставляли гравюры, подошел Шарль Канар, взглянул на новые египетские пейзажи и заявил:
                «Самого важного не хватает: генерала Бонапарта…»
                «Наши художники, похоже, невысоко его ценят», — сказал Ахилл, укоризненно глядя на Ломонье.
                «Я закажу бюст Бонапарта», сказала Жюли. «Мы поставим его на деревянный постамент напротив входной двери; там он будет освещен из окна, и каждый посетитель сразу его увидит».
                Шарль подумал, что это хорошая идея; генерал был популярен, и выставка будет иметь успех.
                «У кого Вы закажете бюст?» спросил Ахилл.
                «У Мореля,» решила Жюли. «Его бюст Моро был одобрен публикой. Кто же принесет ему заказ?»
                Она повернулась к Шарлю, который снова склонился над гравюрами; бюст, казалось, внезапно перестал его волновать.
                «Я пойду к Морелю,» предложил Ханс. «Где он живет?»
                Ломонье, который снова забился в угол, избегая быть рядом с Ахиллом, высунул свой выпуклый нос и заявил, что готов проводить Ханса.
                «Лучшее время — сегодня,» — сказала Жюли. «У Мореля будет всего десять, дней на эту работу.»
                Когда они уже собирались уходить, Жюли вспомнила, что Ломонье получил плату за свои гравюры, и приказала Ахиллу отдать ему деньги. Возник небольшой спор по поводу аванса, который должен был быть зачтен в счет оплаты за дорогу к мастерской Мореля. Как только Ломонье получил деньги в руки, он низко поклонился всем и поспешил наружу.
                «Вы боитесь Ахилла?» — спросил Ханс, догнав его. Ломонье пожал плечами.
                Он привык к насмешкам Ахилла и, возможно, тот продолжит их в будущем, если ему это будет угодно. Но хуже насмешек был голод. Ломонье спешил купить хлеб и мясо.
                «Я угощу тебя обедом», — сказал Ханс. Ломонье отказался; деньги он уже получил, но спросил, может ли он напомнить гражданину Мокко о приглашении позже. Он с тревогой огляделся в поисках мясника или пекаря.
                «Где живет этот Морель?» — спросил Ханс.
                «В Фобур-Монмартре. Я опишу Вам улицу; ее легко найти. Кстати, Вы его знаете». Морель был тем резчиком по камню, с которым Ханс познакомился в кафе «Корацца», старым якобинцем.
                «Он остался якобинцем?» — спросил Ханс.
                «Возможно, а возможно и нет. Кто его знает!»
                Ломонье все еще искал мясную лавку. Хансу описали дорогу к мастерской Мореля, и он попрощался с гравером. Путь был долгим, и Ханс, погружаясь в свои мысли, несколько раз блуждал по боковым улочкам и был вынужден спрашивать дорогу у местных жителей. Последние несколько ночей он долго не спал, погруженный в раздумья. Теперь он почти склонялся к тому, чтобы поверить в перемену взглядов Пьера. Но имело ли теперь значение, что Пьер думает о своем бывшем друге Лоране? Если Лоран разорит бизнес нуворишей, они его устранят; ему, гражданину Мокко, об этом беспокоиться не нужно. Но кто устроит так, чтобы республикой правили не банкиры и интенданты, а народ? Восстанет ли народ, и что он может сделать, чтобы помочь ему в этом?   
                Он растерянно огляделся и остановился перед высокой, худой женщиной, ожидавшей в воротах возвращения мужа или сына с работы, или дочери, которую она отправила за покупками. Она накрыла руки шалью и пристально посмотрела на Ханса темными, колючими глазками.
                «Мастерская гражданина Мореля находится неподалеку?» — спросил он.
                «Вы имеете в виду якобинца Мореля?» переспросила женщина.
                «Похоже, Вы обвиняете его в этом».
                Губы женщины сжались, но она издала лишь хриплый, сухой звук, как жалкий остаток смеха. «Обвиняете его!» — повторила она. «Якобинцев должно быть гораздо больше!» Но тут же она сжала губы, словно сказала слишком много, и описала дорогу к мастерской Мореля.
                Ханс слушал ее, но смысл ее слов ускользнул от него. Когда она замолчала, он резко, после паузы, спросил:
                «Одобряют ли оставшиеся якобинцы то, что некоторые граждане сколачивают состояния, снабжая армию Республики некачественной обувью и униформой?»
                «Кто вам это сказал, гражданин?»
                «Я слышал это в тюрьме от других заключенных, гражданка».
                Ее пронзительный взгляд снова пробежал по его лицу.
                «Я не одобряю», — наконец сказала она, отвернулась и исчезла в темноте за воротами.
                «Народ восстанет», подумал Ханс, и пошел дальше; нужно лишь найти возможность, нужно лишь поговорить с народом, обратиться к нему. Разве Камиль, стоя на стуле в кофейне, не призывал к штурму Бастилии? Камиль Демулен был мертв, Жан Мокко был готов занять его место, даже если Жюли не одобрила бы этого. Кто-то должен был снова призвать народ; если он этого не сделает, это сделает кто-то другой. Но призвать кого? Где сейчас Бастилия? Он снова заблудился и спросил у идущего ему навстречу старика, где находится мастерская Мореля.
                «Там» сказал старик, показывая на другую сторону улицы, вон за тем домом, Вы ее увидите еще издали.»
                Мастерская находилась в самом конце двора. Морель был один. Он сидел за столом, на котором стояли сделанные им бюсты и рассматривал их с довольной улыбкой. Он сразу узнал Ханса.
                «Я рад, что Вы вернулись к нам из Америки, гражданин Мокко» поздоровался он. «Садитесь рядом со мной, посмотрите на мои последние работы. Неплохо, не правда ли?»
                Не ожидая утвердительного ответа, он продолжил: «Раньше я не был так уверен в своих работах, но сейчас даже мои враги говорят, что за последние годы они стали значительно лучше. Настоящее искусство, гражданин Мокко!  Вы признаете это, скрепя зубами!»
                Морель встал, потянулся и начал бродить по мастерской. За последние годы он поправился; живот выпирал над короткими ногами, лицо стало полнее, а рот, маленький и в форме сердечка, довольно улыбался.
                «Разве Вы не были якобинцем?» — спросил Ханс. «Разве Вас не было, когда штурмовали Бастилию?»
                «Теперь я художник», — ответил Морель. «Разве мои бюсты не стали лучше, чем раньше?»
                «Мне тоже так кажется».
                «Вам так кажется!» Морель остановился перед Хансом; они были одного роста. Самодовольная улыбка внезапно исчезла с его лица.
                «Когда якобинский клуб закрыли, я спросил себя: где теперь революция? И я ответил себе: она в армии, гражданин Морель, армия несёт революцию в мир! Я уговорил своего единственного сына вступить в армию ради революции, гражданин Мокко! Он был ещё совсем ребёнком, когда надел форму. Носил он её недолго; пуля попала в него во время итальянской кампании. Прямо в грудь, как писал мне его лейтенант, прямо в сердце! За свободу народов, французов и итальянцев, он пал, дитя революции! Что остаётся мне после этого, кроме моего искусства?» 
                Его лицо застыло. Только когда Ханс передал ему поручение Жюли, улыбка вернулась. Он объяснил, что два года назад, когда Директория праздновала победы Бонапарта в Италии, он сделал несколько бюстов маленького генерала, но они его не удовлетворили; они были слишком безэмоциональными, не отражали того энтузиазма, который сделал маленького генерала кумиром для его солдат, и поэтому не вызывали никакого возвышенного порыва чувств. Возможно, тогда горе из-за смерти сына было слишком сильным. Но теперь Морель чувствовал себя готовым к работе, и он заполнил комнату с низким потолком эскизами с изображениями генерала: голова запрокинута назад, взгляд устремлен на далекий горизонт, где он представлял себе новые победы, волосы падают на лоб, рот суровый и сжатый, подбородок слегка выдвинут, демонстрируя непоколебимую волю к победе над миром, над всей вселенной.
                Морель подбежал к полке, взял бюст, осмотрел его и с отвращением покачал головой. «Это что, Бонапарт?» — спросил он. «Этот жалкий кусок глины, не живой, со слишком длинным носом, слишком широким ртом и пустыми глазами? Мусор, жалкий мусор!» закричал он. «К черту все это!» Бюст разлетелся на куски, и, как будто этого было недостаточно, Морель яростно топтал черепки. Но он тут же остановился, когда вошла его дочь Сюзанна. «Что случилось, моя несчастная дочь?» спросил он.
                «Я принесла тебе табак, отец», сказала Сюзанна.
                «Спасибо». Морель положил пачку на полку между бюстами. «Вы знаете мою дочь, гражданин Мокко? Она хорошая девочка, но она не любит своего отца. Гражданин Мокко принес мне заказ, Сюзанна. Они хотят, чтобы я сделал бюст генерала Бонапарта».
                Сюзанна покраснела, но ничего не сказала. Морель наклонился вперед и внимательно посмотрел на нее.
                «Тебе это не нравится, не так ли?» — спросил он. «Гражданка Сюзанна Морель осмеливается презирать генерала Бонапарта, не так ли?»
                «Я его не презираю, отец».
                «Не смей отрицать! Я знаю твои мысли!»
                «Я не презираю ни одного человека, но я не люблю генерала. Я ему не доверяю».
                «Какое у тебя на это право?»
                «Боюсь, он любит свою славу больше, чем людей».
                «Конечно, он любит славу, которую приносят ему его победы, а я люблю славу, которую приносит мне мое искусство! Если ты ему не доверяешь, значит, ты не доверяешь и своему отцу! Это значит, что ты не любишь своего отца!»
                «Ты же знаешь, что я тебя люблю, отец».
                «Тогда ты, должна любить и генерала Бонапарта!»
                Сюзанна улыбнулась, подошла к отцу и обняла его за шею.
                «Бедное дитя мое!» Морель снова вздохнул: «Я тебя понимаю, как я могу тебя не понимать!»
                Но затем он почувствовал присутствие посетителя, вырвался из объятий Сюзанны и начал обстоятельно и настойчиво торговаться о цене. Когда Ханс наконец смог уйти, он тщетно искал взглядом Сюзанну.
                «Девочка нигде не находит себе места», — сказал Морель. «Девочка переживает, господин Мокко». Он проводил посетителя через двор к главным воротам. Только после того, как Морель поговорил с Сюзанной, Ханс вспомнил замечание Жюли о том, что у Шарля Канара был роман с дочерью скульптора. Его не удивило, что Сюзанна, спрятавшись в воротах соседнего дома, поджидала его.
                «Шарль Канар мне ничего не передавал?» спросила она. По-видимому, она сочла объяснения излишними. «Он ничего не передал, это хорошо, я рада…»
                Ее голос в мастерской звучал резче, но ее милое лицо сохранило дружелюбное выражение. «Я редко вижу Шарля», — сказал Ханс. «У него не было возможности поговорить со мной о Вас».
                «Я его знаю. Он просто ищет славы, как и мой отец, и как Бонапарт. О, эти солдаты, эти художники! Все они одинаковые! Но бюст Бонапарта, безусловно, будет очень эффектным».

                Они шли по длинной узкой улице. Одноногий мужчина в рваной форме с трудом передвигался на костылях. Сюзанна остановилась.
                «Тебе всё ещё больно, Альфонс?» — спросила она. Мужчина прислонился к стене и провёл тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу.
                «Привыкаю, дитя моё», — сказал он. Его лицо было правильным и молодым, карие глаза весело блестели; видимо, боль уменьшалась, когда он не двигался.
                «Я уже не ребёнок», — возразила Сюзанна; к ней вернулся ее мягкий голос.
                «Я должен называть Вас «гражданка Сюзанна»? спросил Альфонс.
                «Если Вам так больше нравится, пожалуйста. Вы нашли работу?»
                «Почему Вы об этом спрашиваете? У Вас есть намерение выйти за меня замуж?»
                «А Вы бы возражали?»
                «Ваш отец был бы против». Альфонс закутался в свою старую униформу, которая стала ему велика. «Посмотрите, как я отощал!»
                При этом он смеялся. Потом он посмотрел на Ханса.
                «Этот гражданин смог бы Вас прокормить гораздо лучше, чем я, Сюзанна», произнес он.
                «Этот гражданин уже женат», объяснил Ханс.
                Альфонс протянул ему руку и представился, назвав свое имя: Альфонс Синар. Он был ранен на обратном пути из Италии, рассказал он, в лазарете ему отняли ногу, но рану он чувствует до сих пор. Он смущенно улыбался, конечно, врач предупредил его, что будут фантомные боли.
                «Вы тоже меня упрекаете, Сюзанна?»
                «Как бы я посмела?»
                Когда Альфонс, опираясь на свои костыли шел в сторону своего дома, Сюзанна смотрела ему вслед.
                «Все мужчины жаждут славы», сказала она. «Он тоже ее искал, я его об этом никогда не спрашивала.»
                В этот момент она казалась старше своих лет, она казалась зрелой. Она обвиняла Бонапарта в том, что Альфонс потерял ногу, поэтому она не доверяет маленькому генералу. Одни считают его другом, а другие врагом якобинцев, но все, кроме нее и Альфонса, надеются на него. Лучше бы он остался в Египте.
                «Вы больше не любите Шарля Канара?»  спросил ее Ханс, когда она замолчала.
                Сюзанна смотрела куда-то вперед. Улица была тихой и пустынной, разве что впереди шел мужчина с тачкой, но он был далеко впереди и шагал очень быстро, они его не догнали бы. Одиночество и тишина, которые окутали улицу делали полдень похожим на ночь, чужую и таинственную, так что Хансу показалось вдруг, что человек с тачкой всего лишь плод его воображения.
                «Это давно в прошлом, когда я любила его,» сказала Сюзанна. «Зато сейчас я знаю точно, что ненавижу его. Мне бы не хотелось иметь ребенка от такого человека».
                «Вы убили его ребенка, потому что Шарль поддерживает генерала Бонапарта?»
                Она не повернула к нему лицо; она продолжала смотреть прямо перед собой на темную фигуру, мужчину с телегой, который вдали, казалось, обозначал конец дороги.
                «Я не убила его,» — ответила она. «Я хотела лишь одного, никогда не рожать от него ребенка».
                Он удивился, что ее голос снова не стал жестким, и осторожно посмотрел на нее искоса. Ее нежное, девичье лицо, с маленьким ртом, коротким, острым носиком и светлыми волосами, казалось, не было тронуто никакими страстями. Возможно, ее любовь и ненависть были всего лишь плодом ее воображения.
                «Вы бы на меня обиделись, если бы я стал восхищаться Маленьким Генералом?» — спросил он.
                Она на мгновение повернула к нему лицо. «Вы совсем им не восхищаетесь, гражданин Мокко,» — сказала она. — «Вы просто хотите надо мной посмеяться».
                «Я такой же маленький, как он; возможно, в этом причина моей симпатии».
                Она рассмеялась — ярко и непринужденно, как дитя. «Разве Вас когда-то не называли Маленьким Пруссаком?» — спросила она.
                «Твой отец тебе это говорил?»
                «Нет, Шарль. Маленький Пруссак и Маленький Генерал, безусловно, пойдут рука об руку».
                «Значит, Вы не возражаете, если я встану на его сторону?»
                «Не прошло и часа с тех пор, как я с Вами познакомилась, гражданин Мокко».
                Она замолчала. «Теперь мне пора возвращаться; меня ждет отец».
                «Я провожу Вас».
                «Ему бы не понравилось, если бы он увидел меня с Вами».
                Тем не менее, он пошел с ней. Дорога немного поднималась в гору, но была такой же пустынной, как и по пути туда, только теперь её оживлял не человек с телегой, а, казалось, она простиралась в бесконечность. Альфонс, ковыляя далеко позади на костылях, представлял собой тонкую полоску, едва различимую на фоне ряда домов.
                «Я любил революцию,» — сказал Ханс, спустя некоторое время, — «я не могу её забыть. Думаю, я недостаточно сделал для неё. Я должен наверстать упущенное, но не знаю, как».
                «Я не могу Вам в этом помочь.»
                Они смотрели друг на друга, не обращая внимания на дорогу. Внезапно их испугал глухой шум, сопровождаемый резкими криками. Немного впереди группа женщин, вышедших из домов, перегородила дорогу; они постоянно двигались вокруг центральной точки, толкаясь и распихивая друг друга, некоторые уступали дорогу, другие, казалось, были парализованы этим зрелищем, так что их отталкивали те, кто шел позади, словно тряпичных кукол. Когда Ханс приблизился, он увидел, что это были, в основном, пожилые женщины, и лишь несколько молодых. Они сердито посмотрели на него, но, узнав Сюзанну, уступили дорогу. Сюзанна прошла между ними, остановилась и закричала. Ханс оглянулся через ее плечо. На булыжниках лежал Альфонс между костылями, его голова ударилась о камни и кровоточила; культя ноги тоже выглядела поврежденной, кровь просачивалась сквозь изношенную ткань брюк. Кто-то расстегнул рубашку у шеи и на груди, которая поднималась и опускалась нерегулярными толчками.
                «Он еще жив», сказал Ханс.
                Какая-то высокая худая женщина, стоявшая рядом с ним, сплюнула. Это была та самая женщина, которую о спросил, как найти дом Мореля.
                «Он еще жив!» огрызнулась она. «Подождите, и как долго! Посмотрим!»
                «Он поскользнулся?» спросил Ханс.
                «Поскользнулся!» крикнула женщина. «Альфонс ловкий! Он просто обессилел от голода!»
                Женщина, которая опустилась на колени перед раненым, обернулась.
                «Вы, гражданки, все знаете, что мой Альфонс работал! Это не его вина, что ему приходится голодать!»
                Некоторые женщины издавали пронзительные, невнятные крики, другие горько смеялись, большинство сжимали губы и молчали.
                «Этот Россэ! Он еще хуже, чем другие армейские поставщики!» — говорила полная женщина, ее рот искажался после каждого предложения, словно она отказывалась произнести еще хоть слово. «Он вышвырнет нас всех на улицу! Это только начало!»
                «Ему следовало бы быть поосторожнее!» — крикнул другой. «Он говорит, что у него нет заказов!»
                «Каждое его слово — ложь!» Они замолчали. Альфонс открыл глаза и попытался сесть.
                «Лежи!» — приказала мать. «Мы тебя поднимем». Альфонс снова откинул голову назад.
                «Он считает, что я работаю не так быстро, как другие,» сказал он.  «Но это неправда. Мне стало только один раз плохо».
                «Альфонс сказал, что ботинки от Россэ — плохие ботинки, армия в них не сможет выиграть войну,» объяснила мать. «Альфонс знает, какие ботинки нужны солдату, но Россэ хочет только зарабатывать деньги, чего бы это ни стоило!»
                Женщины снова закричали, ругаясь и проклиная всех. Из дома вынесли носилки, сделанные из связанных вместе шестов и одеял. Когда Альфонса подняли, лужа крови на тротуаре оказалась больше, чем казалось.
                Его мать начала громко плакать. Сюзанна взяла ее за руку: «Я пойду с Вами,» сказала она. «Мы вызовем врача. Я позабочусь об Альфонсе».
                Она не попрощалась с Хансом и не оглянулась, когда вместе с горожанином Синаром вошла в дом вслед за носилками. Другие женщины начали проявлять интерес к Хансу.
                «Кто это?» — спросила невысокая, коренастая женщина.
                «Он сопровождал маленькую Морель», — сказала старушка с желтоватой, морщинистой кожей. «Ах, эта маленькая Морель! Всегда якшается с богатыми!»
                «Эй, Вы, Вы из Бывших?» — спросила высокая, худая женщина. Ханс посмотрел на них, вгляделся в искаженные, гневные, отчаявшиеся лица остальных и сказал: «Вы правы, гражданки, Этот Россэ – обманщик.»
                «Ах, Вы заключили с ним невыгодные сделки, он был хитрее Вас, не так ли?»
                «Я не знаю Россэ. Но Альфонс был солдатом, он знает, какие сапоги нужны солдатам. Этот Россэ обманывает Республику!»
                «Просто защищайте её, Республику! Сколько Вы на ней заработали? Ваш новый костюм, дом, карета и лошади, не так ли?» Ханс проигнорировал обвинения; наконец, он нашёл возможность, которую так долго ждал. Женское волнение захватило и его, ярость против этого Россэ, против мошеннических поставщиков войны и банкиров, против правящего класса новоиспечённых богачей, которые вырвали победу из рук народа.
                «Он обманул народ, этот Россэ!» — кричал он. «Ваши дети истекают кровью за революцию, а такие как Россэ наживаются на этом. Не допустите этого! Накажите обманщиков! Отомстите за обманутых, раненых, погибших! Отомстите за Альфонса!»
                Слова его не успевали за его мыслями; они сбивались с толку, падали, выпрямлялись и гнались за теми, кто уже бросился вперед. Он говорил о Робеспьере, о своей встрече с ним, повторяя то, что Робеспьер ему сказал: Робеспьер требовал, чтобы ни один гражданин не обогащался за счет другого, и по этой причине он был позорно убит, как и Бабёф и его друзья, которые ссылались на его имя. Ханс пришел в ярость, которая выражалась грубым языком парижских пригородов. За всех нужно отомстить, кричал он, изнасилованных, посаженных на кол, растерзанных, за праведного Робеспьера, друга народа Бабёфа, голодающего Альфонса Синара и всех истерзанных, замученных, окровавленных жертв Белого террора, как его друг Бело, который был благородным человеком. 
                Он не подумал о том, что ни одна из женщин не знала Бело, что Робеспьер для них, вероятно, был просто именем. Он подумал вот о чём: лица женщин повернулись к нему, сначала замкнутые и полные недоверия, но теперь он увидел в них решимость что-то сделать, они ещё не знали, что, и он тоже не знал, что им сказать. Заговорила высокая, худая женщина. Когда Ханс на секунду замешкался, подбирая слова, она воскликнула:
                «К Россэ! Пойдёмте со мной, все вы! Он должен вернуть нам деньги, которые он у нас взял обманом! Я вас отведу, я знаю, где он живёт!» Большинство женщин раньше работали на Россэ; его мастерские располагались во дворе в стороне от улицы. Когда женщины старились и их производительность снижалась, он увольнял их, и на их место занимали их сыновья, дочери и невестки.
                «К Россэ!» крикнула маленькая коренастая.
                Они не пошли в мастерские; там они нашли бы только рабочих, надзирателей и инспекторов. Россэ никогда не показывался среди них; лис оставался в своей норе, объяснила старуха высоким, визгливым голосом. Медленно женщины начали двигаться. Они вспомнили ранние дни Республики; тогда они день и ночь помогали в кузницах, установленных на улицах и площадях, изготавливая оружие для своих мужей и сыновей. Казалось, героические времена вернулись. Высокая, худая женщина и невысокая, коренастая женщина, гротескная пара, шли впереди. Когда Ханс увидел, как женщины проходят мимо него, направляясь по улице к городу, его волнение утихло. Что будут делать обезумевшие женщины, чего они добьются, если их смутные надежды не сбудутся? Разобьют ли они окна, зеркала, мебель в каком-нибудь доме? Схватит ли их полиция и увезет в тюрьму?
                «Остановитесь! Не ходите!» — крикнул он. «Вы не найдете Россэ в его доме! Он сбежит, прежде чем вы до него доберетесь!»
                Но его голос охрип; женщины больше не слышали его, лишь несколько последних оглянулись, не понимая в чем дело. Ханс поспешил за ними. Женщины, подгоняемые двумя дамами, бежали все быстрее и быстрее; казалось, догнать их невозможно. Следуя за ними, он с удивлением заметил, что улица уже не казалась такой длинной, как прежде, когда ее не заполняла темная, движущаяся масса. Женщины пересекли боковую улицу, затем еще одну, затем круглую площадь, которая казалась одновременно странной и знакомой, словно он видел ее во сне, и повернули по диагонали налево. Они вышли на широкую прогулочную аллею. Улица, которая здесь уже не была такой узкой, стала более оживленной. Полдень закончился. Приближавшаяся машина, идущая им навстречу, остановилась и стала ждать; пешеходы толпились у стен домов, если не успевали вовремя укрыться в проходе. Вскоре женщины погнали перед cобой толпу пешеходов, спасающихся от бунта. Бунт был незначительным; женщин было немного, двадцать или тридцать, а может быть, сорок, но пешеходы в высоких сапогах и с высокими воротниками, дамы с развевающимися шарфами — все они знали, что тридцать или сорок разгневанных женщин способны превратить Париж в раскаленную печь бушующих страстей; они достаточно часто сталкивались с этим в прошлые годы. Женщины, бросившиеся вперед, тоже это понимали; они были полны решимости использовать свою силу, и, наконец, Ханс тоже это понял. Поняв, что не может удержать женщин, он медленно последовал за ними, смеясь в лицо испуганным бродягам, осторожно выходящим из ворот. «Хорошо, — подумал он, — так и должно быть». Волнение вернулось; он сжал кулаки, прошептал про себя проклятья, французские проклятья, точно так же, как думал мысленно на французском, и прочитал по лицам молодых людей, которые отшатнулись от него, что он не только подумал об этом, но и произнес это вслух. Он поднял сжатые кулаки против нарядно одетых бездельников, но не стал их бить; он удовлетворился угрозой и поспешил догнать группу.
                Впереди дорога выходила на улицу Сент-Оноре, по которой в это время суток кареты выезжали на окраины города. Шествие женщин было неудержимым. Возможно, первые пытались остановиться, но были оттеснены на дорогу массой тех, кто шел позади; возможно, они встали на пути карет, чтобы вытащить богатых дам, но кареты держали оборону. Ханс услышал крики, затем увидел, что женщины разворачиваются и убегают. Они уже не были сплоченной толпой, а представляли собой отдельные группки, множество отдельных людей, которые, охваченные ужасом, разбегались во все стороны, оставляя после себя безжизненные и все еще дергающиеся тела на булыжной мостовой улицы Сент-Оноре, по которым одна за другой катилась кареты; поток карет казался бесконечным.
                Даже на следующий вечер, на приеме, устроенном старшей мадам Пермон, матерью банкира и вдовой интенданта Пермона, инцидент на улице Сент-Оноре все еще обсуждался. Первые прибывшие гости по-прежнему держались сдержанно. Салон мадам Пермон находился на первом этаже. Она, как обычно, сидела в своем кресле у окна с видом на сад и объясняла всем, кто ее приветствовал, что два дня назад у нее случился нервный срыв, и она с трудом поднялась с постели. Ее лицо было идеально овальным, как у ее дочери Лоретты, и у нее также был такой же классический профиль; однако цвет лица, все еще молодой и гладкий, был немного светлее. Ее невестка извинилась за то, что не может прийти, по причине недомогания; обычно она держалась подальше от приемов на первом этаже, и обе эти женщины недолюбливали друг друга.
                Поначалу разговор был односложным и натянутым, каждый ждал, когда другой упомянет о том чувстве, которое их всех взволновало. Но именно мадам Амлен, мулатка пленительной непривлекательности с черными глазами, одновременно нежными и слегка навыкате, разрушила это очарование. Она заговорила, как только вошла.
                «Какая драматическая сцена, моя дорогая, моя почтенная!» — воскликнула она, спеша к хозяйке. «Все наши театры не способны произвести такой эффект! Мы въехали прямо в центр обезумевших гуляк и переехали их, не останавливаясь! Месье де Л'Эгль и месье де Монро, сопровождавшие меня верхом, ехали рядом, не взглянув на бунтовщиков! Это была победа, моя обожаемая!»
                Их окружало облако розовой эссенции и полукруг из мускаденов тех самых, модных молодых людей. К ним присоединился и месье Пермон. Хотя его мать не была в восторге от того, что сын ухаживает за мулаткой, она кивнула ему с улыбкой; мадам Амлен была в моде, а старшая мадам Пермон разбиралась в моде, независимо от того, соответствовала она её вкусу или нет. «Я уже слышала, дорогой», — сказала она. — «Я бы тоже не остановила свою карету».
                «Это было бы невозможно, моя защитница», — радостно воскликнула мадам Амлен. «Лошади были дикими, кучеры сказали, что не могут их укротить. Ах, наши кучеры! Их почти можно назвать героями; они знают, чем мы им обязаны!»
                «Дорогая девочка сегодня использовала еще больше розовой эссенции, чем обычно», — подумала мадам Пермон. День был жаркий; она, наверное, потела больше обычного. «Вы тоже героиня, моя прекрасная девочка», — сказала она, улыбаясь мадам Амлен.
                «У Вас стальные нервы; Вас не смущает вид крови…»            
                «Кровь черни, моя покровительница!»
                «Я сожалею, что меня там не было; вид этой крови тоже меня бы удовлетворил. Каждое восстание напоминает мне о моих предках, о роде Комнинов, которых византийская толпа свергла с императорского престола».
                Сколько же потомков оставили Комнины, подумала мадам Амлен; их можно встретить в каждом уголке Франции. «Сочувствую вам, Глубокоуважаемая!», — заверила она ее.
                Несколько дам из числа старой аристократии, вернувшихся из ссылки, и Жозефина Бонапарт появились у французских дверей, сопровождаемые гофмейстером. Общество вокруг мадам Амлен расступилось, приветствуя новых гостей и мулатку, прислонившуюся к красавцу Монтрону и покачивающую бедрами, их проводили в столовую, где уже ждали ликеры и вино. Разговор в гостиной продолжался на ту же тему.
                «Эти безумцы хотели разграбить дом владельца фабрики», — сообщила мадам де Брюнвиль, симпатичная блондинка.
                «Как только они начнут грабить и убивать, их уже не остановить», — объяснила мадам Пермон.
                «Как им пришла в голову идея объединиться? Кто-то же ведь им это внушил?»
                Мадам Бонапарт знала эту историю. Поворачивая по очереди свое мягкое, ухоженное лицо к каждой из дам, она рассказывала, как к женщинам обращался молодой человек.
                «Говорят, это был красивый молодой человек,» — сказала она, — «со светлыми волосами и выразительными глазами. Говорят, он говорил очень убедительно».
                «Это видно по успеху, — заметила мадам Пермон. «Я легко верю, что мужчина был молод и красив; женщины не стали бы долго слушать старого, некрасивого человека. Но мне интересно, что могло внушить такую глупость красивому молодому человеку!»
                «Возможно, у него были совершенно другие намерения», — предположила мадам Бонапарт.
                «Вы хотите сказать, что он спровоцировал бунт, чтобы его подавили?»
                «Наш добрый Фуше искусен в таких тонких инсценировках».
                Дамы рассмеялись и согласились с мадам Бонапарт. Начальник полиции Фуше, старый якобинец, научился запугивать людей во время Террора; вполне возможно, что этот красивый молодой человек подстрекал женщин по его приказу. Только вот результат оказался для Фуше совершенно неожиданным.
                «Он бы их арестовал, но я думаю, лучше, что их рассеяли таким образом», — сказала Жозефина Бонапарт. Ее карета первой въехала в толпу. Она боялась, что разъяренные женщины набросятся на нее, и крикнула своему кучеру, чтобы он продолжал движение. Он послушался, и она была убеждена, что это спасло ей жизнь. Кареты, следовавшие за ней, поступили так же.
                Остальные дамы согласились. Тема исчерпана; им нужна была новая сенсация. Мадам Амлен сменила любовника, и, когда Жозефина пошла к соседям, всем рассказывали, что сопровождавший её молодой гусарский лейтенант, был тот самый, которого Бонапарт из ревности отправил обратно во Францию во время итальянской кампании. Жозефина вела себя слишком вызывающе, рассудили дамы; она не учитывала, что Бонапарт моложе её, завоеватель Италии и Египта, победоносный генерал и гордость Республики, человек, заслуживающий внимания. Через открытые французские двери они наблюдали за Жозефиной, которая сидела с бокалом вина в руке, откинувшись на диванную подушку и восхищенно смотрела на молодого человека.   
                «По крайней мере, на нём нет униформы», — заметила мадам Пермон. «А остальные Бонапарты придут?» — спросила мадам де Брюнвиль.
                «Думаю, нет. Моя старая подруга Летиция на публике называет свою свояченицу только «Старушкой».
                «Она права. Не знаю, что этот маленький генерал находит в этой увядшей креолке».
                «Её дочь очень привлекательна».
                «Это была бы веская причина».
                «Но у «Старушки» есть опыт, который ей на пользу». Мадам Пермон взглянула на французские двери. «Новые лица», — сказала она.
                «Нам нужны перемены. Супружеская пара Мокко, дамы».
                Она пригласила Ханса и Жюли, потому что Ханс был знаком её невестке. «Бедняжке не везёт с любовниками», — усмехнулась она. «Молодой Канар уже ищет более влиятельных покровительниц, и всякий раз, когда она пытается освободить из тюрьмы красивого молодого человека, он умирает прямо перед тем, как она успевает это сделать.»
                Дамы рассмеялись. Когда им представили Ханса, дамам захотелось узнать, как он попал в тюрьму. Он медлил с ответом, но Жюли удовлетворила их любопытство.
                «Его собственная дочь выдала его за другого!» воскликнули они. «Как это было возможно? Играючи? Какой странный ребенок!»
                Ханс опустил голову. Вчера, незадолго до его возвращения от Мореля, она получила приглашение, и Хансу пришлось ее сопровождать, потому что ей предстояло обсудить с мадам Пермон кредит. Он не хотел рассказывать ей о том, какую роль он сыграл в «восстании» женщин. Жюли непринужденно шутила над выходкой Альбертины и о том, как могла произойти такая ошибка.
                «Мы хотели бы узнать, за кого Вас выдавала Ваша дочь, месье Мокко», — сказала мадам Пермон, посчитав, что настало время втянуть в разговор и мужа. Ханс слегка поднял голову; ему не нравилась старая мадам Пермон с ее накрашенным лицом в бледном, похожем на вуаль платье.
                «За маркиза де Гремонвиль», — ответил он. «Думаю, это имя Вам ничего не говорит».
                Мадам Пермон оглядела собравшихся дам. «Может быть, кто-нибудь из дам сможет меня просветить?» — спросила она. Невысокая брюнетка шагнула вперед, но была слишком застенчива, чтобы присоединиться к разговору, и ответила лишь на вопрос мадам Пермон: «Это знаменитый Лоран, мадам!»
                «Ах, Лоран! Это говорит в Вашу пользу, месье Мокко, что ваша дочь выдавала Вас за такого знаменитого господина», — сказала мадам Пермон.
                «Я бы назвал этого господина довольно печально известным», — сказал Ханс, глядя ей в глаза. «Я сам был свидетелем совершенного им убийства».
                «Печально известным? Можно и так сказать», — равнодушно ответила мадам Пермон.
                Ханс проигнорировал её замечание. «Это было ужасно», — продолжил он. «Тем более ужасно, что Лоран оставался дружелюбным на протяжении всего происшествия. По-видимому, он считал, что оказывает своей жертве услугу».
                Эта сцена была так же ярка в его памяти, как если бы она произошла сегодня. Он начал рассказывать свою историю: о всадниках, перекрывших дорогу, о друге детства Лорана Андре Боске, об отчаянии Эмиля Боске, о своей собственной тщетной попытке предотвратить убийство. Но затем он резко остановился, вспомнив, что Жюли посчитала, что Пермонам будет полезно услышать об этом.
                «Вы хорошо рассказываете», — одобрительно сказала мадам Пермон.
                «Эти люди делают все проселочные дороги опасными», — сказала Жюли. «Они вредят торговле. Ходят также слухи, что они организуют возвращение на трон Капетов; некоторые из молодых людей уже заявили права на замки своих отцов».
                Мадам Пермон сразу все поняла. 
               
                «Права?» — повторила она. «Я расскажу об этом своему сыну. Спасибо       за совет, мой дорогой».
                Из прихожей вышел Филипп, молодой слуга, сын якобинца.
                «Кого вы ищете, Филипп?» — спросила мадам Пермон.
                «Прибыл месье Уврар, мадам».
                «Тогда скажите это моему сыну. Быстро, поторопитесь!»
                Но она тут же повернулась к Хансу: «Все ли пруссаки такие же                разговорчивые, как вы, месье Мокко? Во время войны мы увидели другую сторону ваших соотечественников».
                «Возможно, но я теперь француз, мадам».
                Мадам Пермон посмотрела на него с нескрываемой симпатией.
                «Я не понимаю, почему Вы не стали опасны для моей невестки», —                заметила она, прежде чем поприветствовать нового гостя, месье Уврара.
                Хотя банкир считался самым богатым человеком в Париже, мадам Пермон не выделяла его среди остальных; она знала, чем обязана репутации своего дома. Уврар был еще молод и красив, качества, которыми могли бы гордиться и другие. Она беседовала с ним до прихода своего сына; это была единственная честь, которую она ему оказала. Тихо повторив сыну сообщение Жюли, она снова обратила внимание на остальных гостей.
                На приемах у своей матери молодой Пермон вел переговоры, о которых сотрудники его конторы не должны были знать; его мало волновало, что дамы подслушивают. Когда он вошел в столовую с Увраром, мадам Амлен уже удалилась в боковую комнату со своими мускаденами; остались только ее муж, интендант Амлен, Бонапарт и ее любовник. Жозефина сдержанно поприветствовала Уврара, чтобы подчеркнуть, что его богатство не производит на нее никакого впечатления. Пермон подозвал слугу. «Выпьете вина или ликера, Уврар?» — спросил он. Банкир предпочел вино. Когда Жозефина собиралась оставить господ заниматься своими делами, он остановил ее.
                «Никакие дела не могут быть настолько важными, чтобы я захотел отказаться от вашего общества, мадам», — заявил он и выпил с ней. «Кроме того, я не знаю, о чем мы могли бы говорить».
                «Ни о чем, абсолютно ни о чем», согласился Пермон. Господин Амлен, приветствовавший Уврара, печально покачал своей маленькой головой.   
                «Проблемы только с правительством,» — сказал он, — «но мы к этому                привыкли».
                «Давайте сместим Директорию,» — предложил Пермон со смехом.
                «Думаешь, это возможно?»
                «Нигде больше нет порядка. Бизнес падает, улицы небезопасны, наши генералы скоро покинут Италию, вскоре враг снова окажется в стране. Талейран уже ушел из правительства».
                «Потому что американцы обвинили его во взяточничестве,» вмешался господин Амлен.
                Уврар поставил пустой стакан обратно на стол.
                «Он использовал скандал как предлог для своей отставки,» — сказал он.  «Похоже, директора просто ждут, когда кто-нибудь придет и вышвырнет их на улицу. Эти господа потеряли веру в себя».
                «Вы хотите занять их место?» — спросила Жозефина. Ее любовник, темнокожий молодой человек с мягкими чертами лица, рассмеялся слишком громко.
                «Можно я предложу себя в качестве личного телохранителя, господин Уврар?»  спросил он. «Я имею в этом некоторый опыт.»
                «Почему же тогда генерал Бонапарт отпустил Вас?» спросил господин Пермон.
                «Генералы рассуждают иначе, чем банкиры.»
                «Ангажируйте его, Уврар», поддержал Амлен.
                «Стрелять он, наверняка умеет; а это главное.»   
                «Стрелять я и сам умею, друг мой» ответил Уврар.
                «Я сам себе телохранитель.»
                «Снова шанс упустили, Ипполит» поддела Жозефина.
                Приятное лицо Ипполита оставалось бесстрастным.
                «Вы скупы, месье Уврар», — сказал он. «Экономить на телохранителях — ошибка».
                «Я даже более бережлив, чем Вы думаете, мой друг», — сказал Уврар, похлопав Ипполита по плечу.
                «Было бы расточительно с моей стороны управлять страной вместо того, чтобы вести собственный бизнес. Для политики нанимают амбициозного дурака; это дешевле».
                «Мы видели, к чему нас приводят амбициозные дураки», — возразил Амлен. «Если мы не будем осторожны, они сдадут нас якобинцам…»  «Или Бывшим», — сказал Пермон. «Якобинцы не дадут нам шанса что-либо заработать, а Бывшие будут требовать себе свою собственность назад. Нам следует попробовать теперь с генералом».
                «Чтобы он мог контролировать армейские поставки, да?»
                «Если он будет заниматься управлением, у него больше ни на что не будет времени. Впрочем, генералы тоже учатся брать деньги.»
                Слуга, пожилой мужчина в кюлотах и туфлях с пряжками, который, по-видимому, ранее служил в аристократических домах, снова разносил наполненные бокалы на серебряном подносе, так как прежние уже были пусты. Уврар взял один, подержал его в руке, поднёс к свету свечи и наблюдал, как пламя, преломлённое через жидкость, меняет свою форму.   
                «Вам следует предсказывать будущее, Пермон», — предложил он.
                «Вы против генерала, Уврар?»
 «Вы знаете еще кого-нибудь? С тех пор, как Жубер совершил ошибку,  когда погиб под Нови, найти ему замену трудно».
                Разговор до сих пор был игрой, никто из участников не воспринимал его всерьез. Только, когда Уврар признался, что тоже рассматривал эту идею, остальные обратили на это внимание, но скрыли это.
                «Вы забываете о Моро», — сказал Пермон.
                «Об этом фанатичном республиканце? Он бы выдал нас якобинцам».
                «Это немного преувеличено».
                «Кроме того, его считают неподкупным».
                «Конечно, ему не предлагали достаточно».
                «Если Вы хотите поэкспериментировать, Пермон, не рассчитывайте на меня».
                «Возможно, следует рассмотреть кандидатуру Бернадотта», — предложил Амлен.
                «Он более обходителен, признаю».
                Некоторое время они обсуждали Бернадотта. Жозефина тем временем кокетничала с Ипполитом и, казалось не принимала участия в разговоре.
                «Как Вы думаете, наши директора хоть как-то уважают Бернадотта?» —        насмешливо спросил Уврар.
                «Об этом нужно поговорить с Талейраном», — предложил Пермон.
                «Просто спросите у него совета», — со вздохом предложил Уврар. «Прошлой зимой я встретил человека, который утверждал, что получил от него однозначный ответ — не знаю, на какой вопрос».
                «Вероятно, он его неправильно понял», — объяснил Амлен, повернувшись к Жозефине. «А что думает мадам?»
                Она мельком взглянула на каждого из них.
                «Простите, я не слушала этого господина», — сказала она. «Ипполит безутешен, потому что месье Уврар не хочет его нанимать. О чём вы говорили?»
                «Мадам, если я не ошибаюсь, родственница генерала Бернадота», — сказал Пермон.
                «Довольно дальняя родственная связь. Он зять моего шурина».
                «Если бы он был главой государства, он бы, конечно, замолвил за Вас словечко, Ипполит», — насмешливо заметил Уврар.
                Жозефина, похоже, не была в восторге от этой перспективы. «Родственники не всегда лучшие защитники», — заметила она.
                Уврар наклонился через стол и поднял бокал:
                «Мадам Бонапарт, естественно, хочет видеть своего мужа главой государства», — сказал он, — «и мы считаем это понятным».
                «Он уже завоевал Египет; ему больше нечего там делать», — сказал Пермон. «Но, возможно, он также хочет завоевать Персию, или Африку, или Индию, я не знаю, что там еще».
                «На Францию у него нет времени», констатировал Амлен.
                «И для мадам тоже нет?» — осведомился Уврар. Жозефина рассмеялась и продолжила разговор с Ипполитом.
                «Возможно, маленький генерал не так уж плох,» — предположил Пермон. «Он энергичен, он восстановит порядок, затем вернет себе славу, и нам не придется с ним иметь дело.»
                «Что вы думаете, Уврар?» — спросил Амлен. Но богач не был более склонен дать столь однозначный ответ, как это сделал бы бывший епископ Талейран. — «Спросите его, хочет ли он вернуться во Францию,» — это все, что он сказал.
                «Поражения в Италии должны были бы стать для этого основанием. Это его завоевания, которые не стали победными.»               
                «Вы попросите его вернуться, мадам?» спросил Пермон.
                На этот раз Жозефина включилась в разговор.
                «Я не хочу выдвигать тщетные просьбы», — ответила она. «А что, если Вы спровоцируете его ревность, мадам?» — предположил Уврар. Жозефина тоже не смогла избежать всеобщего веселья.
                «Вы требуете, чтобы я сама его обвинила?» — воскликнула она.
                «Если хотите, мадам, мы с радостью сделаем это за вас», — заявил Амлен.
                «Да, сделайте это, сделайте это скорее! Если он будет править Францией, он запретит Вам насмехаться над беззащитной женщиной!»
                «Почему бы Вам не защитить мадам, мой друг?» — спросил Уврар, повернувшись к Ипполиту.
                Молодой человек удивленно перевел взгляд с одного на другого.
                «Я не заметил, чтобы кто-то из оскорбил мадам», — сказал он. Смех выманил мадам Пермон и ее окружение из приемной.
                «Над чем Вы смеялись, мои дорогие?» — спросила она. «Позвольте нам разделить ваше веселье».
                «Ипполит такой забавный», сказала Жозефина. «У него всегда такие странные идеи! Прошлой ночью он хотел навестить женщин, которых мы сбили на улице, а сегодня…»
                «Боже мой, зачем он хотел навестить этих женщин?» — перебила мадам Пермон. Ипполит изогнул свои красивые губы.
                «На войне люди получают ранения», — сказал он, — «но женщин не расстреливают».
                Амлен с любопытством посмотрел на него.
                «Женщины, о которых они говорят, хотели напасть на владельца фабрики Россэ в его доме», — объяснил он, — «чтобы украсть его имущество и убить его самого. Они вели войну против одного из нас. Как легко это могло перерасти в войну против всех нас! Разве мы не должны защищаться?»
                «Когда я только представляю, что эта взбешенная толпа могла ворваться в наш дом!» — воскликнула мадам Пермон. Дамы, которые сидели и тихо пили вино, издали резкие крики ужаса, несколько преувеличенные и несерьезные, поскольку чувствовали себя в безопасности у Пермонов, особенно в компании богатого Уврара.
                «Вы должны помнить, что женщины были сильно возбуждены», — сказал банкир, немного скучая. Ипполит внезапно взволновался; его лицо дернулось, он сжал кулаки и встал.
                «Виноват тот человек!» — яростно воскликнул он. «Он должен был видеть их, бедных измученных женщин!»
                «Вы действительно навещали этих женщин?» — ошеломленно спросила Жозефина.
                «В больнице я видела лишь немногих; большинство уже увезли к семьям или в морги. Я раздала имеющиеся у меня деньги самым бедным. Они молча смотрели на меня; они были слишком слабы, чтобы поблагодарить меня. Только одна из них, умирающая, говорила без умолку!»
                «О чём она говорила?» — взволнованно спросила невысокая брюнетка.
                «Она проклинала человека, который их подстрекал! Она сказала, что хочет попасть в ад, чтобы увидеть, как его пытают».
                Мадам де Брюнвиль, стоявшая рядом с Хансом, вскрикнула. Он так сильно сдавил бокал, что он раскололся. С его ладони потекла кровь.
                «Ах, черт возьми, ад!» — воскликнул он, — «его не существует!»
                Маленькая брюнетка перевязала ему руку своей шалью. «Конечно, ад существует», — возразила она. — «Потом нужно будет промыть рану».
                Все замолчали и уставились на него, словно ожидая объяснений. Он встретил их взгляды смущенным изумлением, словно эти спекулянты, эти банкиры, эти полуобнаженные, украшенные драгоценностями дамы были стаей диких зверей, готовых наброситься на него. Но он был полон решимости защитить себя от этих зверей. Он сделал шаг вперед.
                «Женщина права, я заслуживаю ада», — сказал он.
                «Ты, Ханс? Боже мой, о чем ты говоришь!» Он резко обернулся; это была Жюли.
                «Да, это я!» — закричал он на нее, недоумевая, что она ему сделала такого, за что он так ее ненавидел в тот момент, словно это она лишила его жизнь всякого смысла и цели.
                «Это я говорил с женщинами! Я гнал их на смерть! Но я бы предпочел пойти с ними к Россэ и заставить его заплатить сумму, которая спасла бы их мужей и сыновей от голода!»
                Он услышал эхо своего голоса. Затем зазвенел бокал, свечи замерцали под ветерком, проникавшим через открытое окно в соседней комнате. Лицо Жюли стало напряженным и выразительным. Внезапно кто-то рассмеялся; это была мадам Бонапарт.
                «Как убедительно он играет свою роль,» — сказала она. Я понимаю, почему женщины были им очарованы».
                Но Ипполит был возмущен.
                «Вы подстрекали женщин к этому ради денег?» — спросил он.
                «Это не имеет значения,» — ответила Жозефина.
                «В любом случае, он достиг своей цели,» заметил Уврар.
                Он присоединился к смеху Жозефины. Мадам Пермон запрокинула голову, сияя от гордости за возможность подарить своим гостям это ощущение, и спросила Ханса, кто отдал ему приказ к действию. Миниатюрная брюнетка велела слуге принести воду, ослабила повязку, промыла рану и перевязала ее заново; другие дамы помогали ей. Он тщетно сопротивлялся. Жозефина, которая встала и присоединилась к группе, предложила совет, как остановить все еще текущее кровотечение.
                «Я хотел помочь женщинам», — сказал Ханс Ипполиту, стоявшему позади Жозефины и сверлящему его взглядом. «Они были в отчаянии и взволнованы. Молодой человек, работавший у Россэ, упал на улице в обморок от голода!»
                «Вы поверили этому?» — спросила Жозефина. Все снова рассмеялись.
                Затем Ханс вырвался, оттолкнул маленькую брюнетку, которая пыталась его удержать, миска с водой опрокинулась, он поспешно выбежал, Жюли последовала за ним; он пробежал мимо Филиппа, который вызвал карету для господина Мокко. Когда Жюли вышла на улицу, Ханс уже скрылся в темноте. Она вернулась в зал, чтобы подождать там, пока прибудет карета. Маленькая брюнетка последовала за ней.
                «У него мой платок», — сказала она. «Он взял нечаянно мой платок. Он был весь красный от его крови!»
                «Я пришлю Вам ваш платок завтра», — ответила Жюли.
                «О, он все равно испорчен», — сказала маленькая брюнетка.
                Филипп вернулся и сообщил, что карета подана.


















                Часть четвертая



                Предатель и преданные


                На следующее утро казалось, что Жюли забыла о своем визите к Пермонам. Спокойно и с оттенком насмешки она заговорила о новых модных тенденциях. Она хотела заказать гравюры на меди с изображением платьев дам и костюмов мускаденов, возможно, слегка карикатурные, чтобы над ними смеялись не только простые люди, но и офицеры; среди них были бы изображения некоторых замков Парижа, загородных усадеб Уврара и других банкиров.
                «А как насчет египетских гравюр?» — спросил Ханс.
                «С этим спешить не стоит; я хочу сначала обсудить это с Пермоном. Кроме того, Морель еще не представил бюст Бонапарта».
                Она заказала гравюры с модными нарядами тем же утром. Ханс поднялся наверх, чтобы поприветствовать Фредерика. Катерина, няня, подозрительно наблюдала за ним.
                «Вы ведь не причините вреда ребенку, правда?» — спросила она.
                «Что у Вас за подозрения?» —спросил он.
                «Вы не жалели старушек», — ответила она.
                Он не ответил. Старый Фуэ тоже испуганно смотрел на него, но не осмеливался ничего сказать; только Ахилл Фуко казался невозмутимым. Жюли не упомянула о происшествии на улице Сент-Оноре; об этом заговорил Ханс.
                «Мадам Пермон снова пригласила нас», — сказала Жюли в конце фруктидора.
                «После скандала? Это меня удивляет», — сказал он. — «Она не держит на тебя зла; наоборот, именно это сделало тебя интересным».
                «Я бы предпочел отказаться».
                «Тебе только на пользу, когда о тебе говорят».
                Он немного поколебался, а затем ответил: «Я забыл, что ты тщеславна по отношению ко мне …»
                Казалось, что Жюли не почувствовала упрека. По отношению к себе она тоже тщеславна, добавила она. 
                Пермон был готов дать ей кредит; контракт должен был быть подписан через несколько дней. Планы типографии были окончательно утверждены, и как только у нее появятся деньги, она переоборудует пристройку и закажет типографский станок.
                Прошел час после ужина. Голос Жюли был холодным и деловым, а мерцающие свечи искажали свет, падающий на ее лицо. Когда она встала, чтобы почистить свечи, Ханс увидел, как ее тень, большая и угрожающая, двинулась по стене, наклонилась и протянула к нему руку.
                «Что тебе от меня надо?» крикнул он, обращаясь к тени.
                Жюли удивленно на него посмотрела.
                «Что тебя так взволновало?» спросила она, но поскольку он промолчал, сказала: «Одиночество в американских лесах, плохо сказалось на твоем самочувствии. Тебе нужно общество. Ступай к мадам Пермон.»
                Поскольку Жюли подошла ближе, тень, огромная и бесформенная, заполнила почти всю стену.
                «Какое мне дело до этой старой женщины», заговорил Ханс с тенью. «Пусть ищет себе любовника, где хочет!»
                «У мадам Пермон нет любовников».
                Ханс отвернулся от пугающей тени, сел за стол, оперся подбородком о сложенные руки и уставился на свечу.
                «Эти спекулянты ничуть не лучше, чем были дворяне», сказал он.
                «Сейчас совсем другое время, Ханс, в каждом времени есть свет и тень.»
                «Да, вот и твою тень я сейчас вижу.»
                «Что ты имеешь в виду?»
                Он поднял глаза, посмотрел на нее и на ее тень за ее спиной, которая беспокойно колебалась, то ли потому, что она дрожала, то ли потому что дрожало пламя свечи, было непонятно.
                «Я все еще ее вижу», сказал он.
                Она повернула голову. «Какие у тебя странные идеи», — сказала она. «Я никогда не обращала внимания на свою тень».
                «Тебе это и не нужно. Тебе же нужно зарабатывать на жизнь».
                Жюли с любопытством наблюдала за своей тенью на стене, пошевелилась,
                подняла руку, снова опустила её, протянула ладонь и попыталась нарисовать теневые картины, но у неё не получилось.
                «В Германии силуэты всё ещё популярны», — сказала она. «Я все же предпочитаю гравюры».
                «Это твой способ заработка …»
                «Не только по этой причине. Гравюра чёткая, недвусмысленная, точная; она позволяет зрителю увидеть каждую деталь».
                «Силуэт так же чёткий и точный».
                «Но он показывает только контуры; всё остальное остаётся тёмным. Он искажает. Он может сделать уродливое прекрасным, а прекрасное — уродливым. Он такой же неопределённый, как твой язык».
                «Наш язык способен выразить всё: каждую мысль, каждое чувство, все формы, цвета и звуки мира». Последние слова он произнёс по-немецки. Жюли склонила голову и прислушалась к эху.
                «Тебе надо было бы быть поэтом», сказала она.
                «Значит, ты признаешь, что наш язык красивый?»
                «Возможно, но недостаточно ясный. У некоторых слов так много значений, что никто не может их различить. Ваш язык тоже может сделать уродливое прекрасным, как силуэт».
                Она всё ещё смотрела на свою тень и пыталась снова изобразить фигуры. Когда у неё снова ничего не получилось, она опустила руку.
                «Моя настоящая рука красивее, чем моя теневая рука», — заметила она.
                «Тебе не нравится наш язык только потому, что он не слишком годится для бизнеса», бросил он.
                «В самом деле, ты прав. Пермон это лишь подтвердил. Однажды он вел переговоры с одним из ваших соотечественников; они оба говорили по-немецки, но в присутствии переводчика, который переводил все, что Пермон не совсем понимал. Тем не менее, немец позже заявил, что они договорились о чем-то другом…»
                «Без контракта?»
                «Контракт тоже был написан на немецком. Переговоры проходили в Германии».
                «Ты противоречишь себе, Жюли. Ты только что доказывала, что немецкий язык исключительно хорошо подходит для ведения бизнеса».
                «Если надо обмануть партнера».
                «Это часть бизнеса».
                «Я никогда не жульничала».
                «А Пермон? Амлен? Уврар? Они тоже никогда не жульничали?»
                «Они опытные бизнесмены, это другое дело».
                «Ты хочешь сказать, что они владели французским языком искуснее                своих партнёров?»
                Жюли задумчиво посмотрела на него: «Что ты имеешь против меня?» — спросила она.
                «В тот вечер у Пермонов я тебя ненавидел».
                «Почему, дорогой?»
                «Ты думаешь только о своих делах; всё остальное тебя не волнует. Ты     бы тоже переехала женщин и сказала, что они не заслуживают лучшего».
                «Я бы этого не сделала и не сказала бы. Ты так плохо меня знаешь?»
                «Я не знаю, знаю ли я тебя вообще!»
                Была ли это та самая Жюли, которая оставалась спокойной и невозмутимой, не только в делах, но и тогда, когда он каждый день навещал Альбертину и пренебрегал Фредериком, той самой, которую он любил, и он тщетно гадал, не перестала ли она его любить, может быть, просто не хотела расставаться с ним из соображений удобства. Но теперь появилась другая Жюли, которая обнимала его по ночам страстно, безудержно, с пылом, который никогда не угасал. Это были две разные женщины, которые никогда не сливались в одну. Так было всегда, но после его возвращения из Америки эта двуличная Жюли стала для него еще более загадочной. Она возбуждала его чувства сильнее, чем Мэри, и была не менее опытна и искусна в бизнесе, чем нью-йоркские купцы.
                «Почему ты меня больше не узнаешь?» спросила Жюли. Он попытался объяснить, но не смог; он оборвал себя на полуслове.
                «Ты мечтатель», — сказала она, улыбаясь.
                «Я не бизнесмен», —раздраженно ответил он.
                «И ты им не станешь. Дай мне немного времени, чтобы найти тебе               подходящую работу, чтобы ты перестал меня ненавидеть».
                Когда Жюли легла спать, Ханс вышел из дома. Улицы были еще весьма оживленными.
                Наступил час, когда обычно начинались вечерние балы, но пары, охочие до танцев, никуда не спешили; ночь была достаточно длинной. Ханс шел по ярко освещенной прогулочной аллее Дворца Равенства, прижимаясь к стенам зданий. Он остановился перед кофейней, которая напомнила ему кафе «Корраца», но, открыв дверь, понял, что он заблудился. Тем не менее, он вошел и нашел место за столиком, за которым сидел только один посетитель. Когда официантка поставила перед ним заказанное вино, его сосед по столику наклонился к нему и сказал: «Поздравляю, гражданин Мокко, и желаю Вам дальнейших успехов». Ханс изучал лицо мужчины, не узнавая его.
                «Вы не припоминаете Вашего сокамерника?»  спросил Бовер. «С момента нашей последней встречи я немного похудел. Утомительно бродить по улицам Парижа с утра до вечера. К сожалению, я не могу удовлетворить своих клиентов так же хорошо, как Вы, мастер в нашем деле.»
                Ханс отвернулся, его отталкивала бесстыдная, выпрашивающая покорность улыбки Бовера. Другие гости мало чем отличались от него: бледные и изможденные, некоторые лица были покрыты отвратительной сыпью. Улыбаясь, они щурились, как Бовер, обнажая желтые, кривые и поврежденные зубы. В основном это были мужчины, некоторые из которых привели с собой проституток с набережной. Запах застоявшегося табачного дыма, кислого вина и соседнего туалета был настолько сильным, что его уже невозможно было выветрить. Ханс взял свой бокал и поставил его обратно, не сделав ни глотка. На столе перед ним лежала печатная карточка, предположительно принесенная официанткой вместе с вином. «Мадам Розина принимает гостей каждый вечер с девяти часов», — гласила надпись под рисунком мадам Розины. Он сразу узнал густые светлые волосы, чувственные губы, пышную грудь и немного удивился, что не забыл Розину за последние годы: ее огромная фигура казалась ему в гротескной и оскорбительной форме соответствующей былому величию революции.
                «Вам следует посетить салон мадам Розины, гражданин Мокко», — сказал Бовер, увидевший карточку. «Она предлагает своим посетителям самых очаровательных молодых дам. Боюсь, я не могу себе этого позволить».
                Адрес был написан на обороте карточки. Ханс положил ее снова на  стол.
                «О какой профессии Вы говорили?» — спросил он. «О каком успехе?»
                Улыбка Бовера стала шире. «Я не смею сравнивать себя с Вами, гражданин Мокко», — сказал он. «Конечно, сам Фуше принимал Вас. Как же искусно Вы подняли шум; я не знаю никого из нас, кто мог бы с Вами сравниться! Вы поступили на службу в полицию только после тюрьмы?»
                Ханс встал.
                «Есть вопросы, на которые не отвечают, гражданин Бовер», — сказал он. «Вы должны это знать. Тем не менее, выпейте моего вина и прощайте».
                После разговора с Жюли его чувства и эмоции притупились, лишив его   способности к негодованию. Даже встреча с Розиной тронула его меньше, чем он ожидал. Она еще больше поправилась и изо всех сил старалась сохранить подобие достоинства. Когда ей представили Ханса, она вышла встретить его прямо в прихожую.
                «Мой Маленький Пруссак!» — воскликнула она, но лишь жестом обозначила объятья.
                «Шарло! Посмотри, кто к нам пришел!» Бывший актер, следовавший за ней, почти не изменился; только его плечо, казалось, искривилось еще больше.
                «Мы скучали по Вам, гражданин», — сказал он. «Кажется, Вы повзрослели, не так ли? Теперь я должен поднять на Вас глаза!»
                «Он всё ещё в весёлом настроении», — объяснила Розина. «Поэтому он и популярен среди моих гостей».
                Ханс оглядел комнату, обставленную зеркалами в золотых рамах и элегантными креслами. Свет множества свечей также придавал Розине изысканность; её светлые волосы, собранные чёрной бархатной повязкой, были уложены локонами, а её полная фигура была скрыта под длинной кружевной шалью. Только сильный аромат крепких духов, смешанный с тлеющими свечами и табачным дымом, намекал на то, что это было за заведение.
                «Вы стали довольно утонченными», — заметил Ханс.
                «Мебель обновили еще до зимы; сейчас люди предпочитают более солидную мебель. Ты останешься в Париже надолго, Маленький Пруссак?»
                «Пока не знаю. Париж изменился».
                «В лучшую сторону, не так ли?»
                «Но мы постарели», — заметил Шарло. — «Еще несколько лет, и даже любовь не принесет нам радости».
                «Ты всегда предсказываешь несчастья!» — отчитала его Розина. «Не слушай его болтовню, мой друг. Давайте лучше отпразднуем твое возвращение».
                Она провела его в небольшую гостиную и приказала Шарло принести вина. Горбун был ее доверенным лицом, управляющим и официантом в одном лице.
                «Бедняга, как бы он жил, если бы не я?» — сказала она. «Ни один театр больше не берет его, у него слишком искривленная спина. Но давай не будем о нем говорить. Чем я могу тебя утешить? Может, позвать девушек?»
                Ханс сел напротив Розины за небольшой столик. Только сейчас он заметил, что ее щеки пополнели, а глаза устали.
                «Я не ищу любви», — сказал он.
                «Ты пришел снова меня увидеть?» Она польщенно улыбнулась. «Ты такой серьезный. Но я не думаю, что ты когда-либо много смеялся. Ты пережил много разочарований?»
                «Не так уж много».
                Шарло принес вино и бокалы.
                «Садись с нами и выпей», — приказала ему Розина. «Наш маленький пруссак грустит; надо его подбодрить».
                Горбун наполнил бокалы. Когда Ханс опустошил свой бокал залпом, он тут же наполнил его снова. «Мне нарядиться?» — спросил он.
                «Мы наряжаем Шарло в девичью одежду, когда хотим посмеяться над гостем, который нам не нравится», — объяснила Розина.
               «Так мы прогоняем надоедливую чернь, которая навязывается нам. Показать тебе?»
               «Да, покажи», — сказал Ханс, протягивая Шарло свой бокал, чтобы наполнить его снова.
                «Как прикажешь, мой Маленький Пруссак».
                «Маркиз приехал некоторое время назад,» — сообщил Шарло. — «Он должен нам деньги за два визита. Но у него очень вспыльчивый характер.» Розина поклялась, что все будут осторожны — она сама, Маленький Пруссак и все девушки, — чтобы с их дорогим маленьким Шарло ничего не случилось. Она погладила его горб, сказав, что это принесет удачу ему и малышу. Затем она взяла Шарло за подбородок и заставила его посмотреть на нее.
                «Он плачет!» — воскликнула она от удивления. «Почему слезы, мой милый?»
                «Все смеются надо мной,» пожаловался Шарло, «но меня никто не любит».
                «Ну, меня тоже больше никто не любит. Так уж получилось; Мы ничего не можем изменить».
                «Ты когда-нибудь любил, Шарло?» — спросил Ханс. Горбун перестал плакать.
                «Возможно,» сказал он, «но я не помню».
                «Только подумай об этом!»
                «Да помогут тебя все Святые, Маленький Пруссак!
                Я помню только, как мама била меня, и как дети на улице пинали меня».
                «Из-за твоей искривленной спины?»
                «Что я мог сделать, если им это не нравилось? Но я сопротивлялся, плевался и царапался, и тогда они оставляли меня в покое».
                Он засмеялся; воспоминание, казалось, его позабавило. «Ты поступал правильно, мой малыш,» — сказала Розина. «А теперь позови Изабель.»
                Шарло вышел и вернулся с высокой, крепкой девушкой с широким лицом.
                «Ты должна заменить меня сегодня вечером, Изабель», приказала Розина. «У меня гость. Что задумал маркиз?»
               «Он снова привёл того молодого человека, для которого ни одна женщина не подходит», — ответила Изабель. «Молодой человек меня ещё не видел», — сказал Шарло.
                «Так что ты нарядишься для него», — решила Розина. «А пока девушки будут развлекать господ, Изабель. Скажи молодому человеку, что у нас для него есть новенькая». 
                Изабель ушла. Розина задернула занавеску, скрывавшую широкую кровать. Шарло сбросил туфли, забрался на кровать и зажег две свечи, закрепленные на стене за ней.
                «Но я не буду ложиться в кровать, — заявил он. На диване я выгляжу намного лучше».
                «Ах, ты тщеславный карлик! Помоги мне, Маленький Пруссак!»
                Ханс, который уже выпил больше вина, чем Розина и Шарло, охотно подыграл.
                «Радуйся, Шарло, наконец-то ты нашел того, кто тебя любит», сказал он.
                «Этот молодой человек будет просто без ума от нашего малыша», — сказала Розина. «Сними куртку, мой дорогой!»
                Шарло усмехнулся, снял куртку и рубашку, повернулся и показал Хансу свою спину. Его плечо становилось все более искривленным, горб — все больше и больше, объяснил он, и врачи сказали, что горб станет еще больше, грудная клетка будет все ниже опускаться, легкие и сердце будут сдавливаться, дыхание будет становиться все медленнее и медленнее, сердцебиение — все слабее и слабее, и он, Шарло, не будет сопротивляться этому, он будет улыбаться и наслаждаться тем, как все это исчезает — его дыхание, биение сердца и он сам.
                «Уф!» — воскликнула Розина. «Наслаждаться смертью! Я позову священника, чтобы он изгнал из тебя эти греховные мысли!»
                Но Ханс, опьяневший от вина, снова положил руку на горб Шарло и стал доказывать, что бедняге следует позволить наслаждаться всем, чем он хочет, до последнего вздоха. Разве ему и так не досталось в жизни достаточно плохого? Разве он не заслуживает спокойной и любящей смерти?
                «Ты ничем не лучше его!» — отчитала Розина.
                «Он любит меня», — сказал Шарло, смеясь. «Наконец-то я нашел того, кто меня любит!»
                «Он полюбит тебя еще больше, когда увидит тебя девушкой!» — добавила Розина. Смеясь, они продолжили раздевать Шарло, снимая с него чулки и брюки, любуясь его стройными, безволосыми ногами, они одели на него юбку, женские чулки и тапочки, так что его обнаженный, изуродованный торс, торчащий из женской одежды, делал его похожим на древнее мифическое существо. Затем Розина достала сверток из небольшого шкафчика у изголовья кровати и развязала его.
                «В этой вещи заключается красота Шарло,» — сказала она. «Парикмахер вчера ее дополнила». Она достала парик с черными локонами, уложенными на лбу и завязанными греческим узлом, надела его на голову Шарло и начала наносить макияж.
                «Почему бы меня не одеть?» возразил он. «Хочешь, чтоб я замерз насмерть?»
                «Сначала твое лицо должно стать еще красивее. У тебя уже есть морщины, мой малыш».
                Шарло запрокинул голову назад и моргал при свете свечи, пока Розина умело раскрашивала его щеки, нос, лоб и подбородок различными карандашами, которые она достала из резной шкатулки из слоновой кости. Она не успокоилась, пока не превратила его лицо в лицо юной девушки — нежное и одновременно порочное, доброе и злобное, преданное и властное.
                «Разве она не искушение для любого мужчины, маленький пруссак?» — спросила она, отступая на шаг назад и с любовью осматривая свою работу.
                «Пока нет, ей нужна грудь», — ответил Ханс.
                «Грудь! Какие же вы, мужчины, требовательные! Мне всё равно, получайте вашу грудь.»
                Она достала из свертка, из которого вытащила парик, белое платье, которое отдала Хансу, и искусственную грудь, которую прикрепила к Шарло. Ханс развернул платье.
                «Вырез слишком глубокий», — заметил он.
                «Я накину шарф на плечи», — объяснил Шарло.
                Он встал, надел платье и накинул на плечи белую шаль, которую ему дала Розина, так что искусственная грудь и горб были скрыты.
                «Достаточно ли я красив теперь для маркиза и его друга?» — спросил он, покачивая бедрами, затем опустился на мягкую скамью у изножья кровати и кокетливо улыбнулся Хансу.
                «Я собираюсь признаться тебе в любви, Шарлотта, чтобы они позавидовали», — заявил Ханс.
                Розина обошла Шарля, поправляя его платье и шаль. «Не опускай уголки рта, когда улыбаешься, это делает тебя старым», — упрекнула она его.
                «Знаю, мамочка, ты должна быть довольна мной», — ответил он с усмешкой.
                «Я пойду за господами, дитя мое».
                Шарло играл в эту игру много раз; она ему нравилась, потому что она делала его счастливым и позволяла на час забыть об унылой монотонности его жизни. Жестом он пригласил Ханса сесть рядом с ним.
                «Пусть господа думают, что я готова исполнить любое их желание», — объяснил он.
                Ханс схватил Шарло за руку, нежную, детскую, и прижал её к своему сердцу. Опьянение, которому он поддался, смыло все плохие воспоминания. Когда он был с Морелем, когда Альфонс упал в обморок, когда он разговаривал с женщинами и гнал их на смерть? Неужели всё это когда-нибудь происходило на самом деле? Реальность теперь представляла собой лишь калеку, превратившегося в девицу, рядом с ним, с его детскими руками, его порочным лицом и его вызывающей улыбкой.
                «Если бы я не знал, что ты мужчина, Шарло, я бы тебя в тебя влюбился», — сказал он. «Почему ты не родился девочкой?»
                «Девочкой с горбом?»
                «Я бы забыл об этом, ты такой красивый!»
                «Но Вы не можете забыть, что я мужчина? Какой же Вы мелочный!»
                «Я не так развращен, как ты, Шарло!»
                «Мои запасы разврата давно истощились; «еды» больше нет. Может быть, маркиз де Гремонвиль накормит их, или его друг».
                «Кого ты назвал?»
                «Лорана! Ты никогда о нем не слышал?»
                Прежде, чем Ханс успел ответить, открылась дверь, вошла Розина, за ней шли Лоран и Эмиль Боске. Ханс повернулся к ним лицом.
                «А! Старый знакомый» отчеканил Лоран. «Приветствую Вас, господин Мокко!»
                «Я как раз собирался объясниться даме в любви» ответил Ханс.
                «Прекрасное дитя. Почему Вы до сих пор от нас ее скрывали, мадам Розина?»
                «Она у нас совсем недавно, маркиз.»
                «Она тебе нравится, Эмиль?»
                Эмиль не ответил; Он держал руки за спиной, немного подался туловищем вперед и с удивлением рассматривал новенькую своими близко посаженными глазами. Лоран, улыбаясь, отвернулся от него.
                «Она мне кого-то напоминает, мадам Розина», сказал он. «Откуда она?»
                «Когда он уехал в деревню навестить свою семью, он послал Шарлотту замещать его».
                «Даже когда она принимает гостей?» — спросил Эмиль.
                «Она не обязана это делать. Это зависит от того, нравитесь ли вы ей, месье Боске».
                Лоран пододвинул стул и сел по другую сторону от Шарло.
                «Было бы жестоко с моей стороны вытеснить твоего возлюбленного, дитя мое,» сказал он.  «Я в долгу перед ним за то, что он провел несколько месяцев в тюрьме вместо меня. Я также уважаю в его лице короля Пруссии, которому он ранее служил ему, как я недавно узнал».
                «Вы с ним знакомы?» — спросил Ханс.
               «Я знаю его армию; я сражался бок о бок с его офицерами. Если бы во Франции были такие дворяне, революция не продлилась бы дольше трех дней».
                «Что вам понравилось в этих дворянах?»
                «Их храбрость и их суровость».
                «Вы имеете в виду прохождение через строй шпицрутенов?»
                «Конечно, и это тоже. Да, Вы правы, особенно прохождение через строй. Нам следовало бы чаще практиковать это во Франции».   
                Ханс, собираясь яростно возразить, все же сдержался. «Это бесполезно», — пробормотал он себе под нос.
                «Таким образом офицеры прусского короля поддерживают порядок. Не только этим, признаю, но Вы сами знаете, что этот метод эффективен».
                «Я не это имел в виду». На мгновение Ханс отрезвел; он вспомнил бессмысленную суматоху, которую сам же и устроил; спорить с Лораном тоже было бессмысленно. «Если Вы настаиваете, я с удовольствием уступлю Вам место рядом с дамой».
                «Полагаю; мой друг Эмиль оценит это больше».
                «Какая жалость», — сказал Шарло мягким, насмешливым и несколько более высоким, чем обычно, голосом.
                «Мадам рассказывала мне, какой Вы жестокий, маркиз». Эмиль сделал шаг ближе.
                «Это правда», — сказал он. «Лоран убил моего брата, хотя они были друзьями».
                «Разве я не заботился о тебе лучше, чем мог бы заботиться твой брат, Эмиль?» 
                Молодой человек не ответил. Молча он сел на место, которое освободил для него Ханс и поцеловал руку Шарло.
                «Какой же ты импульсивный», — насмешливо сказал горбун. «Ты настойчив, даже не заговорив со мной!» Эмиль проигнорировал насмешку. Он шептал Шарло нежные слова, непристойные намёки; его лицо покраснело, дыхание участилось.
                «Я рада, месье Боске, что Ваши желания наконец-то исполняются», — сказала Розина. Она снова села за стол, подозвала Ханса, налила ему вина и рассказала о своих проблемах; становилось всё труднее предлагать клиентам то, что они хотели, их требования росли, а замужние женщины становились всё более искушёнными в удовольствиях.
                «Кто-то должен прийти и восстановить порядок», — сказала она. «Безнравственность выставляется напоказ средь бела дня и даже в самых лучших семьях. Нам снова нужны религия и мораль!»
                «Ты права, Розина», — сказал Ханс, поднимая бокал. «Нам нужна религия! Когда я вспоминаю твою грудь…»
                «Ты нашел в ней недостатки?»
                «Я бы женился на тебе из-за твоей груди!»
                «Сегодня ты бы так не поступил. К тому же, я не подхожу для брака».
                «Ты любишь порядок и мораль!»
                «Конечно, они должны существовать. Брак тоже должен существовать. Как бы я зарабатывала на жизнь, если бы ко мне не приходили мужчины, которым надоели их жены!»
                Они говорили громче, но Лоран и Эмиль их не слушали. Лоран начал ухаживать за Шарло, его обычное, красивое лицо было искажено кривой ухмылкой, предвещавшей вспышку гнева. Эмиль тоже выглядел недовольным. Внезапно Шарло выпрямился, убрал руки от обоих влюбленных и сложил их перед грудью.
                «Господам не следует смеяться над бедной девушкой», сказал он. «Боюсь, они не дают свои обещания всерьез».
                Лоран рассмеялся, его смех был натянутым, в нем отсутствовала обычная торжествующая уверенность. «Чего хочет моя маленькая Шарлотта? — спросил он. — Ей недоплачивает хозяйка дома?»
                Шарло заплакал, но пролил лишь несколько слезинок, чтобы не испортить раскрашенное лицо. «Какое мне дело до денег!» — посетовал он. «Я хочу выйти замуж!»
                «Ах, ты пришла сюда в поисках мужа, дурочка?»
                «Если господа не хотят на мне жениться, лучше оставьте меня в покое!»
                Лоран, корчась от судорожного смеха, хлопнул себя по колену ладонью, но плохое настроение Эмиля только усугубилось этой провокацией.
                «Мы уже слишком много слов потратили впустую, дитя мое», сказал он, схватив Шарло за руки и оседлав его. Лоран не хотел отставать, поэтому он притянул Шарло к себе и попытался оттолкнуть Эмиля.
                «Это твоя благодарность, маленький чертик?» — выдохнул он.
                «Ты не убьешь меня, как убил моего брата, большой черт!» — завыл Эмиль.
                Они кинулись друг на друга с кулаками. Шарло кричал, Лоран поцелуем закрыл ему рот. В этот момент Эмилю удалось оттеснить своего соперника. Но он не был рад своей победе. Внезапно он вскочил.
                «Мужчина!» воскликнул он. «Он разыграл нас!»
                «И вправду мужчина!» поддержал Лоран.
                Эмиль выпрямился, уставился на Шарло, бросил взгляд на Лорана, потом оба принялись лупить горбуна.
                «Пощадите меня, неужели у вас нет ни капли сочувствия к несчастному калеке!»  умолял Шарло и пытался защититься от ударов воплями, плачем и укусами: «Мы просто хотели вас развеселить!»
                Прежде чем Ханс и Розина успели вмешаться, двое обманутых любовников сорвали с него парик, разорвали шарф и расстегнули рубашку. Искусственная грудь полетела на бокалы, опрокинув их, и кровь потекла по лицу Шарло на бархат мягкой мебели. Ханс схватил Лорана за правую руку и оттащил его назад, Розина схватила Эмиля за ноги, а когда он не отпустил Шарло, она стала щипать его за икры и бедра. Лоран встал, ошеломленный. Шарло скатился со скамьи на пол. Эмиль схватился за стол, чтобы не упасть, и опрокинул его.
                «Ах вот как!» — воскликнул он. «Пусть все будет разбито, пусть логово порока превратится в прах и пепел!»
                «Это дельное предложение — разгромить его!» — воскликнул Лоран.
                Эмиль схватил стул и запустил его в дверь; Лоран, который был сильнее, ударил столом о стену. В сопровождении нескольких девушек вошла Изабель. Но остановить двух разъяренных мужчин было невозможно. Разгромив мебель, разорвав обивку в клочья и разбив зеркала, они ворвались в большую гостиную. Выбегая, Лоран разбил люстры, и свеча подожгла разорванный шарф Шарло. Розина закричала. Изабель попыталась успокоить ее.
                «Я сообщила охраннику», — прошептала она. «Потушите пожар! Потушите пожар!» — отчаянно завыла Розина.
                «Я не могу», — простонал Шарло, перевязывая кровоточащие раны тряпкой. Эмиль услышал это, повернулся к двери и снова начал бить его. Ханс и Изабель оттащили его.
                Когда Лоран вошел в гостиную, гости уже разбежались по соседним комнатам, а девушки с криками попрятались, но их любопытство перевесило страх. Из укрытия, где они легко могли найти убежище, они наблюдали за происходящим разрушением, вскрикивая каждый раз, когда разбивался отполированный кубок, чаша из тонкого расписного фарфора, стул или подсвечник. Ярость Лорана была неудержима. Сначала он издавал дикие крики, похожие на крики хищной птицы, пикирующей на свою добычу; через некоторое время они превратились в своего рода песню, иногда взмывающую высоко, иногда опускающуюся низко, сливаясь в нечто, напоминающее мелодию. Наконец, он нашел слова, чтобы описать это, словно импровизируя, но вскоре они сложились в песню, которую он, вероятно, часто пел во время своих набегов или, когда разбивал черепа врагов, пронзал их тела пулями из пистолета и сдавливал им горло руками; в его песне перечислялись эти и другие способы умерщвления; в них хватало окровавленных образов, описаний ран и гор трупов. С каждой раной, каждой смертью, каждым трупом разбивался стакан, ваза, бутылка, ломался стул; рвалась обивка, пачкались занавески, а девушки визжали, визжали в такт песне, и даже притопывали ногами.
                Когда Эмиль подошёл, он не стал участвовать в разрушениях. С унылым лицом он наблюдал за происходящим и бесстрастно улыбался, словно не замечая, как кривятся его губы. После того как Ханс некоторое время наблюдал за ним, он подошёл к нему и спросил:
                «Ты всё ещё восхищаешься своим защитником?» Взгляд Эмиля, повернувшийся к нему, вернулся от размышлений к шумной реальности.
                «Это правда, он защищает меня», — сказал он.
                «Ты благодарен ему за это?»
                «Он думает, что я благодарен. Вы думаете, у него есть на это право?»
                «Вы знаете лучше меня».
                «Все говорят, что у него есть на это право».
                «Но ты же не благодарен ему, правда?» Эмиль молча отвернул голову и продолжил наблюдать за разрушениями, устроенными Лораном. Через центральную дверь вошла Розина. Она сняла шаль и заполнила опустошённую гостиную своей неистощимой энергией.
                «Прекрати, сумасшедший! Крикнула она. «Посмотри на меня! Оглядись вокруг!»
                Лоран с силой опрокинул на пол хрупкий стул, который уже поднял, повернулся, сжимая в руке сломанную ножку, и собирался броситься на Розину. Но он снова опустил руку. Розина, словно торговка на рынке, уперлась кулаками в широкие бедра; позади нее шли четверо охранников, молодые люди с винтовками и трехцветными шарфами.
                «Этот человек разломал мое имущество и поджег его», — заявила она. «Я требую, чтобы его посадили в тюрьму до тех пор, пока он не возместит ущерб». Красивое лицо Лорана исказилось от изумления. Он огляделся: на девушек, которые указывали на него и хихикали, на Эмиля, Ханса, все еще истекающего кровью Шарло, который переоделся, и, наконец, снова на Розину.
                «Вы издевались надо мной», — сказал он и отбросил ножку стула. «Вы не посмеете это сделать!»
                «Это не преступление», — заявила Розина. «Но Вы должны возместить то, что уничтожили…»
                «Кто этот человек?» — спросил сержант, командующий стражей. Ответа он не получил. Розина прикусила губу. Затем Эмиль Боске заговорил своим резким, пронзительным голосом:
                «Это маркиз де Гремонвиль, печально известный Лоран, который убил моего брата».
                «Эмиль! — воскликнул Лоран, — Ты предаешь меня,      
                Эмиль!»
                Разочарование сделало его беззащитным, поэтому он позволил себя связать без сопротивления.
                «Хорошая добыча», — заметил сержант. «Вы оказали услугу Республике, мадам. Но боюсь, заключенный не сможет возместить Вам причиненный ущерб».
                Розина осталась невозмутимой.
               «Арестуйте и этого человека, сержант», — сказала она, кивая в сторону Эмиля. «Это гражданин Боске помог маркизу уничтожить мое имущество».
                «У меня также мало денег, как и у маркиза», запротестовал Эмиль.
                «Ваш будущий тесть оплатит Ваши долги», пояснила Розина. «Я завтра его навещу. Ведь ему не нужен скандал.»
                Эмиль тоже был арестован. Сержант послал человека за подкреплением. Маркиз был удачной «находкой»; его нужно было тщательно охранять, чтобы предотвратить побег. Но Лоран был так потрясен предательством своего протеже, что едва понимал, что с ним происходит. Шарло поклонился двум пленникам и показал им свои раны. «Могу ли я рассчитывать на компенсацию, великодушные и добрые господа?» — мягко спросил он. «Вы отвергли любовь бедной девушки, но в нашем доме принято платить даже за избиение бедной девушки. Вы ведь не будете отрицать, что вам доставило удовольствие пролить мою кровь? Посмотрите, она все еще течет!»
                Он обмакнул палец правой руки в свою кровь и показал его двум заключенным прямо в лицо. Девушки подошли ближе, сплевывая и оскорбляя их. Шарло ударил их своей накладной грудью. Охранники засмеялись.
                «Давайте, детки, давайте!» — крикнула Розина. «Такое   зрелище выпадает не каждый день!»
                Девушки становились все смелее. Оба заключенных оскорбляли, унижали и оскорбляли их; Эмиль относился к ним с подчеркнутым презрением, Лоран уклонялся от оплаты, придумывая нелепые отговорки, и оба угрожали, а иногда и действительно били. Девушки наслаждались местью, шлепая заключенных по лицу и разрывая их одежду. Эмиль громко стонал. Лоран, казалось, не обращал внимания на удары; он почти с любопытством оглядывался по сторонам, его взгляд переходил от одного человека к другому, задерживаясь лишь на Хансе.
                «Вы тоже молчите, когда эти шлюхи меня бьют?» — спросил он.
                «Это менее больно, чем пройти через строй шпицрутенов», ответил Ханс.
                Когда девушки напали на заключенных, разбрасывая осколки стекла и ножки стульев, охранники вмешались и увели их. К тому времени прибыло подкрепление. После их ухода гости вышли наружу — торговцы, банкиры, армейские поставщики, даже две секретарши из Директории — никто из них не хотел быть замешанным в скандале. Но теперь они начали пить среди обломков, преследуя и раздевая девушек; раздавались смех и крики. Хотя пожар был потушен, из соседней комнаты доносился слабый запах гари. Ханс сидел в углу и пил вино один бокал за другим. Шарло, который последовал за охранниками, вернулся и подошел к нему.
                «Это Ваша вина!» — закричал он. «Я вырядился ради Вас! Меня избили из-за Вас!»
                «Да, отомсти за нас!» — крикнула Розина из соседней комнаты. «Мы так старались ради него, но он не защитил нас от поджигателей!» Шарло остановился неподалеку от стола. Он не смел прикасаться к Хансу; он лишь осыпал его угрозами и проклятиями, пока голос его не дрогнул. Ханс опустошил свой бокал, встал и вышел из гостиной. Крики горбуна, смешивавшиеся с шумом гостей и визгами девушек, сопровождали его до самой лестницы.


                Жюли была занята переговорами; лишь около полудня она нашла время для Ханса.
                «Ты нашел два письма для себя?» — спросила она. «Только письмо Гастона», — ответил он. Гастон требовал себе три четверти нью-йоркского бизнеса, утверждая, что безрассудство его партнера стоило ему большей части состояния жены.
                «Но ты же передал ему свою собственность на озере Эри», — сказала Жюли.
                «Видимо, этого недостаточно, чтобы компенсировать его потери».
                «Он ненасытный; ты не должен уступать!»
                «Он спас мне жизнь, Жюли. Его тесть, вероятно, тоже давил на него, чтобы он требовал большего».
                «Дай мне его письмо; я отвечу на него».            
                Ханс поискал второе письмо, спрятанное под бумагами, вскрыл печать, прочитал подпись и на мгновение осознал, что этот Вильгельм, писавший ему, — его брат. «Я даже имени брата уже не помню», — сказал он, поднимая взгляд, но Жюли уже вышла из комнаты. Ему бы хотелось прочитать ей письмо. Его семья стала для него настолько чужой, что на мгновение он почувствовал себя как дома рядом с Жюли, но потом вспомнил, что и сам перестал понимать Жюли, с её двумя лицами: деловым и нежным. Читая письмо во второй раз, он задумался, всегда ли почерк Вильгельма был таким аккуратным. Этот почерк не походил на почерк его брата. Неужели Вильгельм утратил свою неловкость в прусских казармах?
                «Дорогой брат», писал Вильгельм, «Хотя ты нам ничего о себе не сообщаешь, ты должен знать, что я о тебе все время думаю. Возможно, ты забыл о нас, и думаю, что Берта о тебе тоже забыла, так как после смерти нашей матери она ни разу не упоминала твое имя.»
                Письмо было длинным, таким, какие писала Берта. Конечно же, он писал под ее диктовку, подумал Ханс.
                Это было письмо, какие обычно пишут женщины.
                Понятно, что Вильгельм не упомянул о своей службе или полку, в котором служил, поскольку его старший брат считался дезертиром и предателем в Пруссии. Но Вильгельм также умолчал о товарищах, друзьях и маленьких увлечениях, которые есть у каждого. Вместо этого он сообщил о смерти тети Юлианы, которая умерла тремя годами ранее; Берта родила двоих детей, обе девочки, старшей четыре года, младшей — один год. Сам Вильгельм был холост, не имел состояния и еще не нашел богатую невесту. Но деньги были нужны как никогда; жизнь в Пруссии, особенно в столице, стала дорогой, приглашений было много, расходы выросли, дамская одежда стала элегантнее, и не хотелось отставать от Вены и Парижа. Только в конце он написал, что секретарь из Министерства иностранных дел сообщил советнику Линдхорсту, своему зятю, как он может связаться со своим братом. Вильгельму было нелегко написать новое французское имя брата.
                Ханс сложил письмо. Он не знал отвечать ли или что отвечать брату. Только вечером он решился ответить.
                После обеда он по просьбе Жюли пошел к Морелю.
                Он нашел его в углу мастерской сидящим за бокалом вина.
                «Бюст еще не готов» сказал скульптор вместо приветствия. «У меня много дел. Моя дочь вбила себе в голову выйти замуж, за калеку без имущества и дохода.
                Ах, эти женщины, кто их разберет!»
                Он поднял лежавший на столе комок глины и отбросил его в сторону, но затем встал и поднял.
                «Глина не виновата,» вздохнул он, «она не заслуживает наказания».
                «Она хочет выйти замуж за Альфонса?» — спросил Ханс.
                Морель не ответил. Он взял бюст, над которым работал, и внимательно его осмотрел.
                «Посмотрите на эти тонкие губы, гражданин Мокко,» — сказал он, — этот лоб, это напряженное выражение! Вы когда-нибудь видели генерала Бонапарта лицом к лицу? Нет? Офицер, воевавший под его командованием в Италии, подтвердил мне, что именно так выглядит генерал во время боя, когда приближается решающий момент».
                Он поставил бюст на полку и отступил на шаг назад.
                «Не хватает одной мелочи», продолжил он.
                «Я представляю, как он смотрит в пустоту, или, вернее, в око судьбы, которое вот-вот решит за него или против него. Но он, маленький генерал, остается неподвижным, как Сулла, как Гракх, как Цезарь. Этого спокойствия все еще не хватает».
                «В око судьбы?» — повторил Ханс. «Я не знаю Бонапарта. Я не знаю, верит ли он в судьбу и спокоен ли он. Говорят, он несет идеи революции в мир. Может ли он быть спокоен, делая это?»
                «Революция — это судьба. Он это знает. Вот почему он спокоен».
                «Вы правы, гражданин Морель. Не могу поверить, что сам до этого не додумался».
                Когда Ханс уходил, Морель провожал его через двор. В доме он открыл дверь своей квартиры и позвал Сюзанну, но никто не ответил.
                «Она снова ушла к нему», пробормотал он. «Если б я знал, что она в нем нашла! Одноногий! Это невозможно понять! Это бессмысленно, если я ее заберу домой, она все равно уйдет к нему, а не ко мне…»
                Он замолчал. Ханс минуту помедлил, потом сказал:
                «Может быть она прислушается ко мне. Я попробую.»
                «Вы хороший человек.» Морель вздохнул, потом взял себя в руки и описал дом, в котором жил Альфонс.
                «Скажите ей, что ее мать стара, каждый шаг дается ей тяжело. Долг Сюзанны помочь своей матери.»
                Он остановился перед домом. Каждый раз, когда Ханс оборачивался, он видел коренастую фигуру Мореля, согнутую, словно корчащуюся от боли. В дверях дома, описанного Морелем, к Хансу подошла пожилая женщина, отошла в сторону и уставилась на него.
                «Мы знакомы, мадам?» — спросил он.
                «Откуда мне знать, знаете ли Вы меня?» — ответила женщина, сложив руки на груди и рассматривая галстук, костюм и туфли мужчины: «Я Вас знаю, этого достаточно. Но Вы не можете убить меня здесь».
                «Убить?»
                «Как бедных женщин! Моя сестра была среди них, высокая женщина, которая шла впереди процессии. У нее было двое маленьких детей. Теперь я должна их содержать».
                «Скажите, где Вы живете, мадам. Я пришлю Вам денег на детей».
                «Не лгите! Вы собираетесь донести на меня в полицию! Вам нужны деньги на галстуки, костюмы и сапоги, не так ли?»
                Ханс внезапно пришел в ярость. «За сапоги платит моя жена», — сказал он и, пройдя мимо старушки, поднялся по лестнице. Когда он стучал в дверь квартиры, он уже пожалел о том, что потерял контроль над собой. Дверь открыла Сюзанна.
                «Я пришел по поручению Вашего отца» пояснил он.
                «Какого черта Вы ходили к нему!» разозлилась она.
                Из комнаты послышался слабый голос: «Черта не существует, освободись от суеверий, дитя!»
                «Это просто такое выражение.»
                Сюзанна пошла к Альфонсу, который сидел у окна полуодетый с наброшенным на колени одеялом. Ханс вошел, хотя запах лука и прогорклого жира, который распространился по всему помещению, был ему противен.
                «Вы разрешите мне войти, Альфонс?» спросил он.
                «Входите, я не думаю, что Вы полицейский шпик», ответил калека.
                Его бледное лицо было почти детским. Ханс наклонился над ним и пожал ему руку.
                «Рад, что Вам стало лучше,» сказал он.
                «Но работы у меня всё ещё нет».
                «Найдёшь», — сказала Сюзанна. — «Просто наберись терпения».
                «Ты не сможешь заботиться обо мне до конца моих дней, Сюзанна».
                Она подошла к Альфонсу.
                «Что Вам от нас нужно?» — спросила она Ханса.
                «Твой отец передал, что твоей матери нужна твоя помощь».
                «Скажите моему отцу, что я займусь домашними делами, когда вернусь домой сегодня вечером».
                «Я больше не увижу его сегодня».
                «Не говорите ему этого. Чего Вы ждёте еще?»
                Только когда он уже собирался уходить, Ханс понял, насколько тесной была комната. Длинная и узкая, с одним-единственным окном на короткой стороне напротив двери, она напоминала тюремный коридор; это впечатление усиливалось двумя дверями вдоль длинной стороны. Между ними стояла кровать, с другой стороны — вторая кровать, а рядом с ней — стол с несколькими стульями. Печи не было; зимой, чтобы согреться, жильцу приходилось оставлять открытой дверь в соседнюю комнату или на кухню. 
                Перед домом снова стояла старая женщина, к которой присоединились две другие. Ханс остановился.
                «Я отдам Вам все деньги, какие есть при мне, гражданка», сказал он. «Купите для детей Вашей сестры все, что необходимо».
                Три женщины молча отступили от него. Их лица были серыми и потрескавшимися, как стены домов, рты полуоткрыты, обнажая лишь несколько полустертых зубов.
                «Вы ошибаетесь, гражданка, я не шпион,» продолжил Ханс. «Я каждый день спрашиваю себя: чего добилась революция? Вместо аристократов у нас банкиры и владельцы фабрик; именно они виноваты в этом несчастье…»
                «Он говорит, он говорит без умолку, как же хорошо он говорит», — пробормотала одна из женщин.
                Он отвернулся от них и смущенно пожал плечами. Идя по улице, он увидел, что у каждых ворот стояли женщины, по две-три в каждых, некоторые больше, с руками на бедрах или сложенными на груди. Их губы шевелились; он не мог разобрать их шепот, но понимал, о чем они говорят. Он огляделся. Дальше из ворот вышли несколько женщин и последовали за ним. Он поспешил дальше. Когда он оглянулся через некоторое время, к первой группе женщин присоединились другие; это была небольшая процессия. К следующему разу, когда он оглянулся, она стала больше. Ханс побежал; он не мог остановиться. Позади него, ему показалось, что он слышит, как женщины тяжело дышат. Пешеходы, идущие навстречу, расступились. Это была та же улица, по которой женщины спешили в город несколько дней назад. Задыхаясь, он достиг улицы Сент-Оноре, кровь гудела в ушах; ему показалось, что это крики преследовательниц, дома, люди и кареты расплылись перед глазами. Он даже не смог различить лицо человека, который, раскинув руки, остановил его. Столкновение было настолько сильным, что оба пошатнулись.
                «От кого Вы убегаете?» спросил Пьер. «Вас снова хотят упрятать в тюрьму?»
                Ханс с трудом восстановил равновесие. Мир снова начал обретать более осязаемую форму. Прохожие обернулись, чтобы посмотреть на них; пожилая женщина в шляпе с лентами, такие были в моде много лет назад, остановилась.
                «Отпустите меня!» — сердито сказал Ханс. Пьер опустил руки и посмотрел на него сквозь лорнет.
                «Вы вне себя, успокойтесь! Вас бы сбила машина, если бы не я!»
                «Где женщины?» Женщина в шляпе, украшенной лентами, подошла ближе.
                «Почему Вы смотрите на меня, гражданин?» — спросила она. «Вы меня знаете? Мне кажется, мы встречались раньше, хотя я не знаю, когда. На свете так много людей».
                «Я тоже не знаю».
                Ханс отвернулся от нее. Он больше не видел своих преследовательниц на улице, по которой спускался. Он провел тыльной стороной ладони по лбу.
                «Вероятно мне померещилось, что меня преследуют.»
                «Возможно, Вы всегда были немного фантазером».
                Пьер взял его под руку. «Я провожу Вас домой. Раз уж Вы меня не любите, я не буду настаивать на том, что спас Вас. Если бы я Вас не остановил, это сделал бы кто-то другой. Ваше время еще не пришло».
                Женщина, которая утверждала, что знает Ханса, наконец, пошла дальше. Когда он оглянулся на нее, она исчезла в толпе.
                «Вы знали эту женщину?» — спросил Пьер.
                «Теперь я вспомнил, что один из её родственников был заключён в тюрьму в Люксембургском саду».
                «Встреча с кем-то знакомым во времена несчастья — плохой знак».
                «Вы стали суеверным? Только что Вы говорили, что мой час ещё не настал».
                «Позвольте мне Вас проводить; Вы всё ещё слабы», — сказал Пьер. «Почему бы мне не быть суеверным? Все суеверны. Время такое. Поражение итальянской армии и неопределённость Директории предвещают перемены. Все хотят знать, какие это будут перемены, и, какие перемены будут в его собственной судьбе. Кстати, арест Лорана был предсказан».
                «Этого следовало ожидать».
                Пьер остановился.
                «Хотя он был моим другом, я думаю, его арестовали справедливо», — объяснил он, и Ханс теперь почти поверил искренности Пьера.
                «Когда я сообщил Терезе эту новость, Альбертина снова заболела. Лоран принес несчастье всем, кто его знал. Разве в таких обстоятельствах не стоит стать суеверным?»
                Ханс продолжал идти молча. Пьер не отпускал его руку.
                «Тереза была бы рада, если бы Вы навестили своего ребенка», — продолжил он. «Я тоже хотел бы видеться с Вами чаще. Почему бы нам не остаться друзьями?»
                Ханс мельком взглянул на него, заметил, что лицо Пьера по-прежнему напоминает молодую, более обаятельную Терезу, и уже собирался ответить, что он тоже ценит эту дружбу, но вместо этого сказал: «Я не такой суеверный, как Вы».
                «Между нами говоря, мой друг: я суеверен только потому, что все остальные суеверны, потому что я не хочу никого обидеть», — ответил Пьер с улыбкой, и Ханс с облегчением понял, что отделался от него.
                Они дошли до магазина. Ханс поспешно попрощался, не глядя на Пьера. В большой комнате Ахилл Фуко развешивал новые гравюры. Ханс наблюдал за ним. «Верите ли Вы в приметы, гражданин Фуко?» — спросил он спустя некоторое время.
                Ахилл подозрительно оглядел его. «Зависит от того, какая это примета», — ответил он. «Зачем Вам это знать?»
                «Суеверие, кажется, в моде.»
                «Все умные люди, которых я знаю, верят в знамения, гражданин Мокко». Он самодовольно улыбнулся и выбрал следующую гравюру из тех, что лежали на столе рядом с ним.
                Ханс прошел в свою комнату, подошел к окну и взглянул на улицу. Это была та же улица, по которой провозили Робеспьера и других осужденных на казнь тогда в термидоре; это были те же дома, те же люди и та же вонь от сливных приспособлений, которая поднималась оттуда смешанная с запахом нечистот, крови и забитого скота, но никто не жаловался на то, что это все заражало воздух, казни больше не проводились прилюдно. Тогда люди не были такими суеверными. Почему же они стали такими сейчас? Неужели Просвещение народа было напрасным, а образование, а развитие наук? Неужели они лишь породили новое суеверие, подобно тому как отмена старых привилегий сделала видимой для всех новую привилегию богатства? И почему он, теперь уже гражданин Жан Мокко, когда-то покинул Пруссию? Что он искал в Париже? Что заставило его пересечь океан, что вернуло его обратно? Что удерживает его здесь сейчас? Он любил Терезу, он любил Жюли — может быть, в этом причина? Напишу Вильгельму письмо о любви», — подумал он. «Вильгельм еще молод; он, конечно, переоценивает любовь так же, как и я тогда, но есть ли смысл его предупреждать? Нет, я не буду писать ему о любви.
                Он схватил лист бумаги, обрезал перо и окунул его в чернильницу. Внезапно он начал писать, торопливо, не задумываясь, но аккуратно и изящными буквами, оставляя узкое поле свободным по краям листа.
                «Дорогой Вильгельм,» писал он, «ты меня пристыдил, брат мой, ибо моим долгом, как старшего, было бы правильно сначала написать тебе, узнать о твоей судьбе и судьбе семьи, и рассказать тебе о моей. Наверняка ты думал, что я забыл тебя. Было бы нечестно это отрицать. Сколько лет прошло с тех пор, как мы в последний раз разговаривали, с тех пор, как каждый из нас пожал другому руку, с тех пор, как мы обнялись на прощание! Я подсчитал и обнаружил, что этой весной прошло семь лет, но эти семь лет кажутся мне длиннее, чем целая человеческая жизнь. Многое произошло за это время, многое произошло во мне! Ни трёх, не тридцати писем не было бы достаточно, чтобы рассказать тебе обо всем. В Париже я пережил победы и поражения революции, энтузиазм, страдания и героизм великого и мужественного народа, который признал меня своим гражданином. Я жил в уединении среди лесов в Америке; я вернулся на землю, которая стала моим вторым домом, и увидел, как она изменилась в моё отсутствие. Дорогой младший брат, с какими мыслями в голове, с какими чувствами в сердце я когда-то оставил тебя! Ты тоже повзрослел с тех пор, поэтому мне не нужно писать тебе, что не все наши желания исполняются, что реальность обычно не соответствует нашему воображаемому миру, и что чувства людей ещё более непостоянны, чем их мысли. Если ты ещё не усвоил этот урок, он придёт к тебе однажды, в недалеком будущем. Возможно (я пишу «возможно», потому что не знаю наверняка), из всех связей, объединяющих людей, только семейные узы остаются крепкими. Когда я думаю о нашей сестре Берте, я, конечно, не хочу в это верить, хотя и не отрицаю, что у неё много достоинств. Но ты — мой младший брат, о котором я так долго забывал, я всё ещё ясно вижу тебя перед собой, когда закрываю глаза, с твоими шрамами от оспы, слегка оттопыренными ушами и печальными глазами. Как же я хочу увидеть тебя снова! Сведет ли нас вместе благоприятная судьба? Или, как ты думаешь, может быть, нам стоит немного подтолкнуть судьбу? Есть ли у нас возможность это сделать? Давай поразмышляем над этими вопросами и поделимся результатами наших размышлений. Я всё ещё люблю тебя так же, как любил в детстве, и эта любовь не обман, порожденный нашими чувствами, которым суждено угаснуть вместе с нами. Напиши мне и скажи, хочешь ли ты снова увидеться со мной, и будь уверен, что я сделаю всё, что в моих силах, чтобы исполнить твоё желание.»
                Ханс отложил перо в сторону. Ему хотелось зачеркнуть последние предложения, они показались ему нечестными, так как он сам хотел встречи, т.к. был разочарован в жизни. Надо ли об этом писать? Ему было стыдно, что в последнее время его гордость и так пострадала. Да и вряд ли Вильгельм, это поймет, если он ему доступно все не объяснит. Он снова обмакнул перо в чернила и написал соболезнования в связи со смертью тети Юлианы, передал приветы семье, Берте и шурину. Он не стал перечитывать письмо, прежде чем свернуть и запечатать. Оно ему самому не понравилось, он разорвал его, а написать новое второй раз не хватило сил.
               
                Через два дня Морель принес бюст Бонапарта. Жюли была удивлена.
                «Вы могли не спешить с этим» сказала она.
                «Поскольку гражданин Мокко зашел ко мне, я подумал, что скоро будет открытие выставки.» Морель снова хотел завернуть бюст в платок. «У меня много заказов на бюст генерала».
                «Выставку отложили на время» успокоил его Ханс.
                «Мы ценим Вашу работу».
                «Да, оставьте Вашу работу здесь.» сказала Жюли без восторга.
                Морель снова поставил бюст на стол, отошел на несколько шагов от стола и, приставив правую руку к глазам, как бы разглядывал свое произведение.            
                «Помнишь, что я тебе говорил, гражданин Мокко?» — спросил он. «Я добавил недостающую маленькую деталь. Обрати внимание на взгляд: он пустой! Взгляд в глаза судьбе, грядущим революциям!»
                Когда Ханс подошел ближе, он обнаружил, что зрачки теперь обозначены. Хотя он не заметил, что что-то изменилось, но вежливо сказал: «Вы правы: он смотрит в будущее…»
                «В будущее? Можно и так сказать». Морель посмотрел на Жюли.
                «Я художник, гражданин Мокко. Меня не касается, когда Вы выставите бюст».
                Когда Жюли передала ему деньги, прибыл Шарль Канар. Он хотел снова уйти, но Морель поприветствовал его так небрежно, как будто молодой офицер не был любовником его дочери.
                «Посмотрите на мой бюст», — настаивал он, пересчитывая деньги. «Я утверждаю, что именно молодой генерал, именно его гений делает нас художниками. Его амбиции подпитывают наши амбиции. Знаменитый Давид никогда не писал никого так хорошо, как Бонапарта!»
                Ханс проводил его. Морель, казалось, был доволен оплатой; он начал разглагольствовать об амбициях, которые толкали солдат и художников на великие дела, сравнивая их по очереди с болезнью, охотником, хищным зверем и боевым конем. Ахилл Фуко и старый Фуэ, мимо которых они проходили, слушали бесстрастно; они привыкли к тирадам художников.
                «Вас с друзьями подтолкнуло к штурму Бастилии тщеславие?» — перебил Ханс.
                «Это были другие времена,» немного смущенно ответил Морель, но быстро взял себя в руки и объяснил: «Сегодня мы ратуем за свободу, за которую боролись тогда, среди других народов. Тщеславие в этом очень помогает.»
                Прощаясь перед домом, Ханс поинтересовался Сюзанной.       
                «Она выходит замуж за своего одноногого», — сердито буркнул Морель.   «Пусть умрет от голода вместе с ним! Я найму служанку для работы по дому; это избавит меня от хлопот с ребенком!»
                Он быстро ушёл, топая по тротуару и размахивая руками, словно подгоняя непослушную дочь.
                Ханс нашёл Жюли и Шарля в небольшом кабинете.
                «Ты неправильно поняла Уврара,» говорил Шарль.
                «Он не противоречил другим, но это ничего не значит,» защищалась Жюли. «Я видела его лицо.»
                «Ты полагаешься на выражение его лица?»
                «Я полагаюсь на свою интуицию.»
                «Спроси сама Уврара, если не веришь мне!»
                «Ты забываешь, что Бонапарт не может просто вернуться во Францию из Египта.»
                Постепенно Ханс понял, что они обсуждали, будет ли Уврар финансировать правительство во главе с генералом Бонапартом. Шарль получал информацию не только от семьи Пермон; среди доверенных лиц банкира был его боевой товарищ, демобилизованный из армии после ранения и работавший на Уврара. Он не сообщил Шарлю, как они намеревались вернуть Бонапарта во Францию, но было несомненно, что Уврар поддерживал этот план.
                «Генералов достаточно», — заметил Ханс.
                «Бонапарты — богатые люди», — объяснил Шарль. «Семья сколотила состояние во время итальянской кампании — он сам, его братья и зятья, а также корсиканские семьи держатся вместе. Поэтому у Бонапартов те же интересы, что и у банкиров, и в этом их сила».
                «Ты прав», — согласилась Жюли, убежденная этим аргументом. Пока она договаривалась с Шарлем о том, чтобы он пригласил Бонапартов посетить выставку, Ханс просматривал альбом с видами Египта.
                «Она привезёт своего любовника», — сказал Шарль, а Жюли ответила: «Бонапарту придётся вернуться, чтобы он мог лучше присматривать за своей женой». Только после ухода Шарля Ханс выразил своё возмущение этой сделкой.
                «Ты уверена, что Бонапарта можно купить, как скот или мешок зерна?» — спросил он.
                «Я бы не называла это «покупкой», — парировала Жюли.
                «А как же еще! Это позорное и грязное дело; по сравнению с которым торговля мехом Астора — честное предприятие!»
                «Ты не изменишь мир, Ханс», — сказала Жюли с дружеской насмешкой.
                «Если Бонапарт — тот человек, каким его все считают, он растопчет                любого, кто захочет использовать его как орудие!»
                Жюли не стала спорить. «Мы выберем гравюры», — сказала она.
                Выставка открылась через десять дней. Как и предсказывал Шарль, Жозефина приехала с Ипполитом. Она дождалась полудня, чтобы посетить выставку; Шарль, устав ждать, уже собирался уезжать. Ахилл, первым узнав её карету, объявил о её прибытии; Шарль вышел ей навстречу на улицу; Жюли встретила её у дверей выставочного зала.
                Жозефина доброжелательно улыбнулась; она выглядела усталой, вокруг глаз легли темные тени. Жюли шла впереди, за ней следовал Шарль с наследным принцем. Перед гравюрой, изображающей портовый город, Жозефина повернулась к Шарлю и спросила, какой это город; это была Акка, ответил он. Город, где армию поразила чума? Он подтвердил это. Она спросила, как удалось получить эти виды, но, заметив бюст, она перебила Жюли, которая проводила экскурсию. Работал ли художник с натуры, спросила она, обернувшись и увидев, как из соседней комнаты вошел Ханс.
                «Гражданин Мокко, не правда ли?» спросила она. «Мы с Вами познакомились у Пермонов.»
                Ханс молча поклонился.
                «Скажите, известно ли Вам, знает ли скульптор генерала в лицо?»
                «Он видел его один или два раза во время публичных
                выступлений».
                «Тем более удивительно, как точно он передал сходство!» Она еще раз взглянула на бюст, оценивая фигурку, и повернулась к Хансу.
                «Мне говорили, что Вас называют Маленьким Пруссаком. Это правда?»
                «Не знаю, кто мог такое сказать обо мне…»
                «Люди до сих пор о Вас говорят…»
                Усталость Жозефины исчезла; ее губы и глаза улыбались. Ханс отступил на шаг назад, словно перед лицом противника, готового броситься на него.
                «Я бы скорее предположил, что вызвал отвращение», — сказал он.
                «Я слышала, что Вы также замешаны в скандале вокруг знаменитого Лорана…»
                «Я присутствовал при его аресте, и ничего больше».
                «Вы знали его?»
                «Он напал на почтовую карету, в которой я ехал из Нанта в Париж…»
                «Припоминаю. Расскажите мне как-нибудь подробней об аресте».
                Ханс огляделся, пытаясь придумать, как бы сбежать от Жозефины; Жюли пришла ему на помощь.
                «Завтра мы приглашены к мадам Пермон,» сказала она. «Вероятно, там и представится такая возможность …»
                Ипполит, который присутствовал при разговоре, молчал и при этом глупо улыбался.
                «Ей надоел этот юноша», заметил Шарль после ухода посетителей.
                «Он богат», — возразила Жюли. «Если Бонапарт разведется с ней, она выйдет замуж за Ипполита. Она любит мужчин помоложе. Не попытаешься ли ты завоевать ее сердце?»
                «Я хочу продвинуться по карьерной лестнице», — сказал Шарль. «Ревность генерала будет препятствием…»

                Ханс и Жюли пришли к Пермонам сразу после Амленов и незадолго до появления Бонапартов. На этот раз Жозефина пришла без своего любовника.
                «У Ипполита красный нос,» объяснила она. «Что мне с ним делать, когда он чихает и у него слезятся глаза? В таком состоянии он выглядит неприятно!» Поздоровавшись с мадам Пермон, Ханс убежал в соседнюю комнату и обменивался ироничными замечаниями с Лореттой Пермон по поводу мадам Амлен, чьи розовые духи, казалось, смешивались с запахом скотного двора.
                «Коровник», утверждала Лоретта.
                «Не могу представить, чтобы она когда-либо ступала в коровник,» возразил Ханс. «Возможно, она встретила пастуха на пастбище».
                «Вы полагаете, что она способна вернуться к природе?»
                «Этого опыта ей пока не хватает».
                Их отделила от остальной компании группа мускаденов, которые обсуждали новую моду на воротники, верховую езду и новую танцовщицу. Когда вошла Жозефина, они уступили ей дорогу, и она увидела Ханса. Она подошла к нему. «Почему вы позволяете им забрать Вас у нас, гражданин Мокко?» — спросила она.
                «Я не забирала у вас гражданина Мокко, гражданка Бонапарт», — сказала Лоретта, открыв ей свои яркие лучистые глаза. «Я не настолько эгоистична, чтобы хотеть оставить его только себе».
                «Я тоже не эгоистка», — заявила Жозефина. «Он обещал рассказать нам об аресте Лорана».
                «Он был там?»
                «Пусть расскажет». Мускадены приготовились слушать. Другие дамы последовали за Жозефиной. Ханс обернулся; выхода не было. В дверном проеме позади него стояла мадам Амлен.
                «Это было во Дворце Равенства», — сказал он со вздохом.
                «В салоне», — добавила Жозефина.
                «В так называемом салоне», поправила мадам Амлен.   
                «Хорошо, что преступника арестовали. Как это произошло? Он что, избивал бедных девушек?»
                «Я ничего подобного не видел». Ханс смирился с тем, что избежать внимания публики ему не удастся. «Он разбил только стаканы, тарелки, стулья и столы».
                «Видимо, они были красивее девушек!» — насмешливо сказал Амлен. — «Что вызвало его гнев?» — спросила Жозефина.
                «Молодой человек переоделся в девушку. Он почувствовал себя оскорбленным, я его понимаю».
                «Я бы тоже почувствовал себя оскорбленным на месте Лорана», — заверил один мускаден с кривым носом. Остальные рассмеялись.
                «Кто его предал?» — спросила старая мадам Пермон, стоявшая между Жюли и Жозефиной.
                «Молодой Боске, брата которого он убил».
                «Он должен был устроить молодого человека на работу», — сказал мускаден, который ранее заступался за Лорана. «Теперь бедняга лишится головы только потому, что не смирился с неудачной шуткой», — сказал другой, невысокий мужчина в туфлях на толстых подошвах и высоких каблуках, чтобы казаться выше.
                Но дамы не согласились; настроение новоиспеченных богачей изменилось не в пользу Лорана. Пока они спорили о нем с мускаденами, вошел новый гость, армейский интендант Амлен, и поприветствовал мадам Пермон.
                «Мы тут говорим об аресте Лорана», — сказала она.
                «Он стал причиной моего опоздания», — ответил он. «Я собирал последние новости о нем».
                «Как так? Он же в тюрьме, верно?» — спросила Жозефина.
                «Он сбежал?»
                «Из крепости? «Невозможно!» — воскликнул Амлен.
                «Для Лорана нет ничего невозможного», — заявил мускаден с кривым носом.
                «Ему удалось забраться на крышу, а оттуда он спустился вниз по веревке», — со смехом сообщил Амлен. «Это было прошлой ночью. Смертельно опасное приключение, но он благополучно спустился, бедняга!»
                «Почему ты называешь его беднягой, если он сбежал?» — спросила Жозефина.
                «Он не сбежал!»
                Побег Лорана видели «полуночники». Они предупредили охранников, но некоторое время Лорану удавалось ускользать от преследователей. Однако, когда сады, где он исчез, были окружены и обысканы, его нашли в садовом домике.
                «Это была драматическая сцена», продолжил Амлен.
                «Женщина сидела у постели больной дочери, когда в дверь вломились преследователи. Лоран спрятался за кроватью малышки. Когда его обнаружили, он достал двуствольный пистолет и убил одним выстрелом одного из стражников, а вторым – себя. Маленькая девочка истошно кричала.»
                «Вы знаете имя матери?» спросил Ханс.
                «Это бывшая комедиантка, гражданка Шателен.»
                Ханс сдержался, его лицо оставалось бесстрастным, и он знал, не глядя на нее, что Жюли тоже сдерживает себя; в тот момент он впервые оценил ее хладнокровие.
                «Есть еще одна новость», — продолжил Амлен. 
                Но он говорил об этом лишь в общих чертах; дескать, корабль прибыл, но он не сказал, в какой порт и что он привёз. Больше станет известно через несколько дней, и произойдут перемены, потрясения, даже новая революция не исключена. Мускадены пожали плечами и отвернулись; один ухаживал за Жозефиной, остальные собрались вокруг мадам Амлен. Только старая мадам Пермон слушала Амлена и тихо задавала вопросы.
                «Пойдем домой?» — спросил Ханс. Жюли согласилась. После того как они попрощались, мадам Пермон продолжила разговор с Амленом.
                «Ваши информаторы надежны?» — услышал Ханс ее вопрос и заметил, что Амлен ответил уверенной улыбкой. 
                Когда на следующее утро Жюли отправилась куда-то в карете, Ханс не спросил, зачем она это делает. Вернувшись от Пермонов, он напрасно ждал, что она скажет хоть слово об Альбертине; ее молчание оскорбляло его. Вскоре после отъезда Жюли он вышел из дома. Немного поодаль от павильона к нему подошел Пьер.
                «Не ходите к Терезе,» — сказал он, — «она никого не хочет видеть, она даже меня прогнала».
                Ханс наклонился вперед, губы Пьера словно изогнулись в хитрой улыбке.
                «Болезнь Альбертины ухудшилась?» — спросил он. «Врач думает, что это нервное расстройство, она должна все время спать…»
                «В этом виноват Ваш друг Лоран!»
                «Лоран больше не был моим другом,» — возразил Пьер. «Конечно, я скорблю о его смерти, но он не должен был стреляться у постели Альбертины».
                Его губы снова дрогнули, словно он собирался рассмеяться. Ханс с отвращением отступил на шаг назад.
                «Какое Вам дело до Альбертины!» — рявкнул он.
                «Она прекрасный ребенок, и она Ваша дочь. Я же говорил, что хотел бы иметь такого друга, как Вы.»
                «А я нет!»
                «Надеюсь, Вы измените свое мнение обо мне. Возможно, болезнь Альбертины несерьезная; небольшая температура, небольшая боль в горле — это говорит о простуде. Тереза, должно быть, неправильно поняла доктора. Она каждый раз проявляет свою любовь к ребенку, и считает своим материнским долгом расстраиваться, когда дитя болеет. Убедитесь в этом сами, мой друг!»
                Он больше не мог сдерживаться, громко рассмеялся, поклонился и, грациозно шагая, пошёл в сторону города, глядя через лорнет на сады.
                Деревья в садах сбрасывали листья, а земля уже была покрыта слоем увядшей листвы. В ярком утреннем свете краски сверкали так ярко, что Ханс несколько раз закрывал глаза, ослеплённый этим сиянием. Когда, спустя некоторое время, он всё ещё не дошёл до павильона, он понял, что заблудился; осенние краски создали лабиринт, в котором жёлтые фасады домов едва отличались от листьев. Наконец, Тереза показала ему дорогу. Она медленно подошла к нему, словно ждала его, и приложила палец к губам.
                «Не так громко», — прошептала она, — «Альбертина спит».
                «Я ни слова не сказал», — прошептал он в ответ. «Листья шуршат у тебя под ногами».
                «Как Альбертина может слышать шуршание! Мы так далеко от нее!»
                «Мы очень близко», Тереза указала в ту сторону, откуда пришла. Только сейчас Ханс заметил беседку за желто-красными листьями вяза.
                «Альбертина разве не в постели?» — спросил он.
                «Я оставила двери открытыми, чтобы слышать, если она проснется и позовет меня».
                Тереза тоже, казалось, была в лихорадке. Как и все простолюдинки, она обмотала голову платком, несколько прядей волос свисали на лоб, а на щеках виднелись красные пятна.
                «Зачем ты пришел?» спросила она. Ты снова собираешься упрекать моего ребенка?»
                «Я совсем не упрекал Альбертину!»
                «Ты не заслуживаешь такой дочери! Но ты держишь на нее обиду за то, что она назвала тебя Лораном, когда вы играли! Она чувствует твои скрытые упреки, чувствительное дитя!»
                Голос Терезы становился все громче и громче; последние слова она уже просто прокричала.
                «Потише!» шептал Ханс. «Ребенок же спит!»
                Тереза вскрикнула от испуга, а затем начала плакать. «Это твоя вина, во всем всегда виноват ты», рыдала она.
                «Альбертина заболела, потому что Лоран застрелился рядом с ее кроватью!» защищался он.
                «А почему Лоран застрелился? Потому что ты его предал!»
                «Не я, это был молодой Боске».
                «Ты его подстрекал!»
                Она снова повысила голос и угрожающе подняла руку, но затем внезапно опустила ее.
                «Ты слышишь?» прошептала она. «Альбертина плачет!»
                Она отвернулась от него и поспешила в павильон. Ханс ничего не слышал. Он медленно последовал за ней. Он остановился у двери комнаты. Альбертина, сидя в постели, обнимала свою мать, которая склонилась над ней. Ханс сделал несколько шагов ближе, и Тереза, услышавшая его шаги, тоже села. «Уходи!» — приказала она. «Оставь меня с моим ребенком, и уходи!»
                Ее голос, хотя и негромкий, был ледяным и настолько властным, что он не смел ей возражать. В комнате пахло лекарствами, пудрой и косметикой. На стене за кроватью было большое влажное пятно, похожее на грушу. Альбертина улыбнулась Хансу. Он ждал, что она что-нибудь скажет, но она молчала.
                Он пошел назад через сады, прогулялся вдоль берегов Сены, наблюдая за детьми, играющими в саду Тюильри с опавшими листьями старых каштанов, которые они подбрасывали то в воздух, то друг другу в лицо. Когда он вернулся домой, день уже клонился к закату.
                Жюли встретила его в хорошем настроении. До обеда она навещала Пермона, он дал ей кредит еще на более выгодных условиях, чем она могла рассчитывать.
                «В конце года откроется типография» объявила она.
                Ханс сел в углу. Он был недоволен тем, что Жюли не поинтересовалась Альбертиной, хотя сам не считал болезнь ребенка опасной.
                «Я рад за тебя», — сказал он с натянутой вежливостью.
                «Это ты первый подсказал мне идею открыть типографию, дорогой. Кстати, я ответила на письмо Монтиньи и отклонила его просьбу. Он получил щедрую компенсацию в виде земли на озере Эри. Я узнала от Пермона, насколько она ценна».
                Ханс молча смотрел на нее, снова и снова удивляясь тому, что деловая Жюли была ничуть не менее красива, чем любящая.
                «Что мне остается делать?» — наконец спросил он хриплым голосом.
                «Возможно, Бонапарту ты пригодишься. Твой опыт может ему пригодиться».
                «Какой опыт?»
                «Тот, который ты приобрел в Пруссии и Америке». Жюли села у окна и взяла вышивку. Солнце освещало комнату, рисуя фантастически искаженные тени на темных половицах. Голова Жюли напоминала гору, спинка стула — башню, а между ними раскинулось озеро света.
                «Кто знает, когда он вернется из Египта», — сказал Ханс. Гора на половицах начала двигаться и наклонилась к башне, частично заслоняя озеро. «Говорят, он возвращается во Францию. Было бы хорошо, если бы ты сейчас поговорил с мадам Бонапарт».
                «Возможно, но я бы предпочел сначала увидеть своего брата», — упрямо сказал Ханс.
                «Ты также сможешь снова увидеть свою сестру, хотя признавался мне, что не любишь её».
                «Она постарела, как и я. Возможно, за это время наши чувства изменились».
                Жюли откинулась назад и рассмеялась; гора открыла вид на ещё один участок озера.
                «Тебе доставляет удовольствие спорить со мной?» спросила она. Он забыл об Альбертине и лишь удивился, что Жюли не устала от него.
                На стене рядом с ним висело зеркало в квадратной позолоченной раме, но даже, когда он наклонился, он не узнал себя. Движимый любопытством увидеть незнакомца, которому удалось пробудить и сохранить любовь Жюли, он встал, сделал шаг к зеркалу, наклонился и посмотрел на свое лицо — это замкнутое лицо с широким, уверенным подбородком, карими глазами, которые смотрели на него мягко, но подозрительно, с двумя маленькими вертикальными морщинками между ними.
                «Ты думаешь, зеркало даст тебе ответ на мой вопрос приносит ли оно тебе радость?» — спросила Жюли.
                Он повернулся к ней и на мгновение задумался, что могло бы принести ему радость. Затем он подошел ближе, обнял ее и сказал:
                «Прости меня, Жюли, я не хотел причинить тебе горе». Она опустила вышивку и посмотрела на него.
                «Я не всегда понимала тебя, Ханс. Ты не делец. Мне следовало раньше поставить себя на твое место».
                «Неужели я, действительно, должен увидеться с мадам Бонапарт?» — спросил он. «Ты к ней не заревнуешь?»
                Жюли обняла его за шею. «Было бы слишком утомительно ревновать тебя», сказала она, прежде чем поцеловать его.
               
                После того как Ханс вышел из павильона, Тереза заперла дверь. Альбертина с любопытством наблюдала за ней. Но когда мать снова села рядом с ней, она вдруг потребовала: «Он должен вернуться!»
                «Ты любишь чужого мужчину больше, чем свою мать?» — спросила Тереза.
                «Он не чужой мужчина!»
                «Потому что он твой отец? Любящий отец! Пять лет он о тебе не заботился! Ты бы умерла с голоду, если бы я не присматривала за тобой!»
                Она говорила это много раз раньше. Теперь это больше не производило на Альбертину никакого впечатления.
                «Ложись снова!» — приказала Тереза. «Ты больна, ты должна спать!» Альбертина ослушалась.
                «У меня болит горло, — объяснила она. — Я не хочу ложиться, от этого будет только хуже. Отец должен вернуться!»
                «Он уже далеко».
                «Если поторопишься, догонишь его».
                «Что тебе от него нужно?»
                «Мне приснилось, что он винил меня за предательство. Но это была всего лишь игра. Я думала, что эти двое мужчин хотели подыграть. Вот что я хочу ему сказать».
                «Какие мужчины, дитя?»
                «Те, кто его забрал!» Глаза Альбертины расширились, волосы, спавшие на лоб, были мокрыми от пота.
                «У тебя снова жар,» сказала Тереза. «идем со мной, ложись, и я тебя укрою!»
                «Нет, он должен вернуться!» — заплакала Альбертина. «Беги, приведи его! Быстро, скорее!» Тереза попыталась взять ее на руки, но ребенок оттолкнул ее.
                «Я бегу, да», наконец заверила ее мать, так как не знала другого способа успокоить ребенка. «Ложись, я уже бегу, смотри!»
                Волнение Альбертины передалось и Терезе. Спеша по саду, она забыла подхватить юбку; та зацепилась за лежащие на земле ветки. Она споткнулась, упала и поцарапала руки. С трудом она поднялась на ноги и огляделась. Тропинки были пустынны. Вдали ей показалось, что она видит какую-то фигуру, но, продолжая идти, она поняла, что это тень дерева и сломанная ветка обманули ее. Застонав от боли и раздраженная от тщетности своих поисков, она повернула назад. Даже издалека она слышала плач ребенка. На этот раз она подхватила юбку.
                Альбертина, сидя в постели, вытирала слезы маленькими кулачками. Это были слезы гнева, которые сжимали ей рот, но, возможно, горло было таким опухшим, что говорить было больно. Когда ей наконец удалось заговорить, она снова заикалась: «Вернись! Он должен вернуться!» Тереза пыталась объяснить ей, что хочет забрать отца, но ей нужно было подождать, пока Пьер придет и останется с Альбертиной вместо нее. Постепенно малышка перестала плакать, проглотила темно-коричневое лекарство, прописанное врачом, и легла, уставшая от слабости и напряжения от плача.
                Тереза надеялась, что Альбертина забудет свою тоску по их воссоединению, но каждый раз, когда девочка просыпалась, она кричала: «Верни!» или «Беги за ним!». Ночью поднялась температура, но утром она спала. Проснувшись, Альбертина улыбалась, и говорить ей становилось легче. Она снова тосковала по отцу.
                «Я приведу его к тебе сегодня», — пообещала Тереза. Когда она собиралась уходить, посыльный из театра принес ей новую роль, которую она ждала несколько дней. Она пролистала тетрадь и бросила ее в угол. 
                «Когда ты пойдешь к нему?» спросила Альбертина.
                «Замолчи!» закричала Тереза.
          Ее лицо исказилось от ярости. Она села в угол, обхватила голову руками и молча уставилась перед собой. Прошло полчаса, потом час. Потом пришел Пьер.
                «Ты тоже заболела?» спросил он, взглянув на Терезу.
                «Мне прислали новую роль» сказала она безразличным тоном.
                Пьер взял тетрадь, открыл ее через минуту тоже бросил в угол.
                «Как они осмелились!» гневно бросил он.
                Тереза встала. Черты ее лица исказились до отвратительной маски греческих мифологических образов - то ли гарпии, то ли Медузы.
                «Этим я обязана Трусселю!» объяснила она. Этот негодяй    
                из капельмейстеров! Я верну ему эту роль!»
                «Потерпи немного. Бонапарт покинул Египет, возможно, он уже во Франции.»
                «Бонапарту как раз самое время заниматься моей ролью!»
                «Он тот, кого ждут все, к тому же он заядлый театрал. У меня есть друзья, которые знают его братьев. Подождем Бонапарта, Тереза».
                Она успокоилась. Ее напряженные черты лица расслабились. Она подошла к зеркалу и критически осмотрела себя.
                «Год тому назад ты сказал, что мы все должны держаться Лорана» упрекнула она.
                «Да, но Лоран мертв, а Бонапарт жив.»
                «Надеюсь он не застрелится у постели моего ребенка».
                Она обернулась. Альбертина встала.
                «Ты его приведешь?» спросила она.
                Только сейчас Тереза увидела, как ослабила лихорадка ее ребенка. Альбертина уже не была той маленькой, крепкой девочкой, какой была прежде; ее лицо сузилось, а карие глаза стали неестественно большими. В своей хрупкости она казалась прекраснее, чем когда-либо.
                «Я приведу его», — пообещала Тереза. «Она хочет увидеть своего отца, присмотри за ней, Пьер…»
                Она поспешно надела шляпу, набросила накидку и объяснила ему, какие лекарства он должен дать ребенку. Он также должен был приготовить настой из листьев ежевики, бузины и луговых трав, это был сбор, который ей дала одна певица, а на обед на плите стояла кастрюля сладкой каши. «Как долго тебя не будет?» — спросил он. «Я не знаю». Она погладила светлые волосы Альбертины, которые все еще были растрепаны и спутаны, но тут же отвернулась, испытывая отвращение к запаху пота и лекарств. Пьер пододвинул стул к кровати, собрал кукол и разложил их на покрывале. Альбертина не смотрела на кукол; она смотрела на свою мать. Тереза подняла с пола тетрадь с ролью, положила ее в сумку и быстро кивнула ребёнку на прощание; внезапно ей захотелось выйти на улицу.   
                Идя по садам, она успокоилась. Сначала она была полна решимости отправиться прямо в театр, но, приближаясь к городу, забыла о своей злости на капельмейстера Трусселя. Пьер был прав; она еще могла вернуть роль на следующий день. Страх за ребенка поселился у нее в груди, словно поднимающаяся из земли влага, которая перехватывала дыхание. Она остановилась. Солнце скрылось за завесой тумана; вероятно, оно скрылось раньше, но Тереза заметила это только сейчас. С каждым мгновением мир все больше темнел; завеса, сначала яркая, становилась серой; цвета деревьев и земли превращались в грязную смесь коричневого, желтого и красного; между двумя молодыми вязами показались трехэтажные дома города, серые и уродливые. Но Тереза поняла, что это не окружающий мир, а что-то внутри нее изменилось. Она подумала в этот миг об Альбертине. Она лишь на мгновение подумала об Альбертине, и этого мгновения было бы достаточно, чтобы окрасить живую природу, подобно красному камню, в цвета отчаяния. Она представила Пьера у детской кроватки. Наверняка он перепутал лекарства; он был небрежен и забывчив, а она даже не сказала ему, где найти листья и травы для настоя. Она боялась представить, в каком состоянии найдет ребенка, когда вернется. Она отчаянно пыталась вспомнить свою встречу с гражданкой Мокко, которая могла бы из ревности отказать отцу видеться с ребенком. Тереза сжимала руки, подбирала слова, которыми бы хотела умолять женщину о пощаде. «У Вас тоже есть ребенок, гражданка Мокко,» — говорила она про себя, — «подумайте о моих чувствах! Что мне делать, когда мой ребенок тоскует по отцу? Я больше не люблю ее отца; я не знаю, любила ли я его когда-либо. Пожалуйста, позвольте ему навестить свою дочь хотя бы на час, гражданка Мокко!»
                Она остановилась, просто одетая женщина оглянулась на нее. Неужели она что-то сказала вслух? Она сжала губы, подождала, пока дыхание успокоится, продолжила идти медленнее, пытаясь сдержать волнение в мыслях. Когда она подошла к гравировальной мастерской на улице Сент-Оноре, ей наконец это удалось. У двери стоял старик Фуэ, его слезящиеся глаза внимательно разглядывали посетительницу. Когда она остановилась перед ним, он начал кланяться — один раз, второй и третий, потому что он не привык к тому, что его замечают, и продолжал бы кланяться, если бы Тереза не обратилась к нему».
                «Где я могу найти гражданина Мокко?» спросила она.
                Фуэ достал из внутреннего кармана платок и вытер свои глаза.
                «Гражданина Мокко?» повторил он. «Сейчас, я спрошу сейчас, гражданка!»
                Он поспешил в соседнее помещение. Через минуту появился Ахилл Фуко и осмотрел Терезу также внимательно, как и Фуэ. Поскольку она была немолодой, а ее одежда немодной, его интерес, равно как и вежливость тут же улетучились. Он почесал нос и спросил: «Чем мы можем Вам помочь, гражданка?»
                «Я ищу гражданина Мокко» ответила Тереза также высокомерно, как он и откинула голову назад.
                «Гражданина Мокко здесь нет.» Ахилл, скучая, посмотрел на крышу. «Вы напрасно пришли, гражданка!»
                «Где я могу его найти?»
                «Он мне не докладывал, куда он пошел.»
                «Вы знаете, когда он вернется?»
                «И это он тоже не сказал.»
                «Тогда я бы хотела поговорить с гражданкой Мокко,»
                «Гражданка Мокко занята.»
                Высокомерие Терезы исчезло.
                «Но я должна с ней поговорить» крикнула она. «Это срочно. Перенести разговор я не могу».
                «Не кричите!» зашипел Ахилл. «Зачем поднимать такой шум!»
                «Я буду кричать до тех пор, пока гражданка Мокко меня не услышит. Речь идет о жизни моего ребенка! Я требую встречи с гражданкой Мокко!» кричала Тереза так громко, что он испуганно отступил.
                Жюли, услышав шум, вышла и с удивлением посмотрела на посетительницу. Фуэ, появившийся у другой двери, прикрыл рот платком, но не смог сдержать смех, увидев ужас Ахилла Фуко. Тереза резко обернулась. «Тихо!» — сердито воскликнула она. «Мой ребенок умирает, а вы смеетесь!» Ахилл пришел в себя.
                «Там стоит гражданка Мокко», — сказал он, указывая на Жюли. Тереза повернулась и поприветствовала Жюли глубоким поклоном.
                «Пожалуйста, не обижайтесь на мою резкость, гражданка», — умоляла она. «Мой страх сделал меня опрометчивой. Я боялась, что Вы меня прогоните, так как мы поссорились. Я больше не спорю. Моя дочь больна».
                Жюли пригласила ее следовать за ней. В кабинете на стуле, на который Жюли положила подушку, сидел Фредерик и рисовал буквы в блокноте. Жюли закрыла дверь за Терезой. «То, что Вы хотите мне сказать, персоналу не обязательно слышать», — сказала она.
                «Это не секрет, который нужно скрывать. Мой ребенок требует встречи с отцом».
                «Если он отец!»
                Тереза, снова разволновавшаяся, не почувствовала оскорбления. «Клянусь, гражданка Мокко! В то время я не любила никого, кроме него. Но любовь угасает; она оставляет лишь смутное воспоминание. Когда гражданин Мокко навещал меня, это было только ради ребенка — он любит Альбертину больше, чем она его».
                «Тогда почему она так по нему тоскует?»
                «Потому что она хочет сказать ему, что не предала его, что это была всего лишь игра. Альбертина, хочет попросить прощения за свой проступок! У Вас доброе сердце, гражданка Мокко! Скажите мне, где я могу его найти! Вы сама мать!»

                Жюли, смущенная волнением Терезы, отступила к окну.
                «Когда он вернется, я скажу ему, что Альбертина его ждет».
                «Его здесь нет? Ему здесь отказано?»
                «Какое у меня может быть на это основание!»
                Фредерик слез со своего места и посмотрел на посетительницу. Тереза наклонилась к нему и погладила его по волосам.
                «Ваш сын, гражданка?» — спросила она.
                «Да, мой сын».
                «Какой красивый ребенок!» Фредерик поднял руку и погладил Терезу по лицу. «Почему ты плачешь?» — спросил он.
                «О, я плачу?»
                «Посмотри на мои пальцы, они все мокрые!»
                «Тебе плохо?»
                «Нет, но ты должна сказать мне, почему плачешь, я хочу знать!»
                «Ах, ты хочешь знать! Ты хочешь меня утешить!»
                Она обняла Фредерика, подняла его на руки и поцеловала.
                Жюли подошла ближе. «Отпусти моего ребенка!» — приказала она.
                «Она должна меня поцеловать», — потребовал Фредерик, отвечая на объятия.
                «Это неприлично!»
                Жюли попыталась разнять их, Фредерик цеплялся за Терезу, но она позволила ему соскользнуть на землю, так как он был для нее слишком тяжелым.
                «А теперь уходите!» — воскликнула Жюли, охваченная ревностью. «Вы хотите забрать моего мужа, а раз не можете его найти, то забираете моего ребенка!»
                Тереза, внезапно поддавшись слабости, села без приглашения. Визит показался ей бессмысленным; ей было бы лучше остаться с больным ребенком, подумала она, наклонив голову набок и закрыв глаза. Фредерик стоял перед ней, наблюдая за ней с детским любопытством. «Ты больна?» — спросил он. Она не ответила. Ревность Жюли отступила, уступив место чувству жалости.
                «Ладно, отдохните немного», — согласилась она. «Пойдем, Фредерик, не беспокой гражданку». Она помогла ему сесть на стул, села напротив него и продолжила свою работу. Время от времени она поворачивалась, чтобы посмотреть на посетительницу, которая, казалось, спала. Наконец, Тереза подняла голову, открыла глаза и вздохнула. «Я бы хотела попросить Вашего разрешения подождать гражданина Мокко,» сказала она, — «но, вероятно, это бессмысленно».
                «Вы правы,» — подтвердила Жюли. — «Он может вернуться только к вечеру».
                «Еще несколько минут покоя, гражданка, и я уйду».
                Но когда Тереза наконец взяла себя в руки и встала, чтобы попрощаться, вернулся Ханс.
                Когда тем утром по городу распространилась новость о том, что генерал Бонапарт неожиданно вернулся из Египта и высадился на южном побережье Франции, Жюли настоятельно посоветовала Хансу, наконец, навестить Жозефину.
                «Она не будет в восторге от его возвращения,» — сказал он.
                «Если она умна, у нее уже будет готовый ответ. Сходи к ней сегодня; лучшего дня для визита и пожелать нельзя».
                По пути на улицу Шантерен, где жили Бонапарты, Ханс несколько раз испытывал искушение вернуться. Ему казалось неуместным просить женщину о рекомендации у генерала, даже если генерал был её мужем. Дойдя до садовой калитки, он всё ещё не мог определиться. Привратник, стоявший перед воротами, подошёл ближе «Генерал Бонапарт ещё не прибыл, гражданин», — сказал он.
                «Когда его ожидают?» — спросил Ханс.
                «Мы не знаем; он нам ничего не сообщил. Возможно, он будет здесь сегодня вечером, возможно, пройдёт десять дней. Он как вспышка, появляется в самый неожиданный момент. Вот такой он, маленький генерал».
                У швейцара была блестящая черная борода, которой он, очевидно, очень гордился, потому что, когда он не говорил, то постоянно поглаживал ее.
                «Значит он хороший полководец,» — сказал Ханс.
                «Величайший полководец всех времен». Швейцар приветливо, но снисходительно поздоровался с проходившей мимо пожилой женщиной, так же снисходительно, как и с Хансом; но было видно, что его чувство превосходства появилось совсем недавно, возможно, не раньше, чем известие о скором возвращении генерала. «Он покорит не только Европу, наш полководец, но и Африку, и Азию. Я его знаю; он не успокоится, пока не покорит половину мира. Нет, не половину, а три четверти мира!» 
                Швейцар снова погладил бороду, взглянул мимо Ханса и добавил: «Приходите завтра, гражданин, а если завтра его не найдете, то приходите послезавтра. В конце концов, Вы его найдете». Он начал удаляться в сад.
                «Я хочу поговорить с госпожой Бонапарт», — заявил Ханс еще резче, раздраженный высокомерием мужчины.
                «С госпожой Бонапарт? Почему Вы не сказали об этом сразу! Идите прямо по этой дорожке!»
                Небрежным жестом он указал на сад и удалился в свою караульную; похоже, госпожа Бонапарт ему не очень нравилась. Перед Хансом открылась широкая тропинка, вид был скрыт деревьями и кустарниками. Он прошел мимо силоса, каретного сарая по диагонали напротив конюшни и, наконец, вышел в палисадник, окруженный декоративными кустарниками, посреди которого стоял дом. Это был павильон, похожий на тот, в котором жила Тереза, только более благоустроенный; над первым этажом находился нижний этаж, предположительно, с помещениями для прислуги. Ханс пересек палисадник и поднялся по четырем ступеням парадной лестницы, которая вела на террасу с каменной балюстрадой. Он открыл входную дверь и вошел в прихожую, где находились два шкафа и медная тумба с умывальником, но она тщетно ждала, пока кто-нибудь вымоет в ней руки. Вероятно, ее поставили сюда только потому, что другого места для нее не нашлось, так как она была пуста, и рядом не было кувшина с водой.
                Хансу не пришлось долго ждать. Дверь напротив, лишь слегка прикрытая, открылась, и вошел пожилой слуга, который проводил его в небольшую гостиную. В центре стоял круглый стол из красного дерева и четыре кресла; в двух стеклянных шкафах хранилось несколько ваз и столовое серебро. Несколько фарфоровых статуэток, расставленных на небольших столиках из красного дерева, составили компанию ожидающему гостю. На стенах висели гравюры из меди, большинство из которых, как заметил Ханс, были куплены в магазине Жюли. Жозефина, которую слуга позвал поприветствовать гостя, подтвердила это.
                «Почему Вы не приехали раньше, мой маленький пруссак?» — сказала она, надув губы, как ребенок. «До вчерашнего дня я никуда не спешила, но сегодня я уезжаю. Только вчера вечером я узнала, что Бонапарт вернулся из Египта. Представьте мое потрясение, когда мне об этом сообщили, особенно за столом! Сначала я не хотела в это верить; я думала, они шутят!» Она опустилась в кресло, подперла подбородок рукой и посмотрела на Ханса. «Не могли бы вы присесть?» — спросила она. «Я ужасно спешу, но мне нужно немного отдохнуть перед поездкой, не так ли?»
                Он подтвердил это и сел напротив неё. На разделявшем их столе из красного дерева стояла фарфоровая чаша; картина на её основании, изображающая пастуха и пастушку, была наполовину закрыта серебряной цепочкой, гениально выполненным произведением искусства, звенья которой были в форме листьев и цветов. Ганс заметил её только тогда, когда наклонился вперёд, чтобы рассмотреть ее поближе.
                «Красивая цепочка, не правда ли?» — заметила Жозефина. —
                «Я никогда ничего подобного не видел».
                «Мой отец заказал её у аборигена на Мартинике. Не думаю, что она ценная, но мне всё равно немного грустно, что я её сломала…»
                «Сочувствую Вам».
                «Вчера я ужинала уГойе; я дружу с его женой. Он такой добрый и внимательный».
                «Разве вчера?»
                Гойе был одним из пяти директоров, но он не был слишком молод, чтобы Жозефина рассматривала его в качестве своего возможного любовника.
                «Взгляд Ваших карих глаз такой мягкий, как у жителей Мартиники», сказала она.
                «Я был только в Нью-Йорке и на тамошних озерах», ответил Ханс.
                «Это было просто сравнение. Но я хотела Вам рассказать, как так случилось, что цепочка порвалась.»
                Вошла горничная и спросила, какую одежду следует взять с собой и нужно ли взять пеньюар. Жозефина ответила, что сама придет и решит, и жестом велела ей уйти. Ханс начал вставать, но она протянула руку, прося его остаться подольше; ей нужен был отдых, она была расстроена. Из-за цепочки? Нет, конечно, не из-за цепочки. Или, может быть, и из-за нее, конечно, но цепочка была лишь последней неприятностью, концом вечера. «Все началось так приятно, — пожаловалась она, — я не ожидала никаких неприятных сюрпризов. Мадам Гойе приготовила чудесный ужин; она очень искусна в этом. Мы уже встали, чтобы пойти в соседнюю комнату выпить кофе, когда Гойе это сказал». 
                «Что он сказал?»
                «Что Бонапарт вернулся из Египта. Я о нем больше не думала, Египет ведь так далеко! «Он уже на пути в Париж», сказал Гойе. Мы стояли у двери в соседнюю комнату, я резко обернулась, цепочка описала в воздухе дугу, зацепилась за крючок на стене, и я не заметила, как она порвалась. Гойе поднял ее, он очень внимательный, но о прибытии Бонапарта ему следовало сообщить мне несколько осторожнее, Вы так не считаете?»
                Вошла служанка. Жозефина сообщила, что возьмет только два платья: то, которое на ней было в день прощания с генералом, и домашнее платье, которое ему очень нравилось. Служанка снова вышла.
                «Мне страшно», тихо сказала Жозефина, «он такой вспыльчивый, мне бы хотелось, чтобы у него были такие же кроткие глаза, как у Вас.»
                «Революция тоже штука жестокая», сказал Ханс.
                «Ах, революция! Она уже в прошлом!»
                «Генерал ее реставрирует.»
                «Вы так думаете?»
                «Все его ждут, народ ждет, когда он освободит его от угнетателей», — говорят они. «Генерал спас республику от роялистов; он должен спасти её и от нуворишей, банкиров и снабженцев, не так ли?»
                «Не знаю, мой Маленький Пруссак».
   Яркость красочного осеннего дня залила комнату и, казалось, раскрасила в многообразие цветов опавших листьев стены, лицо Жозефины и старого слуги, который открыл дверь и стоял в дверном проёме, пока его не заметили. Ханс первым повернулся к нему; старик показался ему пережитком дореволюционных времён. Затем ему пришло в голову, что первый муж Жозефины, генерал Богарне, погиб на гильотине. Но гражданка Бонапарт, вероятно, забыла отца своих детей и его бесславный конец; она с готовностью дарила улыбку маленькому пруссаку.   
                «Я думаю, что Вы любите революцию», произнесла она. «Если б я не была влюблена в Ваши глаза, я бы Вас боялась».
                «Мне еще никто никогда не говорил о том, что я внушаю другим страх».
                «Ваш подбородок указывает на то, что Вы энергичны, упрямы и даже можете быть жестоким. Мне бы хотелось узнать Вас поближе, чтобы вынести окончательное заключение.»
                Оба встали и наклонились вперед, словно собираясь обняться через стол, но шаги, скрип половицы и сухой кашель испугали их. Вошел старый слуга, нетерпеливый, потому что никто не обращал на него внимания.
                «Что вам нужно?» — спросила Жозефина.
                «Экспресс-почта отправляется через час», — ответил слуга.
                «Как быстро пролетело время!» Страх перед новой встречей с Бонапартом был запечатлен на лице Жозефины. Ханс опустил голову, стыдясь того, что, хотя бы на мгновение, пожелал жену маленького генерала.
                «Могу ли я надеяться увидеть Вас снова после возвращения генерала, гражданка, и попросить Вас представить меня ему?» — спросил он.
                «Надейтесь и приходите». Жозефина посмотрела на него, но он почувствовал, что она больше не думает о нем. «Конечно, я представлю Вас генералу, гражданин».
                Он поклонился, она помахала ему рукой и уже вышла из комнаты, когда он выпрямился; он видел только спину старого слуги, который следовал за ним. Он прошел через прихожую, постучал костяшками пальцев левой руки по раковине умывальника, которая издала удивительно прозрачный звон, и открыл дверь на террасу. Маленький генерал, вероятно, тоже часто бывал здесь, наслаждаясь нежной зеленью весны и яркими красками осеннего сада. Медленно спустился Ханс по ступенькам, пересек внутренний двор и прошел по садовой дорожке между конюшней и каретным сараем к воротам, где его ждал чернобородый привратник.   
                «Мадам Бонапарт едет ему навстречу», неодобрительно сказал портье. 
                «Мне это известно, гражданин», ответил Ханс.
                «Она не хочет демонстрировать всему Парижу сцену встречи. Неужели она преклонит перед ним колени в пыли на проселочной дороге, чтобы он простил ей неверность? Должно быть, это было бы прекрасное зрелище, но я не думаю, что ей это удастся». Швейцар громко и безостановочно смеялся. Его смех, постепенно затихая, еще некоторое время сопровождал Ханса, возвращавшегося в город.
                Ахилл, показывавший гравюры покупателю, шепнул Хансу, что его ждут, и многозначительно улыбнулся. Фуэ открыл дверь в кабинет, где стояли Тереза и Жюли, лицом друг к другу. Когда он вошел, Тереза села в кресло.
                «Проводи женщину домой», — сказала Жюли. «Ваш ребенок болен».
                «Альбертина тебя зовет», — объяснила Тереза. Ее голос слегка дрожал. Ханс посмотрел на Жюли, которая кивнула ему. Она устала от жалоб и хотела избавиться от надоедливой посетительницы.
                «Иди с ней», — сказала она, — «это твой ребенок». По пути к павильону Ханс и Тереза проходили мимо людей, обсуждавших возвращение генерала Бонапарта. Пару раз Ханс останавливался, чтобы послушать разговоры. Тереза подбадривала его идти дальше. Ее беспокойство за Альбертину уменьшилось по мере приближения к садам. 
                «Мне следовало вернуть роль сегодня утром,» сказала она, «времени было предостаточно».
                «Какую роль?»  спросил Ханс. Тереза рассказала о том, какое оскорбление она пережила, снова обрушилась с критикой на Трусселя и приписала ему все пороки, какие только могла придумать. Полдень стал теплым, словно лето хотело вернуться. На скамейке перед павильоном сидел Пьер, запрокинув голову, с открытым ртом и храпел; его лицо было искажено, как у ребенка, готового заплакать. Ханс остановился и посмотрел на него. Хотя он представлял собой нелепое зрелище, он все же был красив и напоминал свою сестру.
                «Иди внутрь и поговори со своей дочерью,», сказала Тереза, «я устала. Возможно, я пойду в театр сегодня днем…» Она села рядом с Пьером и прислонила голову к его плечу; ее подбородок был опущен, так что она еще больше походила на брата. 
                Ханс на мгновение сравнил их взгляды, затем внезапно отвернулся и ушёл в павильон. Кровать Альбертины стояла в темноте. Поскольку все молчали, он на цыпочках подошёл ближе, остановился у изножья кровати и стал ждать. Ему показалось, что Альбертина смотрит на него. «Злое дитя», — тихо сказал он, слегка посмеиваясь, чтобы она поняла, что обвинение несерьёзное.
                «Просто посмотри на меня, я тебе не верю! Ты предала меня, ты любила этого злого Лорана больше, чем меня! Но я всё равно пришёл к тебе, потому что ты меня позвала. Если хочешь, я останусь с тобой и позабочусь о тебе. Ты хочешь?»
                Альбертина не ответила. «Ты хочешь, чтобы я позаботился о тебе?» — повторил Ханс. Не получив снова ответа, он подошёл к кровати и наклонился над ней. Альбертина смотрела на него не так, как он думал; её взгляд был застывшим.

























                Часть пятая               


Приезд спасителя

               


                Дети бежали впереди, за ними следовали музыканты. Затем появились солдаты во главе с офицером. Оркестр, игравший марш, заиграл «Марсельезу». Молодые люди, женщины, продавцы, рабочие и слуги стояли на обочине дороги. Владельцы магазинов вышли наружу, окна на верхних этажах открылись, женщины высунулись из окон и приветствовали криками и жестами. После первых нескольких тактов все подпевали «Марсельезе». Солдаты махали руками в ответ и смеялись. Некоторые кричали: «Да здравствует Бонапарт!» После первого куплета раздался чистый, пронзительный голос: «Да здравствует Спаситель!» Многие оглянулись в поисках того, кто кричал. Это был молодой человек с короткими светлыми волосами и круглым, весёлым лицом; когда он понял, что все смотрят на него, он покраснел. Пожилой мужчина похлопал его по плечу.
                «Ты прав», поддержал он. «Да здравствует Спаситель!»
                Многие другие также присоединились к этому лозунгу. Солдаты вместе с встречающими подхватили второй куплет. За войском шли дети и несколько подростков. Перед Хансом остановилась женщина средних лет, тщательно, но не по моде одетая.
«Теперь все будет хорошо», сказала она и кивнула, как будто хотела убедить себя в том, что будет лучше; возможно, она была торговкой или была владелицей дома, который сдавала в аренду и который приносил небольшую прибыль.
                «Это уже вторая колонна, которую я приветствую», ответил Ханс.
                «Я встретила три колонны уже, возможно будет и четвертая, я не считала. Но я спрашивала одного из офицеров, который командует солдатами парижского гарнизона.
                Он мне сказал: если Бонапарт вернется во Францию, нами никто командовать больше не будет, мы будем знать, чем мы обязаны герою нации. Неплохо сказано, да, гражданин?»
                Ханс жестом подтвердил.
                «Я рада, что Вы такого же мнения. Поверьте мне, гражданин, с этого момента все станет только лучше! Он наведет у нас порядок!»
                Она пошла дальше, вслед за процессией. Другие пешеходы сделали то же самое.  Ханс еще думал стоит ли ему присоединяться к демонстрантам, но, когда затих последний куплет «Марсельезы», ему вдруг пришло в голову, что он во время этих песнопений ни разу не вспомнил о смерти Альбертины. Я ведь ее любил, думал он, как я могу быть виноватым в ее смерти! Тереза обвиняла его. С криками она бросилась на тело ребенка, и, крича, начала осыпать Ханса оскорблениями; ее лицо, покрытое слезами и пылью, исказилось до неузнаваемости, а крики превратились в яростный, беспомощный хрип. Ханс помнил, что даже во время этой безумной вспышки он на мгновение забыл о мертвом ребенке и лишь отчаянно размышлял о том, как эта уродливая старая комедиантка когда-либо могла что-то значить для него. Он молчал; что он мог сказать на ее обвинения? Пьер вытащил его на улицу. Тереза, после короткой передышки, снова начала бушевать; он слышал это, находясь уже в саду.
                Чем дальше Ханс отходил от павильона, тем больше смерть ребенка превращалась в дикий и зловещий сон. Он называл себя бессердечным и бесчеловечным, но в то же время, склонив голову набок, внимательно прислушивался и останавливался, потому что приближался еще один полк солдат. Сначала он слышал музыку, затем увидел бегущих впереди детей. Он махал рукой, как и все остальные, гулявшие в колясках, кричал те же слова, что и они: «Да здравствует Бонапарт!» и «Да здравствует спаситель!», и пел «Марсельезу», как и все остальные. Пожилой мужчина с седым лицом, испещренным множеством мелких морщин, сказал: «В каждом городе, через который проезжал Бонапарт, люди встречали его с восторгом!»
                «Он нужен республике», согласился Ханс.
                «Так и есть. Мы все ждали спасителя!»
                Ханс почти не заметил, что Бонапарта уже почти все называли «Спасителем». Сам он тоже так его назвал, когда вошел в типографию.
                «Сегодня весь Париж вышел на улицы», — сказал Фуэ, вытирая мокрый нос. — «В нашу мастерскую сегодня никто не заходит».
                «Потому что ни у кого нет времени покупать гравюры», — ответил Ханс. — «Все празднуют приезд Спасителя. Присоединяйтесь к празднованию, гражданин Фуэ!» 
                Ахилл Фуко был захвачен уличным энтузиазмом. Он сунул правую руку в жилет, выпятил грудь и сделал вперед шаг правой ногой…
                «Мы закажем гравюру на меди с изображением триумфального похода генерала от Средиземного моря до Парижа,» заявил он, «по одной гравюре каждого города! Увидишь, Фуэ, покупатели будут штурмовать нашу мастерскую!»
                Жюли, присоединившаяся к ним, казалось, согласилась с этим.
                «Но главное — это типография,» — сказала она. — «Мы должны начать работу не позднее следующей весны. Когда Бонапарт вернется, будут заказы». Она рассмеялась, насмехаясь над печальным выражением лица Фуэ и над Ахиллом, который мог бы доказать свой энтузиазм по отношению к Бонапарту во время его следующей военной кампании.
                «Генерал сказал, что его важнейшая задача — восстановить мир», — ответил Ахилл. «Все генералы этого хотят», — сказала Жюли. «Бонапарт завоевал Италию, Директория её потеряла. Думаешь, он с этим смирится? Лионские купцы — нет. Они получали из Италии огромное количество сырья для шёлка, и теперь на него снова будут увеличены таможенные пошлины. Бонапарту следовало бы разбираться в торговле, гражданин Фуко…»
                Маленькое, озабоченное лицо Ахилла, на котором рот, нос и глаза еще больше сжались от горя, так что контраст с его атлетическим телом был заметнее обычного, позабавило Жюли. Но Ханс, смягченный горем по Альбертине, пришел ему на помощь.
                «Бонапарт не принимает приказов от торговцев шелком в Лионе,» — сказал он.
                «Он, говорят, беседовал с ними,» — ответила Жюли, «и вечером в его честь устроили факельное шествие, во главе которого шли торговцы шелком». Лицо Ахилла стало еще меньше и мрачнее.
                «Поскольку ты еще не стал солдатом, тебе придется отказаться от притязаний на славу на поле боя,» утешил его Ханс.
                «Я не стал солдатом, потому что должен был содержать свою мать,» — коротко ответил Ахилл. «Она была больна; она не могла себя обслуживать». Он пожал плечами и пошел в приемную.
                «Он никогда не говорил о своей матери,» — заметила Жюли.
                «Похоже, она уже мертва».
                Но день едва ли располагал к тому, чтобы разделить печаль по судьбе матери Ахилла. Ходили слухи, что Бонапарт прибудет в Париж уже на следующее утро. Жюли сомневалась в этом; проселочные дороги были в плохом состоянии и небезопасны по ночам.
                «Никто не посмеет напасть на завоевателя Италии и Египта», — возразил Ханс.
                «Но он путешествует без охраны; откуда бандиты узнают, что это он? К тому же, они, похоже, его почти не уважают».
                «В любом случае, я пойду к нему завтра. Я должен выяснить, принесет ли он войну или мир во Францию».
                Жюли, взяв в руки перо, снова положила его. Она не смотрела на Ханса.
                Машинально она потянулась за банкой с абразивным песком и посыпала им давно написанное письмо. Осознав это, она смущенно рассмеялась.
                «Похоже, сегодня важный день», — сказала она. «Я никогда не была так рассеяна».
                «И не была так весела».
                «Возможно, но у меня мало причин для радости. Ты уже полгода во Франции, больше половины этого времени в тюрьме, и теперь ты можешь снова меня бросить!»
                «Разве ты сама не советовали мне пойти к Бонапартам?»
                «Я не думала, что он вернется так скоро».
                Пока Ханс был с Альбертиной, Жюли получила информацию от Шарля. Прошло всего несколько дней, прежде чем правительство Директории было свергнуто, и Бонапарт навел порядок.  Ханс должен был помочь ей открыть типографию.
                «Но я ничего в этом не понимаю», — возразил он.
                «В этом нет необходимости. Ты должен просто контролировать процесс».
«Рабочих? Ты знаешь, что я опасный агитатор.»
                «Ты должен любить свою жену так сильно, чтобы не издеваться над ней».
                «Я люблю тебя, даже когда подшучиваю над тобой, Жюли!»
                Она посмотрела ему в глаза, но, похоже, не была до конца уверена, серьезен ли он.  Вот почему она сочла, что лучше на время перестать говорить о будущем.
                «Как твоя дочь?» — спросила она.
                «Когда я пришел, она была уже мертва».
                Он говорил это тем же тоном, что и раньше, поэтому Жюли снова задалась вопросом, не издевается ли он…
«Мертва?» повторила она.
«Я не могу это изменить».
«Ты был равнодушен к своей дочери?
Ханс пожал плечами, и замолчал.
«Из-за нее ты совсем не занимался своим сыном.» упрекнула она его
                «Возможно.»
                Жюли почувствовала себя вдруг беспомощной. Он происходит из совершенно другого народа, как я смогу его понять, думала она.
                «Ты никогда никого не любил?» спросила она.
«Я любил Терезу, я любил тебя». Это было словно заученное перечисление, послушный ученик перечисляет имена, которые он выучил. «Я любил Альбертину, я любил Фредерика…»
«Твой сын еще жив, и я тоже!»  перебила она его.
«Итак: я люблю Фредерика, я люблю тебя.»
 «Я не верю, что твоя дочь умерла.»
 «Она умерла. Она умерла незадолго до моего прихода. Ее глаза остекленели, а тело было холодным. Пьер сидел на скамейке перед домом и спал. Тереза подсела к нему. Я один вошел в дом.»
              Он говорил монотонно, не понижая и не повышая голос. Жюли подошла к окну и посмотрела на улицу. Мимо проезжали экипажи. Ей показалось, что издалека доносится Марсельеза. Она поняла, что он любил своего ребенка. Вдруг она всхлипнула. Ханс некоторое время не шевелился. Потом он подошел к ней, остановился у нее за спиной и положил руки ей на плечи.
 «Это я должна сейчас тебя утешать, а получается, что ты меня утешаешь!»
       
          Морель принес известие о прибытии Бонапарта в Париж. Он пришел утром, оттолкнул Фуэ и Ахилла и бросился на Ханса, который собирался выйти из дома. «Он приехал!» — закричал Морель. «Я его видел!» Он был так взволнован, что ему потребовалось несколько минут и много слов, чтобы его поняли. Даже таможенники узнали его, сообщил он. Ахилл, Фуэ и Жюли, привлеченные шумом, окружили его и Ханса.
    «Кого узнали охранники?» — спросил Ахилл, который все еще не понимал в чем дело.
 «Кого? О ком говорит Париж?» — кричал Морель. — «Кого ждут? Кто спаситель?»
 Но никто не хотел верить этой новости.
 «Вчера они тоже говорили, что он приехал», — сказала Жюли. «Это был всего лишь слух…»
   «Нет лошадей, которые могли бы бежать достаточно быстро, чтобы он уже оказался в Париже», — объяснил Ахилл. «Я кое-что понимаю в лошадях, гражданин Морель. Генерал Бонапарт прибудет в Париж не раньше послезавтра».
 «Говорю Вам, гражданин Фуко, его узнали даже таможенники!» Морель был уверен в своих словах. «Я с ними разговаривал».
  «Вы сами его не видели?»
 «Видел, но не мог поверить своим глазам. Скорость его передвижения удивила и меня, ведь я тоже кое-что понимаю в лошадях, гражданин Фуко».
«Что сказали таможенники?»
«Что он стал стричь волосы короче, чем раньше».
«Вы ошибаетесь», — сказал Ханс. «Генерал Бонапарт никому не подчиняется, даже моде».
«Возможно, ему было неудобно носить длинные волосы в египетскую жару», — предположила Жюли.
Морель согласился с ней.
 «Он словно иссох от солнца,» — доложил он, — «маленький, загорелый и худой».
 «Я уверен, что человек, которого ты видел, не был Бонапартом», — заявил Ахилл и вышел; Фуэ уже вернулся на свое место в приемной.
 «И все же это был Бонапарт!» — сердито крикнул ему вслед Морель.
«Скоро якобинский клуб снова откроется!»
Ахилл, уже собираясь закрыть за собой дверь, но вернулся. «Кто тебе это сказал?» — спросил он.
«Ты же знаешь, что этот маленький генерал был якобинцем!»
«Это было давно, а люди болтают всякое».
 «У него всё ещё есть друзья среди якобинцев!»
«Возможно. У него много друзей. Говорят, даже среди Капетингов».
«Ложь! Он подавил их восстание!»
«Это тоже было давно». Ахилл отвернулся от него и вышел из комнаты.
«Есть люди, чей разум перерезают при рождении вместе с пуповиной!» — прорычал Морель.
«И этот маленький генерал всё-таки якобинец!»
 «Это станет ясно, когда он доберётся до Парижа», — сказала Жюли. Она кивнула ему и удалилась.
 «Никто мне не верит», — пожаловался Морель. «Я сейчас пойду к нему домой, гражданин Мокко, и там разузнаю все».
Движимый сомнениями и любопытством, Ханс пошел с ним. Жизнь в Париже ничем не отличалась от любого другого дня, за исключением того, что утренний туман еще не рассеялся; полуденный свет был немного тусклее, а фасады домов казались еще более однообразными, чем обычно. Морель молча ускорял шаг; только на углу улицы Шантерен он остановился и обернулся, чтобы посмотреть на Ханса.
 «А что, если это не он?» — спросил он.
 «Почему ты так спешишь его приветствовать?» — спросил Ханс.
«Я хочу попросить его позволить мне поработать над его бюстом с живой модели. Сколько скульпторов и художников теперь набросятся на него! У первого еще есть шанс, возможно, у второго и третьего, но у четвертого точно нет».
         «Может быть человек, которого Вы видели, вовсе не Бонапарт. Вы сами это сказали»
«Поэтому я буду ждать его у дверей, пока он не вернется!»
 Он запрокинул голову и продолжил свой путь, но у ворот он передал Хансу полномочия расспросить о генерале. Привратник с блестящей черной бородой внимательно рассматривал посетителей.
 «Мне кажется, Вы были здесь недавно, гражданин», — сказал он, глядя на Ханса с высокомерным и насмешливым выражением лица.
Ханс кивнул.
«Я помню, Вы просили аудиенции у мадам Бонапарт, не так ли?»
 «Совершенно верно».
«Мадам Бонапарт посылает Вас к нему?»
«Я недостаточно хорошо знаком с гражданкой Бонапарт, чтобы она могла дать мне такое поручение».
«Это прискорбно», — голос привратника был укоризненным. «Я надеялся, что Вы заберете у меня ее имущество».
Он несколько раз кивнул. От него пахло крепким спиртным.
«Что это значит?» — спросил Морель, с любопытством подходя ближе. «Гражданка Бонапарт ушла из дома?»
«Она должна уйти!» — засмеялся швейцар; его щеки были красными и блестящими. «Она хотела поехать к нему навстречу, но разминулась с ним. Генерал поехал другой дорогой. Он собрал все ее вещи, одежду и украшения. Теперь это все в моей комнате; я жду, когда их заберут…»
«Генерал приехал!» — взволнованно воскликнул Морель. «Я не ошибся!»
«Он здесь с самого утра! Первым делом он приказал принести мне вещи мадам Бонапарт. Это немного, два чемодана и сундук. Но когда она сама придет за ними, мне придется терпеть её жалобы, она будет причитать и ныть, сегодня, по крайней мере, полчаса точно — я её знаю! Если бы она была моложе, было бы забавно её утешать. Не знаю, как генерал её терпит!»
Морель попытался оттолкнуть его. «Я должен поговорить с генералом, гражданин!» — закричал он.
«Невозможно, гражданин! Генерал уехал к директорам!»
 «Тогда я подожду его у него дома! Дайте мне пройти!»
Швейцар раскинул руки, чтобы остановить его, но Морель изловчился, проскользнул под ними и побежал к дому. Швейцар беспомощно опустил руки.
    «Что за люди!» — сокрушался он. «Все чего-то от него хотят! Что я могу сделать? Эта женщина тоже будет его беспокоить, когда вернется! Я ничего не могу с этим поделать! Даже маленький генерал не смог с ней справиться, поэтому он оставил ее багаж у меня. И я должен держать эту женщину подальше от него…»
     Голос становился все тише и тише; Ханс тоже прошел мимо привратника вслед за Морелем. Привратник сел на скамейку перед домом, опустил голову на руки и стал рассказывать гравию под ногами о злодеяниях женщины, которая изменяла маленькому генералу с мужчинами всех возрастов, если они делали ей хоть несколько приятных комплиментов, и которая была обязана поставщикам Парижа больше, чем все остальные женщины вместе взятые. Через некоторое время он поднял глаза, увидел Ханса в конце аллеи, прямо перед павильоном, и отчаянно закричал: «Вернитесь, гражданин! Ваш друг уже внутри! Одного достаточно! Вернитесь!» Ханс все еще слышал крики, но не мог разобрать слова. Он уже добрался до переднего двора, поднялся по ступенькам и обнаружил, что входная дверь приоткрыта. Внутри кто-то разговаривал; Морель попытался что-то сказать, но холодный, жесткий женский голос явно подавлял его.
        «Мой сын не сказал мне, когда вернется», сказала женщина на грубом диалекте вперемешку с итальянскими словами. «Поймите же Вы, он проделал тяжелый путь, он только сегодня утром прибыл и через два часа ему пришлось снова уехать по делам. Когда он вернется, ему надо будет как следует отдохнуть. Предоставьте ему эту возможность.»
Ханс заглянул в приоткрытую дверь. В прихожей перед Морелем стояла высокая женщина с полным лицом, настолько серьезным, что казалось, она никогда не улыбалась. Услышав приближение мужчины, она подняла голову.
        «Прошу прощения, мадам,» — ответил Ханс на ее молчаливый вопрос, — «мы не собирались беспокоить генерала. Мы просто хотели бы знать, когда мы можем его навестить».
Мать генерала склонила голову.
«Мой сын будет принимать посетителей каждое утро, как и прежде», — сказала она.
 Морель воспользовался моментом молчания, чтобы объяснить, что он хотел бы увидеть генерала, чтобы представить себя как художника. Летиция Бонапарт подняла руку, заставив его замолчать.
 «Мой сын Вас выслушает; он ценит искусство и художников». Она повернулась к Хансу. «Вы тоже художник?»
«Я хотел бы служить под началом генерала, где бы я ни понадобился»,  ответил Ханс, «при условии, что он не сочтет меня слишком старым».
 «Вы выглядите молодо».
«Я столь же стар, как и генерал».
«Генерал тоже еще молод».
Снаружи послышались шаги человека, поднимающегося по лестнице. Ханс отошел в сторону, чтобы уступить дорогу Бонапарту.
  «Завтра граждане вернутся, чтобы рассказать тебе о своих пожеланиях», — сказала мать. Бонапарт был без мундира; его зелёный сюртук не был броским, как и круглая шляпа, которую он снял и положил на каменный стол.
«Всего одно слово, гражданин генерал, позвольте мне сказать вам хотя бы одно слово!» — умолял Морель. Бонапарт вежливо улыбнулся; он даже положил свою руку на руку Мореля.
 «С удовольствием, и ещё несколько слов, гражданин, двадцать или тридцать, сколько захотите», — сказал он. «Приезжайте через два дня, а ещё лучше — через три. Дайте мне время отдохнуть от поездки». Он повернулся к Хансу и добавил: «И вы, гражданин, тоже приезжайте через три дня, чтобы я мог узнать Ваши пожелания. Если это возможно, я с радостью их выполню, гражданин».
   Он поднял руку; это был тот же жест, которым его мать велела Морелю молчать. Он был столь же решительным, возможно, немного более властным, пренебрежительным и надменным, что не сочеталось с его вежливой улыбкой, но Ханс не заметил этого при первой встрече. Когда они шли обратно к воротам, Морель сказал: «Маленький генерал умеет командовать; я бы не посмел ему возражать. Вы видели его рот, гражданин?»
 «Вы имеете в виду его улыбку?»
«Нет, я имею в виду острые морщинки у уголков рта. Я лишь намечу их на бюсте. Мне кажется, это признак жажды власти».
«Назовите это энергией, гражданин Морель. Якобинец — это не тот, кто жаждет власти».
Карета генерала стояла перед каретным сараем, мимо которого они проходили; кучер распрягал лошадей.
 «Возможно, Вы правы, генерал должен быть властным», — вдруг признал Ханс. «Как иначе он мог бы командовать целой армией?»         
«Верно, гражданин Мокко. Каждый великий человек, даже якобинец, должен им быть. Именно этого не хватало моему бюсту для полноты картины; теперь я это знаю. Я убежден, что если буду чаще видеть генерала, то открою в его лице и другие качества».
 «Не умаляйте моего восхищения этим маленьким генералом!»
 «Наоборот, я хочу его возвысить. Он не должен засыпать вот так!» Он указал на привратника, который сидел на скамейке, прислонив голову к стене и тихо похрапывал. 
   
         Тонкий туман, поднимавшийся над Сеной и влажной землей близлежащего леса, в тот день никак не рассеивался; даже на следующее утро солнце тщетно боролось с ним.
«Когда похороны твоей дочери?» — спросила Жюли.
Ханс не знал. «Я не хочу идти к Терезе», извинился он. «Мой визит её расстроит».
 «Ты знаешь, что я её не люблю, но думаю, ей нужна твоя поддержка».
«Она не дала мне понять, что ей это нужно».
 «Любая мать упрекнула бы отца своего ребёнка за то, что он бросил её в такой день». Но Ханс колебался; он поехал к ней только после обеда. По дороге он несколько раз был на грани того, чтобы повернуть назад. Он немного подождал перед павильоном. Внутри было тихо. Туман, который здесь был гуще, чем в центре города, словно заглушал все звуки. Ханс постучал в дверь; когда в ответ он услышал только тишину, он повернул ручку и вошёл.
       Тереза, сидя у окна, рассматривала фотографию, которую держала в руках. Она не подняла глаз, услышав шаги. Ханс остановился посреди комнаты. На Терезе был грязный халат, ноги в тапочках, волосы растрепаны; на столе рядом с ней стоял полупустой графин с вином.
«Я не хочу пропустить похороны, Тереза», — сказал он, долгое время тщетно надеясь, что она его заметит.
Наконец, она посмотрела на него и кивнула, улыбаясь. «Я ждала, когда ты придешь», — ответила она.
Ее лицо было опухшим и красным, на лбу выступили капельки пота, а маленький, слегка вздернутый нос становился все более бесформенным. Ханс опустил голову; вид Терезы был ему неприятен, и в то же время он боялся, что она почувствует его отвращение. Но она была так пьяна и занята собственными фантазиями, что не заметила его замешательства.
 «Подойди ближе», — поторопила она его. «Сядь со мной». Она указала на стул рядом с собой. Он замешкался; ему потребовалось усилие, чтобы сделать несколько шагов к стулу. Даже после первого шага он уловил исходящий от нее запах пота и алкоголя.
«Я пришел на похороны», — повторил он, садясь и опуская глаза. «Я не хочу их пропустить».
«О, похороны, я уже забыла о них!» Она рассмеялась и тут же прикрыла рот рукой. «Как я могу смеяться над этим! Похороны были вчера.»
 «Я сожалею, что не приехал раньше». Он прикусил губу, отчаиваясь, что не может найти слов, чтобы утешить Терезу. Но она не просила об этом.
 «Они были вчера утром», — повторила она. «Как только я вернулась, я начала разучивать роль…»
«Ты берёшься за неё?»
«Этот негодяй Труссель хотел меня разозлить, но теперь я разозлю его! Он увидит, что я сделаю с этой ролью, интриган!»
Она налила бокал вина, опустошила его и задумчиво посмотрела на Ханса. «Жаль, что ты не пришёл на похороны. Ты бы видел Пьера! Он опустился на колени и рвал на голове волосы!»
«Он любил Альбертину?»
«Не знаю, но она любила его, Лорана и тебя, тебя, пожалуй, меньше всех. Меня она не любила, она была ко мне равнодушна. Меня это не удивляет. Я ведь не хотела детей.»
«Я помню.»
«Смотри!» Тереза показала картину, которую она рассматривала.
«Моя миниатюра!»
«Ты стал старше. Ты вспоминаешь о Берлине?»
Он вспомнил их первую встречу на Фридрихштрассе, порыв ветра, который принёс ему в объятия маленькую, дикую и сердитую Терезу, их прогулку к палаткам, их первую ночь любви. Неряшливая, преждевременно стареющая и толстеющая комедиантка, сидевшая рядом с ним, ничуть не походила на его прежнюю Терезу. Тем не менее, он прошептал: «Я очень тебя любил».
«Я тоже тебя очень любила, Ханс. Но ты только и говорил о революции».
Он встал и отошёл на несколько шагов от неё. Только сейчас он понял, что ему холодно. «Ты не зажгла печь?» — спросил он.
 «Нет, а зачем? Я скоро иду в театр.»
Он обернулся только у двери. «Я замерзаю», — сказал он.
 «Если хочешь, я зажгу печь».
«Ты должна выучить роль».
«Я уже ее выучила, но должна подумать над тем, где я могла бы еще поимпровизировать.»
 Она отложила миниатюру в сторону и достала тетрадь с текстом предстоящей роли.
Ханс остановился на ступеньках перед дверью и прислушался. Внутри было так же тихо, как и тогда, когда он приехал. Он вздохнул с облегчением; воспоминание осталось позади. Туман рассеялся, бледный диск солнца осторожно показался и тут же снова скрылся под тонкой вуалью облаков. Ханс снова повернул голову, затем поспешил вниз по ступенькам и вышел через сад на улицу. Но в город он не вернулся; он бродил по лесу до вечера. Когда он добрался до дома, уже стемнело. Он не сказал Жюли, что пропустил похороны. На его месте лежало письмо из Пруссии. Пока он читал его, Жюли полировала подсвечники на столе.
 «Ты пожелал сыну спокойной ночи?» — спросила она.
 «Я сделаю это», — ответил он, не поднимая глаз от письма.
«Он уже спит. Ты же знаешь, что Катрин укладывает его спать рано».
 «Прости, я забыл».
Она встала, наклонилась над люстрой и ножницами для чистки свечей отрезала обугленный конец фитиля. Даже в мерцающем свете свечи ее лицо оставалось серьезным и спокойным.
     «У Фредерика есть ты», — сказал он в ответ на ее молчаливое обвинение. «У него есть Катерина, Ахилл и Фуэ, все они его любят. У Вильгельма нет никого, кто бы его любил».
«Кто такой Вильгельм?»
«Мой брат. Он уродливый и неуклюжий, его лицо покрыто шрамами от оспы. Он снова пишет мне, даже не получив ответа на свое последнее письмо».
     Он отложил письмо, не дочитав до конца; оно не сообщило ему ничего нового. Пруссия не изменилась; знать и дубинка по-прежнему правили страной, из которой он был изгнан, и, похоже, его брат тоже страдал от этого. Но Вильгельм не осмеливался признаться себе в этом. Стоит ли ему ввергать младшего брата в ту неразбериху, из которой он сам еще не выбрался?
 «Я бы с удовольствием привёз Вильгельма в Париж, Жюли,» сказал он. «Но это было бы бессмысленно; он не смог бы приспособиться к нашим обстоятельствам. Мне и самому достаточно тяжело».
Жюли отполировала все подсвечники.
«Давай, наконец, поедим; ты, должно быть, голоден».
    Позже тем вечером Ханс снова вышел на улицу. Ночь была холодной и безветренной; туман окутывал фигуры, цвета и звуки своей монотонной серостью и проникал даже в коридоры Дворца Равенства. Из открытой двери доносился лишь приглушенный шум. Ханс вошел и оказался перед лестницей, ведущей в комнаты, которые арендовала Розина. Поднимаясь по ступеням, он услышал голоса. Из всех голосов выделялся пронзительный голос Розины. «Тебе здесь не место, мой мальчик», — крикнула она. «Маленький Боске здесь больше не появлялся!»
Ответил голос Пьера. Розина перебила его.
«Нет. Убирайся!» набросилась она. «Ты сам признался, что у тебя нет денег» Неужели ты думаешь, что мои девочки любят тебя за твои красивые глаза? Шарло, спусти его с лестницы!»
Стоя на лестничной площадке, Ханс видел, как шел вниз по лестнице Пьер, покачиваясь и держась за перила одной рукой, другой опираясь на руку Шарло.
 «Этот гражданин совсем свихнулся на маленьком Боске» подшучивал горбун. «Но мы придерживаемся старых обычаев и предлагаем нашим клиентам только дам.»
Пьер освободился от Шарло, споткнулся о пару ступенек, остановился перед Хансом и облокотился о его плечо.
«Я хотел пожелать Эмилю счастья за то, что он отомстил за своего брата» объяснял Пьер.
Шарло пнул его.
«Помогите ему найти юношу», обратился он к Хансу и отправился по лестнице наверх.
«Ах, трусливый калека, ты смеешь меня пинать!» — крикнул Пьер. Он отпустил Ханса и повернулся, снова споткнулся, потерял равновесие и упал. Со стоном он сел и потер колено.
 «Вставайте!» — приказал Ханс. «Тереза ждет Вас!»
 «Тереза?» — Пьер отпустил свое колено и посмотрел на Ханса.
«Тереза думает только о своей роли; у нее даже не было времени оплакать Альбертину!»
 «Знаю, ты сделал это за нее».
 «А ты, мой друг. Почему ты не пришел на похороны? Я скорблю без перерыва со вчерашнего утра!»
Хотя исходивший от Пьера алкогольный запах вызывал у Ханса отвращение, он наклонился и помог ему подняться. Пьер цеплялся за него.
 «Я хотел поговорить с Эмилем о его брате и Лоране», — сказал он, вздыхая. «Это бы меня утешило».
Ханс взял его под руку и повел вниз по лестнице. Выйдя из дома, Пьер дрожал, сгорбился и жалобно произнес: «Тереза не так сильно горевала по Альбертине, как я».
«Лжец!» — крикнул Х анс и оставил его одного. Через некоторое время, оглянувшись, он увидел, как Пьер наощупь идет вдоль стен дома. Его рот, казалось, усмехался, но это могло быть иллюзией; расстояние между ними было уже слишком велико, чтобы разглядеть какие-либо детали.
             Когда Ханс прибыл на улицу Шантерен в назначенный день, чтобы явиться к генералу, швейцар остановил его.
   «Нет смысла Вам пробиваться к генералу, гражданин,» сказал он.  «Посетители внутри устроили такое столпотворение, что некоторым отдавили ноги; некоторые не смогли дойти до дома».
 «У меня такие маленькие ноги, что я не беспокоюсь за них,» ответил Ханс.
«Тогда идите на свой страх и риск; мне приказано только не пускать женщину». Швейцар задумчиво посмотрел на него. «Или женщина все-таки послала вас?»
  «Мои собственные заботы приревновали бы, если бы я взял на себя еще чьи-то чужие».
«Вы остроумны, гражданин; генералу это понравится».
Швейцар открыл ворота, чтобы впустить карету. Человек, сидевший сзади, смотрел прямо перед собой; кучер опустил кнут в знак приветствия.
«Все генералы, посещающие генерала Бонапарта, сегодня в гражданской одежде», — сказал швейцар. «Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, почему они оставляют свою форму дома!»
«Генерал Бонапарт тоже в гражданской одежде. Возможно, он думает, что, если наденет форму, его обвинят в желании причинить вред Республике».
 «Вы издеваетесь надо мной, гражданин!»
Ханс заверил его, что это он ошибается. Тут подъехала другая карета, он этим воспользовался и прошел мимо швейцара в сад. Когда карета обогнала его, он увидел внутри полного, улыбающегося мужчину; позже он узнал, что это был банкир Шабори, будущий тесть Эмиля Боске.
Морель подошел к нему на площадке перед домом; узнав Ханса, он распахнул объятия и обнял его. «Он друг искусства!» — воскликнул он. «Он позволил мне сделать эскиз бюста. Когда я закончил, он лишь мельком взглянул на него, но этого взгляда было достаточно! Морщины возле рта, сказал он, должны быть глубже! Ценитель искусства, гражданин Мокко!»
«Как давно Вы здесь?» — спросил Ханс.
«С самого рассвета. Завтра я хочу отнести бюст гражданину генералу. О, я зря трачу время, не буду больше медлить, гражданин Мокко!»
В прихожей было не так много посетителей, как ожидал Ханс; либо швейцар преувеличил, либо большинство уже ушли. Навстречу Хансу шли двое пожилых мужчин, по-видимому, депутатов.
«Я твердо убежден, что Генерал — друг свободы», — сказал один из них, тот, что помоложе, человек с бледным, изможденным лицом. «Он считает неправильным, что руководство распустило Союз друзей свободы и равенства».
 «Он прямо об этом сказал?» — спросил другой, чье угрюмое выражение лица делало его старше своих лет.
«Он выслушал мои жалобы без возражений и несколько раз кивнул».
 «Кивнуть может кто угодно; это ничего не значит».
«Что касается меня, я доверяю генералу».
Оба депутата вышли из комнаты. В углу генерал, одетый в гражданскую одежду, разговаривал с банкиром Шабори, но они говорили так тихо, что ни слова не было слышно. В соседней комнате стоял Бонапарт в окружении группы посетителей. Молодой человек серьезно разговаривал с ним. Когда Ханс собирался подойти, его остановил слуга, с которым он уже встречался во время своего первого визита в дом.
      «Приходите завтра, гражданин», сказал он.
       «Генерал назначил мне на сегодня» ответил Ханс.
        «Пришли его братья и сестры, чтобы поприветствовать его. Вы понимаете, что он хочет уделить время своей семье».
        «Я подожду.»
        «Тогда отдохните в саду, гражданин. Но все же было бы лучше, если б Вы пришли завтра, поверьте мне.»
     «Кто этот молодой человек, с которым сейчас беседует генерал?» спросил Ханс.
       «Его брат Люсьен.»
        «Якобинец, не так ли?»
     Выразительное лицо слуги застыло и стало похожим на маску.
«Я в этих делах не разбираюсь, гражданин», — ответил он, повернувшись к другому посетителю. Шабори и генерал, уже поговоривший с Бонапартом, вместе покинули дом. К кругу двух братьев присоединились еще несколько родственников или знакомых. Ханс решил последовать совету слуги и немного прогулялся по саду. Ночью шел дождь; дорожки были влажными, было много луж. Утро было ветреным, ветер разогнал тучи, и выглянуло солнце. Ханс ускорил шаг, ступил в лужу, покрытую опавшими листьями, и вода брызнула вверх, замочив ему брюки. Он вернулся на главную дорожку. Перед закрытыми воротами стояла карета, которую привратник не пустил. Из кареты высунулась Жозефина.
 «Если генерал оставил у Вас мои вещи, впустите меня хотя бы, чтобы я могла их забрать!» — воскликнула она.
«Пришлите своего кучера!» — крикнул в ответ привратник.
«Он должен остаться с лошадьми».
 «Откройте ему ворота!»
«Я открою их ему, а не Вам!»
 «Я хочу посмотреть, не пропало ли что-нибудь!»
 «Вы мне не доверяете, гражданка?»
 «Если Вы намереваетесь не пускать меня в сад, у меня есть веские основания Вам не доверять!»
Ссора, которая, по-видимому, длилась уже некоторое время, достигала уже кульминации. Жозефина вылезла из кареты и начала трясти ворота. Кучер, сидевший на козлах, вмешался, щелкнул кнутом и заявил, что продаст карету и лошадей, если не сможет загнать карету в каретный сарай, а лошадей — в конюшню. Привратник растерялся и ответил, что не получал никаких указаний относительно кареты и лошадей. Жозефина закричала, что он, наконец-то, должен отдать ей ее имущество. Она вцепилась в ворота обеими руками. Узнав Ханса, она помахала ему рукой.
     «Вы разговаривали с Бонапартом?» — крикнула она ему. «Он приказал Вам сопровождать меня, не так ли? Скажите этому человеку, что он больше не может ослушиваться генерала, если не хочет быть смещен с должности!»
Привратник оглянулся на Ханса, затем снова на Жозефину и растерянно покачал головой.
«Я не знал, что Вы послали гонца к генералу, гражданка», — сказал он. — «Генерал угрожал прогнать меня, если я Вас впущу. Что мне делать? У меня двое внуков, десяти и двенадцати лет, я должен их содержать».
 «Почему их отец не обеспечивает их?» — спросила Жозефина.
«Он погиб в Италии при Арколе. Вот почему генерал дал мне эту должность. Он знал моего сына, как храброго солдата, так он сказал …»
  Он снова заговорил, но его взгляд метался между Жозефиной и Хансом. Когда он сделал паузу, Ханс сказал: «Отец храброго солдата тоже должен быть храбрым. Откройте ворота для госпожи Бонапарт, гражданин!»
 «Это ради детей, гражданин», — извинился привратник. «Подождите здесь, я сам пойду к генералу».
 «У него сейчас нет времени», — быстро объяснил Ханс. Кучер щёлкнул кнутом и закричал, что лошади не слушаются. Маленькая собачка Жозефины, которая оставалась в задней части кареты, залаяла громко и злобно.
 «Фортуна тебя укусит, если ты меня не впустишь», — пригрозила Жозефина привратнику. «Не думай, что она тебя боится. Она даже генерала укусила за ногу».
        «Ты останешься на своем месте», — заверил его Ханс. «Я напомню генералу о твоем сыне».
Привратник, сбитый с толку множеством слов, щелчком кнута и лаем Фортуны, открыл ворота. Вошла Жозефина, взяла Ханса за руку и повела его к дому. Карета медленно следовала за ними. Кучер, щелкая языком и коротко крича, усмирял фыркающих лошадей, потому что Фортуна лаяла еще сильнее, чем прежде.
 «Генерал сердится, потому что он не выносит Ипполита», объяснила Жозефина. «Я благодарна Вам за поддержку, гражданин Мокко. Ипполит действительно очень красив, Вы его видели, но эти красивые молодые люди быстро надоедают. Кто теперь с генералом?»
«Его братья».
«Это плохо. Их семейство меня не любит. Я не такая тихая, как они думают. Я боюсь его братьев, я боюсь его самого. Только не надо меня утешать, гражданин Мокко. Нельзя быть такой беспечной и позволять себя утешать».
 Она нервно рассмеялась, остановилась, когда они доехали до конюшни, и приказала кучеру: «Не распрягай пока лошадей, Клемент. Возможно мне придется вернуться в город еще раз, и я оставлю Фортуну с тобой; она может помешать примирению.» Кучер, Клемент, молодой, красивый парень, поправил шляпу. «Фортуна меня тоже не любит», — сказал он с усмешкой. «Я оставлю ее в карете, пока Вы не вернетесь».
 «В карете? Что Вы за человек! Я ведь не знаю, когда я вернусь.»
«А если Фортуна меня снова укусит?»
«Если Вы будете добры, она тоже будет доброй. Ваши лошади Вас не кусают, правда?» Идя дальше, Жозефина объяснила: «Этот Клемент любит только своих лошадей и деньги, но он всем будет рассказывать, что силой прорвался сюда ради меня. Знаете, я даже не знаю имени привратника?»
«А Вы знаете, что он присматривает за своими внуками?»
«Я видела двух грязных мальчишек, играющих перед сторожкой. Они уродливые дети…» — Жозефина замолчала, вздрогнув, возможно, от отвращения к грязи и уродству, которые, как ей казалось, стали еще более отвратительными, а может, от страха перед предстоящей встречей.
         На тропинке между конюшнями и двором они встретили последних посетителей, покидавших дом Бонапарта. Некоторые робко приветствовали их, большинство проходили мимо, отводя взгляд, один, увидев их, замер и, после краткой заминки, поспешил обратно в дом.
«Он пошел доложить о моем приезде», — прошептала Жозефина. «Я его знаю; генерал его не любит. Этот человек хочет ему угодить, и он не остановится ни перед чем, чтобы этого добиться».
Когда они подошли к ступеням павильона, посетитель, объявивший об их приезде, уже возвращался, надвинув на глаза шляпу. Жозефина церемонно ответила на его приветствие.
«Подождите меня перед приемной», — попросила она Ханса. «Не уверена, что он меня примет». Прихожая была пуста; в соседней комнате оставались только Жозеф и Люсьен, два брата генерала, но они даже не поздоровались с Жозефиной. Они лишь криво усмехнулись, стоя, словно на страже, перед дверью в соседнюю комнату.
 «Генерал отдыхает, он устал», — сказал Люсьен.
«Вы хотите меня остановить?» — спросила Жозефина.
«Идите к нему», — ответил Йозеф. «Вы можете открыть дверь, гражданка».
«Если сможете,» — добавил Люсьен. «Генерал не сказал нам, что ждет Вас».
 «И, возможно, ему и не хочется Вас видеть».
Жозефина опустила голову.
«Почему вы издеваетесь надо мной?» спросила она. «Что я вам сделала?»
Но она не могла разжалобить братьев.
«Вы сделали генерала посмешищем всего Парижа», сказал Жозеф, глядя мимо нее. «Вы никогда его не любили».
 «Баррас всему миру рассказывает, что Вы хотите выйти замуж за своего Ипполита,» добавил Люсьен. «Сделайте это поскорее, иначе Баррас заберет его себе».
«Какое мне дело до Ипполита! Отойдите в сторону!» — воскликнула Жозефина.
«Как пожелаете, гражданка. Мы подчиняемся Вашему приказу».
Братья отошли от двери. Жозефина даже не взглянула на них, прошла мимо и нажала на ручку. Дверь была заперта. Жозефина постучала, потом стала отчаянно трясти дверь и кричала: «Наполеон! Это я, Жозефина! Открой, Наполеон!» Внутри было тихо.
 «Не беспокойте генерала, гражданка», — сказал Жозеф. «Ему надо немного отдохнуть; он устал, Вы что, не понимаете?»
Жозефина резко обернулась, едва сохраняя самообладание.
 «Вы распространяете обо мне разные слухи!» — обвинила она братьев. «Вы меня ненавидите! Вы не можете смириться с мыслью, что он счастлив со мной!»
«Счастлив!» — насмешливо воскликнул Люсьен.
 «Теперь мы видим его счастье», — сказал Жозеф. «Какие слухи! Что мы можем ему еще рассказать, чего он еще не слышал? Все говорят о Вас и Баррасе, о Вас и Ипполите, о Вас и черт знает о ком еще! Неужели мы должны перечислять и помнить все имена!»
«Вы могли бы использовать меньше любовников, чтобы добиться развода», — сказал Люсьен. «Вы пошли на ненужные хлопоты».
 «Точно так же бессмысленно стучать и кричать; он вас не услышит…»
 «Оставайтесь с одним из своих любовников».
«Можете распоряжаться своими нарядами и украшениями, как Вам угодно».
 Жозефина не смела открыть рот. Опустив глаза, она терпела все обвинения братьев. Несколько слезинок скатились по ее щекам, которые она осторожно вытерла платком. «Не плачьте, гражданка», — сказал Люсьен. «Это только добавит Вам морщин. Не стоит приближать старость».
«Когда же Вы наконец покинете этот дом?» — спросил Жозеф.
«Я буду ждать здесь», заявилаЖозефина.
«Как долго?»
«Я буду ждать», — повторила она.
На мгновение это озадачило братьев, затем Люсьен заявил: «Пусть она ждет, мне пора идти».
«Мне тоже», — согласился Жозеф. Уходя, они даже не попрощались с невесткой. Проходя через прихожую, Жозеф сказал Хансу:
«Генерал сегодня не принимает посетителей, гражданин. Попробуйте в другой раз».
Как только они закрыли за собой дверь, Жозефина снова начала стучать и звать. Не получив ответа, она со вздохом отвернулась и вошла в прихожую.
 «Почему Вы не пошли домой?» — спросила она Ханса.
«Вы приказали мне ждать».
«Я забыла».
Она достала из сумочки зеркальце и пудру, чтобы скрыть следы волнения; тем временем она спокойно продолжала говорить:
«Семья настроила его против меня. Я поддерживала все эти связи только ради него. Если бы я могла ему об этом рассказать, он бы понял. Но я не знаю, с чего начать, могу только ждать.»
 «А, если он не откроет дверь?»
«Но он же должен будет выйти из дома.»
«У Вас никого нет, кто мог бы до него достучаться?
Жозефина спрятала в сумку зеркальце, косметику и пудру.
«Он любит Ортанс и Эжена», задумчиво произнесла она. «Он любит их настолько сильно, как будто они его собственные дети, а не дети генерала Богарнэ.»
«Тогда позовите их».
 «Я сама этого сделать не могу. Если я уйду с этого места, он не пустит меня обратно в дом».
Ханс встал, чтобы привезти Ортанс иЭжена.
Жозефина сомневалась, что они последуют за ним.
 «Я пошлю Клемана с каретой», — сказала она. «Приведите его».
 Молодой кучер отказался войти в дом. Генерал запретил это, сказал он, а также ему не разрешалось оставлять лошадей одних. Когда Ханс согласился остаться с лошадьми и сказал ему, что генерал заперся внутри, Клеман дал себя уговорить. Прошло некоторое время, прежде чем он вернулся.
  «Вы должны составить компанию мадам, пока не приедут дети», — заявил он, забираясь на место возничего. Лошади двинулись с места, и Фортуна, которая до этого спала, снова начала лаять. Клеман рассмеялся.
«Эти два Богарне накажут его за его за проступок», — крикнул он, — «они давно ждали подходящего момента».
Ханс вернулся в дом и оставался с Жозефиной, пока не привезли Эжен и Ортанс.
 
     Через несколько вечеров после возвращения Бонапарта Жюли объявила, что хочет пойти в театр. Будет представлена новая итальянская оперетта.
 «Там будут все наши знакомые,» сказала она. «Говорят, брак маленького генерала снова в порядке; может быть, мы его увидим…»
Она сняла на вечер ложу. Стоя у перил, она помахала другим ложам, где сидели Пермоны, Шабори и Амлены. В тот вечер собрался весь новый светский круг: все, кого Ханс встречал в гостиной мадам Пермон: банкиры, интенданты, нувориши, богачи и вернувшиеся эмигранты, которые часто посещали их заведение. Партер был заполнен землевладельцами и ремесленниками, пекарями, мясниками, торговцами игрушек, которые стали богатыми за последние два года, но и они теперь принадлежали к новому обществу. Правительство, пять директоров, не пришли, только Талейран, бывший, и по прогнозам будущий министр иностранных дел, сидел с мадам Гран, своей любовницей, в одной из боковых лож. После того как Жюли поздоровалась со всеми своими знакомыми, она тихо сказала: «Это значит, что он поладил с генералом, и что Бонапарт возьмет на себя управление государством. Талейран не ввязывается в сомнительные дела.» Ханс отодвинулся в глубь ложи. Жюли, стоя у самого края, разглядывала зрительный зал. На ней было светлое прозрачное платье, на плечи она накинула шаль, один локон упал на лоб, явно ненарочно; лицо было тщательно напудрено.
 «Жюли, ты любишь меня сейчас, как и раньше?»
 Она слегка отвернула голову в сторону, не глядя на него ответила: «Так как раньше? Но разве можно чувства измерить?»
«Может быть, если уметь считать так, как ты.»
«Я плохой счетовод, Ханс. Каждый раз я поручаю Ахиллу или Фуэ, или тебе проконтролировать меня. Разве ты это не заметил?»
 «Я не знал причину, ты мне никогда об этом не говорила.» 
Она снова посмотрела в зрительный зал.
«Кажется, пришла семья Бонапартов».
         Но пока это был только Люсьен, который приветствовал знакомых в партере, мелких торговцев, своих избирателей, которым хотел польстить. Справедливо распределяя свою улыбку между всеми, кто принимал в этом участие. Жюли снова посмотрела в сторону.
«Этот Люсьен плоховато выглядит», заметила она. «Тщеславие так и прет из него.»
«Они все тщеславны», сказал Ханс.
«Он здоровается даже со своей невесткой!»
Жозефина появилась в ложе в сопровождении своего шурина Жозефа. Люсьен улыбнулся и помахал ей рукой; она помахала в ответ. «Они ненавидят друг друга, Бонапарты и их шурины», — сказал Ханс, у которого это зрелище вызвало отвращение.
«Стоит ли им выставлять напоказ свою ненависть? Это было бы против их интересов. Меня забавляет, что они устраивают такое хорошее комедийное представление».
Но настоящая комедия в зале началась незадолго до поднятия занавеса. Жозефина покинула ложу, где сидели ее шурины, и заняла место в небольшой, закрытой сеткой ложе рядом с ней, которая не была освещена. Были видны только ее профиль и шея.
«Она ждет генерала», сказала Жюли.
Не только Жозефина, весь зрительный зал ожидал его появления.
Был уже подан знак к началу представления, когда он появился. Дверь в ложу открылась, в ярком луче все увидели стройный силуэт Бонапарта, одетого в гражданский костюм со шляпой в руке. Всего лишь краткий миг он был освещен, потом он закрыл дверь в ложу, которая погрузилась во тьму. Но зрительный зал приветствовал его появление овациями. Сидящие в партере встали и замахали руками, все приветствовали Бонапарта, некоторые называли его по имени, Наполеон, другие просто «Спасителем», а в одном углу пели «Марсельезу». Когда генерал появился рядом с Жозефиной, крики и пение переросли в хаотичный шум. Бонапарт склонил голову, жестом призвал к тишине и указал на сцену: он любил театр и хотел насладиться представлением в тишине. Его жесты, точно рассчитанные, казались почти естественными.
Жюли обернулась.
«Я и не знала, что ты так хорошо поешь», сказала она.
«Разве я пел?» спросил смущенно Ханс.
Он стоял и вместе со всеми выкрикивал то ли Бонапарт, то ли Наполеон, а, может быть: Спаситель, или: спаси нас, он сам уже не знал, что он выкрикивал, а потом запел и пел с воодушевлением, пока в зале не наступила тишина. Он замолчал и сел.
«Ты красиво пел», похвалила его Жюли еще раз.
В этот вечер Ханс не подумал о том, почему Жюли так восторгалась Бонапартом. Он обратил внимание на то, что эта эмоция преображала ее.
Они сидели, держась за руки, когда начался спектакль, пока на сцене не появилась Тереза. Музыка к комедии, исполнявшейся в тот вечер, была написана Трусселем, новым капельмейстером; она была легкой и приятной, как и сюжет пьесы, комедии положений, которая развлекала публику в древности: два брата любили двух сестер, сестры перепутали братьев, братья сестер, что часто давало поводы для песен и арий. Имени Терезы не было в списке актеров, и Ханс не знал, что она участвует в постановке. Она играла служанку, которая, хотя и часто появлялась на сцене, пела лишь несколько слов. Когда она впервые вышла на сцену, Жюли не узнала ее, хотя маленький, слегка вздернутый нос Терезы был достаточно примечательным. Ханс тоже с изумлением задавался вопросом, не та ли это Тереза, которую он любил, эта маленькая, полная женщина с опухшим от слез лицом, со следами порока, алкоголя или наркотиков, с помощью которых она искала забвения и утешения. Хуже и ужаснее, чем это изменение в ее внешности, были ее движения; они напоминали движения куклы, часовой механизм которой был заведен еще перед тем, как она вышла на сцену. Механически она поднимала то правую, то левую руку, опускала их, делала паузу — спешила дальше, а затем пропевала несколько нот; ее голос тоже был приведен в движение, словно скрытым механизмом, он звучал хрипло и будто был лишен чувств. Тереза часто пробегала по сцене, даже когда ей нечего было говорить или петь. Казалось, она хотела напомнить зрителям о своем присутствии, а также своим коллегам-актерам, оркестру и дирижеру. Она утрировала свою роль, намеренно выставляя её на первый план. Во время её третьего выхода зал над ней смеялся. Ханс смущённо пожимал плечами. Тереза дико оглядывалась по сторонам, вызывая ещё больший смех, и ещё более растерянно и бесцельно бродила по сцене, натыкаясь то на одну из двух сестёр, то на одного из двух братьев. Она заикалась, пыталась петь, но ноты были слишком высокими. Она прикрывала рот рукой, словно пытаясь заглушить фальшивые ноты. Публика ревела от восторга. Тереза лихорадочно металась по сцене зигзагами, аплодисменты, не утихая, следовали за ней.
«Я и не знала, как хороша твоя Тереза», — сказала Жюли Хансу.
Наконец он понял, что этот вечер стал триумфом Терезы. Она не была великой певицей, не была трагической актрисой, её манеры, голос и темперамент предназначались для комедии. Первые аплодисменты придали ей уверенности и самообладания, и она всё больше привлекала к себе внимание своими зигзагообразными, жеманными шажочками, дикими взглядами, обрывочными фразами и взлетающими вверх или скользящими вниз нотами. В центре внимания уже не были влюблённые, братья и сёстры-близнецы; центром стала маленькая, пухлая, комичная служанка со вздернутым носиком. Словно, сама, придумав сюжет, она словно руководила событиями на сцене, вызывая путаницу, разлучая и соединяя влюблённых. Сначала актеры пытались играть против нее, но вскоре сами поддались очарованию, жестам, мимике комедиантки, обращаясь к ней взглядами и движениями, умоляя о наставлениях, советах, помощи, которую она даровала отчаянными жестами. Наконец, когда все влюбленные нашли друг друга, а родители и слуги тоже разделились по парам в такт музыке, Тереза, возвышаясь над всеми остальными, стояла на ступенях, ведущих в дом, и с поднятыми руками благодарила богов за то, что ее страдания, наконец, закончились.
            «Она великолепна!» воскликнула Жюли и стала аплодировать.
В тот вечер не было сомнений, кому именно зрители аплодировали. Актеры, поклонившись, отошли в сторону, уступая место Терезе и выталкивая ее в центр сцены. Но Тереза, столь же неуклюжая, как и в своей роли, поклонилась, но, осознав, что оказалась в центре внимания, окруженная пустым пространством, захотела убежать, поняла невозможность этого, на мгновение отчаялась, а затем в глубоком благоговении опустилась на колени, повернув лицо вправо, где находилась ложа Бонапарта, склонила голову и осталась в этом положении.
          Бонапарт поднялся, подошел к перилам ложи и стал аплодировать артистам. Зрители кричали и махали руками. Только когда призывы к Бонапарту, спасителю, стали громче, и некоторые снова запели, он повернулся к публике, поднял правую руку ладонью наружу, чтобы отбить аплодисменты, указал на сцену и актеров, чтобы это пошло на пользу тем, кто имел на это больше прав в тот вечер, чем он, а затем, подавая пример всему залу, сам снова зааплодировал и удалился в темную глубь ложи.
    «Какой искусный комедиант», — пробормотал кто-то себе под нос в ложе рядом с Хансом и Жюли. «Он просто ждал возможности выступить перед публикой! Он отлично играет свою роль!»
 «Он достаточно часто репетировал перед своими солдатами». «Парижскую публику не так-то легко впечатлить».
«Но ему это удалось».
«Потому что семья хорошо его подготовила».
«Эти корсиканцы все держатся вместе».
«Вы бы знали его мать; я недавно с ней познакомился…»
 Голоса стихли до шепота. Ханс, полностью поглощенный своим восторгом по поводу генерала, не услышал их. Жюли, не пропустившая ни слова, хотела привлечь его внимание к разговору, но, взглянув на него, промолчала и подождала, пока аплодисменты постепенно не стихли. Она заметила, что лица в зале выражали одно и то же: одновременно напряжение и преданность. Даже банкиры и армейские поставщики на мгновение забыли о своих бухгалтерских книгах и расчетах.
«Кажется, народ его любит», — прошептал ей молодой Пермон, уходя.
Она подтвердила это и поприветствовала других знакомых, которые, по ее словам, выразили надежду, что Бонапарт избавит Республику от беспорядков и неопределенности. Ханс, наблюдая за выступающими, но не обращая на них внимания, молчал. По дороге домой она сказала: «Когда мы учились любить друг друга, ты был в восторге от Робеспьера. Генерал тогда дружил с младшим Робеспьером».
«Я знаю», ответил он.
Когда машина остановилась на улице Сент-Оноре, она с удивлением посмотрела на освещенные окна. «Похоже, что у нас гости», — сказала она. Шарль ждал ее в квартире. Он был в отличном настроении. За последние несколько дней он подружился с Люсьеном Бонапартом.
«Пока неясно, считает ли Бонапарт войну или мир выгодными», — сказал он Хансу, — «но он ждет твоего визита завтра».
«Он меня помнит?» — спросил Ханс.
 «Он вспомнил о тебе. Люсьен попросил меня передать это тебе».
«Визит к Жозефине того стоил», — сказала Жюли, смеясь. «Надеюсь, ты ей не слишком понравился…»

    На этот раз швейцар не остановил Ханса.
 «У генерала много посетителей, но он найдет для вас время, гражданин», — вежливо сказал он. «Вас очень рекомендовали».
«Как Ваши внуки?» — спросил Ханс.
«Они ходят в школу. Они благодарят Республику за то, что они умеют читать и писать. Я до сих пор это не умею, гражданин».
 «Генерал тоже хороший республиканец».
«Да, конечно», — с готовностью согласился швейцар.
Большинство посетителей уже ушли от Бонапарта; Ханс встретил их по пути к дому. В прихожей он обнаружил только генерала с братом Люсьеном и Морелем, который показывал ему различные эскизы бюста. Два стояли на столе, а Сюзанна с корзинкой в руках стояла и ждала. Бонапарт держал в руке третий бюст, осматривал его со всех сторон и потом поставил на стол к первым двум.
 «Я оставляю решение за вами, гражданин Генерал», — заявил Морель, стоявший по другую сторону стола.
«Именно поэтому я принёс с собой все бюсты, моя дочь принесла их в корзине, для Вас, гражданин генерал. Некоторые из маленьких бюстов, которые показались мне более привлекательными, чем другие, уже прошли стадию проектирования; они закончены, хотя я не утверждаю, что они идеальны. Например, тот, который Вы только что держали в руке, гражданин генерал. Решайте, какой бюст мне следует изготовить из мрамора в пять или шесть раз большего размера, и могу ли я распространить уменьшенные версии для народа, чтобы он всегда помнил Вас, гражданин генерал».
     Бонапарт подошел к столу, взял еще один бюст и нерешительно повертел его. Люсьен, стоявший у двери, подошел ближе и указал на третий.
«Я бы предпочел этот», — сказал он.
«Неужели у меня такой большой нос?» — спросил Бонапарт.
«Этого нельзя отрицать. Художник работал с натуры».
 «Как мало знаешь самого себя!»
Бонапарт равнодушно посмотрел на Ханса, ответил на приветствие и спросил: «Где я Вас видел, гражданин?»
«Я искал встречи с Вами вскоре после Вашего приезда, гражданин генерал».
«Да, припоминаю. Ты же мне его рекомендовал, Люсьен?»
«Мы с Жозефиной рекомендовали его тебе».
«Я хотел бы выбрать бюст, гражданин, тогда я буду готов Вас выслушать».
Морель вышел из-за стола и поприветствовал Ханса.
 «Я уже познакомился с гражданином Мокко, когда он приехал к нам из Пруссии», — сказал он.
Бонапарт мельком взглянул на Ханса, затем снова посмотрел на бюст. «Из Пруссии?» — повторил он. «Чем вы там занимались?»
 «Я служил подпоручиком в армии короля Пруссии».
«Фридрих Великий умер. Я хотел бы узнать, как чтят его память в армии…»
 «В первую очередь словами, гражданин генерал».
 Морель, опасаясь, что его забудут, подошел к Хансу.
«Гражданин Мокко также разбирается в изобразительном искусстве», — сказал он. «Могу я спросить его, какую статую он бы выбрал?»
Генерал улыбнулся: «Спросите его», — сказал он.
   Ханс не обратил внимания на улыбку.
Он подошёл ближе, заложил руки за спину и пристально cтал рассматривать фигуры. Они с невероятной точностью воспроизводили черты генерала, так что походили на него, как отрубленная и набитая чучелом голова на живую, всё ещё прикреплённую к туловищу. Ханс повернулся и осмотрел модель.
«Каково Ваше мнение, гражданин?» — спросил Бонапарт.
«Когда я впервые встретил Вас, меня охватил энтузиазм, сияющий в Ваших глазах, гражданин генерал».
«Без этого энтузиазма, или как бы Вы это ни назвали, я бы не одержал победу ни в Италии, ни в Египте».
 «Именно это я и хотел сказать».
 Морель криво усмехнулся и покачал головой. «Если бы я мог нарисовать глаза, я бы нарисовал этот энтузиазм, который Вы видите в них, гражданин Мокко», — сказал он. «Но я не художник, а скульптор».
 «Я не хотел Вас упрекать, гражданин Морель».
Сюзанна, не отрывая от Бонапарта взгляда сказала с усмешкой:
 «Вы мечтатель, гражданин Мокко. Как Вы могли увидеть энтузиазм в глазах генерала!»
На несколько секунд все замерли. Губы Бонапарта дрогнули, словно он вот-вот снова улыбнется. Люсьен пристально смотрел в окно. Морель неловко откашлялся. «Только тот, у кого есть энтузиазм, может им воспользоваться», — объяснил он. — «К сожалению, ты не унаследовала его от меня, дитя мое».
Бонапарт взял себя в руки.
«Пусть говорит гражданка», — сказал он. «Я хочу знать, как она может определить мою неспособность к энтузиазму. Только по моим глазам?» Словно долго репетируя, Сюзанна тут же ответила: «По калекам, вернувшимся с Ваших войн, и по мертвым, которые никогда не вернутся».
 «Это не мои войны, это войны Республики, гражданка».
«Но Вы пожинаете славу».
 «Неужели Вы завидуете этой славе?»
Сюзанна покраснела, волны гнева прокатились по ее милому, по-детски наивному лицу.
«Забирайте себе сколько угодно славы!» — сказала она чуть более высоким, чем обычно, голосом. «Но почему за это расплачиваются солдаты своими жизнями и здоровыми конечностями? У человека, которого я люблю, всего одна нога. Вы бы видели, как он страдает, когда ковыляет вверх и вниз по лестнице! Даже когда он отдыхает, боль не дает ему покоя! К вечеру он едва может съесть тарелку супа!»
 Она перечислила все недуги своего возлюбленного: все еще гноящийся культевой остов, атрофированные конечности, морщины на его молодом лице, усталые глаза, прерывистое дыхание. Люсьен сначала подошел ближе, словно пытаясь удержать ее, но Бонапарт жестом дал брату понять, чтобы она говорила. Он с любопытством наблюдал за ней, как натуралист, изучающий редкое животное или неизвестное растение.
«Продолжайте, гражданка» сказал он, когда она замолчала.
«Я все сказала», ответила Сюзанна.
«А Вы не подумали о том, что я тоже рискую своей жизнью и своими здоровыми членами, как и мои солдаты.»
Она откинула голову назад.
Однако Вы живы и Ваши конечности здоровы.»
«Это мое счастье, а не моя заслуга». Бонапарт, словно опытный актёр, отступил на шаг назад, как будто обращаясь к толпе, и положил правую руку на грудь, словно присягая истине. «Уверяю Вас, я не жалел себя, и я знал почему. Я изгнал англичан из Тулона, ибо они были и остаются заклятыми врагами революции. Я освободил итальянский народ от власти австрийского императора и от власти папы римского, двух угнетателей, которые выжимали из них все соки, как два винодела выжимают спелый виноград. И Египет…»
Он замолчал. Сюзанна, всё ещё глядя на него, подняла руку, словно пытаясь заставить его замолчать. «Хотите задать мне вопрос, гражданка?» — спросил он.
«Почему вы вернулись из Египта!»
«Армия в Египте больше не нуждается во мне; она может защитить страну и без меня, но Франция нуждается во мне».
 «Зачем Вы нужны Франции?»
«Чтобы освободить народ от врагов и принести ему мир!» — ответил Ханс, переполненный воодушевления, от имени Бонапарта.
«Верно, гражданин», — Бонапарт одобрительно кивнул Хансу. «Народ хочет мира, и он его получит. Что я могу для этого сделать, то и сделаю». Он отвернулся от Сюзанны; разговор с ней закончился. В это время подошла из гостиной Жозефина, поприветствовала Ханса кивком головы и спросила: «Какой бюст получился лучше всех?»
Морель, обрадованный тем, что Сюзанна больше не привлекает к себе внимания, взял два бюста и положил по одному на ладонь — те образцы, которые у всех вызывали восхищение.
      «Художник всегда предвзят, когда дело касается его собственной работы», — сказал он, улыбаясь и благодаря за аплодисменты. «Я бы выбрал один из этих двух».
«Они действительно очень похожи», — признала Жозефина.
«Оставьте их оба здесь», — распорядился Бонапарт. «Мы обсудим, какой из них следует сделать в мраморе».
Морель поклонился. «Не держите на меня зла за высокомерие моей дочери, гражданин генерал», — умолял он. «Она любит одноногого мужчину и хочет выйти за него замуж, хотя он никогда не сможет содержать семью!»
Жозефина огляделась: «Куда делась ваша дочь?» — спросила она. Сюзанна незаметно выскользнула. Морель покраснел от гнева, поспешно всем поклонился, схватил корзину с бюстами и поспешил за ней.
Люсьен и Жозефина рассмеялись. Бонапарт вошел в гостиную и жестом пригласил Ханса следовать за ним. Они сели за откидной столик.
«Вы республиканец?» начал разговор Бонапарт.
«Уже шесть лет.»
Чем Вы занимались все это время?»
«После казни Робеспьера я оставил Францию и уехал в Америку. Я вернулся этой весной.
«Чем Вы занимались в Штатах?»
«Нью-йоркские бизнесмены обманывают индейцев в торговле мехами. Я пытался защитить их от этого — конечно, тщетно».
 «Парижские бизнесмены обманывают армию…»
 «Вы предотвратите это, гражданин генерал?»
«Если бы у меня была власть, конечно».
 «Я с радостью помог бы Вам».
Это предложение, казалось, позабавило Бонапарта.
«Вы сами признаёте, что не смогли одолеть бизнесменов в Штатах,» — сказал он.
«Потому что у меня не было власти. Однажды она появится у Вас, гражданин генерал»
«Посмотрим».
Без лишних слов Бонапарт снова спросил о Пруссии, на этот раз о тактике прусской армии. Он, казалось, немного удивился, что она осталась такой же, как во времена короля Фридриха, но не стал вдаваться в подробности. Так же резко, как и прежде, касаясь Пруссии, он спросил:
«Что Вас больше всего поразило по возвращении из Штатов?»
«По дороге в Париж карету остановила банда. Один из пассажиров был убит».
Бонапарт снова скривил губы, словно собираясь улыбнуться.
«Мне повезло», — сказал Ханс. «Они только украли мой багаж, который следовал за мной. Один из главарей банды недавно покончил с собой».
«Расскажите». Бонапарт повернул голову в сторону, но его взгляд оставался прикован к говорящему. Жозефина наблюдала за генералом.
Люсьен, выглядевший скучающим, сидел, скрестив ноги. Когда Ханс закончил говорить, он заметил: «Этот вожак, как говорят, был красивым мужчиной. Маркиз, не так ли?» Ханс подтвердил это.
«Вернувшийся эмигрант?» — поинтересовался Бонапарт.
«Не знаю, разрешило ли ему правительство вернуться». Бонапарт некоторое время молча изучал посетителя, затем спросил его возраст и заметил, что они почти одного возраста.
«Вы дворянского происхождения, гражданин Мокко?» — спросила Жозефина.
 «Я отказался от него, когда приехал во Францию».
«Мы, Бонапарты, тоже считаемся дворянами на Корсике,» — сказал Люсьен. «Теперь я принадлежу к оппозиции. Думаю, из меня получился бы хороший якобинец».
Генерал, казалось, не замечал тщеславия своего младшего брата. Он оценивающе оглядел Ханса.
«Чего Вы от меня ожидаете, гражданин Мокко?» — спросил он. Ханс, всё ещё пребывая в приподнятом настроении, с трудом возвращался к реальности. Он повернул голову набок. Со своего места он мог видеть стол в соседней комнате, на котором стояли два бюста. Он вспомнил, что видел бюсты и в комнате Робеспьера.
«Как и Вы, Робеспьер любил мир, гражданин-генерал,» — сказал он. — «Не победы, а лучшие законы и лучшие институты Республики убедят народ: таковы были его слова».
«Прекрасная мысль».
«Я пришёл попросить Вас о должности в армейской администрации, но однажды она станет излишней».
«Когда у Республики больше не будет врагов». Бонапарт встал.
«Даже в мирное время каждому правительству нужны люди, верные ему. Ваш опыт в Пруссии и Штатах может оказаться полезным».
 В свойственной ему импульсивной манере он повернулся к Люсьену и продолжил: «Завтра в Люксембургском парке состоится торжество в честь Моро и меня».
«Почему ты назвал имя Моро первым?» спросил Люсьен.
«Я слышал, они хотят отвести ему почетное место. Хорошо, раз им это нравится. Я не возражаю».
Наступила минута молчания. Затем Бонапарт кивнул посетителю.
 «Было приятно познакомиться, гражданин Мокко», — сказал он. «Приходите еще».
Бросив взгляд, он заметил, что Ханс не выше его ростом. Это, похоже, настроило его на добрый лад.
 
           Когда они приехали к Пермонам, Ханс рассказал им о своем визите. «Жозефина играет роль любящей жены?» — спросила Жюли. Ханс признался, что не обращал внимания на Жозефину.
«Ты помнишь, какого цвета было ее платье?» — продолжила Жюли. «Кажется, серое. Нет, желтое, или, скорее, мне кажется, что оно было желтым, но я не могу в этом поклясться».
«Если не помнишь цвет ее платья, значит она хорошая жена», — сказала Жюли. «Месяц назад Жозефина бы обязательно обратила на это внимание».
«Мы с генералом одного возраста и роста».
 «Я рада, что он завоевал твою симпатию».
Мадам Пермон намеревалась представить обществу дочь банкира Шабори и Эмиля Боске, которые поженились несколькими днями ранее. Она согласилась сделать это, потому что Шабори был вдовцом; Она также хотела позлить свою невестку, которая годом ранее была очарована предшественником Эмиля. Но молодая мадам Пермон давно забыла о Гресло.
«Кто этот мужчина?» — с удивлением спросила она, когда свекровь упомянула его. «Имя кажется знакомым».
«Он умер в тюрьме».
 «Как жаль!»
«Вы выкупили его уже после его смерти. Вместо него Вам прислали этого Маленького Пруссака».
 «Мне? Но он женат!»
 «Слава Богу, ты хотя бы помнишь об этом! Ты знаешь, что твой муж, мой сын, не провел прошлую ночь в своей постели?»
 «Вероятно, он был у Амлен», — равнодушно сказала молодая женщина. «За завтраком от него все еще пахло ее духами».
«К сожалению, это не заглушает запах ее тела».
 «Я спросила его, считает ли он ее красивой. Он сказал, что не красивой, а возбуждающей. Думаю, запах Амлен возбуждает его только потому, что сейчас в моде мулатки».
У мадам Пермон не было времени больше мучить невестку; прибыли первые гости. Это был обычный круг, собиравшийся в ее доме, отсутствовали только Бонапарты и генералы парижского гарнизона. Вместо них появился Таллейран, старый знакомый Пермонов. Поприветствовав их, он, опираясь на трость, заковылял в столовую, где несколько человек пили ликер.
«С тех пор, как мадам Гран живет в его доме, он не смеет ухаживать за другой женщиной», — насмешливо заметил Амлен.
«Мадам Гран так красива, что ей незачем ревновать», — возразила Жюли.
«Да, она настолько красива, что ее глупость почти незаметна!» — сердито парировала Амлен. Рядом Таллейран небрежно откинулся в кресле, скрестив ноги; его правильное лицо под напудренными волосами оставалось бесстрастным, когда он по очереди смотрел на каждого из присутствующих. По-видимому, он не собирался участвовать в разговоре, но это никого не удивляло; его немногословность была хорошо известна. «Говорят, что Бонапарт привел на банкет, устроенный Директорией, своего собственного повара», сказал Амлен.
 «Вы ведь не хотитe сказать, что ему готовили еду отдельно?» — спросил Пермон.
«Вероятно, он не хочет умереть с голоду», — сказал толстый Шабори. «Никто не посмеет его отравить!»
«Возможно, он просто хочет питаться лучше, чем остальные», — насмешливо заметил Уврар.
«У Барраса совершенно превосходная кухня», — внезапно сказал Таллейран; его глубокий и приятный голос на мгновение заставил замолчать остальных, поскольку они не ожидали, что он присоединится к разговору.
«Я особенно помню свой первый обед там; это было летом два года тому назад».
«Когда Вы стали министром?» — спросил Пермон.
«Нет, раньше. Мадам де Сталь представила меня ему. Там был лосось, молодая фасоль, молодая птица, легкое деревенское вино; еда была чудесной для жаркого дня. К сожалению, Баррас к нам не присоединился».
 Господа посмотрели на него с изумлением; только Шабори недоверчиво спросил: «Как же так, он позволил Вам пойти обедать наедине с мадам де Сталь?»
 Талейран повернул к нему свое бесстрастное лицо.
«Так оно и было», подтвердил он. «За час до обеда он получил известие о том, что его секретарь утонул во время купания, очень достойный, красивый молодой человек.»
     Он замолчал, и снова Шабори с усмешкой спросил: «И Вы смогли оставить своего хозяина наедине с его горем?»
«Конечно, я пошел к нему и поговорил с ним. Из-за этого я пропустил десерт, винное желе с фруктами. Баррас умеет составлять меню». Мужчины не смотрели друг на друга. Если Талейран так открыто выставлял слабость первого человека в Директории, это был верный признак того, что Баррас не войдет в новое правительство. Естественно, Талейран позаботился о том, чтобы ему заплатили за эту информацию. «Составлять меню приятнее, чем правительство», — согласился Уврар.
     Эмиля Боске и его молодую жену радушно приняли в гостиной. Мадам Амлен, пришедшая на этот раз без своих любовников, почувствовала себя оскорбленной, поскольку привлекла к себе меньше внимания, чем обычно.
«Мне сказали, что Ваш брат был якобинцем,» — сказала она Эмилю, которого ненавидела, — «даже террористом».
«Андре никогда не был террористом,» — возразил Эмиль.
«И якобинцем тоже,» — решительно заявила молодая женщина. — «Мой отец навел справки в Нанте».
Дамы, охваченные ревностью к Амлен, внезапно обрушились на нее, найдя повод выразить свою неприязнь к мулатке. «Времена меняются, мадам! Террористам больше не сочувствуют!»
«Они слишком долго портили нам дела!»
«Я ничего не понимаю в делах!» — воскликнула мадам Амлен. «Мне совершенно наплевать на террористов!»
«Мы не хотим быть убитыми своим же народом!»
«Или быть ограбленными разбойниками!»
 «Думаете, мне бы это понравилось?»
Господа в столовой с удовольствием слушали спор, но оставили мадам Амлен на произвол судьбы. Каждый из них когда-то был в ней разочарован; теперь же они с невозмутимостью, насмешкой или жаждой мести наблюдали, как она, словно яркая птица, преследуемая множеством серых птиц, уворачиваясь то в одну, то в другую сторону, раскинула руки, словно защищаясь от нападок. Даже господин Амлен, слишком часто унижаемый ею, наблюдал за происходящим с презрительной усмешкой. Когда госпожа Амлен подбежала к ним из гостиной, они продолжили разговор. Только Талейран приветствовал ее с холодной вежливостью. Госпожа Амлен с гордо поднятой головой вышла, никем не замеченная.
Спустя некоторое время молодая пара появилась в столовой. Шабори представил обществу Эмиля Боске. Элизу, молодую жену, они уже знали. «Она ничуть не стала красивее после замужества», — прошептал Пермон банкиру Уврару. Надменная улыбка играла на круглом лице Элизы. Поскольку она и так была довольно полной, ее платье было туго зашнуровано. К гордости за состояние отца добавилась гордость за красавца Эмиля. «Через несколько лет она станет невыносимой ведьмой», — прошептал в ответ Уврар. «И плюс к этому кривое плечо!»
Эмиль, которого мужчины игнорировали, с облегчением вздохнул, когда к нему подошел Ханс.
 «Я встретил Пьера сегодня днем», — тихо произнес Эмиль, словно боясь, что его подслушают. «Я думал, он оплакивает Лорана, но, похоже, он почти рад смерти своего друга».
«Возможно, живой Лоран вскоре стал бы для него обузой». Эмиль опустил голову.
 «Теперь я сожалею, что предал Лорана,» — сказал он. — «Он заботился обо мне больше, чем Андре».
 «И вы любили его больше, чем Андре, не так ли?»
 «Возможно. То есть, я имею в виду, возможно, не больше». Эмиль вдруг вспыхнул. «Но мне его жаль. В этом нет ничего плохого, не так ли?»
«Я с радостью это допущу», — сказал Ханс и ушел, а Шабори встал и подозвал своего зятя. «Талейран поручил мне купить государственные пенсии», — пробормотал Шабори себе под нос. «Мы примем участие в сделке».
«Но цена резко упала позавчера», — возразил Эмиль. «В ближайшие несколько дней она упадет еще больше, а как только у нас будет стабильное правительство, она снова поднимется. Талейран назовет мне день, когда можно будет их скупать».
Ханс, пропустивший вперед даму, подслушал часть разговора. Он ждал Жюли в гостиной. «Пойдем», — умолял он ее.
«Ты прав, уже пора, даже Талейран прощается», — согласилась она; но затем, увидев его лицо, спросила: «Что случилось? Ты на меня не смотришь! Что тебя расстраивает?»
«Я не знал, какие здесь дела ведутся», — пробормотал он.
 «То же самое, что и везде».
 «И политические дела тоже!»
Они подошли к креслу мадам Пермон и попрощались с ней. «Лоретта передает Вам привет, месье Мокко, ребенок немного простудился». Мадам Пермон кивнула Жюли. «Надеюсь, вы не ревнуете, мадам».
 «Конечно, не к Лоретте», — сказала Жюли, отвечая на улыбку. Спускаясь вниз с Хансом, она спросила его:
 «Кто здесь ведет политические дела?»
«Все. Но Бонапарт положит этому конец», — мрачно ответил Ханс.

                Вечером после второй победы Терезы Шарль принес известие о том, что Бонапарт хочет поговорить с ними обоими. В театре все заметили, что генерал и его братья больше не появились.
 «Возможно, они придут позже», — сказала Жюли.
Они подошли к ложе Пермонов. Пока молодой Филипп подавал вино и выпечку, он подмигнул Хансу и прошептал: «Маленький генерал не прогнал бы моего отца».
«Совет пятисот избрал сегодня Бонапарта командующим Парижа», — сообщил Пермон, который вошел в ложу вскоре после Жюли и Ханса. «Будет ли он по-прежнему пропускать театр?» — спросила Жюли. «Вероятно, только несколько дней, пока все не уладится».
 «У него много врагов», — сказала мадам Пермон, понизив голос. «Когда он был у Талейрана позапрошлой ночью, на улице поднялась суматоха. Внезапно все огни в зале погасли. Что это было, Филипп?»
Молодой слуга, уже привыкший к тому, что она втягивает его в разговор, поклонился. «Это были всего лишь несколько пьяниц, мадам, — доложил он. — Смотритель клянется, что сам это видел».
«Но ведь свет наверху погас, не так ли? Смотритель тоже это видел, Филипп?»
 «Верно, мадам. Он тут же побежал туда».
 «Ну?»
«Господа боялись, что их арестует полиция,» сказал Филипп еще тише, чем прежде.
«Ничего страшного, Филипп». Мадам Пермон удовлетворенно улыбнулась и повернулась к Жюли: «Мой друг Бонапарт беспокоится о своей безопасности».
       Банкиры и поставщики армии сохраняли спокойствие, но мелкие торговцы занервничали. Распространилась весть о том, что обе палаты, Совет пятисот и Совет старейшин, были созваны в Сен-Клу на следующий день. Только когда начались заседания, беспокойство утихло.
   Спектакль представлял собой нелепый фарс, насмешку над помешанной на мужчинах старой девой, которая в конце жизни хотела купить себе мужа на свои деньги, но все, чего она добилась - толкнула выбранного ею молодого человека в объятия своей милой племянницы. Тереза играла старую деву. Она выбрала яркий костюм, который делал ее еще более бесформенной и напоминал экзотическую птицу. В правой руке она держала длинную палку с цветными лентами, которой угрожающе размахивала всякий раз, когда что-то шло не по ее плану; ее лицо, густо накрашенное так же ярко, как и платье, было испещрено искусственными линиями и складками, которые делали его похожим на гротескную уродливую маску, и было увенчано огромным бледно-желтым париком, на котором сидела широкополая шляпа с разноцветными перьями. Ее движения были размеренными, как у трагической актрисы. Угрожая поднятой тростью, размашистыми шагами она расхаживала по сцене, кокетливо вихляя бедрами; все эти элементы одновременно создавали комичное и пугающее впечатление. Этот эффект усиливался еще и языком, который выбрала для себя Тереза: ее голос звучал трагично и глубоко, она ухаживала за своим будущим мужем грубым тоном пьяного тюремного надзирателя, а когда она оставалась одна, или считала, что она одна, она доставала из складок юбки бутылку бренди и делала глоток. Сначала публика была ошеломлена, затем некоторые начали смеяться, другие присоединились к смеху; комедия этих возвышенных движений, этого трагически звучащего голоса, этих угрожающих заявлений о себе на один вечер восторжествовала над неопределенностью политики.
   Партер, ложи, балконы оживились; смех сотрясал тела, вызывал пот на лбу, пересыхание в горле и наполнял воздух диссонансным шумом, похожим на кудахтанье стай домашней птицы.
 «Только куры, утки и гуси», — сказала Тереза, когда Ханс пришел в ее гримерку.
«Теперь я знаю, какая бывает публика!» Она села перед зеркалом, смывая макияж. Ханс стоял рядом с ней. Жюли сама отправила его к комедиантке.
    «Я стремилась к искусству с юности, я пожертвовала лучшими годами своей жизни», — продолжала Тереза. «Но что такое искусство? Я поднимаю руку, и эти попугаи начинают кричать. Я говорю что-нибудь глупое: «Я хочу прижать тебя к своей невинной груди» или «Я предлагаю тебе полноту своей чистоты», и тут же они все превращаются в животных, в блеющих коз, блеющих телят, кукарекающих петухов, кричащих павлинов. Вот он это мир!»
 «Если бы они превратились в рыб и молчали, тебе бы тоже не понравилось», — возразил Ханс.
«Я не думаю, что меня бы это беспокоило. Но Бонапарту будет легче с ними справиться, чем мне; скоро он будет командовать ими, независимо от того, разрешено им смеяться или нет».
 «Бонапарт любит свободу, Тереза!»
 «Все говорят об этом, сколько я себя помню. Ах, любовь!»
 Тереза смыла макияж, но на ней все еще был гротескный бледно-желтый парик, а поверх нижнего белья – широкий, тоже бледно-желтый халат, который делал ее еще более бесформенной, чем яркое платье. Она задумчиво посмотрела на себя в зеркало, наклонилась и указательным пальцем правой руки приподняла кончик носа.
«Ты меня любил, Ханс?» спросила она.
Он закрыл глаза и сказал: «Я думаю, что я тебя любил, Тереза.»
«А я тебя любила?» спросила она себя. «Я теперь и не знаю, да, не знаю. Пьер был в театре?»
«Я его не видел».
«Сегодня он приходил ко мне в обед. Он сказал, что заглянет к тебе в ближайшие дни.»
«Куда?»
«Откуда я знаю!»
Ханс тут же забыл о Пьере и не поверил предсказанию; но затем он внезапно столкнулся с ним лицом к лицу в Сен-Клу.
Утром девятнадцатого брюмера Шарль Канар прибыл на улицу Сент-Оноре вскоре после завтрака, всё ещё в гражданской одежде. Поприветствовав Жюли, он повернулся к Хансу.
«Обе палаты заседают в Сен-Клу,» — сказал он. «Теперь, когда директора подали в отставку, Бонапарт хочет сегодня обратиться к депутатам. Я хотел бы посмотреть на это зрелище. Ты придёшь? Все, кто хоть чего-то стоит, уходят».
 «Если ты хочешь что-нибудь получить от Бонапарта, сейчас самое подходящее время,» — сказала Жюли. «Ему нужны новые люди. Вы двое будете одними из первых, кого представят ему».
Ханс теребил ложку, которую держал в руке. Внезапно он поднял голову. «Кто сказал, что я хочу что-нибудь получить от Бонапарта?» — спросил он.
«Иначе зачем бы ты искал встречи с ним!»
«Я хочу знать, кто такой Бонапарт,» — мрачно заявил Ханс.
«Боже мой, ты и так уже знаешь!»
«Боюсь, банкиры и бизнесмены, которые хотят помочь ему прийти к власти, знают его лучше, чем я. Но мне интересно: будет ли он им подчиняться, или же он заставит их подчиняться себе?»
«Возможно, ты найдешь ответ в Сен-Клу», предположил Шарль.
«Может быть. Это был бы повод отправиться туда».
 Ханс встал. Жюли приказала запрячь лошадей.
«Ты поедешь с нами?» — спросил он.
«Сегодня день генерала и ваш день», — ответила она. «Я остаюсь дома». Пока они прощались, Катрин с Фредериком, Ахиллом Фуко и Фуэ собрались в выставочном зале.
«Обними своего отца и пожелай ему удачи», приказала Катрин ребенку, и тот послушно обнял и поцеловал отца, выражая ему свою любовь.
«Я не знаю, какой у Вас план, гражданин Мокко,» — сказал Ахилл Фуко, — «но, каким бы он ни был, я желаю, чтобы он осуществился».
 «Чтобы он осуществился полностью и в точности так, как Вы желаете», — добавила Катрин, бросив на Ахилла, которого она недолюбливала, злобный косой взгляд, а старый Фуэ несколько раз поклонился, что-то невнятно бормоча в платок, которым вытирал заплаканные глаза.
Ханс пожал руку Жюли.
«Почему вы такие торжественные?» — спросил он.
«Мы не торжественные, мы счастливые», — ответила она. Все были в приподнятом настроении, и даже Ломонье, появившийся с пачкой рисунков под мышкой, радостно поднял свой плоский нос.
«Значит, Вы тоже едете в Сен-Клу, гражданин Мокко», — сказал он. «Если бы я Вам завидовал, я бы пожелал Вам удачи увидеть спасённую Республику!»
 «От якобинцев», — насмешливо заметил Ахилл.
«Чепуха, от бывших!» — возразил Ломонье. Но спор продолжать не стали. Снаружи облака расступились, выглянуло солнце, его свет лился сквозь окно, освещая Ханса и Шарля, стоявших посреди небольшой группы. «Счастливый знак!» — воскликнул Ахилл, театрально указывая на луч света. Широко раскрытый рот Ломонье скривился; он пробормотал что-то о суевериях, но никто не обратил на это внимания. Шарль призвал их отойти; карета уже прибыла. Они сели в неё. Ахилл и Фуэ последовали за ними к двери кареты. Катрин, стоя перед дверью, подняла маленького Фредерика, чтобы он мог помахать отцу. Наконец, Жюли тоже вышла проститься с уезжающими.
«Фредерик — красивый ребёнок, только немного застенчивый», — сказал Шарль. «Боюсь, из него не получится хороший солдат».
«Время войн закончилось», — мечтательно сказал Ханс. «Бонапарт принесет мир Франции».
 «Поживем увидим».
 «Он упрекнул директоров в том, что он дал Франции мир, а по возвращении обнаружили войну».
 «Это правда, я сам это слышал. Он сказал это секретарю, которого ему послал Баррас». Но Шарль, по-видимому, не счел это заявление Бонапарта особенно важным. «Вчера я проследил за ним из его апартаментов в Тюильри, половина Парижа пошла с ним, но я напрасно искал там тебя».
 «Я был на могиле моей дочери…»
 Ханс возмущенно нахмурился. Стоя в тумане у могилы, украшенной бумажными цветами, он не мог представить себе Альбертину. Каждый раз, когда он пытался сфокусироваться на ее светлых волосах, карих глазах, в его поле зрения появлялось другое лицо — лицо Бонапарта; холодное, решительное, отмеченное предвкушением грядущих перемен, оно отвлекало Ханса от горя. Только сейчас, на мгновение, он увидел перед собой Альбертину такой, какой видел ее в последний раз: мертвой, с безжизненными глазами. Взмахом руки он отмахнулся от этого образа. «Я мог бы посетить могилу в другой день», — сказал он.
«Борьба Бонапарта ещё не окончена», — ответил Шарль. — «Некоторые говорят, что она только начинается. Вчера он только обращался к Совету старейшин. Он лучше говорит, когда перед ним стоят солдаты. Будут проблемы с Пятьюстами. Если бы он вчера арестовал нескольких якобинцев из их числа, всё было бы кончено».
 «Почему нескольких якобинцев?»
 «Они его не любят.»
 «Я предполагал…» — Ханс не закончил предложение. Утренний туман рассеялся. В солнечном свете, приглушенном белыми вуалями, краски осеннего леса сияли не так ярко, как в другие дни. Они обогнали несколько машин, направлявшихся в тот же пункт назначения. Шарль поприветствовал дам, сидящих сзади.
«Они всего лишь зрители» — сказал он. «Игроки выехали сегодня утром.»
«Игроки», — повторил Ханс, желая возразить против названия, но ограничился невнятным жестом.
        Чем дальше они ехали, тем оживленнее становилась дорога. Они оставляли позади толпы машущих руками пешеходов и повозки, в которых дети толкали немощных стариков. За милю до Сен-Клу поток экипажей стал настолько плотным, что обогнать их уже было невозможно. Последний отрезок дороги они проехали «пешком». Ханс напомнил Шарлю об их первой встрече при Вердене.
     «Тогда я еще верил, что мир можно изменить в одно мгновение», — сказал Шарль.
«Его можно изменить, хотя и не мгновенно», — объяснил Ханс. Его тоска по миру и справедливости на несколько мимолетных минут вернула ему веру в то, что человек по своей природе добр; она заставила его забыть о Термидоре и Бале Жертвоприношения, о бревенчатой хижине на озере Эри и смерти Мэри, о Лоране и Пьере; так что он увидел будущее в мягком свете земного блаженства, которому не будет конца. Оно было таким же мягким, как осенний день, в который они отправились путешествовать, таким же радостным, как окружающие их люди, и тронутым прекрасными чувствами, которым он сам поддался в тот час.
       В Сен-Клу солнце тоже мягко освещало лес и замок. Перед входом во внутренний двор замка были размещены войска, отгородившие его от посторонних глаз.
«Пойдем в парк», предложил Шарль.
Толпа зевак ждала перед войсковым кордоном. Атмосфера уже не была такой радостной, как по дороге, заметил Ханс, когда они пришли; лица были напряжены, некоторые криво улыбались, и почти не было слышно ни одного громкого слова.
 «Что здесь происходит?» спросил он, уворачиваясь от высокого человека, лавочника или торговца, преградившего ему путь.
Шарль быстро прошел вперед.
«Что случилось?» повторил Ханс, догнав его. «Что здесь произошло?»
«Я же говорил, консулов должны избирать в палатах».
 «Поэтому и собрали войска?» Шарль продолжал идти, не отвечая. Полдень уже прошел. Земля в парке была покрыта опавшими листьями, все еще влажными от ночного тумана. Группы военных стояли на дорожках перед дворцом. Они оживленно переговаривались между собой и не уступали дорогу, поэтому Шарлю и Хансу приходилось обходить их по траве, а в некоторых местах пробираться сквозь кусты.
«Якобинская наглость!» пробормотал Шарль себе под нос. Один из военных обернулся.
«Да, это возмутительно, что зал для Народного собрания не был подготовлен вовремя!» — воскликнул он.
«Наплевать на народ!» — заявил другой. Все вокруг начали ругаться: на Бонапарта, на Директорию, никто не делал различий. Шарль и Ханс ускорили шаг. Дальше от дворца они больше не встречали членов парламента, только несколько любопытных зевак, коротающих время на прогулке. В конце парка, где он граничил с лугами и полями, Шарль остановился и огляделся.
«Зал, кажется, готов», — заметил он. «Я больше никого не вижу».
Они медленно шли обратно. Тонкий туман уже поднимался над влажной землей. Немного в стороне от замка к ним подошел человек, который показался Хансу знакомым. Мужчина остановился перед ними. Это был Бовер.
 «Какая неожиданность, гражданин Мокко!» — поприветствовал он его. «Я должен был догадаться, что Вы будете здесь. Наверняка, с похожей миссией, не так ли? Хотя Ваша, вероятно, важнее», — он подобострастно усмехнулся. Его лицо стало еще тоньше с момента их последней встречи, а живот еще больше уменьшился.
 «Как далеко продвинулись дела в замке?» — спросил Шарль, который прошел несколько шагов вперед и остановился.
«Совет старейшин уже собрался», — ответил Бовер. «Генерал хочет выступить перед ними первым».
 «Тогда все будет в порядке».
«Я слышал, что среди старейшин тоже есть разногласия». Шарль продолжил идти. Боверт поклонился позади него.
 «Кто смеет противоречить Бонапарту?» — спросил Ханс.
«Говорят, несколько якобинцев.».
 «Сам Бонапарт был близок к якобинцам!»
 Бовер ухмыльнулся.
«Боже мой, гражданин Мокко, все называют себя якобинцами! Мало зарабатывающие лавочники, неверные жены адвокатов, все, кто недоволен миром. Но недовольные люди опасны, гражданин Мокко, не так ли?»
Ханс не ответил и последовал за Шарлем, который в это время разговаривал с очень высоким, стройным офицером. Офицер проверял пост у подножия узкой, извилистой каменной лестницы; лестница вела к боковому входу в замок, который охранял этот пост. Офицер, знавший Шарля, пропустил его и Ханса беспрепятственно.
В открывшемся перед ними зале они почувствовали приближающуюся темноту раннего ноябрьского вечера. Частицы угасающего дневного света все еще проникали сквозь высокое узкое окно, но этого было недостаточно, чтобы различить каменные ступени лестницы, ведущей вверх по правой боковой стене. Эта часть замка казалась необитаемой; из коридоров, ведущих в зал, не было слышно ни шагов, ни человеческих голосов, и нигде не было ни фонаря, ни подсвечника.
 «Пойдем наверх», предложил Шарль.
Хотя он говорил тихим голосом, его голос, эхом отозвавшись два или три раза, ещё некоторое время звучал эхом. Они наощупь поднимались, опираясь на перила. Достигнув первого этажа, они с удивлением остановились; из одного из коридоров, ведущих из небольшого вестибюля, доносились отдалённые голоса, из другого - слабый проблеск света. Не обменявшись ни словом, они подошли к нему и вошли в небольшую комнату, дверь которой была широко распахнута. Стены были пусты; единственными предметами мебели были два кресла перед камином, огонь в котором почти не горел. Двое мужчин, сидевших в креслах, мельком взглянули на пришедших, затем один снова ткнул пальцем в огонь, как и прежде, а другой откинулся назад и скучающе зевнул.
««Приношу свои извинения Гражданам директорам», — сказал Шарль, узнав их. «Генерал Бонапарт хотел сегодня поговорить с нами».
«Мы больше не Граждане директора», — ответил один.
«И ещё не консулы», — добавил другой после короткого колебания. Это были Роже Дюко и бывший аббат Сийес, с которым Бонапарт намеревался править. Они, очевидно, понимали, что не будут иметь для него никакого значения.
 «Знаете ли вы, граждане, как можно найти генерала?» — спросил Ханс. Он не получил немедленного ответа. Наконец, Дюко вздохнул, бросил кочергу и сказал: «Полагаю, генерал находится в Совете Старейшин; он хочет обратиться к нему…»
«Не подскажете ли, граждане, когда он вернется?»
Оба будущих консула, казалось, не услышали вопроса. Шарль подождал некоторое время, потом, обменявшись взглядами с Хансом, коротко простился с мужчинами и покинул помещение.
«Грустновато ребятам», сказал Ханс, когда они отошли на некоторое расстояние.
Некоторое время они блуждали по коридорам, слыша голоса то ближе, то дальше, и, наконец, встретили офицера, знавшего Шарля по итальянскому походу, молодого, жизнерадостного человека, который был рад компании.
«По приказу я должен был бы выпроводить вас,» — сказал он, — «но кого волнуют приказы в наше время! Один из моих товарищей привёл с собой друга для развлечения. Они сидят там и играют в карты».
«Ты снова проиграл?» — спросил Шарль.
«В этот раз я вовремя остановился. Я сказал им, что хочу услышать речь Бонапарта, и тогда они отпустили меня».
«Ты слышал речь?» — хотел знать Ханс. Весёлый молодой офицер начал смеяться, и ему потребовалось некоторое время, чтобы успокоиться. «Замечательная речь! — воскликнул он. — Поистине возвышенная речь! Он рассказал им о Цезаре, о Бруте, о Кромвеле, о тирании и свободе, он пересказал всю мировую историю! В конце он обратился к своим солдатам, хотя их не было в зале; он даже призвал бога войны! Старики уставились на него с открытыми ртами. Наконец, один из его адъютантов взял его за руку и вывел!»
«Меня это не удивляет; он просто привык разговаривать со своими солдатами, а не с адвокатами», — заметил Шарль. Во время разговора они вошли в ту часть замка, где звучали голоса, где был свет факелов и свечей. Комнаты, мимо которых они проходили, были обставлены так же скромно, как и комната, где остановились Дюко и Сийес, но атмосфера была более оживленной: офицеры и господа из высшего общества ждали решения. Молодой человек в синем плаще в сопровождении двух офицеров подошел к Шарлю и Хансу.
«Вы не собираетесь продолжать игру?» — спросил веселый офицер. «Он больше не хочет», — ответил один из двух других; это был очень высокий, стройный офицер, который проверил пост и разрешил им войти в замок. «Он утверждает, что это грех».
«Смертный грех, как уже было сказано» добавил господин в синем плаще;
это был Пьер. «Мне сегодня везет. Если бы это не было бесчеловечно, забрать у вас все деньги, какие у вас остались?»
«Возможно, нам сейчас повезёт», — сказал другой офицер, на правой щеке которого виднелся шрам, тянувшийся от уха до уголка рта, так что казалось, он постоянно смеётся. «Но ты не даешь отыграться; ты не хочешь проиграть…»
 «Позже, позже, мой дорогой друг… Позволь мне сначала поприветствовать старого друга». Пьер подошёл к Хансу, обнял его и спросил: «Разве я не был прав, когда предсказал Терезе, что мы скоро встретимся? Она же тебе передала, правда?» Ханс мрачно подтвердил это и отстранился от него.
«Что Вы здесь ищете?» — спросил он.
 «Возможность сыграть в азартные игры. Я всем говорил, что у меня сегодня удачный день, но они мне не верили…»
Камины в коридоре не топили. Ханс пожал плечами; но, возможно, подумал он сразу, ему стало холодно от близости Пьера.
«Вам холодно, друг мой?» спросил Пьер то ли с истинной, то ли с лицемерной озабоченностью. «Надеюсь, Вы не простудитесь, пребывая в сыром туманном воздухе?»
«Я не Ваш друг!» вспылил Ханс. «И пришел я сюда не для того, чтобы поболтать с Вами!»
 «Я знаю, Вы пришли к маленькому Генералу. Вас проводить к нему?»
«Где он?»
«Говорят, что он пошел оранжерею, где заседает совет Пятисот. Пойдем.»
Он прошёл через боковой проход, который заканчивался узкой дверью. Она вела в галерею, отделанную деревянными панелями; из двух закрытых окон открывался вид на оранжерею. Поскольку в оранжерее собралось множество зевак, прижавшись к стенам и оконным нишам, в большом помещении было так тесно, что в центре оставался открытым лишь узкий проход, ведущий к трибуне оратора. Когда Пьер открыл одно из окон, шум голосов, до этого момента сбивчивый и почти превратившийся в гул, ворвался с такой силой, что оба отшатнулись от неожиданности.
«Какой переполох!» — воскликнул Пьер. «Народ никогда не научится владеть собой!»
Ханс подошёл к окну и посмотрел вниз.  «Где Бонапарт?» — спросил он. «Наберись терпения, он придёт».
Им не пришлось долго ждать, прежде чем Бонапарт вошел через центральную дверь, которая открылась перед ним. Он был в форме, держа в одной руке шляпу, а в другой — хлыст; его сопровождали четверо крупных гренадеров, которые выглядели еще более внушительно в своих медвежьих шапках.
«Он пришел в форме!» — воскликнул Ханс в изумлении.
«Он хочет показать гражданам и членам парламента, что их ждет, если они его ослушаются», — насмешливо сказал Пьер.
Сначала Бонапарт и его свита оставались незамеченными. Они медленно двигались по узкому проходу, свободному от толпы. Большинство членов парламента не замечали их, пока они не подошли к трибуне. Некоторые вскочили на нее и бросились на Бонапарта, другие последовали за ними. Крики стали еще громче, но уже не были беспорядочными; отчетливо были слышны возгласы: «Долой тирана! Долой диктатора!» Это выкрикивала лишь небольшая группа членов парламента, но их голоса были громкими и настойчивыми.
  «Они бьют его! Они смеют бить его!» — закричал Ханс. Кулаки, поднятые против Бонапарта, не смогли его достать; гренадеры бросились между ними и приняли удары на себя. Ханс отступил от окна.
«Достойное зрелище», — сказал он с отвращением. Пьер остался стоять у окна и наклонился вперед, чтобы ничего не пропустить; его глаза сузились, а рот искривился от насмешки.
 «Почему Вы не хотите посмотреть, что там происходит, мой друг?» — спросил он. «Они толкают его обратно к двери, но выход заблокирован. Зрители, вероятно, боятся вмешаться в бой и пытаются убежать. Выберется ли он живым, маленький генерал? Он побледнел!»
«Бонапарт не может побледнеть!» воскликнул Ханс. «Как Вы можете это утверждать! Вы не можете этого видеть!»
«Подойдите ко мне, и Вы убедитесь в этом сами! Смотрите, вот свет упал на его лицо!»
Но Ханс не стал подходить к окну.
«Он знает, что ему нечего бояться, его гренадеры защитят его от сумасшедшей толпы», сказал он.
«Вы называете якобинцев сумасшедшими?»
«Это не якобинцы, те, что против него выступают!»
«Давайте оставим это в стороне. Но гренадеры, действительно, его защищают, Вы правы. Теперь они у дверей. Переживет ли маленький генерал это поражение?»
 «Не понимаю, почему Вас это беспокоит!»
«Нужно идти в ногу со временем, и Вам тоже».
Ханс, уже стоявший у дверей, обернулся; ему бы очень хотелось наброситься на Пьера, как члены парламента на Бонапарта. Он даже протянул руку, словно хотел ударить его.
 «Я?» — закричал он. «Что я делаю? Вы ничего обо мне не знаете, абсолютно ничего! Какое мне до Вас дело! Игрок! Обманщик!»
 «Сначала Вам придется доказать, что я жульничаю. Просто попробуйте, у Вас ничего не получится». Голос Пьера не звучал высокомерно; его улыбка была почти застенчивой.
«Вам хотелось бы сейчас ударить меня, не правда ли? Сделайте это, если сможете, я думаю, что нет, не смогу устоять».
Ханс опустил руку.
«Вы будете мне теперь каждый раз об этом напоминать при встрече», сказал он. «Но я больше не хочу больше Вас видеть,»
«Я понимаю, Вы не хотите иметь со мной ничего общего, ни добра, ни зла, ни даже преклонения перед Бонапартом!»
Хансу было трудно сдержаться. Он не посмотрел на Пьера, оставил его стоять на месте и вернулся назад. Не желая снова встречаться с Шарлем, он искал другой выход, снова заблудился в коридорах и, наконец, нашел боковую лестницу, ведущую на первый этаж. Но на полпути он остановился на площадке. В холле внизу он увидел Бонапарта. Генерал стоял рядом со своим братом у окна, выходящего во двор, где собрались войска; факел, воткнутый в железное кольцо на стене, освещал его лицо, раскрасневшееся от волнения и покрытое кровью. Казалось, у него были раны на лбу и щеках. Позади него ждал адъютант, держа в руках шляпу и хлыст; Люсьен тихо, серьезно говорил со своим братом. Ханс снова вздрогнул, сгорбившись; из холла доносился запах плесени и дыма от факела. Он уже собирался повернуть назад, когда чья-то рука легла ему на плечо. Пьер следовал за ним.
«Он в ярости расцарапал себе лицо», прошептал он. «Я шел за ним, когда он вышел из оранжереи и бежал по переходам. Но вполне вероятно, что он сделал это намеренно.»
Ханс обернулся и попытался разглядеть лицо Пьера в неясном полумраке. «Какая у него могла быть причина?» — прошептал он в ответ. «Вы не знаете, о чём говорите!»
«Какая причина? Смотрите, Люсьен смеётся! Генерал тоже смеётся! Вы знаете, что эти двое замышляют?»
 «Вы тоже не знаете!»
«Неужели так сложно понять их мысли? Они оба — великие комедианты. Неужели это ускользнуло от Вас? Смотрите, они выходят во двор, адъютант следует за ними. Что генерал и его брат скажут солдатам?»
 «Замолчите!» — крикнул Ханс, и от волнения его голос охрип, так что слова превратились в невнятный хрип. Он в бессильной ярости поднял руку и ударил Пьера по лицу.
     Парк был темным; позже Ханс уже не помнил, сколько времени ему потребовалось, чтобы выбраться оттуда, полчаса или целый час. В замке было очень шумно; в какой-то момент ему показалось, что он слышит крики, затем совершенно отчетливо раздался бой барабанов. Когда он свернул с тропы, освещенные окна указали ему путь. Когда он наконец добрался до дороги на Париж, он обнаружил, что там темно и пустынно. Он не помнил, где стояли кареты, и вскоре перестал пытаться их найти. После такого хаотичного дня ему больше всего хотелось побыть в одиночестве. Через некоторое время он увидел впереди другого путешественника и попытался обогнать его, но тот остановил его.
 «Вы больше не хотите меня знать, гражданин Мокко?» — спросил он. Это был Сульбо, старый якобинец. Он некоторое время молча шел рядом с Хансом, а затем начал что-то шептать.
 «Если хотите говорить, говорите громче!» — приказал Ханс.
«Этот обманщик! Этот предатель!» — рычал Сульбо низким, горьким голосом. «Никто из депутатов не причинил ему вреда, я могу это подтвердить! Он измазал лицо чужой кровью!»
 Даже в сумерках ночи Ханс видел, как губы Сульбо скривились.
 «Почему не своей собственной?» — спросил он.
«Или своей собственной, мне все равно, какая мне разница!»
«Чего он пытался добиться? Продолжайте!»
 «Вы же собираетесь донести на меня, не так ли? Давайте, делайте это! Что мне до жизни в этом мире без свободы!»
Некоторое время они снова шли рядом в молчании. Наконец, Ханс спросил: «Что Вас так расстроило?»
 Сульбо издал хриплый звук, неудачную попытку рассмеяться.
 «Люсьен Бонапарт сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата», — сообщил он.
«Этот лжец сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата,» доложил он. «Этот лжец обманул солдат, он заверял их, пока они не поверили его рассказу. Затем генерал отдал приказ очистить зал и выгнать депутатов в ночь! Он захватил власть ложью, тиран, диктатор, новоявленный Кромвель! А теперь Вы можете на меня донести !!»
«Это Вы лжете,» — спокойно сказал Ханс. «Но я не буду на Вас доносить, гражданин Сульбо. Гражданин Бонапарт наведет порядок и принесет мир в Республику, и никакая клевета этому не помешает».
Он ускорил шаг, оставив Сульбо позади. «Они все лгут, — пробормотал он про себя, — «возможно, Бонапарт тоже лжет. Никто не идеален, но Бонапарт выше своих врагов. Он не подчиняется приказам депутатов и не подчиняется приказам банкиров». И спустя некоторое время он подумал: «У меня снова будет цель; будем надеяться, что она того стоит». Над влажной землей поднялся туман, небо казалось ясным, и Хансу показалось, что он видит звезды.

    Послесловие
      «Небо казалось ясным, Хансу показалось, что он видит звезды». Этими словами завершается новый исторический роман известного веймарского писателя Клауса Херрманна. Но фигура, которую, как считает главный герой, он видит перед собой, — это Наполеон Бонапарт. Бывший прусский подпоручикХанс фон Мохов, уже знакомый многим читателям по роману Клауса Херрманна «Решение в Париже», после падения Робеспьера тщетно надеялся осуществить свою мечту о счастье для всех в Новом Свете: его попытка помочь коренным американцам в их борьбе против белых торговцев мехом потерпела неудачу. Вернувшись в Париж, он пытается найти свой путь во времена, когда беспринципные бизнесмены и банкиры, спекулянты и нечистые на руку военные интенданты предают и растрачивают наследие революции. Как и многие другие, Ханс фон Мохов ищет выход из хаоса. Он попадает в тюрьму и оказывается втянутым в интриги богатых и влиятельных. Наконец, он видит в вернувшемся из Египта генерале Бонапарте того самого «спасителя», которого все ждут, и становится свидетелем знаменитого государственного переворота 18 брюмера 1799 года. Читатель знакомится с захватывающей эпохой со всеми ее противоречиями. В этом романе Клаус Херрманн также мастерски переплетает документальные исторические события с судьбой своего героя, создавая захватывающий сюжет.      
      










 


 
 
 
         
   


 
 

            



























 















         





          
 

               






               

               


               
            
               

 
    

               
               
   


      







               
                Часть 1



Бегство от природы


    Гастон де Монтиньи предсказал своему другу Жану Мокко, что он не переживет вторую зиму в бревенчатой хижине на озере Эри.
«Либо ты замерзнешь насмерть, либо индейцы тебя убьют,» — сказал он. — «Возможно, этим займутся торговцы мехами, раз уж ты посягнул на их бизнес. Они не понимают, что отрубать тебе голову бессмысленно, потому что ты уже потерял ее, чертов дурак!»
Это было в конце лета, когда листья старых дубов и вязов уже начали менять цвет. Идя по лесу в быстро наступающих сумерках, они по щиколотку увязали в прошлогодней листве; совсем рядом, серый и призрачный, бесшумно проплыл козодой, и они заметили его только тогда, когда их коснулся ветерок от взмаха его крыльев, и они невольно вздрогнули.
«Отвратительное существо, его можно принять за злого демона». Ханс фон Мохов, сохранивший в Штатах свое французское имя Жан Мокко, остановился. «Почему здесь нет соловьев?!»
 «Соловей такой же некрасивый». Гастон не собирался уступать ни на йоту, даже на самый простой вопрос.
«Думаешь, торговцы мехами достаточно утонченные, чтобы слушать их песни? Или индейцы? Какого черта, Джон, жалкий ты дурак!»
Они говорили по-английски, как обычно, на простом и непринужденном американском английском, который подходил для ведения бизнеса и ругательств, но не для разговоров о соловьях. «Раньше он бы меня не назвал ни «чертовым дураком», ни «жалким дураком», — подумал Ханс; «этому он научился только в Америке.»
«Ты прав», ответил он, «пение соловьев стало бы для них просто посторонним шумом, а может быть они его вовсе бы не восприняли.»
«Какого черта ты тут вообще ищешь, Джон? Ты не вписываешься в эту страну, даже если ты отпустил бороду, как торговец мехами или охотник. Возвращайся в Париж!»
«Я не подхожу и Парижу.»
«Франция сильно изменилась с тех пор как ты покинул ее. У тебя в Париже жена и дети.»
«Я это не забыл.»
«Неужели? Это меня радует, Джон, ради Бога.»
Он хороший парень, подумал Ханс, он спас мне жизнь, пусть даже обзывает меня дураком, если это доставляет ему удовольствие. Но он не дал себя уговорить вернуться, он однозначно решил остаться и провести еще одну зиму в своем домике.
«Все дело в индейской девушке» - рассвирепел Гастон. «желаю счастья с этим существом! Пожертвуй своей жизнью ради нее! Ты неисправим!»
На следующий день он уехал в Нью-Йорк.
Ханс стоял у своего дома и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из виду; Гастон ни разу не оглянулся, ведь он должен был следить за тем, чтобы его лошадь не поскользнулась на сыром, зыбком лиственном ковре леса.
    Прошла зима, Ханс не замерз и не умер. Лед и снег растаяли, мертвая прошлогодняя листва опала, деревья вновь покрылись молодыми листочками. Бурный шторм, налетевший с запада через прерии, взбаламутил озеро. Ханс стоял на высоком берегу и смотрел на черную полосу лесов на канадском берегу, которая время от времени исчезала за плывущими облаками тумана. Прежде чем Гастон сел на коня, он предупредил друга насчет девушки-индианки, что ее обычаи отличаются от обычаев белой женщины, что она не знает верности, что она ненадежна и, что она способна перерезать ему горло ночью, пока он спит. Ханс вспомнил об этом бессмысленном предупреждении только сейчас, когда Мэри уже отсутствовала пять дней. Она сказала, что хочет навестить своих родственников. У нее была быстрая походка и носила она нелепое имя, которое ей дало племя - «Летающая голубка», совершенно справедливо. Полдня ей требовалось, чтоб добраться до деревни Сенека, полдня – обратно. Она хотела пробыть у родственников две ночи; ее родители были еще язычниками, а она хотела покреститься, поэтому при каждой новой встрече у них были ссоры. Ханс приказал ей оставаться там не дольше одной ночи. То, что она две ночи провела в своей родной деревне, он ей простил, но то, что она третий вечер отсутствовала, обеспокоило его.
«Мне все равно!» — громко сказал он, но буря завыла ещё сильнее, так что он не слышал собственного голоса; поэтому он крикнул ей в ответ: «Мне все равно! Совсем все равно!»
   Затем он повернулся спиной к бурлящему озеру и направился домой, шагая под деревьями, верхушки которых склонялись к земле. Сделав несколько шагов, он остановился, внезапно осознав, что впервые заговорил по-немецки с тех пор, как покинул Нью-Йорк; он немного удивился, что не разучился еще говорить на этом языке.
     Буря на несколько мгновений утихла, но неожиданно с новой силой согнула верхушки деревьев ниже, чем прежде, словно за это время она пришла в себя. Ханс нащупал тонкий, потрепанный томик, который всегда носил во внутреннем кармане пальто; в нем были эссе Руссо, единственная книга великого покойного, которую он нашел в Нью-Йорке, единственное, что он мог прочитать в этой дикой местности. Он отказался от мысли объяснять Гастону, что значила для него Мэри. Гастон бы его не понял, он ведь никогда не читал Руссо, права человека его нисколько не волновали, он никогда не задумывался над тем, добр ли человек от природы. Скорее всего он бы посмеялся над этим, если бы Ханс ему сказал, что Мэри для него является воплощением Невинности и Чистоты природы, или бы с притворной серьезностью спросил бы являются ли родители Мэри, худые, некрасивые индейцы Сенеки, с помятыми лицами и склеенными от грязи волосами, воплощением этой самой Чистоты природы.
    Бревенчатый домик стоял в лощине, защищенный от бурь; но зимой вокруг него скапливался снег, так что его обитатели часто выбирались наружу только через люк в крыше. Перед отъездом из Нью-Йорка Ханс дёшево купил большой участок земли на озере Эри; он хотел жить на своей собственной земле. Охотник, переехавший дальше на запад, отдал ему бревенчатый домик в обмен на пистолет и почти новые брюки.
       Ещё до того, как Ханс достиг обрыва, он почувствовал какую-то перемену в воздухе. Изменился воздух; когда буря на несколько мгновений утихла, он отчётливо уловил слабый запах дыма: огонь в очаге снова загорелся, Мэри вернулась. Он не сбавил шаг, не поторопился, выражение его лица оставалось неизменным, словно он никогда не сомневался в верности и преданности Мэри. На краю долины он даже не посмотрел вниз на бревенчатый домик; он смотрел на небо, по которому низко плыли клочья облаков и тумана. Издали надвигалась тёмная гора облаков, предвещая новую бурю. Ханс некоторое время наблюдал за ней. Даже облака в Америке отличались от французских и прусских: они были больше, темнее, с дикими неровными краями. В его воспоминаниях европейские облака были мягче, меньше и имели более закругленные, приятные формы, да и погода там менялась не так часто и резко, как в Америке. Дойдя до луга в долине, он увидел, что дверь бревенчатой хижины открыта, как он и ожидал. Он оставил её открытой за собой; войдя, он повесил верхнюю одежду на гвоздь и подержал руки над огнём в камине. Ветер не мешал ему на берегу озера и в лесу, но теперь он чувствовал, что явно продрог. Некоторое время он прислушивался к звукам, доносившимся из другой комнаты, где Мэри была занята мытьём посуды. Она вернулась совсем недавно, иначе она бы уже начала жарить оленину, лежащую у печи.
«В обед начнется дождь», сказал он. «Может быть даже раньше.»
«Раньше», подтвердила Мэри. «Тучи совсем рядом.»
«Ветер изменил направление».
 «Когда солнце было над головой, я услышала это. Ветер затих; ветер устал. Вот что он сделал, вот это!» Мэри несколько раз громко вздохнула, имитируя «вздохи» ветра; вздохи становились все тише и тише, так что они действительно напоминали далекий, медленно угасающий ветерок. «Потом он подскочил, ветер, и затанцевал, ветер, и закружил, и подул, то в одну сторону, то в другую!» Она дула изо всех сил, хихикая при этом. Ее голос был высоким и нежным, словно стрекотание насекомого. За два без малого года, что Мэри жила с Хансом, она немного выучила английский, который смешивала со словами индейского языка; и, несмотря на все наставления, она не хотела отказываться от языка жестов, которым пользовались коренные американцы и белые люди. В конце концов, Ханс позволил ей это; жесты, как и стрекотание ее голоса, подчеркивали ее детскую натуру. Он так и не узнал, сколько ей лет; возможно, она сама этого не знала. Ее тело, еще не измученное родами, было стройным, как у мальчика, с маленькой, упругой грудью и длинными бедрами. Именно ее тело соблазнило его. Всякий раз, когда он лежал с ней, он чувствовал стыд, потому что его чувства молчали, а возбуждали его только ощущения.
Он отвернулся от неё, вышел наружу и стал наблюдать, как гора облаков медленно приближается, поднимаясь всё выше и выше, пока её вершина, наконец, не начала наклоняться вниз, словно вот-вот готова рухнуть в долину. Ханс сделал шаг назад и в следующее мгновение рассмеялся над своим бессмысленным испугом. Он повернулся спиной к облаку, дошёл до конца долины, где тропа к лесу начала подниматься, вернулся обратно и поднял голову только тогда, когда почти дошёл до хижины, и снова испугался. Чёрная вершина наклонилась ещё ниже вперёд, так что она указывала прямо на хижину, как рука, словно это была цель, которую она намеревалась принести в жертву надвигающейся катастрофе. Буря завывала меж холмов, но ветер, ласкавший дно долины, был похож на весенний. Ханс заставил себя подождать. Только когда он почувствовал аромат жареной оленины и почти одновременно ощутил первые капли дождя на своём лице, он вошёл внутрь.
        Над огнем, пылающим в очаге, построенном из грубо обработанных камней, Мэри вращала вертел с олениной. Ханс сел за стол и с удовлетворением заметил, что дождь, барабанящий по крыше, не заглушал потрескивание огня.
 «Покажи мне еще раз, как дул ветер», — попросил он через некоторое время. Мэри не была готова к этому. «Ветер больше не дует,» — объяснила она. — «У него теперь есть язык дождя, который не умеет говорить, только щелкать, вот так!»
Она имитировала звук капель дождя, падающих на крышу. «Прекрати!» — приказал он. «Дождь такой болтливый, что ты язык повредишь, пытаясь его имитировать».
«Только мужчина может повредить язык, но не женщина», — возразила она, оглянувшись на него и улыбнулась. «Разве не так?» Дождь лил на крышу все сильнее и сильнее. За закрытой дверью образовалась лужа, из которой узкая струйка стекала по неровному полу к очагу, собираясь в небольшой ямке перед ним. Когда оленья нога была готова, Мэри отрезала несколько кусков, положила их на деревянное блюдо и поставила на стол. Пока Ханс ел, она сидела на корточках на расстеленном на возвышении коврике, защищенном от просачивающейся дождевой воды; сама она ела позже, или вообще не ела, так как ей много не нужно было.
   «Я провела в деревне много ночей», — сказала она, когда Ханс закончил есть и отодвинул тарелку. «Все спали, а я не спала».
 «Ты не устала?»
 «О, так устала!» Она на секунду опустила голову и закрыла глаза. «Я не пью огненную воду…»
Она помолчала немного, и, поскольку он не переспросил, объяснила: «Все маленькие буйволы ушли, но в деревне полно огненной воды».
   «Маленькими буйволами» называли торговцев мехами, которые закупали их для одной нью-йоркской компании. Несколько лет тому назад президент торговой компании, худой мужчина с длинным носом, приезжал в деревню Сенека. Мэри была тогда еще совсем ребенком, но она утверждала, что у него было лицо буйвола. Поэтому всех торговцев, которых он присылал к ним позднее, она называла «буйволятами».
«Они платили деньгами за шкурки?» спросил Ханс.
«Только огненной водой», сообщила Мэри. «Сначала наливали «огненную воду. Все мужчины засыпали. Буйволята забирали себе все шкурки. Женщины кричали. Буйволята давали и женщинам «огненную воду». Женщины засыпали также, как и мужчины. Буйволята спокойно уходили.»
«И забирали с собой меха?»
«И забирали с собой меха.»
Так обычно покупали меха. Расплачиваясь самым дешевым виски, они приносили прибыль в тысячу процентов и более на лондонском рынке. Когда Ханс впервые увидел эту торговлю, он был возмущен. Он попытался рассказать индейцам о мошенничестве, но в итоге на него напали обе стороны — индейцы и торговцы мехами. Тогда его спасла Мэри; он так и не узнал, как ей это удалось, так как был без сознания, когда она пришла. С тех пор она жила с ним. Чтобы предотвратить эксплуатацию индейцев, он стал вести небольшой собственный меховой бизнес, расплачиваясь наличными и отправляя меха на адрес небольшой фирмы в Нью-Йорке, которая затем перепродавала их. Торговцы мехами, работавшие на компанию, пытались настроить против него племя Сенека; им это не удалось. Племя стало ему доверять, и некоторые индейцы даже требовали у торговцев наличные. Затем, однажды ночью, торговцы напали на Ханса в его бревенчатой избе, но он отбился от них выстрелами из ружья. Этот успех лишь укрепил его.
«Они не дают денег», — заметил он.
 «Наши люди очень взволнованы», — объяснила Мэри. «Они просыпаются и спрашивают: где монеты? Но монет нет. Они спрашивают: где табак? Но табака нет. Маленькие буйволы дали нам огненную воду, и ничего больше. Наши люди следуют за маленькими буйволами. Плохо, очень плохо …»
      Огонь в очаге погас; из тлеющих углей, из-под слоя пепла поднимался тонкий столб дыма, который выделялся, словно белая ткань, на фоне темного дерева стен. Дождь больше не барабанил по крыше, он падал тонкими, едва различимыми лучами, а его монотонная музыка была едва слышна.
     «Плохо, очень плохо», повторил Ханс, сделав глубокий вдох. Воздух был наполнен знакомым запахом жареного мяса, кожи и сырой древесины, губы Ханса дрогнули. Индейцы, вероятно, убьют торговца мехами в отместку, а может быть, двух или трех. Торговцы мехами будут защищаться и убьют нескольких индейцев. Ханс снова признался себе, что дикая природа не так невинна, как он считал, и, что человек по природе не так хорош, как учил Руссо. Неужели писатели ошибались? Неужели революция ошибалась? Ханс был разочарован в Руссо, в революции, в природе. Что не разочаровало его, так это стройное, детское тело Мэри, которое, казалось ему каждую ночь таким же девственным, как и в первый день. Он чувствовал, что этого недостаточно, что она скрывает от него свои чувства, и в тот самый момент обвинил себя в неблагодарности, эгоизме и старых пороках, в которых можно обвинить человечество. Но потом он посмеялся над этим. Он смеялся, потому что Мэри смеялась над ним; он тосковал по ней. Он встал, подошел к покрытой шкурами кровати, которая находилась в задней части хижины и, прежде чем дойти до нее, сбросил рубаху, развязав шнурок, скреплявший ее у шеи. Мэри тут же последовала за ним.
    Затем он уснул, пока она наводила порядок, умывалась и выметала дождевую воду, просочившуюся под дверь. Когда Ханс проснулся, уже стемнело. Мэри сидела на стуле за столом, стараясь угодить ему, хотя предпочла бы присесть на пол, но Ханс настоял на том, чтобы она постепенно избавилась от привычек своего племени. Ее глаза были закрыты. Он знал, что ему достаточно поднять руку, чтобы разбудить ее. Он стал центром ее жизни, ее богом, которого она создала для себя, когда спасла его от смерти, и который, следовательно, зависел от нее так же, как и она от него. «Я давно должен был понять, что завишу от нее,» — подумал он, — «от ее объятий, ее мышц, ее кожи, от ее тела, которое однажды истлеет». Он удивился, что эта мысль не вызвала у него отвращения. Он попытался улыбнуться, чувствуя мягкость одеяла на голой коже, словно это было тело Мэри, и уже распахнул объятия, чтобы разбудить её тем же движением и позвать к себе. Но потом он остановился, опустил руки и прислушался. Мэри тоже открыла глаза. Под монотонный шум дождя приближался какой-то звук: плеск в лужах, покрывавших тропинку через луг; это были шаги человека, пытающегося найти дорогу в сырости и темноте. Через некоторое время стало ясно слышно его тяжёлое, прерывистое дыхание. Ханс выпрямился и натянул рубашку. Когда он потянулся за брюками, в дверь постучали. Стук был беспрерывным, Ханс без спешки оделся, прежде чем открыть её.
        Он не сразу узнал вошедшего мужчину. Тот был ещё ниже Ханса, коренастый, с короткими, крепкими, кривыми ногами, волосами до плеч и, как у Ханса, аккуратно подстриженной тёмно-русой густой бородой. Стоя у двери, он ждал, когда к нему обратятся. Мэри, которая встала, как только он вошёл, прислонилась к Хансу и обняла его за плечо, словно защищая.
«Ты хочешь убить его снова, уродливый буйвол,» тихо сказала она. — «Сегодня тебе это тоже не удастся. Или ты убьёшь меня, перед ним, вместе с ним, после него. Мой отец отомстит за меня. Он вырвет тебе печень». Мужчина не посмотрел на Мэри. Он даже не посмеялся над угрозой.
       «Сегодня Вы в безопасности от меня, Джонни», — заявил он. «Я передам сообщение, а потом уйду». Наконец Ханс узнал его; это был торговец мехами, который два года назад сбил его с ног.
«Вы же знаете, я Вас не боюсь, Том», — сказал он. «Оставайтесь здесь на ночь, мне все равно».
«Чтобы индейцы меня поймали? Нет уж, спасибо!»
 «Если Вы не будете так бесстыдно обманывать индейцев, Вам нечего их бояться…».
  Густая борода мужчины зашевелилась, а губы исказились в усмешке.
 «Тогда Вы не хотели этого слышать», — сказал мужчина с искаженными губами. «Я в разъездах десять месяцев в году, и за это господин из Нью-Йорка дает мне сто тридцать долларов. Он дает мне их товарами — одеждой и снаряжением, а то, что мне не нужно, я должен перепродать ниже себестоимости. И, если я не привезу достаточно мехов, чтобы он мог продать их в Лондоне, он вычтет с меня эти деньги!»
«Зачем Вы занимаетесь этим плохим делом, Том? Это к тому же грязное дело, Вы же знаете!»
«Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой. А с чем останусь я?»
Ханс опустил голову; он не хотел снова видеть лицо этого человека. Рука Мэри все еще лежала у него на плече, и он чувствовал, как она дрожит.
«Какое сообщение Вы мне привезли, Том?» — спросил он.
«Ваш друг, француз, едет к Вам. Мы встретили его на Гудзоне. Возможно, через два дня, возможно, через три, он будет у Вас».
«Он просил Вас передать это мне?»
 «Он просил передать Вам, чтоб Вы подождали его, не уходили никуда. Он везет Вам что-то. Он не сказал, что это, возможно, деньги».
«Не думаю. Я не жду от него никаких денег…»
Рука Мэри все еще дрожала. Ханс еще раз пригласил торговца мехами остаться на ночь.
Том резко выдохнул. «Я лучше пойду», — объяснил он. «Ночь защитит меня, как и дождь». Его борода снова зашевелилась, и его маленькие глаза прищурились. Затем мужчина повернулся и вышел, не сказав ни слова. Дождь усилился. Мэри заперла дверь. Ханс, который все еще чувствовал прикосновение ее руки к своему плечу, снова разделся.
    «Если он вернется, мы ему больше дверь не откроем», — сказал он. Он погасил свет. Угли под пеплом раздувались от порывов ветра, распространяя тусклый свет, достаточный, чтобы влюбленные могли видеть свою наготу. Дождь, гонимый ветром, хлестал по стене хижины. Вероятно, вода снова просочится под дверь, подумал Ханс, но дождь и буря, повелители ночи, лишь на мгновение заняли его мысли; затем желание возобладало над всеми незваными гостями.
      Следующим утром светило солнце, небо было кристально чистым, воздух мягким и неподвижным. Ханс стоял у двери хижины, вдыхал чистый воздух и наблюдал, как капли дождя медленно падали с веток каменного дуба на траву, растущего позади хижины, на полпути к вершине холма. Эти внезапные перемены погоды тревожили его; знакомый мир терял свою реальность, свои четкие очертания и, казалось, растворялся в тумане, как только он протягивал руку и касался его. Он протянул руку, коснулся деревянной скамейки у двери и громко рассмеялся над своей фантастической мыслью. Полу-разочарованный, полу-раздраженный, он покачал головой и прошел немного вверх по тропинке в лес, чтобы посмотреть, не повалила ли буря еще какие-нибудь гнилые деревья.
      Рядом с группой старых лип, всего в двухстах метрах от хижины, он обнаружил тело торговца мехами Тома. Мужчина лежал на правом боку; пуля, выпущенная с близкого расстояния, угодила ему в череп. Но лицо его не было изуродовано. Вероятно, несколько индейцев-сенеков следовали за Томом, поджидали его перед хижиной и подкрались к нему в лесу; ночь была настолько темной, что он их не видел, у индейцев зрение было лучше. Ни Ханс, ни Мэри не слышали выстрела; ветер унес звук прочь от них, и если какой-то слабый намек и грозил проникнуть в их сознание, то желание прогнало его прочь. Ханс вернулся и привел Мэри, чтобы она помогла ему похоронить покойного.

         Прошло пять дней, прежде чем прибыл Гастон. Его задержали индейцы, которые подозревали каждого белого человека в том, что он один из торговцев мехами, который обманул их.
«Всякий раз, когда компания посылает своих людей, весь штат поднимает шум», — проворчал Гастон. «Эти краснокожие знают меня достаточно давно; они должны понимать, что я не имею никакого отношения к торговцам мехами. Тем не менее, они затащили меня в свою деревню и спросили своего вождя, следует ли им повесить меня сразу или сначала снять скальп». «Похоже, ему не понравились твои волосы», насмешливо заметил Ханс.
«Они были слишком коротко подстрижены. Но возможно, он уже собрал достаточно трофеев».
Четыре года, проведенные в Америке, оставили на лице Гастона глубокие морщины и сделали его кожу твердой, как дубленая шкура. Молодой французский дворянин, переживший эпоху террора и нищету с философским спокойствием, стал человеком, внешне мало чем отличающимся от других американцев. Но за его грубым юмором, практичным мышлением, вынужденной безжалостностью, и именно тогда, когда этого меньше всего ожидаешь, скрывались учтивость и чуткость, взращенные годами, качества, которые больше не были нужны ни Франции, ни Соединенным Штатам.
«Позволь мне сначала поздороваться с твоей возлюбленной, Джон», сказал он, привязывая свою лошадь под дубом.
«Гастон ни разу не упомянул о драке на балу, после которой они покинули Францию, но, несмотря на все перемены, он сохранил привязанность к Хансу, как к спасителю от спасенного. Ради него он даже преодолел свою неприязнь к индейской женщине.
«Она ждет тебя», ответил Ханс.
Мэри, которая стояла перед дверью, подошла ближе. Ее лицо не выражало никаких эмоций. Только в минуты любви оно преображалось. Ей было совсем не трудно владеть собой.
Мысли приходили к ней в виде образов, и она могла по своему желанию отгонять эти образы и заменять их другими. В тот момент Гастон был для неё волком, который хотел утащить её возлюбленного, но затем ей показалось, что она увидела, как её возлюбленный наклонился к волку и надел ему на шею цепь. Она взяла Гастона за руку, как это было принято у белых людей. «Ты гость», — сказала она; этим словом она тоже приручила волка. Но покладистость Гастона вызвала подозрения у Ханса. «Какое сообщение ты мне должен передать?» — спросил он.
Гастон притворился удивлённым: «Кто, чёрт возьми, сказал тебе о сообщении?» — возразил он.
«Чёрный Том».
«Я ему ничего об этом не говорил. Откуда он это взял? Я с ним разберусь!»
«Не получится».
 «Почему?»
Гастон не удивился, узнав о смерти торговца. Это была смерть, которую он заслужил, причем смерть достаточно более милосердная, чем он заслуживал. Ведь могло быть намного хуже: сначала бы сняли скальп, а затем медленно зажарили на небольшом костре.
 «Он был бесом», — мрачно сказал Ханс. «Торговля мехами не сделала его богатым, а лишь только общество, которое он снабжал…»
 «Ты хочешь, чтоб я его пожалел из-за этого?» — спросил Гастон. — «Он не был таким чувствительным, как ты».
Ханс избегал его взгляда.
«Ты проголодался», — сказал он. «Входи».
Когда мужчины вошли в хижину, Мэри стояла у очага и жарила рыбу, которую Ханс поймал этим утром. Перед едой они поговорили о буре. Пробраться через лес было почти невозможно; деревья были выкорчеваны и заблокировали все тропы, сухие ветки падали с неба как дождь, все включилось в буйство стихии. Гастон провел ночь в заброшенной рыбацкой хижине. Несмотря на бурю, он уснул. Проснувшись утром, он увидел над собой голубое небо; крышу сорвал ночью ветер, и она лежала перед дверью…
«Ни сенекам, ни буре не удалось убить меня и испортить нашу встречу», — насмешливо сказал он, глядя на Ханса испытующим взглядом. «Они, наверное, знали, как много для меня значила эта встреча».
 Но только вечером, когда они шли к берегу озера, он объяснил, почему.
 «Я женился», — начал он, — «на Саре Тернер, той, о которой я тебе рассказывал».
«Я так и предполагал», — ответил Ханс.
«Я не возражал бы, если бы ты пожелал мне счастья в моем раннем браке».
 «Желаю тебе счастья».
 «Я принимаю пожелание счастья, Джон; это такой редкий предмет торговли, что его никогда не бывает достаточно».
«Пять лет тому назад ты бы счастье не назвал предметом торговли, Гастон.»
«Имена меняются, как и восприятие, в зависимости от страны, в которой живешь».
«И в зависимости от неба над головой».
Они достигли берега озера. На западном горизонте вырисовывалось одинокое облако, напоминающее гигантский, покрытый чем-то темным рулон постельного белья, грозящий обрушиться с неба на леса и воду. Гастон, поглощенный созерцанием облака, не услышал последних слов.
«Похоже, будет ещё одна буря», — сказал он.
«Дождь», — поправил Ханс. «Но не раньше, чем через два-три дня. Именно столько времени нужно, чтобы облако напиталось, набралось сил и расплылось над озером и лесом».
«Ты внимательно изучил природу, Джон. Было бы хорошо, если бы ты уделял столько же внимания людям…»
«Каким людям, Гастон?»
Гастон повернулся к нему; его суровое лицо на мгновение смягчилось, взгляд стал дружелюбным…
«Я люблю свою жену», сказал он. «Я женился на ней не потому, что ее отец богатый человек. Когда мы с ней познакомились, я и не знал об этом. Я считал его мелким торговцем, который стоит за прилавком своего магазинчика. Я думаю, что и она меня любит. О приданом я и не спрашивал.»
«Зачем же ты просил, чтоб я пожелал тебе счастья?» перебил его Ханс.
«Я не знаю, как долго продлится мое счастье.»
«От меня это не зависит, Гастон.»
«Ты, кажется, забываешь, что я сотрудник мадам Салафон. Простите меня, мадам Мокко. Как сотрудник твоей жены, я также являюсь твоим сотрудником, а это значит, что мое счастье зависит от тебя».
«Разве Жюли не довольна тобой? Она тебя уволила?»
 «Вовсе нет».
 Ханс снова посмотрел на густое, темное и неподвижное облако, нависшее над черным лесом и скрывавшее заходящее солнце; лишь желтоватый круг от лучей, простирающийся от одного берега до другого, указывал на место, где оно вскоре скроется за горизонтом. Вода была тускло-серой, не отражающей ничего. Хотя ветра не было, короткие волны с нерегулярными интервалами пробегали по озеру, словно оно дрожало от страха.
Ханс внезапно отвернулся и зашагал обратно в сторону дома. Через несколько мгновений он почувствовал руку Гастона на своем плече.
«Спрашивай дальше» - сказал Гастон.
«Ты можешь говорить, если хочешь»
«Мне это дается нелегко».
Ханс не собирался облегчать задачу Гастону. Он продолжал идти молча, только медленнее, чем прежде, считая секунды, пока Гастон не заговорит. Секунды превратились в минуты, и только когда он начал считать четвертую, Гастон заговорил. По обеим сторонам тропы деревья редели. В небе, которое становилось все темнее, появилась хищная птица, прилетевшая со стороны озера, медленно пролетела над головой и исчезла на юге. Судя по размаху крыльев, это был орел; Ханс никогда раньше не видел орла, и, вероятно, он не был коренным обитателем этих мест.
«Дело в кредите», — сказал Гастон. «Они больше не хотят давать нам кредит».
Тропа тоже была покрыта прошлогодними листьями, облетевшими после бурь, но здесь они лежали более рыхло и не так густо. Среди них гнездились ящерицы и змеи, и, испугавшись шагов, они разбегались, так что приближению каждого пешехода предшествовал непрерывный шорох. Гастон не замечал этого, как и орла или сгущающуюся темноту. Он наполнял воздух, где свежесть близлежащей воды и затхлая дымка опавших листьев смешивались в неестественное единое целое с цифрами расчетов, банковскими балансами и процентными долями прибыли, которые не оправдали его ожиданий. Вот почему прошлой осенью он взял кредит на покупку поместья к северу от Манхэттена. Поместье было в запущенном состоянии, но город все больше расширялся; через год, или максимум через два, поместье можно будет продать под застройку, и прибыль, возможно, станет огромной. Банк Нью-Йорка молчаливо соглашался продлевать кредит год за годом; Однако несколько недель назад компания неожиданно расторгла договор, и долг необходимо было погасить к осени.
«Продай снова именье», равнодушно предложил Ханс, и посмотрел вслед змее, которая спешила от них скрыться. Судя по окраске, это была молодая медянка, укус которой был опасен, но у обоих мужчин были высокие сапоги, и она не могла причинить им вреда.
«Мне придётся продавать ниже себестоимости», — сказал Гастон. «Как я должен оправдать убытки?»
«Ты заранее спросил Жюли, согласна ли она с тем, что ты берёшь кредит?»
 «Я написал ей, и она ответила, что согласна. Но она не знает обстоятельств; ответственность лежит на мне». Ханс, всё ещё наблюдая за змеёй, наслаждался её цветом и ловкостью движений.
 «Ты ещё не полностью адаптировался к Америке», — сказал он. «Иначе ты бы не говорил об ответственности. Убытки несёт Жюли, а не ты».
«Я, безусловно, научусь лучше адаптироваться». Голос Гастона, потерявший всякую теплоту во время его отчета, прозвучал еще резче, чем прежде. «Спасибо за совет».
«Мы договорились, Гастон, что ты будешь сообщать Жюли обо всем, что касается дела, и получать от нее указания. Я не буду вмешиваться».
 «Ты уже вмешался, Джон».
 «Я ничего об этом не знаю».
Уже почти стемнело, но свет полной луны сделал тропу и окружающий лес яснее, чем прежде: подлесок был гуще чем взрослый лес с раскидистыми кронами деревьев, а вот и старый дуб, поваленный бурей. Ханс и Гастон шли все медленнее, наконец остановившись, они пытались прочитать выражения лица друг друга. Неподалеку, разбуженная от сна, подала голос горлица и тут же снова умолкла.
«Зачем тебе эти проклятые торговцы мехами, Джон?» — спросил Гастон. «Какое тебе дело до того, что они обманывают индейцев? Бизнес есть бизнес, никто не хочет, чтобы его беспокоили, даже я».
«Я тебя не беспокою, Гастон.»
«Нет? Я ходил в банк в Нью-Йорке и спросил у ребят, что они, по их мнению, делают, требуя возврата моего кредита. Они ухмыльнулись моей глупости. Ладно. Мне давно следовало понять, что ты вредишь меховой торговле».
«Извини, Гастон…»
«Да, ты вредишь ей. Ты подстрекаешь индейцев; скоро они начнут требовать за свои меха наличные доллары. Куда тогда пойдут прибыли? Так не пойдет, Джон! Возвращайся в Нью-Йорк! Они разорят нас, если ты будешь упрямиться!»
«Для меня это новость, что Банк Нью Йорка участвует в торговле мехами.»
«Компании работают вместе с ним, это единственный банк в Штатах. Твои еретические идеи, вызывают у них подозрения, Джон. Фирма не получит ни пенни кредита, если ты не уступишь.»
«Разве я не могу в Штатах свободно жить и говорить, как мне заблагорассудится?»
 «У тебя есть свобода, никто тебе не мешает, но тебе придётся столкнуться с последствиями, Джон».
Ханс повернулся и пошёл дальше. По шелесту листьев позади него он слышал, что Гастон идёт за ним.
«Будет ли продлен срок займа, если я вернусь?» — спросил он через некоторое время.
 «Мы имеем дело не с мошенниками, Джон». Поскольку Ханс, казалось, сдавался, голос Гастона стал немного дружелюбнее, чем прежде. «Это честные люди, отцы семейств, которые ходят в церковь каждое воскресенье.»
«Ты стал религиозным, Гастон?»
«Не стоит это исключать, Джон, это и так заметно. Я перешел в пресвитерианскую церковь, потому что благочестие моих сограждан внушает мне уважение».
«Даже благочестие торговцев мехом?»
«Я был в гостях у Астора, который доминирует в торговле мехом в штате Нью-Йорк. Тихий человек, Джон, человек простых привычек, всего на несколько лет старше нас и, как и ты, родился в Германии. Но посмотри, чего он добился!»
      Восхищение Гастона Астором сделало его красноречивым. Он навестил его однажды в воскресенье после церкви. Астор жил этажом выше его магазина на Уотерстрит; в следующем году он планировал переехать в большой дом на Бродвее, который он заказал и который соответствовал потребностям его бизнеса. Он был хорошим шахматистом и проницательным бизнесменом, который перевозил меха в Лондон на собственных кораблях, а иногда и в Китай, где обменивал их на чай.
 «Двойной бизнес, понимаешь, Джон? Он продает меха по высокой цене в Китае, покупает чай дешево, чтобы корабли не возвращались пустыми, и продает его здесь как минимум в пять раз дороже! Многие хотели бы ему подражать, но он контролирует рынки; никто не может с ним конкурировать!»
«Ты искал с ним знакомства, чтобы участвовать в его торговых делах, Гастон?»
«Я мог бы замолвить за тебя словечко, Джон. Если он захочет, тебя завтра же вычеркнут из черного списка!»
«Но он не хочет, да?»
«Сходи к нему, Джон. Он согласится на встречу. Это всего лишь формальность. Если он увидит, что ты вернулся в Нью-Йорк, все будет в порядке.»
Гастон замолчал. Минуту не было слышно ничего, кроме шелеста листьев и шуршания от змей и ящериц. Луна светит на нас сверху вниз, но мы говорим о деньгах, кредитах и торговле мехами, подумал Ханс; когда светит луна надо говорить о любви или о мире, каким он будет выглядеть через сто лет; будут ли люди по-прежнему говорить о кредитах через сто лет? Он вдохнул ночной воздух, он больше не казался ему сырым, как будто лунный свет впитал всю сырость, которая осталась после дождя.
«Прошлым летом два месяца не было дождей,» — сказал он. — Возможно, в этом году засуха наступит раньше». Гастон вздохнул, видимо, считая Ханса мечтателем и дураком. Но затем продолжил, резко переключившись на французский:
 «У тебя есть жена, Жан. Ты не видел её четыре года. Она родила тебе сына, которого ты не знаешь. В Париже никто уже не помнит, что ты защищал Робеспьера; возможно, они даже не знают, кто такой Робеспьер. Почему бы тебе не вернуться в Париж к своей семье, Жан? Ты так любишь эту индианку? Через год-два она будет старухой. Ты сам знаешь, как быстро увядают индианки».
«Она ждет от меня ребенка», ответил Ханс.
«Хорошо, ты будешь заботиться о ребенке. Я отправлю его в Нью Йорк на воспитание. Согласен?»
Они добрались до края долины, где стояла бревенчатая хижина. В лунном свете дерево мерцало, словно мокрое, но Хансу казалось, что воздух становится суше, легче и в нем чувствуется легкий запах сухой травы западных прерий.
 «Ты пришел только сказать мне, чтобы я вернулся в Нью-Йорк, а оттуда в Париж?» — спросил он.
Гастон, все еще говоря по-французски, ответил:
 «У меня для тебя письмо».
 «От Жюли?»
 «Я хотел передать его тебе по прибытии, но у меня сложилось впечатление, что тебе все равно, напишет она тебе или нет».
Гастон достал письмо, Ханс молча взял его и положил в карман сюртука.
«Я прочту его завтра.»


На следующее утро темное облако на западном горизонте разрослось; оно уже не было сплошным валом, а представляло собой стену, нависшую над озером и грозящую обрушиться на него. Ханс, опираясь на ель, ствол которой ветер годами сгибал с высокого берега прямо на поверхность озера, с подозрением наблюдал за приближающейся непогодой. Вершина облака резко выделялась на фоне бледно-серого неба. Дождь можно было ожидать только тогда, когда от вершины облака отделились небольшие темные клочки. Обычно это сопровождалось влажным ветром, дувшим днем или ночью, но сейчас воздух был сухим и неподвижным. Это выглядело так необычно, что Ханс забыл про письмо Жюли, которое он спрятал во внутренний карман сюртука. Орел, которого он видел прошлой ночью, парил сейчас над озером, поднимаясь все выше и выше, пока не исчез в непроглядной серой мгле.
Это тоже было необычно. Неужели птица спасалась от приближающейся бури? Но вода в озере была спокойна; ни одна волна не разбивалась о берег, ни ветерка, ни облака, никакая живность не шевелилась, даже змеи и ящерицы не шуршали в сухих листьях. Ханс сел на ствол ели, достал письмо и сломал печать.
«Друг мой, ты стал мне чужим», писала Жюли. «Это не моя вина, но и тебя я не могу винить в этом. Если бы у меня был твой портрет, он бы каждый день напоминал мне о тебе. Вчера вечером я пробовала представить твое лицо, мне это не удалось, и я испугалась, как будто мне снился страшный сон. Я не хотела тебя забывать. Разве это было возможно? Я упрекала себя в том, что не нашла нужные слова, чтобы они смогли убедить тебя.
Как я могла четыре года писать тебе такие деловые письма, в которых я сообщала только о делах, о купле-продаже, и в конце каждого писала, как сильно вырос наш сын с момента последнего письма? За это время он снова вырос, почти на два сантиметра; думаю, он будет высоким, выше тебя, мой любимый. Но ты измеряешь все по новым стандартам, или в Америке до сих пор используют футы и дюймы? Видишь ли, одного этого было бы достаточно, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы мы могли понимать друг друга в самых простых жизненных вопросах.»
    Ханс уронил письмо. Жюли уже однажды просила его вернуться, два года назад, когда он только познакомился с Мэри; его нынешняя женщина одержала победу над отсутствующей. Он написал Жюли, что хочет открыть меховой бизнес; нью-йоркскому предприятию нужен был собственный капитал, который он надеялся подкопить таким образом.
    Он опустил голову и уставился на письмо, которое держал в руках. Так легко было оправдаться чувственностью; письмо всё объясняло, оно преодолевало все сомнения, отвечало на все вопросы. Но вопросы вернулись и поглотили его. Любил ли он Мэри? Что у него было с ней общего? Разве никакая другая женщина не могла удовлетворить его чувственность так же хорошо, как она? Зачем ему это оправдание? Боялся ли он вернуться к Жюли, во Францию, проигравшую революцию, где он найдет лишь руины своих мечтаний и надежд, и сына, который был ему чужой?
 «Я не вернусь,» — громко сказал Ханс, — «я боюсь».
Говоря это, он смотрел на письмо, которое держал в руке, словно обращаясь к нему. Он тоже его не очень понимает, подумал он; я говорил по-немецки, а оно написано по-французски. Тем не менее, он был рад, что его губы произнесли слова на родном языке, языке, на котором обычно звучали его мысли; он не мог облечь свои мечты ни на какой другой язык в Америке. Он быстро продолжил читать письмо, чтобы дочитать его до конца и избавиться от мучительных вопросов, которые снова преследовали его во время чтения. Жюли писала, что им не нужно увеличивать свое состояние в Нью-Йорке; у нее есть дома, земля и гравировальный бизнес во Франции; ей, Жюли, не нужен был капитал в Америке, а нужен был отец ее ребенка.
         Ханс рассмеялся; это была совсем другая Жюли, не та, которую он знал. Жюли, с которой он попрощался четыре с половиной года назад, была расчетливой предпринимательницей, которая поддавалась своим чувствам только по ночам; она никогда не была бы способна писать такие письма. Что с ней случилось? Она стареет? Или у нее был любовник, который бросил ее, и ее любовь к мужу вспыхнула вновь? Он встал, сложил письмо и сунул его в карман. Упрямство спутало его мысли и нарисовало на небе, на поверхности озера, на деревьях леса образ неверной Жюли — стареющей и нелепой Жюли. Ибо, поскольку Ханс был полон решимости никогда больше не видеть обломков своих мечтаний, он также никогда не хотел бы видеть ни Жюли, ни сына, которого он призвал в этот мир, истерзанный спекулянтами и безумцами. А где же лучший мир? Он существует; он все еще не сомневался в этом. Возможно, ему просто нужно было немного попутешествовать на запад, неделю или месяц, и когда он найдет этот лучший мир, он позовет к себе сына. Он не последовал зову; он позвал сам.
  «Иди ко мне!» — воскликнул он, остановившись и оглядываясь вокруг. Он продолжал идти, сам того не замечая, вдоль берега к черной стене облаков, которая все больше и больше приближалась к нему, не обращая внимания на расстояние и время, которого требовали его мечты. Он понял, как далеко забрел, когда к реальности вернулось изменение в облаке. Оно закрывало половину неба, напоминая черное полушарие, в полой части которого находились озеро, берег и лес. Ханс развернулся и поспешил к бревенчатой хижине.
 Те участки леса, через которые он пробирался, были ему незнакомы; какое-то время он прорубал себе путь сквозь подлесок, прокладывая тропу ножом, наткнулся на индейскую тропу, по которой ходил много лет назад, и внезапно оказался на краю долины над каменным дубом. Гастон сидел на деревянной скамейке перед хижиной и курил трубку. «Похоже, сейчас пойдет дождь», — сказал он, когда подошел Ханс.
 Ханс отвязал лошадь Гастона и свою собственную, привязанные под каменным дубом, и отвел их в примитивную конюшню за хижиной. Вернувшись, он сел рядом с Гастоном, набил трубку и закурил.
«Мэри в доме?» спросил он вполголоса.
«Думаю, она там». Гастон молча покурил, а затем сказал: «Ты мог бы отвезти её в Париж; она бы там точно произвела фурор».
«К сожалению, в Париж я не поеду».
 «Из-за любви к ней наверно?»
«Что в этом плохого?»
Гастон выпятил нижнюю челюсть. «Ну да,» — сказал он, — «избыточная энергия должна высвобождаться, машина должна продолжать работать, иначе она заржавеет…»
 «Я слышал, что человек — это машина».
 «Думаю, так говорят учёные».
«Дидро говорит, что человек — не машина, так же, как и природа — не Бог».
«Философия не меняет того факта, что твоему телу нужна женщина. Но ты можешь заменить её другой».
«Ты вчера объяснил мне, Гастон, что любишь свою жену».
«Это другое».
«Я так не считаю. Твоё тело устроено иначе, чем моё?»
«Ты же не сравниваешь индейскую девушку с дамой из нью-йоркского общества!»
 «Я придерживаюсь твоего определения, Гастон. Человеческое тело — это машина, поэтому оно функционирует независимо от того, красная кожа или белая. Мужчина есть мужчина, женщина есть женщина, клапаны и трубки остаются неизменными».
Гастон повернулся к нему лицом. Он ещё сильнее выдвинул челюсть вперёд, приподнял правую бровь и хитро подмигнул.
«Ты воображаешь, что разозлил меня?» спросил он.
Ханс ухмыльнулся.
«Я всё ещё жду объяснения», — ответил он.
 «Какая разница, покрашена машина в красный или белый цвет?»
«Наши органы чувств различают красный и белый, Джон. Наши глаза воспринимают цвета по-разному, запахи краснокожих людей отличаются от запахов белых, их плоть вызывает другие ощущения при прикосновении, их голоса звучат по-разному для наших ушей. Возможно, любовь к краснокожим женщинам тоже отличается от любви к белым; у меня нет опыта в этом».
«Да, она другая, Гастон, и краснокожих женщин терзают другие паразиты, чем белых».
«Рад, что ты со мной хоть в чем-то согласен».
«Не я с тобой согласен, ты со мной согласен! Человек — не машина!»
«Хорошо. Я предпочитаю полагаться на свои чувства, а не на машину, Джон».
 «Но что, если чувств недостаточно, Гастон? У нас есть телескопы, чтобы лучше видеть звезды, и микроскопы, с помощью которых мы обнаруживаем живые существа, слишком маленькие, чтобы наши глаза могли их различить».
 «Какие выводы ты из этого делаешь?»
 «Что наши чувства несовершенны. Возможно, через сто или двести лет, с помощью наших инструментов, мы откроем миры, которые мы сегодня даже представить себе не можем, звезды в форме кругов или крошечных людей с крыльями. Представь себе крылатое существо, которое разгуливает по твоей голове, такое маленькое, что ты его не видишь, ты чувствуешь только щекотку, тебе хочется почесаться, но это маленькое существо уже улетело, приземлилось на нос твоей жены и щекочет ее так, что ей хочется чихать.»
Гастон с любопытством наблюдал за Хансом, наклонил голову и посмотрел на его рот так, словно с каждым словом из него вот-вот должны были появиться маленькие крылатые существа.
 «Я их не вижу», — наконец сказал он, когда Ханс замолчал.
«Я говорю тебе: ты их и не увидишь! Тебе нужен телескоп!»
 «А что, если их вообще не существует, твоих крылатых людей?»
«Тогда тебе нужен еще лучший телескоп, с помощью которого можно увидеть невидимое! Почему бы его не изобрести? Люди изобрели столько всего: порох, винтовки, гильотину и Бога! Почему бы не изобрести телескоп, с помощью которого можно увидеть святых духов?»
«Думаю, только немцы видят такие сны, как у тебя!»
«В Германии мне снились другие сны».
Ханс вытянул ноги и посмотрел на верхушку каменного дуба. Облако опустилось низко над ним, но дождя по-прежнему не было; лишь порыв ветра, сдувавший с высоты кучу красных листьев, коротко завыл и тут же стих, издав медленно затихающий стон.
  «Хочешь остаться здесь и помечтать?» — насмешливо спросил Гастон.
«Я ещё не думал об этом,» — ответил Ханс. «Но это был бы повод.»
«Тогда сообщи об этом госпоже Мокко.»
«Не хочешь ли ты написать ей, Гастон?»
 «Мужчина не должен просить кого-то другого написать его жене. Разве так принято в Германии?»
 «Я так давно уехал из страны, что уже забыл её обычаи».
     Второй, более продолжительный порыв ветра обрушил на них целую гору листьев. Гастон поднял голову.
 «Ты вчера ошибся, Джон,» сказал он. «Не дождь, будет буря».
Решив не возвращаться к Жюли, Ханс спокойно посмотрел в будущее.
 «Возможно,» признал он. «Ты боишься бури?»
 «Мне она не нравится. Значит, ты остаешься в Нью-Йорке, если я правильно тебя понял?»
«Что мне делать в Нью-Йорке, Гастон?!»
«Поговорить с директорами банка. Поговорить с Астором. Кредит нужно продлить любой ценой!»
«Ты сделаешь это без меня».
 «Нет, если ты останешься здесь и будешь подстрекать индейцев против торговцев мехами».
«Я не разговаривал ни с одним индейцем уже месяц!»
 «Это не имеет значения. Твое присутствие здесь вызывает подозрения».
«Это не моя вина…»
«Ты настаиваешь на том, чтобы остаться здесь?»
«Дай мне покой, Гастон!»
С этого начался спор. Пытаясь перекричать бурю, Гастон уверял, что не хочет терять бизнес, Ханс уверял еще громче, что это не его, Гастона, дело. Гастон кричал, что вложил в это деньги своей жены. Ханс, перекрикивая его, ответил, что не заставлял Гастона это делать и не просил его спасать ему жизнь в Париже. Гастон, едва державшийся на ногах во время бури, сокрушался по поводу этого спасительного поступка, который в итоге превратит его в нищего. Порывы ветра, становившиеся всё чаще и сильнее, завывали непрестанно, срывая ветви с дуба. Ветка, закружившись в воздухе, ранила Ханса в левую щеку, а Гастона — в подбородок. Кровь потекла по их лицам. Наконец, они прекратили спорить. Из хижины вышла Мэри. Они взглянули на нее, потом на небо. Облако над ними находилось в постоянном, беспокойном движении, словно призрачное существо, то увеличиваясь, то уменьшаясь, постоянно двигаясь вперед. Но у них не было времени наблюдать за небом. Буря согнула деревья над долиной; они на мгновение выпрямились, затем буря схватила их кроны и снесла вниз в долину; она также схватила каменный дуб и бросила его спутанные ветви на крышу хижины, раскалывая древесину. Когда Ханс открыл дверь, его взгляд упал на пламя. Буря раздула тлеющие угли в очаге, которые затем подожгли деревянные части крыши и стен. Гастон побежал в конюшню, чтобы вывести лошадей. Пока Ханс и Мэри выносили одежду и одеяла на улицу, Гастон открыл дверь конюшни. Как только он отодвинул засов, лошади, обезумевшие от бури и огня, выбежали наружу и сбили его с ног. Одно копыто ударило его по левому колену, другое — по спине; он попытался подняться, но не смог. Рядом с ним на землю упала горящая балка. Ханс не видел, что произошло, только услышав крик Гастона, он подбежал к нему и оттащил от огня. Мэри принесла одеяло и накрыла им пострадавшего. Когда хижина рухнула, и буря утихла, Ханс поймал лошадей. Затем он осмотрел Гастона. Копыта не причинили ему серьезных травм, но он вывихнул правую руку при падении.
 «Лучше всего сразу же вернуть сустав на место», — сказал Ханс.
«Это неприятно, но боль продлится не дольше мгновения, если я справлюсь». Гастон ничего не ответил; он лишь поморщился. Он побледнел, когда Ханс вставил руку на место, закрыл глаза и прикусил нижнюю губу до крови. Он застонал лишь после того, как ему перевязали руку.

         Три недели спустя Ханс и Гастон прибыли в Нью-Йорк. Первые несколько ночей они провели в деревне Сенека. Мэри снова остановилась у своей семьи. Когда Ханс сказал ей, что скоро вернется, она спросила:
«Где мы будем жить?»
«Мы построим новую хижину», — объяснил он.
«Она должна быть больше», — сказала она. Он подумал, что она хочет хижину побольше из-за ребенка, которого ждет, а не из-за детей, которых она родит ему потом. Но Мэри не беспокоилась о ребенке, которого носила. Она видела своего возлюбленного, который был лишь немного выше ее ростом, возвышающимся и наделенным неведомыми силами, ибо он был богом, потомком белых богов, которые в древние времена переплыли море в плавучих домах; однако бог был большим и поэтому нуждался в большом доме. Она сделала жест, который, казалось, охватил всю территорию деревни - Сенека.
«Вот такую большую!» потребовала она.
«Такую большую!» подтвердил Ханс и обнял Мэри. Во время путешествия он все время вспоминал эти объятья. Он был решительно настроен пробыть в Нью-Йорке не больше месяца. Опыт, который он получил в результате этого путешествия, утвердили его в принятом решении.
    Молодая жена Гастона, Сара де Монтиньи, радушно приняла друзей. Друга своего мужа она считала героем. Его борьба с торговцами мехом, о которой Гастон рассказывал ей перед поездкой, казалась ей отклонением от нормы, возможно, чем-то нелепым, но тем не менее достойным восхищения.
«Торговцы мехом очень плохие люди, господин фон Мохов?» спросила она и постаралась правильно произнести имя на немецком языке.
«Они бедны», — ответил Ханс, забавляясь и польщенный восхищением молодой женщины. «Не смею сказать, кого больше жалеть, индейцев или торговцев мехом».
 «Но мой отец говорит, что в меховом бизнесе можно неплохо заработать».
 «Компания и ее партнеры, но не агенты, которых посылают к индейцам…»
«Вероятно, агенты такие же плохие христиане, как и индейцы, господин фон Мохов, иначе они бы не обманывали и не убивали друг друга…»
«Большинство индейцев по-прежнему язычники, мадам де Монтиньи».
«Это, конечно, их оправдывает. «Лучше язычник, чем равнодушный или даже плохой христианин,» говорит преподобный Балл. Вы не хотите пойти с нами в церковь в воскресенье, господин фон Мохов? Проповеди преподобного Балла столь же воодушевляющи, сколь и мудры; он очень образованный священник».
 «В этом нет никаких сомнений», — вежливо ответил Ханс.
 Мебель в стиле Чиппендейла в комнате и бежевые обои были привезены из Лондона. Невысокая, изящная Сара быстро и ловко передвигалась между креслами и маленькими столиками. Она потянулась за метелкой из перьев для смахивания пыли и провела ею по закрытому секретеру, остановилась перед гравюрой на стене, поправила её, повернулась к Хансу, откинула светлые локоны со лба и спросила: «Вы видели два подсвечника, господин фон Мохов?»
Она указала на трех-рожковые серебряные подсвечники, стоящие на секретере.
 «Серебряных дел мастер Крофт на Бродвее сделал их по моему заказу», — объяснила она, не дожидаясь ответа. «Они должны были стать сюрпризом для Гастона, когда он вернется. Он описывал мне подсвечники в замке своих родителей; он говорит, что новые практически идентичны…»
 «Ему понравился подарок?»
«О, конечно, но я никогда не могу понять, может быть это просто вежливость. Действительно ли подсвечники точно такие же, как у его родителей, господин фон Мохов?»
«Я никогда не был в замке Монтиньи».
«Но вы так долго дружите с Гастоном! Эта ужасная революция разрушила все!»
Сара положила метелку на подоконник и облокотилась на спинку стула.
««Мне не следовало бы ее ругать; у меня есть основания быть благодарной ей, революции,» продолжила она. «Без нее я бы не встретила Гастона. С тех пор, как мы поженились, господа больше не курят в присутствии дам. Не знаю, как он отучил их от этой привычки. Думаю, он привнес кодекс вежливости в Нью-Йорк. Нет, я больше ничего не буду говорить против революции!» Она улыбнулась Хансу, немного вызывающе, как ему показалось.
 «Некоторое время назад вы жаловались, что он слишком вежлив,» сказал он.
«Слишком вежлив? Я действительно жаловалась на это? Вы не должны воспринимать все, что я говорю, так серьезно».
Она отвернулась, сделала несколько шагов от него в сторону, а затем спросила, не оглядываясь:
«Правда ли то, что говорят о Вас, господин фон Мохов?»
«Я не знаю, что Гастон вам обо мне рассказал».
«О, не Гастон. Думаю, это был мой брат Джек. Про девушку, я имею в виду».
Ханс молчал. Сара, движимая любопытством, снова повернулась к нему. «Я понимаю Вас, хотя Джек считает, что это немыслимо. Но Джек не читает книги, а уж тем более стихи, он не может понять тоску по простой природе. А я это понимаю, женщина чувствует иначе, чем мужчина; женщине достаточно прогулки по лесу…»
Она замолчала, так как в комнату вошли ее отец и Гастон. Перед тем как покинуть комнату, она доверительно кивнула Хансу, предварительно убедившись, что ни отец, ни ее муж этого не заметили.
Мистер Тернер, который еще не поздоровался с Хансом, компенсировал это бесстрастным рукопожатием и красноречием, сравнимым с красноречием его дочери. Невысокий, коренастый, с круглым, дружелюбным лицом, которое, за исключением редкой бородки, было безволосым, как череп, он, казалось, был полон безграничной доброты, которая передавалась окружающим и которой не мог противостоять даже Ханс.
 «Мой зять принес мне радостную новость о том, что Вы намерены навестить господ из Банка Нью-Йорка, мистер Мокко», — сказал мистер Тернер. «Совершенно случайно я сегодня утром встретил президента. Он готов переговорить с Вами после обеда. Вам это удобно, не правда ли?»
Ханс заверил их, что все в порядке, и попытался ответить взаимностью, одарив их столь же добродушной и безобидной улыбкой.
«Кредит необходимо продлить, чтобы недвижимость не была продана ниже рыночной стоимости», — продолжил мистер Тернер, сияя от радости. «Мы планируем использовать прибыль, которую получим через год-два, для открытия типографии. Хороший бизнес, мистер Мокко. Мир становится все более образованным».
 «Гастон не должен потерять свои деньги из-за меня», — признал Ханс.
«Это приданое его жены». Улыбка мистера Тернера стала еще более дружелюбной, а его чистый голос стал на тон выше. «Я уже объяснил вашу ситуацию президенту Банка Нью-Йорка. Встреча с ним будет всего лишь формальностью. Он будет рад встретиться с Вами, и вы должны заверить его, что намерены остаться в Нью-Йорке. Вот и все».
«Ты также должен будешь заверить его, что вернешься в Европу», — вмешался Гастон, который до этого молча смотрел в окно.
  Дом, свадебный подарок мистера Тернера своему зятю, был построен в колониальном стиле; со стороны улицы шесть колонн поддерживали выступающую крышу. Улица была тихой, обрамленной двумя рядами платанов, и немного восточнее выходила прямо на Бродвей. Платаны были еще молодыми, и солнечные лучи играли в их светлой листве; но комната была защищена от резкого света выступающей крышей.
«Я не собираюсь возвращаться в Европу», — сказал Ханс.
«Давайте не будем обсуждать этот вопрос», — сказал мистер Тернер. «Это полностью зависит от Вас, хотя я думаю, что миссис Мокко, безусловно, будет рада снова Вас видеть. Тем не менее, Ваше общество будет нам приятно, если Вы останетесь довольны нашим гостеприимством».
«Я не буду вас долго задерживать; я возвращаюсь в лес».
«Лучше не говорите об этом президенту». Дружелюбие не покидало лица и голоса мистера Тернера, который лишь отвел свои маленькие, водянистые глазки от посетителя и устремил их к камину, где еще оставались несколько обугленных поленьев; весна была необычайно холодной.
 «Я не думаю, что президент проявит особый интерес к Вашим дальнейшим планам», — продолжил он после короткой паузы.
«Но, если он спросит меня о дальнейших планах? Я должен буду солгать?»
«Боже упаси, мистер Мокко, не припомню, чтоб я от Вас
требовал это!»
Мистер Тернер, полагая, что достаточно поддержал интересы своего зятя, снова улыбнулся, проявляя дружелюбие сначала к Хансу, а затем к Гастону, удалился, так как миссис Тернер ждала его к обеду. «Проводить тебя в банк, Джон?» — спросил Гастон, проводив тестя до входной двери.
 «Не понимаю, чего ты хочешь этим добиться».
 «Ты не знаешь президента; возможно, тебе будет удобнее, если я тебя представлю…»
 «Думаю, это излишне, Гастон».
Но Гастон все же не удержался и дал Хансу несколько полезных советов. С президентом можно было поладить, если учитывать особенности его характера; он довольно немногословен и не любит, когда другие много говорят. Нужно говорить ему о своих желаниях как можно короче, глядя ему в глаза, но не слишком долго — достаточно одного взгляда. Также нельзя давить на него, чтобы он принял решение; нужно дать ему время подумать, даже если это займет пять минут или больше. Нужно молча ждать, опустив глаза, пока он не поднимет голову и не начнет говорить.
 «Тебе удавалось так долго молчать?» — спросил Ханс.
«Мне удалось это выдержать.» ответил Гастон, в своем волнении, внезапно переключившись на французский. «Понимаешь ли ты, Жан, что я использую все свое красноречие, чтобы защитить тебя от глупости? Одно лишнее слово — и все будет разрушено! Умоляю тебя, избавь президента от всяких объяснений; он старик, он не может понять, почему ты так привязался к сообществу краснокожих! В лучшем случае он сочтет это юношеской неосторожностью, хотя ты уже давно не молод. Пока оставайся в Нью-Йорке; этого объяснения достаточно. Он больше не будет задавать вопросов; он не бестактен. Просто, не будь многословен, умоляю тебя».
«Ты имеешь в виду, не столько, сколько ты?»
Гастон поморщился: «Да, именно это я и имею в виду,» — сказал он, снова переходя на английский. «Зайди к нему через час после обеда; это самое подходящее время.»
 Но предсказание оказалось неверным. Банковский служащий проводил Ханса в небольшую, скудно обставленную комнату, которая служила приемной. У президента был посетитель, объяснил писарь; это ненадолго. Только через час он позвал Ханса и провел его сначала по коридору, потом они поднялись по лестнице на второй этаж, и он открыл перед ним дверь.
     Президент, пожилой мужчина с козлиной бородкой, слегка поклонился, не вставая с высокого стула за старинным квадратным столом, указал на стул по другую сторону стола, сложил руки и закрыл глаза. Ханс сел, тоже сложил руки, тщетно ждал, когда президент начнет разговор, и наконец сказал:
«Я здесь по поводу кредита…»
 «Для компании Салафон, совершенно верно. Вы господин Салафон?»
«Мокко, Салафон был первым мужем моей жены». Президент открыл глаза и задумчиво посмотрел на Ханса. «Понимаю», — обронил он после паузы.
«Он был основателем компании», сказал Ханс. «Я некоторое время побуду в Нью-Йорке».
Это объяснение не произвело на президента никакого впечатления.
«Несомненно, здесь Вам будет комфортнее, чем в Вашей прежней резиденции», — вежливо сказал он.
 «Мистер Монтиньи заверил меня, что теперь возможно продление кредита».
 «Он заверил?»
 «Его тесть, мистер Тернер, тоже склонялся к этому мнению, если я правильно его понял».
 «Мистер Тернер? Я встретил его сегодня. Умный бизнесмен. У него «счастливая рука». Мне приятно с ним общаться».
Президент снова замолчал и опустил глаза. Его лицо было обветренным и загорелым, как будто он много времени проводил на природе.
   «Вы много путешествовали, не так ли?» — спросил Ханс. «Возможно, Вы также были торговцем мехами? Или Вы инспектировали торговцев мехами?»
«Я никогда не имел никакого отношения к меховому бизнесу, господин Мокко».
 «Простите за любопытство. Могу ли я надеяться, что Вы готовы продлить срок займа?»
«Я этого не говорил».
«Как видите, я вернулся в Нью-Йорк».
Президент выдавил из себя вежливую улыбку. «Я рад, что наш город так привлекателен для Вас. Но Вам следовало вернуться раньше. Тем временем мы договорились о другом займе. Господин Астор его получит».
«Торговец мехами?»
 «Кстати, он вложил часть своего капитала в меховую торговлю, небольшую часть».
 «Если он так богат, то может обойтись и без займа».
«Спросите его, мистер Мокко. Банк уже дал мистеру Астору согласие.»
 Когда Ханс доложил о визите, Гастон улыбнулся так же натянуто, как и президент. «Умная отговорка», — сказал он. — «По-видимому, Астор хочет с тобой познакомиться».
Гастон посчитал это разумным. Астор был одним из самых богатых бизнесменов Нью-Йорка, набожным прихожанином, единственный в штате банк потакал всем его прихотям, и было вполне естественно, что он хотел увидеть человека, который нанес ущерб его бизнесу на северо-западе.
«Я ему не вредил», — возразил Ханс. «Его агенты до сих пор забирают меха сенеков за несколько бутылок виски, как и раньше».
 «Ты забываешь об убитых агентах сенеков, Джон».
Они снова сидели в комнате с коричневыми обоями, где приближающиеся сумерки смешивали все цвета: более светлое дерево мебели, красную обивку и красно-синие узоры ковра, только картины на стенах все еще выделялись на фоне темной стены своими бледными контурами. Через открытое окно проникал мягкий весенний воздух и доносился далекий звон церковного колокола.
Ханс пожал плечами.
«С тех пор, как я приехал в эту страну, я слышу только, что плохие индейцы убивают торговцев мехами, а плохие торговцы мехами убивают индейцев», — сказал он. «Ни одна из сторон не зла по своей природе; они хотят только прокормить себя и своих детей. Поэтому я и вообразил, что смогу положить конец конфликту…»
Он замолчал. Гастон, отвернувшись от него, вежливо попросил его: «Говори дальше, Джон».
 «Поверь мне, это иллюзия; что могут сделать слова? Я говорил и с индейцами, и с торговцами мехами, и те, и другие считали меня дураком. Я должен бы радоваться, что они не объединились, чтобы убить меня!»
«Индейцы считают дураков священными».
 «Видимо, не торговцев мехами».
 Ханс встал, подошел к окну и выглянул наружу. За окном было светлее, чем в комнате. Он отчетливо различал черты женщины, переходившей улицу; она держала за руку маленького мальчика, который непрестанно задавал вопросы своим высоким голосом: «Когда совсем стемнеет? Почему мы не взяли фонарь? Этот дом принадлежит папе? Почему сейчас не идет дождь, как прошлой ночью?» Мальчик не получал ответа, да и не ожидал его, потому что продолжал задавать вопрос за вопросом, не останавливаясь. Мать даже не смотрела на него; односторонний разговор, казалось, был нормой для них обоих. Звонок резко прекратился, и вечернюю тишину нарушил лишь пронзительный детский голос, медленно затихающий. Только когда Ханс перестал его слышать, он обернулся.
 «Ты не надеялся найти идеал в этой стране,» — с горечью сказал он. «Только жизнь, которую палач не может оборвать ни в какой момент».
«Гильотина больше не забирает жертвы во Франции».
 «Нельзя командовать революцией: вот Вы остановились, с сегодняшнего дня для Вас все кончено. Она тлеет, она может вспыхнуть снова в любой день. У меня больше нет веры во Францию, Джон».
 «В Америке тоже была революция, Гастон!»
«Но без гильотины».
«Тем не менее, в Штатах правит народ».
«Деньги, Джон. Ты сам сегодня испытал их власть».
«Продолжу наше знакомство завтра».
Немного удивленный, Ханс понял, что стал циничным.
«Вам повезло, Гастон,» — продолжил он после паузы. «Вы никогда не верили, что человек от природы добр».
 «Во Франции когда-то все в это верили, включая меня». Но после этого признания Гастон почувствовал, что им следует вернуться к более важной теме и от французского, на который Ханс перешел, говоря о революции, вернуться к практичному и небрежному английскому языку Соединенных Штатов, который не так уж и подходил к философским размышлениям.
    Он разжег огонь, зажег свечи и закрыл окно, потом дал Хансу совет, как вести себя с Астором, если он захочет чего-то от него добиться. Ханс кивал, повторял слова Гастона и забыл их на следующий день. Ему бы не стало лучше, если бы он их помнил; как только он увидел Астора, он понял, что ничего не добьется. В узкой лавке на Уотерстрит Ханс нашел только его сына-подростка, который выбивал меха. Мальчик даже не прервал свою работу, описывая посетителю дорогу в квартиру над лавкой. Астор сидел за центральным столом в гостиной, перед ним стояла шахматная доска и бокал пива; его партнер, по-видимому, покинул его совсем недавно, фигуры оставались на том же месте, что и в конце игры; королю противника был поставлен мат.
  «Вы играете в шахматы?» спросил Астор, когда Ханс назвал свое имя. «Нет? Жаль, очень жаль. Я ищу игрока, которому удастся меня победить».
 Он не смотрел на Ханса. Его волосы были припудрены по старинному обычаю. Он склонил свое узкое, чисто выбритое лицо со слегка удлиненным носом над шахматной доской и позволил посетителю говорить.
«Я слышал, что вы немец по происхождению, господин Астор», — начал Ханс. «С вашего разрешения я буду говорить по-немецки».
Он говорил медленно, упомянув о прекращении кредита, об уведомлении президента о том, что банк намерен предоставить деньги господину Астору, сделал паузу, словно ожидая подтверждения, но не получил его. Поэтому, слегка стыдясь обмана, он заверял его, что не вернется в лес, что отныне останется в Нью-Йорке и посвятит себя исключительно торговле гравюрами на меди. Астор сделал глоток пива и продолжил изучать шахматную доску. Хотя Ханс уже был уверен, что ему откажут, он продолжал говорить, его голос становился все тише и безразличнее. Он упомянул о том, что его друг и партнер, Монтиньи, внес в бизнес приданое своей жены.
 «Но это, возможно, Вам не интересно, мистер Астор», — заключил он.
 Астор поднял голову, выразительно посмотрел на Ханса и сказал по-английски: «Это отнюдь не пустяк для меня, мистер Мокко. Надеюсь, мистер Монтиньи и его молодая жена здоровы».
«Они здоровы», — ответил Ханс, тоже переключившись на английский. «А что насчет займа, мистер Астор?»
«Я не могу вмешиваться в решения банка, господин Мокко. Банк имеет право выдавать кредит или нет; я на это никак не влияю». Он сделал еще один глоток пива и снова уставился на шахматную доску. Ханс встал.
«Я понял, что поддержки от Вас ожидать не могу, господин Астор», — снова сказал он по-немецки. «Конечно, Вы не простите мне того, что я нарушил Вашу торговлю мехом».
       Он ждал ответа, считая секунды каждой минуты, либо отказа, либо поддержки, но не получил ни того, ни другого и ушел, не попрощавшись, вниз по узкой лестнице через лавку, где молодой Астор все еще выбивал меха с той же настойчивостью, словно надеялся обеспечить себе место в пуританском раю или, по крайней мере, в совете директоров Нью-Йоркского банка, благодаря этой деятельности. Вернувшись, он застал Гастона и Сару за чайным столиком. Они говорили о старшем брате Сары, который хотел уехать в Лондон в следующем месяце.   
«На одном из торговых судов Астора», сказал Гастон и замолчал, чтобы Ханс мог рассказать о своем успешном посещении Астора.
Ханс молчал. Сара, которая ничего не знала о торговых делах мужа, сказала: «Я просила Джека тоже отправиться в Париж. Он мог бы отыскать твоих родных, Гастон.»
«Я уже два года не получал от них никаких известий. Возможно их нет уже в живых.»
«Джек все разузнает».
«Зачем? Франция стала для меня чужой».
Ханс снова поставил на стол чашку с чаем, которую ему протянула Сара.
«Ты хочешь, чтобы я поехал во Францию!» воскликнул он. «Но Франция не моя родина, она тебе ближе, чем мне!»
«Твоя жена и сын живут в Париже».
«Мне нет до них дела. Я вернусь в леса!»
Сара с любопытством посмотрела на Ханса.
«Вы не любите свою жену, которая живет в Париже?» спросила она.
«Возможно, что я ее люблю. Никто не знает себя настолько хорошо, чтобы честно ответить на подобный вопрос.»
«Я не могу это понять. Если Вы не любите свою жену, значит Вы любите другую женщину, признайтесь!»
«Нет, это - не любовь.»
«Может быть Ваш идеал?»
Ханс пожал плечами, потом как-то сник. Он не любил подобные объяснения, ему казалось, что он и так много объяснил.
Гастон побледнел и спросил вполголоса: «Астор не согласился посодействовать в продлении кредита?»
«Он сказал, что не может повлиять на это».
«Неправда, он может повлиять на это! Достаточно одного его слова!»
«Я тоже так думаю».
«Ты тоже так думаешь! Тогда тебе следовало поступить соответственно!»
 «Я сделал всё, что мог».
 «Без твоего вмешательства банк не стал бы требовать возврата кредита! Тебя знают, как радикала, якобинца, борца за равенство! Астор не сдвинется с места, потому что убеждён, что ты не изменил своего мнения!»
 «Ты не просил меня изменить своё мнение и сказать ему».
«Это само собой разумеется!»
«Я так не думаю. Какое тебе дело до того, что я думаю!»
 «Это вредит бизнесу!»
«А свобода? Где свобода, Гастон?»
«Ты уже не ребёнок, Джон!»
Тишина чаепития улетучилась. Послеполуденный свет хлынул внутрь своим безрадостным сиянием, обнажая жесткую, жадную морщинку вокруг губ Гастона, мелкие морщинки над переносицей Сары, предвещавшие грядущий всплеск гнева у любого, кто ее знал, и злорадно освещая толстый слой пыли на маленьком столике у окна, который Сара не смахнула этим утром.
Сара отвела взгляд от Ханса и заметила пыль. Она считала себя хорошей хозяйкой и поэтому винила в своей небрежности гостя и неприятности, которые доставляло ей его присутствие.
 «Не думаю, что вы пошли в лес ради свободы, мистер Мокко», — сказала она. «Наверняка у вас были совсем другие причины: либо девушка, либо вы хотели купить индейские меха за дешевый виски. Нет, вы не идеалист; у идеалиста не бывает бороды, как у лесоруба…» 
«А какая борода у преподобного Балла?» спросил Ханс. Голос Сары едва дрогнул.
«Вы издеваетесь над преподобным Баллом!» — закричала она. «Он человек чести! Он никогда не обманет друга, за приданое его жены!»
«Успокойся, дорогая!» попросил Гастон. «Джон сделал это не специально».
«Нет-нет, намеренно!» Сара встала, слезы струились по щекам, которые сильно покраснели. «Конечно, его радует, что он причинил мне боль, что видит меня плачущей. Он забирает мои деньги и даже получает от этого удовольствие! Сколько же зла вокруг!»
        Она закрыла лицо руками и поспешила выйти. По пути к двери она наткнулась на стул, вскрикнула и схватилась за стену, словно вот-вот упадет в обморок; но, видимо, ей показалось более эффектным покинуть комнату, шатаясь и собирая последние силы.
 «Ее состояние делает ее раздражительной», — сказал Гастон, следуя за ней. На какое-то время из коридора донесся взволнованный голос Сары, но Ханс не мог понять, что она говорит. «Теперь никто меня не вернет», — подумал он, улыбаясь про себя. Через некоторое время Гастон вернулся в комнату.
      «Она тебя упрекнула?» — спросил Ханс, и, не получив ответа, продолжил: «Не нужно меня выгонять. Я уезжаю из Нью-Йорка завтра утром».
Гастон, всё ещё молча, набил трубку и закурил; это был первый раз, когда он курил в гостиной. Лишь спустя некоторое время он понял, что нарушил правило, которое сам же и установил. Он подошёл к окну и потушил трубку.
 «Вот до чего я дошёл!» — пробормотал он.
«Полагаю, я тоже отчасти виноват в этом», — сказал Ханс, внимательно наблюдавший за движениями Гастона.
 «Давай, смейся надо мной!»
Ханс был готов выйти из комнаты, когда Гастон вновь заговорил. Поскольку кредит не продлевали, ему ничего не оставалось, как продать товар по цене, значительно ниже рыночной. Нью-йоркские бизнесмены, в основном английского или голландского происхождения, не любили французов; старые национальные противоречия между европейскими народами сохранялись в Штатах, а деловое сообщество сговорилось лишить Гастона его собственности.
«Поэтому мой радикализм всего лишь предлог», заметил Ханс.
«Это был решающий фактор. Любой, кто исповедует идеалы революции, здесь чужак», — заявил Гастон. «Я не могу винить ни президента банка, ни Астора. На их месте я бы поступил точно так же».
«Отказал бы мне в кредите?»
«Да, да и ещё раз да!»
С удивлением Ханс заметил, что лицо Гастона внезапно изменилось: на мгновение оно исказилось от гнева и жадности, а затем усилием воли оно сделалось серьёзным и похожим на маску, как у людей всего его круга.
«Ты бы сегодня защищал меня, если бы я восхвалял Робеспьера?»
«Робеспьер умер давным-давно!»
 «Разве нельзя восхвалять мертвых?»
«Ты сошел с ума, Джон!» Гастон встал. «Но это мне не поможет. Мне нужно вернуть кредит».
 «Разве у компании недостаточно денег на это?»
 «Я же говорил, что использовал приданое Сары для этой цели. При той цене, которую мне предлагают, половина приданого уже потеряна. Я никогда не открою типографию…»
«Поговори со своим тестем».
Гастон нервно постукивал костяшками пальцев по маленькому столику рядом с собой.
«Как ты себе это представляешь?» — сказал он. «У мистера Тернера, помимо Сары, еще две дочери и два сына. Я не могу рассчитывать на то, что он будет тратить на меня деньги без риска разориться».
«Он мог бы убедить банк подождать, пока цены на недвижимость не вырастут».
«Это означало бы нажить врагов среди своих деловых партнеров».
Ханс, который до этого расхаживал по комнате, остановился перед гравюрой, изображающей вид на Нью-Йоркский залив; на переднем плане, перед пологими холмами острова Стейт-Айленд, где паслось стадо коров, два корабля плыли к устью Гудзона; на заднем плане возвышался полуостров Манхэттен с его преимущественно деревянными домами, рощами и большими парками.
«Зачем ты повесил эту гравюру в гостиной?» — спросил он. «Ты живешь здесь так долго, что должен знать каждый уголок города».
«То, как Нью-Йорк изображен на этой гравюре, я вижу впервые. Ты помнишь, как мы стояли на палубе, когда входили в залив? Был прохладный, ветреный поздний осенний день, но светило солнце, и воздух был таким чистым, что можно было разглядеть каждую травинку на суше».
Ханс не помнил, но и не хотел признаваться; это лишь усугубило бы отчуждение между ним и Гастоном. Он подошёл к окну, выглянул наружу и почувствовал, что Гастон наблюдает за ним. Внезапно он понял, что все, с кем он разговаривал в Нью-Йорке, разглядывали его с любопытством. Возможно, это потому, что он так долго жил в лесу; его походка отличалась от походки горожан, волосы были слишком длинными, борода и одежда вышли из моды. Другие же смотрели на него, потому что считали его опасным конкурентом, который может подорвать их торговлю? В некоторых взглядах он видел подозрение, в других — презрение, а у третьих открытую враждебность. Его успокаивало то, что, по крайней мере, Гастон не был враждебно настроен по отношению к нему. Ханс повернулся к нему и улыбнулся, но ответной улыбки не последовало.
«У меня есть земля на озере Эри», сказал он. «Она не слишком ценная, но, если она тебе нужна, я перепишу ее на тебя. Только долину, в которой стоял дом, я бы хотел оставить себе.»
Минуту Гастон молчал, а потом спросил: «Итак, регистрируем куплю-продажу?»
«Все сделаем по закону».
«Земля мало чего стоит, ты сам так сказал. Мне нужно поговорить со своим тестем о том, сколько он мне за неё одолжит». На следующее утро они завершили сделку; ещё через день Ханс уехал из Нью-Йорка. Гастон не возражал против его возвращения в леса, он лишь напомнил ему, что он всё ещё не ответил на письмо Жюли.

             Во время путешествия вверх по Гудзону к городу Олбани и дальше на запад, Ханс забыл о своем намерении написать Жюли; он вспомнил об этом только тогда, когда остановился в деревне на полпути между Олбани и озерами. Деревня, расположенная на берегу узкой реки, была основана полковником Майндерсом, старым офицером времен Войны за независимость. Помимо земли, полковник владел зерновой мельницей и столярной мастерской. После него там поселилось около двадцати поселенцев; за последний год они построили деревянную церковь, как и их дома, и пригласили священника из Олбани, молодого, крепкого мужчину с широким, грубым лицом лесоруба. Он пригласил Ханса, которого встретил в часе езды от деревни, переночевать в его доме. Ханс отказался.
 «Я не хочу снова столкнуться с полковником Майндерсом», — объяснил он.
«Я не знал, что Вы с ним знакомы», сказал пастор. «Если Вы столкнулись с полковником в один из его неудачных дней, я вас отлично понимаю. В такие дни ему лучше под руку не попадаться, мне тоже иногда от него достается, его даже мое положение не смущает».
Взгляд пастора, казалось, скрывался за профессиональной дружелюбностью, хитростью и любопытством, которые требовали осторожности.
«Я не хочу возобновлять наше знакомство», — упрямо сказал Ханс.
 «Даже если бы Вы были среди врагов полковника, это не было бы поводом. В последнее время он жалуется, что так много их умерло. Он явно очень огорчен этим».
«Вы ожидаете, что я развею его горе?»
 «Это был бы долг христианской любви», — ответил пастор с улыбкой.
Они ехали бок о бок через лес, который постепенно редел по мере приближения к речной долине и перемежался болотами. Когда они миновали последние болота, раскинувшиеся по обе стороны тропы, деревья расступились, тропа превратилась в дорогу, изогнулась, пошла вниз и вышла в долину, в конце которой лежали нерегулярно расположенные дома деревни.
 «Теперь я знаю, кто Вы», — внезапно сказал священник после того, как они некоторое время молчали. «Вы тот человек, который мешает торговцам мехами».
«Полковник, похоже, тоже замешан в торговле мехами», — ответил Ханс. «Разносторонний бизнесмен».
«Нет, он не имеет к этому никакого отношения. Он на стороне торговцев мехами из солидарности. Его принцип — обманывать индейцев».
«Вы одобряете этот принцип?»
«Это просто так принято. Почему Вы против? Вы так ничего не добьетесь».
Ханс остановил лошадь. «Вы прибыли в пункт назначения», — сказал он.
«Примите мое приглашение», — настаивал пастор. «Через час наступит ночь. Я также хотел бы помирить Вас с полковником; возраст смягчил его».
Ханс попытался снова вспомнить полковника Майндерса, невысокого, полного мужчину с круглым лицом и лысой головой, которую он не прятал под париком, чтобы индейцы не вздумали его скальпировать. Ненависть этого вспыльчивого человека к индейцам много лет назад спровоцировала спор из-за пустяка.
«Я принимаю Ваше приглашение» заявил Ханс. «Но избавьте меня от встречи с полковником, по крайней мере, не сегодня вечером…»
«Полковник ложится спать на закате. Так что Вам не о чем беспокоиться».
«Вы прекрасно знакомы с его привычками».
«Мы соседи, так что это само собой разумеется».
Ханс был полон решимости покинуть деревню на рассвете следующего утра, чтобы не встретиться с полковником. Во время ужина он почувствовал внезапный жар в голове и конечностях, за которым так же резко последовал озноб. Перед его глазами повисла вуаль, позволявшая ему различать окружающее лишь нечеткие очертания, постоянно меняющиеся. Жена священника, невысокая, крепкая, с лицом таким же грубым, как у мужа, словно сначала наклонилась вправо, затем влево; ее голова то увеличивалась, то уменьшалась, становясь вдвое выше. Оба сына священника так широко раскрыли рты, что казалось, будто они тянулись от уха до уха, а верхние части их голов, носы, лбы и волосы, словно парили в воздухе, отделенные от тел.
«Вам жарко?» — спросил священник. «Вы совсем красный».
Ханс повернулся к нему, но он никого четко не видел; над стулом, на котором сидел священник возвышалась темная колонна со светлым шаром над ней, который раскачивался влево-вправо и снова вперед-назад. Ханс взглянул на потолок, который был из дерева, как и стены и поддерживался двумя балками.
   Как только он поднял глаза, лучи отделились от него и медленно, но неумолимо поплыли к нему; даже с закрытыми глазами он видел, как лучи опускаются всё ниже и ближе. Он вскрикнул, и крик вернул лучи на место, затем наступила темнота, свет свечей погас, жена пастора с постоянно меняющейся головой исчезла, дети с расколотыми головами пропали, и наконец, исчезла тёмная колонна с ярким сиянием над ней.
Так началась болезнь, из-за которой Ханс неделю провел в деревне. Когда он проснулся на следующее утро, жена пастора сидела рядом с его кроватью.
«Вы вчера нас напугали», — сказала она.
 «Что случилось?» — спросил он.
«Вы потерял сознание за ужином. Мы думали, что Вы отравились, но, похоже, это просто обычная простуда».
«Мне не следовало принимать приглашение Вашего мужа», — сердито сказал он.
«Тогда Вы могли бы упасть в обморок в лесу и Вас бы растерзали дикие звери. Возблагодарите Бога, что это произошло в нашем доме.»
Ханс хотел ответить, что, по крайней мере, дикие звери не потребовали бы от него никакой благодарности, но, как только он попытался произнести эти слова, голова жены пастора снова стала маленькой и широкой, а затем тут же узкой и высокой; перед его глазами снова возникла серая вуаль, и он заснул. Каждый раз, когда он просыпался, происходило то же самое. Жена пастора, сам пастор или его два сына — кто бы ни сидел у его постели через короткое время преображались, как и вечером в день его приезда; затем наступала темнота, потеря сознания и сон.
     В одно прекрасное утро болезнь исчезла также внезапно, как и началась. Он посмотрел на пастора, который сидел рядом с ним на кровати и больше не казался ему темной колонной; посмотрел на жену пастора, голова которой тоже стала совершенно нормальной, и попытался приподняться.
«Я бы хотел встать,» сказал он. «Сегодня в обед я хотел бы отправиться дальше. Я и так потерял слишком много времени.»
«Вы еще слишком слабы» объяснил пастор.
«К тому же к Вам пришел гость» добавила жена пастора.
Тут Ханс обратил внимание на маленького человека, который стоял рядом с ней, заложив руки за спину и склонив над ним свою круглую лысую голову.
«Разве Вы не хотите, чтоб я поскорей ушел из Вашей деревни, полковник?» спросил он.
«Я христианин», заверил полковник Майндерс. Его голос, не подходивший к его невысокому, круглому телу, был полным и глубоким. «И я не вижу причин, по которым я должен был бы Вас прогнать». Ханс снова потянулся в постели.
«Потому что я нарушил торговлю мехом», — сказал он. Меня обвинили в подстрекательстве индейцев к бунту».
 «Тогда я не понимал, насколько это полезно». Полковник сделал шаг ближе.
 «Вы так разозлили индейцев, что они убили нескольких торговцев мехом. В ответ торговцы мехом пригрозили карательной экспедицией. Это так запугало индейцев, что они продают шкуры еще дешевле, чем раньше полдюжины первоклассных бобровых шкур за бутылку виски!»
Голос полковника Майндерса постепенно повышался, пока он рассказывал об этом, его лицо сияло; эта жизнерадостность, обычно ему не свойственная, делала его похожим на ухмыляющегося гнома, готовящегося танцевать от радости после поражения более сильного противника.
 «Сколько Вы зарабатываете на торговле мехом?» — устало спросил Ханс.
«Ничего, абсолютно ничего. Но меня восхищает глупость индейцев. Карательная экспедиция! Ни один белый человек никогда не додумался до карательной экспедиции! Но эти краснокожие верят всему, что им говорят!»
В ту ночь Ханс решил написать Жюли. Из соседнего дома доносились песни и шум; полковник Майндерс принимал у себя нескольких торговцев мехами, которые направлялись в Нью-Йорк со своей добычей и праздновали день выгодной покупки мехов. Когда у полковника были гости, он всю ночь пил с ними; позже он наверстывал упущенный сон. Голоса время от времени нарастали, как далекий гром, и прибыль агентов, должно быть, была значительной. Ханс был еще слишком слаб, чтобы возмущаться; снова и снова он засыпал и просыпался от нового раската грома. В эти затишья он собирал доводы, которые он мог бы представить Жюли в свое оправдание из-за своего вынужденного возвращения к озеру Эри. Но письмо он написал лишь два вечера спустя, когда смог встать с постели и начал приходить в себя.
    В тот день после обеда один из торговцев мехами побывал в доме священника. После его ухода пастор рассказал о новостях, которые принес этот человек. Коренные американцы, больше не осмеливаясь причинять вред белым, начали убивать друг друга. Ночью перед прибытием торговца мехами в их деревню они перебили семью — родителей, дочь, сына и двух маленьких детей — сначала подожгли их хижину, а затем, когда обитатели выбежали наружу, пронзили их копьями и бросили их агонизирующие тела в пламя. Торговец подозревал, что коренные американцы обвинили убитую семью в том, что они раскрыли белым людям свои охотничьи угодья и спрятанные ловушки.
«Эти люди не христиане», — с негодованием заключил пастор. «Даже сомневаешься, принадлежат ли они еще к человечеству!»
Ханс посчитал бессмысленным ему возражать. В тот же вечер он написал Жюли: «Надеюсь, ты поймешь мои мотивы,» — писал он. — «Знаешь, дорогая Жюли, что двигало мной в то время, которое я считал самым трудным в своей жизни. Но нынешнее время гораздо труднее. В лесах Америки нет площади Революции и нет гильотины; вместо открытого ужаса царит тайный, ползучий, вечный ужас. Убийцы убивают словами; они возлагают вину на других; они даже не дают им в руки ножи, топоры или копья; они довольствуются тем, что просто предоставляют им основания для действий».
    Он не писал про кредиты, он просто забыл о них; Нью Йорк был далеко, почти также далеко, как Париж. Он писал об индейцах, о торговцах мехами, и об убийствах, которые они совершали.
  «Я пришел к убеждению, что человек по своей природе не добр, как я считал прежде. Это новое осознание стало для меня самым горьким из всех, что я когда-либо получал, и поэтому я называю время, когда оно меня осенило, самым трудным в моей жизни. Я почти решил вернуться к тебе, дорогая Жюли, но я думаю, что такое возвращение было бы бегством, и что ты не смогла бы уважать отца своего сына, если бы он трусливо уклонился от стоящей перед ним задачи. Моя же задача – научить тех несчастных, кто убивает друг друга, для чего природа создала человечество: любить других людей, помогать им и, где это возможно, облегчать им жизнь. Ибо, если природа создала человечество неблагополучным, то задача человечества – сделать его благополучным.»
     Ханс отложил перо и посмотрел на свет свечи, стоявшей перед ним на столе. Снаружи снова донесся шум; полковник Майндерс выпивал с торговцами мехами. Большинство уже ушли, остались только двое его гостей, и шум был приглушен. Даже если бы он был таким же громким, как в первую ночь, Ханс бы его не услышал. Не двигаясь, он смотрел на пламя, не обращая внимания даже на мотыльков, порхающих вокруг него. Вернувшись в прошлое, он осторожно протянул руку, схватил перо, немного поколебался, а затем написал: «Было бы неправильно скрывать от тебя, дорогая Жюли, что я не в силах выполнить эту задачу в одиночку. Я нашел индианку, которая меня поддерживает. Я знаю тебя, дорогая Жюли, и знаю, что ревность тебе чужда; действительно, у тебя нет для этого причин. Я часто упрекал себя за неспособность любить Мэри (так зовут девушку). Она хороший человек, поэтому я ценю ее, и ты знаешь, как легко у меня пробуждаются желания. Но благодарности и желания недостаточно, чтобы говорить о любви. Поэтому я могу заверить тебя с чистой совестью, что только моя задача ведет меня обратно в лес, где я провел последние несколько лет».
      Он добавил, что через год-два, как только добьется успеха в своих начинаниях, вернется в Париж, на время или навсегда; он не мог предсказать и не знал, не будет ли он поражен копьем или пулей раньше, ибо война против злобы и кровожадности человечества унесла столько же жертв, сколько и любая другая война, а то и гораздо больше. Тем не менее, единственным его желанием было снова увидеть свою любимую Жюли в этой жизни, полной горечи и разочарований, и впервые увидеть своего сына, имя которого она ему еще до сих пор не сообщила; он уже любит его и с нетерпением ждет встречи с ним, так же, как и встречи с его матерью.
    Он не стал перечитывать письмо, прежде чем запечатать его. На следующее утро он передал его одному из торговцев мехами, попросив отправить его со следующим судном, отплывающим во Францию. Полковник Майндерс спал после ночи, проведенной за обильным распитием спиртных напитков. Поэтому Ханс попрощался только с пастором и его женой.
         
          В ту ночь Ханс спал в заброшенной бревенчатой хижине. На следующий день в полдень он встретил молодого индейца, известного среди соплеменников как «Крадущийся Орел». Он был немногим старше Мэри, когда-то любил ее и обижался на Ханса за то, что тот опередил его. Сначала он избегал эту пару; позже, казалось, он смирился с их отношениями и несколько раз приходил в хижину, чтобы передать сообщения. В часе ходьбы от территории Сенека он сидел на корточках, скрестив ноги, посреди лесной тропы. Ханс остановил лошадь и спешился.
 «Приветствую Крадущегося Орла», — сказал он с вычурной, принятой у индейцев вежливостью, — «и рад, что он первый, кого я встретил сегодня».
Крадущийся Орел поднялся и опустил глаза, поскольку считалось невежливым смотреть человеку в лицо, разговаривая с ним. Его торс был обнажён, чёрные волосы ниспадали прямо вниз, ничем не украшенные, как во время траура.
 «Я ждал старшего друга», — ответил он.
«Кто сказал тебе, что я приду, и именно этой дорогой?»
«У леса много ушей…» — Ханс привязал коня и жестом пригласил индейца сесть. Тот немного подождал, прежде чем заговорить.
«Дедушка моего отца услышал эту историю от деда своего отца,» — начал он. «Это случилось в те времена, когда наше племя еще жило неподалеку от большой реки. Каждое утро молодые люди ходили купаться на берег. Однажды утром, спустя годы, молодые люди замерли на берегу и даже не хотели опускать ноги в воду, настолько они были удивлены. Потому что прямо перед ними, всего в двух шагах от них, плавал большой деревянный дом».
Крадущийся Орёл, поднял голову, но глаза его оставались опущенными. Медленно и тихим голосом он продолжал рассказывать о белых людях, пришедших из плавучего дома. Индейцы, никогда прежде не видевшие белых людей, были убеждены, что Великий Дух, Великий Маниту, Создатель и Правитель мира, явился им сам. Преклонив колени, они приветствовали его и его слуг. Бог, окружённый своими слугами, милостиво принял их подношение и щедро наградил племя. Он привёз им виски, и, выпив его, они почувствовали себя как никогда прежде очень счастливыми. Он дал им также топоры, секиры и ножи, научил расчищать лес и строить дома из дерева. После этого он снова поднялся на борт своего плавучего дома и вернулся в свой небесный дом. С тех пор его слуги каждый год приходили через море, и их число неуклонно росло. Они поселились вдоль побережья и выгоняли индейцев из их домов, всё дальше к закату солнца. Когда индейцы спрашивали слуг о Великом Маниту, они не получали ответа. Поэтому теперь они считали, что Великий Маниту мертв. Бог был мертв, а его слуги, за которыми он больше не следил, стали злыми, завистливыми и мстительными. Они воровали, грабили и убивали; они действительно поклялись в верности злому богу, но злой бог не являл себя, потому что боялся, что добрые люди убьют его.
«Поскольку его слуги становились всё более жестокими, народы, некогда поклонявшиеся великому Маниту, решили уничтожить его злых и неверных слуг», — сказал Крадущийся Орёл. «Разве они не поступили справедливо?» Это был вопрос, не требующий ответа. Ханс поднял глаза и посмотрел на узкие бёдра и юношеский гладкий торс индейца. У Мэри тоже были узкие бёдра, а её грудь была настолько маленькой, что помещалась в его ладонь. Но затем Ханс снова взглянул на гладкие волосы юноши, ничем не украшенные, как у тех, кто носит траур.
 «Говори дальше,» настаивал Ханс. «Ты знаешь, что я никогда не обманывал ни тебя, ни, кого-либо ещё. Я твой друг, я вообще ваш друг».
«Поэтому я и ожидал здесь своего старшего белого друга», — ответил Крадущийся Орел. «Ибо среди нас есть те, кто считает, что всех наших соплеменников, вступивших в союз с неверной жадностью великого Маниту, следует убить».
 Ханс поднял правую руку, приказывая ему молчать. Больше слов не требовалось; он уже знал, что торговец мехами рассказал о Мэри, ее родителях, братьях и сестрах, которые были казнены их же племенем.
      Его мысли метались в смятении; он винил себя в преступлении, но тут же задавался вопросом, в чем он виноват. Мысли ускользали, их не удавалось удержать; мышление и чувства смешивались, не находя опоры, становясь все более неясными, и, когда они растворились, превратившись в ничто, осталась огромная пустота, вместе с уверенностью в том, что он свободен — свободен от Мэри и, прежде всего, свободен от задачи превращения в добрых людей тех, кто был зол из-за жизненных неудобств или собственной глупости. Но все это он чувствовал сейчас лишь смутно; осознание случившегося пришло гораздо позже, во время многонедельного плавания через океан, ветреными ночами, когда корабль стоял неподвижно и когда, мучимый жарой, он не мог заснуть. Сейчас, сидя напротив «Крадущегося орла» с поднятой рукой, он не видел ничего, кроме потрепанной бурей ветви дуба. Буря, должно быть, сломала ее много дней назад, потому что листья уже засохли. Они свисали над плечом молодого индейца, которое было почти таким же круглым и мягким, как плечо Мэри. На мгновение он задумался, почему индеец предупреждает его, соперника, из-за которого его соплеменники убили Мэри, но эта мысль тут же покинула его.
    Ближе к вечеру он поехал обратно. Крадущийся орёл сопровождал его через лес. Ночью они спали в заброшенных бревенчатых хижинах или в кустах; один из них стоял на страже, поскольку нападение индейцев не было исключено. И всё же Ханса не охватывали ни страх, ни печаль. Когда он лежал ночью в лесу на земле, завернувшись в одеяла, он верил, что чувствует дыхание и пульс земли, которые общались с его телом и втягивали его в жизнь растений и животных, жизнь, свободную от каких-либо знаний или идеалов.
         Однажды, проснувшись от крика лесной птицы, он вспомнил мысль, которая пришла ему в голову и так быстро улетучилась во время их встречи на лесной тропе. Он повернул голову в сторону, ему показалось, что он увидел блеск в открытых глазах молодого индейца в тусклом ночном свете, и спросил: «Почему ты меня предупредил?»  Индеец тут же ответил, словно предвидев вопрос: «Другие белые люди, которых я встречал, были слугами злого бога. Мой старший друг — сын великого Маниту».
Ханс упрекнул себя за то, что так быстро забыл Мэри, и закрыл глаза; даже ночью он не мог вынести взгляда молодого индейца. Днём позже они расстались. Крадущийся Орёл был единственным другом, которого Ханс оставил в Штатах. 
         Гастона он уже не считал своим другом, он почувствовал это в первый же день их встречи. Гастон был все время чем-то обеспокоен и полон недоверия, пристально наблюдая за своим гостем. Часто казалось, что он охраняет его, не желая оставлять наедине ни с кем. Он также не спрашивал, почему Ханс передумал остаться и решил вернуться во Францию.
      Две недели спустя у Гастона родился сын. На крестины был приглашен и президент Нью-Йоркского банка. По прибытии в город Ханс вернулся в лоно цивилизации. Он сбрил бороду, уложил волосы в модную прическу, а лучший портной города сшил ему два костюма: зимнее пальто и легкую летнюю накидку. Низкие сапоги, сапоги до середины икры и несколько шляп дополнили его гардероб. Президент не узнал элегантного джентльмена, который его приветствовал, и смутился, когда Ханс напомнил ему о своем визите. 
    «Очевидно, Вы начинаете новую жизнь», — сказал он. «Если бы я знал, что Вы приобрели недвижимость на озере Эри, я бы продлил Вам кредит».
      Гастон заложил землю, которую ему передал Ханс, в качестве доли в корпорацию, созданную для развития северо-западной части штата; её стоимость намного превышала стоимость нью-йоркской собственности. Узнав об этом, Ханс не стал упрекать Гастона; он просто пожелал ему на прощание, чтобы его сын в будущем так же успешно интегрировался в деловой мир Штатов, как и его отец. 
   В ясный и ветреный весенний день Ханс покинул Нью-Йорк. Когда корабль вышел из залива, он увидел позади себя город, точно такой же, как на гравюре в приемной Гастона: стадо коров паслось на пологих холмах Статен-Айленда, а слева от широкого устья Гудзона возвышался Манхэттен с его деревянными домами и торговыми зданиями, рощами и парками. Он помахал им рукой с улыбкой; прощание далось ему легко.











                Часть вторая


                Встреча с прошлым

         На два дня раньше, чем ожидал капитан, корабль вошел в устье Луары. Кровать в гостинице, в которой Ханс провел две ночи в Нанте, была мягкой; просторная комната выходила во внутренний двор, так что голоса возвращающихся ночью и шум гавани оставались снаружи, а ставни на окнах заслоняли лунный свет. Тем не менее, Ханс не мог заснуть. Он рассчитывал, что по прибытии во Францию вновь вернутся воспоминания о революции, чувства, которые сопровождали его на Марсовом поле, и слова Робеспьера, которые давно уже эхом звучали в его ушах. Разве они не таились в углах комнаты, ожидая, пока он заснет, чтобы воплотить его мечты в жизнь? Он разжег огонь и зажег свечу. Его колеблющаяся тень на стене и потолке, с непослушной копной волос, коротким, дерзким носом и растрепанным воротником рубашки, любопытно склонилась над ним. Он раскинул руки, и тень тоже раскинула руки, но тут же снова опустила их. Не было никакого воссоединения, никакого энтузиазма; революция умерла. Осталось лишь звание «гражданин», которым его приветствовал трактирщик. Ханс глубоко вдохнул французский воздух, этот мягкий, успокаивающий, но в то же время бодрящий воздух, который сопровождал его до самой комнаты. Это был воздух, который ждал его и который не даст ему уснуть. Он протянул руку и погасил свечу. Он не мог заснуть до утра. Когда он поздно проснулся и устало вошел в трактир, трактирщик, гражданин Флёрьо, сам принес ему завтрак.
«Вы собираетесь ехать в Париж в дилижансе, гражданин Мокко?» — спросил он, ставя тарелки и чашки на стол.
«Это, наверное, самый быстрый способ добраться туда», — сказал Ханс.
«Иногда поездка по длинной дороге экономит время».
 «Неужели вы так мало верите в народные дилижансы, гражданин Флёрьо? Дилижансы слишком старые, или лошади?»
Гражданин Флёрьо был невысокий, полный и неопределенного возраста, с собранными назад темными волосами; его безбородое лицо было настолько морщинистым, что казалось, будто оно постоянно улыбается.
«Дело в дорогах, гражданин Мокко», — ответил он.
«Они плохие?»
«Можно сказать, что они плохие. Да, они плохие, хотя их состояние не хуже, чем было три-четыре года назад».
Гражданин Флёрьо оставил Ханса одного и занялся другими пассажирами. Вечером, когда Ханс сказал ему, что забронировал место в дилижансе, он заговорил о небезопасном состоянии проселочных дорог, которые хуже всего на юге и в центре. Это было общеизвестно, сказал он, но никто не любит об этом говорить. Гражданин Флёрьо понизил голос и наклонился к Хансу. Он сказал, что не может с чистой совестью оставить без предупреждения гражданина, прожившего в Америке последние несколько лет.
   «Никто не знает, кто их друзья или союзники», — прошептал он. «Говорят, что они собирают деньги, взятые у путешественников, для сторонников королевской семьи, но я думаю, это просто предлог для грабежа».
«О ком Вы говорите, гражданин Флёрьо?»
«Боже мой, да о разбойниках, грабителях с большой дороги, гражданин Мокко! Не смейтесь, к ним нельзя относиться слишком несерьезно!»
«Вы засмеялись первым!»
«Только так кажется. Мне нужно по долгу службы сохранять дружелюбное лицо, поэтому я всегда выгляжу улыбчивым».
Поначалу, рассказывал он, в стране представляли опасность лишь немногие, но теперь эти банды расплодились: вернувшиеся эмигранты, молодые бездельники. Они сначала захватывали бывших якобинцев и террористов, чтобы отомстить им, но этого им стало недостаточно; они стали грабить дилижансы, транспорт, целые деревни. Руководили ли этими бандами по-прежнему дворяне и бывшие эмигранты? Использовали ли они украденные деньги в личных целях или в политических? Никто не знает, а те, кто знал, уже молчат. Правительство Директории бессильно. Разумнее было бы избегать мести этих банд.
Гражданин Флёрьо потер свой маленький, слегка изогнутый нос и доброжелательно посмотрел на гостя. Когда он начал говорить, его лицо ещё больше сморщилось, так что казалось, будто он улыбается во весь рот, довольный миром таким, какой он есть, Республикой, Директорией и разбойниками.
«Всё это так печально,» заключил он, «но что с этим поделаешь? Все они бедные люди, и разбойники, и ограбленные. Скажу прямо: мне жаль обе стороны!»
«Вы совершенно правы, гражданин Флёрьо, они этого заслуживают,» — подтвердил Ханс со смехом, «потому что те и другие рискуют головой в этом деле.»
    Гражданин Флёрьо подозрительно посмотрел на него, словно спрашивая, смеется ли тот над Флёрьо или над обреченными разбойниками и путешественниками. В конце концов, он предпочел проигнорировать смех своего гостя.
 «Я не могу помешать вам рисковать жизнью, гражданин Мокко,» сказал он. «Вы в расцвете сил; возможно, Вам повезет. Разбойники не любят нападать на тех, кто выглядит способным защитить себя. Кроме того, мне сказали, что у Вас будут два попутчика. Они не захотели присоединиться к транспорту, отправляющемуся в Париж на следующей неделе в сопровождении военных. Видимо, они так же спешат, как и Вы».

   Гражданин Флёрьо больше ничего не сказал об этих двух попутчиках. Ханс встретил их на следующее утро в дилижансе: братьев Боске, Андре и Эмиля, двух худощавых молодых людей. Андре, примерно того же возраста, что и Ханс, говорил очень мало и так тихо, что его едва было слышно. Эмиль, будучи на несколько лет моложе, стал во второй половине первого дня путешествия более разговорчивым, чем его брат. У него было красивое, скромное лицо с темно-синими глазами и маленьким, мягким ртом.
    «Андре найдет мне работу в Париже», — сказал он. «У Андре много знакомых в Париже, как в государственных учреждениях, так и среди деловых людей. Возможно, он найдет и себе место».
«Я не собираюсь оставаться в Париже, Эмиль», — упрекнул его Андре.
«Что мы потеряли в Нанте, Андре? Там нас не любят; все избегают с нами разговаривать…»
 «Замолчи!»
«Нет, я не отпущу тебя обратно, Андре! Мы останемся вместе!»
Андре пришлось еще раз заставить его замолчать. Помимо этих троих мужчин, в почтовой карете был еще один человек — пожилая женщина, крестьянка, которая должна была сойти у следующей деревни. Эмиль поднял глаза и застенчиво улыбнулся Хансу.
 «Андре был очень несчастен в Нанте,» — сказал он. — «Там умерли его жена и двое детей».
 «Они могли умереть в любом другом городе,» процедил Андре сквозь стиснутые зубы.
 «Мы потеряли родителей в Нанте,» — продолжил Эмиль, «и мы сами…»
 «Да замолчи ты!» — вскрикнул Андре.

Почтовая карета медленно двинулась вперед. Повозка была тяжелой, дорога изрыта колеями, лошади старые. Ханс смотрел в окно на злаковые поля по обеим сторонам дороги. Немного в стороне, на опушке небольшого леса, из долины видны были крыши деревни. День был теплым, и вечер не принес облегчения. Ханс, все еще погруженный в мирное безразличие, охватившее его во время морского путешествия, кивнул Андре Боске.
«Возможно, Вы тоже пострадали в последние годы, гражданин,» — сказал он. «Революция была настолько стремительной, что не обращала внимания на чувства людей и даже на их жизни. Столько всего нужно было сделать: вести войны, принимать новые законы и наказывать врагов Республики. Не следует ли нам, наконец, забыть прошлое?»
«Нет,» пробормотал Андре, «его никогда нельзя забывать!»
 «Не будьте злопамятным, гражданин Боске!»
 «Злопамятными бывают другие, но не я».
«Время идёт. Кто сегодня думает о революции? Кто ещё помнит, что двигало судьями и подсудимыми тогда? Кажется, прошло целое столетие…»
 «Вы правы, гражданин Мокко,» перебил Эмиль. «Я говорю это Андре каждый день, но он мне не верит. Молодёжь больше не хочет ничего знать о революции».
««Нет, только о любви и удовольствиях», — сказал Андре, глядя в окно дилижанса, проезжающего мимо рядов низкорослого ивняка.
«Разве вы можете нас винить?» — вызывающе спросил Эмиль. «Хватит с нас «Прав человека», если за них приходится умирать! Права человека приносят пользу только живым, и мы хотим жить!»
Андре молчал. Братья достаточно часто спорили о революции, о правах человека, о природе и ее законах, об обществе и его законах. Андре пытался просветить младшего брата, но убедить его не смог. Любовь братьев не могла победить их разногласия.
«Я не революционер», вызывающе произнес Эмиль. «Почему родители не дали мне другое имя? Я не читал «Эмиля» Руссо, и не буду его читать никогда! Зачем?! Все девушки смеются над этим дурацким именем!»
«В Париже оно встречается чаще, чем в Нанте», — кротко сказал Андре, словно это он выбрал его для брата.
 «Прекрасное утешение! Уверен, в Париже над всеми Эмилями смеются! Никогда не называй меня этим глупым именем в Париже, Андре!»
«Как пожелаешь. Надеюсь, мне удастся забыть его…» Эмиль, поняв, что обидел брата, подсел ближе к Андре и положил ему руку на плечо.
«Прости меня», взмолился он. «Я никогда не думаю о том, что тебе пришлось пережить за революцию!»
Но тут оба вспомнили, что они не одни. Андре поднял руку, чтобы заставить брата замолчать; Эмиль отсел от него, словно расстояние лишило бы его дара речи.
 «Пережил» — это преувеличение,» — сказал Андре.
Эмиль виновато опустил голову. Ханс изучал Андре, который сидел напротив. Его лицо, под коротко остриженными светлыми волосами, было узким, а близко посаженные глаза были окружены темными кругами — свидетельством ночей, когда горе, отчаяние и бессмысленные размышления лишали его сна; его губы были тонкими и бескровными.
«Почетно страдать за дело,» сказал Ханс. «Но Вы не единственный. Революция унесла много жизней».
 «Я был учителем,» ответил Андре, «как мой отец. Теперь я больше не нужен».
Они помолчали некоторое время. Затем Эмиль разразился очередной тирадой: «Ты хотел наставить нас на путь истинный, Андре. Но я считаю, что человеку нужно не так много: чуточку любви и чуточку радости; этого вполне достаточно».
«Возможно, что Вы правы», поддержал Ханс. «Когда я вновь увидел Францию, мне стало ясно…»
Он замолчал. Ничего мне не ясно, подумал он. Что я ищу во Франции? Прошлое, которое не вернется? Внезапно он затосковал по временам революции, по ночам, наполненным любовью, томным предвкушением и неопределенными звуками, предвещавшими неизвестное будущее: грозы, казни, войну. Он поднял глаза и встретился взглядом с Андре.
«Но Вы тоже правы, гражданин Боске,» решительно продолжил он. «Мы не должны отрицать революцию, даже если ее время прошло».
 С этого момента они стали доверять друг с другу так, как если бы вместе пережили годы Национального собрания, Конвента и Террора, бок о бок, как друзья, крепко связанные скорее убеждениями, чем чувствами. Эмиль, исключенный из этой группы, с изумлением переводил взгляд с одного на другого.
  «Вы были таким же революционером, как Андре, гражданин?»
«Сомневаюсь, что могу себя таковым называть», — ответил Ханс. «Бывали люди и получше меня».
«Мне всё равно; я рад, что все веселятся, если они рады, что я веселюсь».
Эмиль рассмеялся с юношеской раскованностью. Но чем дольше длилась поездка, тем молчаливее он становился.
«Он беспокоится обо мне», сказал Андре, слегка скривив губы, словно пытаясь улыбнуться, но у него это не получилось. «Возможно, он не совсем неправ…»
Эмиль посмотрел в окно повозки.
«Кто знает, чем ты занимался раньше, Андре!» сказал он. «Ты учил своих учеников, что республика и свобода лучше, чем короли и крепостное право. Этому учат и сегодня, разве не так?»
Его темные глаза, расположенные так же близко, как и у его брата, тревожно осматривали лицо попутчика.
«Разве я не прав, гражданин Мокко? — спросил он. — Разве Вы не поступили бы так же?»
«Если твой брат в опасности, то и я тоже», сказал Ханс. «Я даже восхвалял Робеспьера».
«Не говорите об этом, пожалуйста, гражданин!» Эмиль протянул руки, словно уже отбиваясь от нападения разбойников.
 «До этого еще далеко, успокойся», — сказал Ханс, смеясь. «Нам нужно еще немного потерпеть».
 Они провели ночь на следующей почтовой станции. На следующий день небо было плотно затянуто тучами, и в воздухе пахло дождем. Дорога вела через лес, сначала через небольшие рощи, а затем через более густые леса, старые деревья которых затеняли дорогу своими ветвями, так что к полудню казалось, что наступает закат. Путешественники открыли окна. Ханс, который спал крепко и без сновидений, считал, что чувствует теплый воздух, словно нежную руку, которая ласкает его волосы, а ветви, задевающие крышу повозки, были кончиками пальцев великанов, стучащих по ней, требуя впустить их.
      «Париж изменился?» — спросил он, прислушиваясь к скрежету и стуку. «Прошло два года с тех пор, как я покинул Париж.» - сказал Андре.
«А я уехал из Парижа пять лет тому назад.  Вспоминают ли еще  Робеспьера?»
«Он забыт, мрачная легенда минувших дней».
«А Дантон?»
«Спросите детей на улицах Парижа. Никто из них не сможет сказать Вам, кто такой Дантон».
«А вдова Капет?»
«Кто думает о Капетах? Республика ведет войну в Египте…»
«Египет далеко.»
«Не так далеко, как Америка, гражданин Мокко.»
Ханс расхохотался так громко, что возница на козлах обернулся.
«Мне следует отправиться в Египет, гражданин Боске?» спросил он.
«Достаточно того, что там сейчас находится генерал Бонапарт.
     Некоторое время они говорили о войне и вторжении австрийцев и русских в Италию, об Италии, освобожденной армиями Республики. Андре сомневался, что парижан это волновало; они просто жили в своих пороках.
 «Я надеялся,» сказал Ханс, «что революция изменит людей».
«Мы все надеялись на это. Думаю, люди тогда действительно изменились. Только бывшие потакали своим порокам; люди были полны надежд».
 «Надежду давно похоронили!»
«Но она непременно возродится. Как люди могли бы жить без нее!» 
      Темнота еще не наступила. Дилижанс стал двигаться немного быстрее; дорога была ровной и хорошо мощеной. Они оставили позади лес и ехали через широкий луг, пересеченный ручьями, местами заросший кустарниками и группами деревьев. Позже они проехали небольшое озеро, в котором отражались верхушки буковой рощи. Немного дальше дорога вошла в другой лес. Серое небо просветлело; вопреки ожиданиям, дождь не пошел. Над лесом перед ними заходящее солнце пыталось вырваться из-под завесы облаков. Несколько всадников показались на проселочной дороге. Увидев повозку, они поехали к ней навстречу. Почтальон подгонял лошадей. Андре высунулся из окна повозки. 
«Гоните быстрее!» крикнул он кучеру.
Но всадники остановились прямо перед повозкой и преградили ей путь. Это были молодые люди, не старше Ханса и Андре Боске. Они были одеты просто и у каждого на шее был шелковый шарф, однако при этом их лошади были ухоженными, породистыми верховыми лошадьми, которые никогда прежде не ходили в упряжке.
 «Выходите, королевские комиссары хотят вас видеть!» — крикнул предводитель. У него было доброе, мягкое лицо и чувственные губы, темная прядь волос свисала на лоб. Ханс вышел первым и с любопытством стал разглядывать его.
«Король давно умер, гражданин» сказал он.
«Сейчас правит его брат», объяснил предводитель. «Мы собираем налог для него».
Ханс улыбнулся ему. Молодой человек ему понравился.
«К сожалению, я истратил все свои деньги до последнего су на путешествие» сказал он.
«Вы долго путешествовали?»
«Я приехал из Америки.»
Предводитель сошел с коня. подошел ближе и протянул руку.
«Добро пожаловать во Францию!»  поприветствовал он Ханса.
«Мы лишь из вежливости возьмем с Вас небольшую пошлину, господин, чтобы Вы не думали о нас плохо». Затем он подошел к карете и приказал: «Выходите, вы двое. Я хочу видеть вас при свете». Андре вышел с нерешительностью, но его лицо внезапно просветлело. «Лоран!» — воскликнул он.
«Приветствую!» Лоран, предводитель, тоже был рад встрече с Андре, своим другом детства со школьных времен, и обнял его. Остальные всадники тоже спешились. Очевидно, это были молодые дворяне, получившие хорошее воспитание. Встреча двух друзей детства, казалось, доставила им удовольствие; они поздравили Лорана со встречей и поприветствовали Эмиля, который следовал за своим братом.
«Почему вы называете себя королевскими коммиссарами?» спросил Ханс одного из них.
«Потому что это так и есть, господин», ответил молодой человек; он был высокого роста, худой, c лицом стервятника, которое резко дергалось вперед с каждым словом, словно он использовал свой острый нос как клюв, чтобы разорвать добычу. «Если Вас оскорбляет это имя, называйте нас соратниками Иегу», объяснил другой. «Иегу был царем Израиля, который истребил род Ахава», заявил еще один. 
  «Точно так же, как мы будем противостоять якобинцам и их последователям», — заявил третий.
 «Вы были якобинцем, господин?» — спросил первый. «Я однажды был в клубе и слышал речь», — сказал Ханс. «Вы действительно собираетесь забрать наши деньги?»
Трое рассмеялись. «Мы — благородные разбойники», — сказал второй, высокий блондин. «Какие у вас возражения против нашего ремесла, господин? Один немец даже написал пьесу о благородном разбойнике. Я сам видел её на сцене, когда эмигрировал в Германию».
 «Её также перевели на французский», — сказал Лоран, отпустив Андре из своих объятий. «Ну же, Андре!» Андре забеспокоился. «Что вам от меня нужно?» — спросил он. Лоран рассмеялся, его красивое, доброе лицо сияло доброжелательностью и добротой. Его товарищи тоже рассмеялись и похлопали Андре по плечу.
 «Ну же, будь хорошим мальчиком», — подгонял его мужчина с лицом стервятника. «Зачем ты сопротивляешься? Это бесполезно, ты от нас не сбежишь». 
 Эмиль по очереди смотрел на каждого из них, и тут же всё понял. «Убейте и меня тоже!» — закричал он. «Я заслуживаю той же участи, что и мой брат!»
«Ты всего лишь ребёнок, малыш!» Лоран посмотрел на него с некоторым презрением. «Ты, конечно же, ни на кого не доносил».
«Андре тоже ни на кого не доносил!»
 «Я же знаю, что это не так».
Люди Иегу получили подкрепление — дюжину всадников, которые подошли двумя группами с разных сторон. Но они не спешились; они образовали широкий круг вокруг своих товарищей, повозки и путешественников. Новички тоже были молодыми людьми с дружелюбными лицами. Один из них вытащил пистолет из-за пояса и направил дуло сначала на одного пленника, потом на другого, но никто не обратил на это внимания; только почтальон, остававшийся на своём месте и не смевший двигаться, пригнулся, повернулся на бок и крепко зажмурил глаза. Ханс склонил голову и прислушался к разговору Лорана, главаря банды, с Эмилем. Речь по-прежнему шла о том, что Андре донес на нескольких бывших членов Революционного комитета Нанта, которые впоследствии были казнены. Эмиль это отрицал; Андре хранил молчание. 
 «Почему вы покинули Нант?» — спросил Лоран. «Вы боитесь добровольцев, которые собираются в Бретани сражаться за короля. Мы захватим не только Нант, но и Париж. Твоему брату будет гораздо легче, если я его застрелю, мой мальчик. Я отправлю его на смерть безболезненно. Парижская чернь замучит его до смерти. Я хочу пощадить своего друга детства».
 Эмиль заплакал. «Прости меня, Андре, за то, что я тебя ругал», — умолял он. 
   «А теперь скорее, попрощайтесь!» Лоран начал терять терпение. «У нас есть другие дела». Эмиль бросился на колени перед братом.
«Прикажи ему встать, Андре!» — крикнул Лоран. «Он слишком взрослый для такого ребячества!»
 «Встань!» — послушно приказал Андре.
«Обнимитесь еще раз, мне все равно! Я же не чудовище…»
 Лоран наблюдал, как братья обнимаются, а затем призвал путешественников вернуться в почтовую карету. Но Ханс оказал. сопротивление.
«Ты действительно хочешь убить своего друга детства?» —выкрикнул он.
«Не убить, а казнить», — поправил Лоран. «Нами не руководят чувства. Мы умеем отличать личную дружбу от политической необходимости».
 «У тебя нет доказательств того, что он на кого-то донес! По такому праву ты можешь убить и меня!»
«Ты же сам сказал, что посетил якобинский клуб только один раз. Быстрее садитесь, господин!»
Ханс оттолкнул невысокого, полного мужчину, который пытался силой затолкать его в карету, и бросился на Лорана. «Если он твой друг, отпусти его!» —кричал он и попытался пустить в ход кулаки. Двое людей Иегу удержали его.
 «Какая глупость», — сказал Лоран, покачав головой.
«Разве вы не заметили, что нас больше, чем вас? В карету их, друзья!»
Ханса и Эмиля, который цеплялся за брата, схватили и силой затолкали в карету. Ханс увидел, как Лоран обхватил левой рукой шею Андре; внезапно в правой руке у него оказался пистолет. Когда почтовая карета тронулась, раздался выстрел.

        В лесах Америки Ханс много ночей мечтал снова прогуляться по улице Сент-Оноре до дворца Равенства, или по садам Тюильри, через огромную площадь Революции, мимо обветшалой статуи Свободы, вплоть до Елисейских полей. Он пытался вспомнить детали: мрачный монастырь, где собирался якобинский клуб, или крылатых гаргулий Нотр-Дама, окутанных в его воображении легкой серебристой вуалью. Даже в Нанте ему казалось, что он видел его, чувствовал мягкий парижский воздух. Чем дальше он путешествовал, тем нежнее он прижимался к нему, словно возлюбленная, не желавшая отпускать его.
       Но на последнем отрезке пути он уже не думал о Париже. Отчаявшись, что ему не удалось спасти Андре Боске, он без умолку разговаривал с Эмилем. На следующее утро после нападения слезы молодого человека высохли; он свернулся калачиком в углу и закрыл глаза. Почтальон ехал быстрее, дороги, казалось, были в лучшем состоянии по мере приближения к Парижу. На почтовых станциях, где они останавливались на ночь, Эмиль выходил, пил, ел, ложился спать, вставал на следующее утро, ел, пил и возвращался в карету, бледный, немой, безразличный.
     «Возможно, этот Лоран вовсе не стрелял в Вашего брата», — наконец сказал Ханс, пытаясь разговорить его. «Они ведь были друзьями детства. Возможно, он просто хотел его напугать…» Эмиль открыл глаза и тут же снова закрыл их. Терпение Ханса заканчивалось.
«Я даже не верю тому, что только что сказал», — заявил он. «Давай предположим, что Ваш брат мертв. Примите это. Вы уже не ребенок. Даже если бы он был жив, Вам бы пришлось обходиться без него; он не остался бы с Вами до конца жизни. Так что, просто начните, наконец, разговаривать!»
      Эмиль упорно молчал, запрокинув голову и закрыв глаза. Ханс продолжал говорить, пытаясь рассеять это зловещее молчание; он говорил о пейзаже, по которому они ехали, об олене, которого видел на опушке леса, о приближающейся карете, в которой сидел старик, чиновник или богатый купец, об облаках на небе, которые имели гармоничные формы и не менялись так быстро, как облака Америки. Он больше не говорил с молодым человеком, сидящим напротив него; он говорил сам с собой. Наконец, он замолчал, яростно посмотрел на молодого человека, который сидел как призрак, и, казалось, был лишен дара речи, свернулся калачиком в углу, и закричал: «Что Вы от меня хотите! В чем Вы меня обвиняете! Замолчите, черт побери!»
       Эмиль открыл глаза и растерянно огляделся. Карета, левое переднее колесо которой попало в яму, накренилась набок и снова выровнялась. Эмиля подбросило в воздух, он вытянул руки и обнял Ханса за шею.
«О, Андре!» — воскликнул он, — «почему ты не остался со мной, Андре!» Он начал плакать, запинаться, бормотать бессвязные фразы, и на какое-то время, казалось, принял Ханса за брата. Затем растерянность прошла, как и паралич. К вечеру он успокоился. Они провели ночь в Версале в последний раз. Несколько других пассажиров сели в дилижанс накануне. Ханс решил не говорить о нападении в присутствии Эмиля. Об этом заговорил Пьер Шателен.
        Хаис сразу же узнал его. Он так любил Терезу, что всё ещё отчётливо помнил черты ее лица и тут же вновь обнаружил сходство между нею и её братом. Пьер почти не изменился; его костюм стал ещё более щегольским, чем прежде, воротник – чрезмерно высоким, а трость, на которую он опирался, тоже была слишком большой. Его лицо немного округлилось, но всё ещё оставалось красивым и неопределённого возраста. Маленькими, грациозными шагами он прошёл через столовую версальского трактира, внимательно наблюдая за гостями через лорнет. Увидев Ханса, он остановился, наклонился, ещё раз взглянул на него и направился к нему… 
«Мне сообщили о твоем приезде, мой друг!» — поприветствовал он его.
 «Интересно, осталась ли Тереза такой же молодой?» — подумал Ханс. «Она была не такой красивой, как ее брат; нос у нее был маленький и пухловатый». Он посмотрел на Пьера. Четкий и порочный рисунок его губ раньше его не удивлял. Неужели губы Терезы тоже изменились?
«Никто не знает о моем возвращении», — сказал он, прислушиваясь, наклонив голову набок, к собственному голосу, который показался ему странным, резким и злым.
«Мой друг Лоран сказал мне, что встречался с тобой», — ответил Пьер.
Он подсел к Хансу и Эмилю, играя лорнетом и внимательно разглядывая Эмиля.
«Чем обязан?» спросил Ханс. «Вам предложено меня убить?»
«Больше нет, мой друг. До Вашего отъезда я бы, возможно, это сделал. Но сегодня революция забыта, и, по моему опыту, человек способен убить другого человека только в том случае, если испытывает определенную симпатию к своей жертве. Вид Вашей крови меня больше не соблазняет».
 «Я бы приветствовал это, если бы твой друг был таким же спокойным, как ты». Пьер снова посмотрел на Эмиля и отпил вина, которое поставил перед ним трактирщик.
«Ты младший Боске, не так ли, мой малыш?» — спросил он. Эмиль пожал плечами и молча подтвердил.
«Целый месяц мой дорогой Лоран рассказывал мне, как сильно он радовался встрече с твоим братом. Они учились в одной монастырской школе и вместе читали латинских поэтов и ораторов…»
«И Руссо», —глухим голосом добавил Эмиль.
«Да, и Руссо тоже, Лоран не скрывал этого от меня. Его тоже захватил энтузиазм твоего брата. Только когда сгорел замок его отца, его любовь к простому народу угасла. Он обнаружил, что крестьяне грязные и пахнут навозом. Это разочарование несколько охладило его симпатию к твоему брату».
«А, что, разве Лоран не видел прежде крестьян?» спросил Ханс.
«Только в церкви или, когда они приходили в замок его отца в качестве просителей. Для таких случаев они, конечно же, мылись». Пьер снова повернулся к Эмилю. «Любовь Лорана к твоему брату в то время была несколько окрашена ненавистью. Это придавало ей нужную остроту; ты тоже поймешь это, мой малыш, когда лучше познаешь жизнь. Вот почему он был так невероятно рад воссоединению».
 «И поэтому он убил его», сказал Ханс.
 «Вы видели это?» — спросил Пьер. «Расскажите мне!»
 «Он застрелил его, когда тот обнимал его. Это было отвратительно».
«Боже мой, какие у тебя предрассудки, друг! Я надеялся, ты оставил их в Штатах…» порочный рот Пьера расплылся, но лицо оставалось бесстрастным.
 «Тереза все еще похожа на тебя?» – недовольно спросил Ханс.
 «Ты все еще думаешь о Терезе! К сожалению, должен сказать тебе, что она не отвечает тебе взаимностью».
 «У нее есть любимый человек?»
«Ее неземная любовь к театру победила все привязанности на земле, даже любовь к дочери».
«Я не знал, что она родила дочь».
Пьер сообщил, что малышке Альбертине уже пять лет. Она обычно садится на колени каждому гостю, обнимает за шею и спрашивает, не принес ли он ей новую куклу. Больше всех она любит Лорана.
«Убийцу!» с отвращением воскликнул Ханс.
«Она очень чувствительный ребенок», сказал он. «Лоран тоже сентиментален. Это очень трогательное зрелище наблюдать, когда он играет с Альбертиной.»
Он улыбнулся Эмилю, который смотрел на него, обхватив голову руками.
«Ты бы хотел познакомиться с Альбертиной, малыш?»
    Эмиль помолчал и выдавил из себя: «Что я буду делать в Париже без Андре?»
«Его брат хотел подыскать ему работу», пояснил Ханс.
«Я попрошу Лорана, чтоб он помог тебе, я уверен, что он заменит тебе брата.»
«Я не знаю, как мне теперь жить. До сих пор Андре был моей опорой.»
«С этого момента это будет делать Лоран. Пойдем со мной, малыш, я отведу тебя к нему. Мы не злые люди. Иди, принеси свои вещи!»
Эмиль послушно вышел.
  «Он быстро забудет своего брата», произнес Пьер. Время служит не для того, чтоб мы лелеяли свои воспоминания. Нынешняя молодежь ищет хорошей жизни, ей просто не хватает времени на восхищение прежними идеалами.»
«И горевать по родному брату», добавил Ханс.
«Не упрекайте молодежь в том, что они хотят более легкой жизни, чем была наша».
     При прощании Пьер оставил Хансу свой адрес. Эмиль вернулся с узелком в руках и попрощался со своим попутчиком.
      Ночью Хансу снилась встреча с Парижем. Однако, это был уже другой город, не тот, который он покинул когда-то. Вроде дома были те же, дворцы и церкви, городские парки тоже; между ними протекала та же Сена. Но это был другой, какой-то пустой город, как будто жители оставили его. Улицы пустовали под дождливым серым небом, водосточные канавы были чисты. Это был чистый город, свободный от зловония экскрементов и крови, которые витали в других городах. Воздух был чистым и благоухающим, хотя ветра не было. Сначала Ханс пробирался вдоль стен домов, охваченный страхом одиночества, которое смотрело на него из пустых ворот. Несмотря на дорожный плащ, надетый поверх костюма, и шляпу, надвинутую на лоб, он чувствовал себя беззащитным, словно он был перед коварной наблюдательницей, словно убегал от нее голым, без возможности скрыть свою наготу. Но со временем его стыд утих, поскольку его глаза привыкли к бесцветному серому цвету улиц, фасадов домов и неба над головой. Он оторвался от стен, балансируя посреди улицы, равнодушный к тому, что одиночество смотрело на него из каждого окна и дверного проема. Он смеялся, глядя на них снизу вверх, а они отвечали безмолвными улыбками. Так он продолжал идти по городу, отвечая на приветствия то справа, то слева, пока не нашел человека на площади, которого никогда раньше не видел. Площадь была круглой, окруженной невысокими домами одинаковой высоты, а в центре находился фонтан, к которому вели ступеньки. На верхней ступеньке сидел Эмиль Боске.  Ханс подсел к нему.
«Ты нашел работу?» спросил он.
 Эмиль поднял взгляд к серому небу и ответил: «Я ждал тебя, гражданин Мокко. Я был немного краток, когда мы прощались, и это меня беспокоит. Я также хотел сказать тебе, что посвящать себя философии нехорошо.»
Ханс покачал головой и сказал: «Ты ошибаешься, Эмиль, я не философ.»
 Эмиль, все еще глядя в небо, видимо, не услышал. «Что бы ни придумали философы, они только сеют смуту в мире,» продолжил он. «Все они притворяются, что любят людей и хотят быть им полезны, но они лишь учат людей быть недовольными своей жизнью. Люди, которые их слушают, спорят друг с другом, убивают друг друга, гильотинируют друг друга. Гораздо лучше молчать, гражданин Мокко. Пусть все в мире идет своим чередом.»
 Ханс вздохнул, тоже посмотрел на небо, не увидел там ничего особенного и ответил: «Я приехал во Францию, потому что свобода Америки меня разочаровала. Это и не свобода вовсе, я просто боялся, что она сбежала и из Франции тоже».
На этот раз Эмиль услышал его: «Освободись от своих идеалов, гражданин Мокко», сказал он.
«Но я хочу отомстить за твоего брата!» возразил Ханс.
  Эмиль скривил губы, словно собираясь рассмеяться, внезапно став отдаленно похожим на Пьера, и парировал: «Какая польза от мести, гражданин Мокко? Неужели ты еще не одумался? Твоя голова все еще полна мятежных мыслей? Остерегайся, а то закончишь, как…» Голос Эмиля становился все тише; его губы открывались и закрывались, но звука не было слышно. Его лицо стало бледно-серым, как небо, дома, улица; это было лицо трупа, но челюсти все еще издавали звуки, которые человеческое ухо никогда не услышит; постепенно лицо сжималось и отступало, и в конце концов стало ничем иным, как бледно-серым шаром, вращающимся все быстрее и быстрее вокруг себя, и танцующим прочь.
     Ханс открыл глаза. Бледно-серый круг превратился в пятно, которое лунный свет нарисовал на стене. Оба путешественника, лежавшие на разных кроватях громко храпели. Ханс накрылся с головой и снова уснул.
      На следующее утро, когда он ехал в Париж, этот сон всё ещё преследовал его. Он проспал так долго, что опоздал к назначенному времени. Другие путешественники, которые тоже опоздали, ехали с ним в одной карете. Рядом с Хансом сидел офицер, правая рука которого была на перевязи; это был капитан Колле, раненный в боях в Италии. Он был на несколько лет моложе Ханса; его лицо было узким, загорелым, а на левой щеке у него был широкий красноватый шрам от пули, которая задела ее по касательной. Сначала они мало разговаривали друг с другом. Ханс наблюдал за приближающимися каретами, лёгкими платьями женщин и высокими воротниками мужчин.
«Похоже, Париж снова процветает», — сказал он. «Это признак того, что революция закончилась». Капитан Колле поморщился.
 «Как давно Вы были вдали от Франции?» — спросил он.
«Пять лет».
«Тем временем революция эмигрировала».
 «Где она сейчас?»
 «В армии».
После недолгой паузы Колле сказал: «Мой отец был якобинцем. Директория отправила его в Гвиану. Но армии все равно. Генерал Бонапарт не спрашивал, кто якобинец, а кто нет».
«Щедрый генерал».
 «Строгий генерал, он многого требует от своих солдат, он требует от них невозможного. Вот почему мы его любим».
«Я уже слышал его имя».
«Вы будете слышать его часто. Он завоевал Египет. Если бы он был с нами, враг никогда бы не продвинулся в Италию».
Он нахмурился и снова замолчал. Только по прибытии в Париж, он снова обратился к Хансу.
 «Бонапарт, запомните это имя, гражданин,» — сказал он. — «Это тот человек, которого все ждут. Я видел его, и я также видел руководителей, которые управляют Францией. Если не верите мне, спросите своих друзей; они со мной согласятся».


          Жюли не узнала Ханса. В кабинет вошел сотрудник, крепкий молодой человек в модной одежде, принявший его за клиента, оставив дверь открытой. Жюли, сидя за столом, рассматривала новые гравюры; рядом с ней стоял высокий, худой мужчина.
 «Сейчас, я сейчас выйду», — сказала она, когда сотрудник объявил о появлении посетителя. На ней было платье с завышенной талией, которая была в моде, ее темно-русые волосы, ниспадающие на лоб, были собраны лентой; лицо ее казалось немного полнее, речь и движения — более решительными, чем прежде. Сотрудник вернулся и повторил: «Сейчас, гражданка Мокко сейчас выйдет».
    Ханс рассматривал гравюры, висевшие на стенах выставочного зала; на них были изображены сражения и торжественные приемы Директории в честь победоносных генералов, перемежающиеся видами итальянских городов и античными статуями. Портреты директоров были отодвинуты в угол комнаты, где они привлекали мало внимания. Когда Ханс наклонился вперед, чтобы полюбоваться портретом первого директора, Барраса, вернее, его великолепной парадной униформой, он услышал шаги позади себя и обернулся. Высокий, худой мужчина, стоявший рядом с Жюли, устало сгорбившись, уходил. Только когда он закрыл за собой дверь, Хансу пришло в голову, что это гравер Ломонье, бывший якобинец.
«Что Вы желаете, гражданин?» спросила Жюли. «Вы ищете что-то определенное?»
Ханс молча смотрел на нее.
Она провела рукой по лицу, словно раздраженная его взглядами.
«Я не cообщил о своем приезде», — наконец сказал он. «Письмо не пришло бы в Париж раньше, чем я приехал.» Только замолчав, он понял, что его сердце бешено колотится. На несколько секунд у него перехватило дыхание; медленно он снова вдохнул пыльный воздух выставочного зала, выдох прозвучал как вздох.
«Жан?» — спросила Жюли, сделав шаг ближе в недоумении. «Ты Ханс? Ты вернулся?»
  Она произнесла эти две фразы по-немецки, несколько медленно и с трудом, как всегда говорила по-немецки. Но она оставалась спокойной; мужчина, стоявший перед ней, стал для неё совершенно чужим. «Я часто сожалела, что у меня нет твоей фотографии», — вежливо продолжила она, снова переключившись на французский. «Поэтому я тебя и не узнала».
«Ты не изменилась, Жюли».
«Мне кажется, ты тоже не изменился, Ханс».
Она, как и прежде, назвала его немецким именем, хотя говорила по-французски. Он снова глубоко вздохнул, и его сердце забилось спокойнее. «Вероятно, она тоже стала для меня чужой, я просто ещё не осознал это», — подумал он, сделав к ней шаг навстречу, затем ещё один, обнял её за плечи и поцеловал в правую щеку, потом в левую щеку, в губы — это было приветствие, на которое она, как его жена и мать его сына, имела право. Но он тут же отпустил её, отступив на шаг назад.
 «Ты все еще пользуешься розовыми духами», заметил он.
«Ты еще помнишь это?»
«Это ведь часть тебя, Жюли. Могу ли я вернуться в дом, или у тебя могут быть какие-нибудь неприятности из-за меня?»
«Никто больше не думает о прошлом, и против тебя никогда не выдвигались обвинения. Я приготовлю тебе твою старую комнату».
«Как хочешь, Жюли…»
«Фредерик обычно спит в моей спальне. Он слаб; прошлой зимой он долго болел».
 Ханс немного помедлил, прежде чем спросить: «Ты получила письмо, которое я написал тебе перед возвращением в Нью-Йорк?»
«Ты здесь; всё остальное не важно».
 «Индейскую девушку убили её соплеменники. Думаю, я должен был сказать тебе об этом, Жюли».
Во втором, недавно обставленном выставочном зале клерк, регистрировавший Ханса, развешивал гравюры на медных пластинах. Жюли остановилась рядом с ним.
     «Это гражданин Фуко», сказала она, «Ахилл Фуко. Он уже три года работает у нас. Он также помогает в конторских делах».
Ахилл ухмыльнулся и пожал Хансу руку. Его рука была большой и мускулистой. Пожатие было сильное, вероятнее всего, он хотел продемонстрировать свою силу.
Жюли поднялась в комнату вместе с Хансом. В комнате, выходящей во двор, маленький Фредерик, хрупкий, бледный ребенок, играл под пристальным взглядом няни. Он сидел на полу, строя домик из разноцветных деревянных кубиков, и застенчиво смотрел на Ханса. Он предпочел бы убежать к няне, но через минутку незнакомец не показался ему таким опасным, как он думал сначала, и он вернулся к своим кубикам.
«Он немного застенчивый», — заметила Жюли. «Твое упрямство ему по наследству не перешло.»
 Ханс был смущен и разочарован; ребенок был чужим существом, не вызывавшим у него никаких чувств.
«Он очень бледный», сказал Ханс.
«Он еще окончательно не поправился после болезни», объяснила Жюли.
«Фредерик похож на своего отца», сказала няня.
«У него голубые глаза», возразил Ханс.
«Но зато посмотрите на нос, подбородок, лоб, гражданин Мокко! Вы не узнаете себя в ребенке?»
«Катрин права», подтвердила Жюли. «Удивительно, что я не разглядела в вас сходство с Фредериком, Ханс».
Он задумчиво посмотрел на двух женщин. Катрин, няня, была примерно на десять лет старше Жюли, но у нее были широкие бедра и склонность к полноте, тогда как Жюли казалась ему такой же стройной, как и прежде. Он посмотрел на свое отражение в зеркале над комодом, чтобы увидеть, изменился ли он. Модно одетый господин, улыбающийся ему в зеркале, был ему так же незнаком, как и маленький Фредерик.
«Морщин на лбу и вокруг рта у меня раньше не было», сказал Ханс.
«Раньше ты носил другую прическу.»
«Мне в Нью-Йорке сказали, что такая прическа сейчас модная в Париже».
«Раньше ты об этом так не заботился, Ханс»
«Полагаю, что мне и сейчас это безразлично, Жюли».
Ханс нагнулся, чтоб протянуть ребенку руку, но маленький Фредерик был занят постройкой дома и на заметил этого жеста.
«Ему надо сначала к тебе привыкнуть» успокоила его Жюли.
За час до наступления темноты они сидели, как и раньше в маленькой гостиной. Жюли накрыла на стол, принесла ликер и печенье. В гостиной стояла все та же мебель, которая была ему знакома, аромат розовых духов был ему так же близок, как улицы города и беловатые, подрумяненные заходящим солнцем, облака. И все-таки все было по-другому. Ни годы, ни разлука в этом виноваты не были. Только, когда Ханс без сна лежал в постели и наблюдал, как лунный свет, проникавший через окна разгуливал от одной стены к другой, он понял причину своего беспокойства. «Я забыл про убийство! Если я буду молчать об этом, это будет равносильно тому, что я сам убийца!» произнес он вслух, сел на кровать и словно ждал ответа. Но темнота ночи не ответила. Он помедлил некоторое время и продолжил рассуждать: «Робеспьер сказал, что мы должны одолеть зло. Я это сделаю.»  Он снова стал ждать. Лунный свет погас в комнате; стены, на которых висели гравюры с изображением Парижа, погрузились во тьму, Ханс не заметил перемены. Обхватив колени руками, он решил сделать все, чтобы Лоран больше никогда не совершил убийство.  Лишь ближе к утру он заснул.
   За завтраком он спросил Жюли о прокуратуре. Она удивленно посмотрела на него. «Я не говорил тебе вчера, что почтовый дилижанс ограбили», — объяснил он. «Убили человека».
Жюли сохранила спокойствие. «Такое часто случается», — сказала она. «Дороги опасны».
 «Но убийца должен быть наказан!»
Она почти незаметно улыбнулась его рвению. «Ты знаешь его имя?» — спросила она.
«Это некий Лоран».
 «Почтальон, должно быть, донес на него».
«Почтальон боялся его».
«Америка тебя не изменила, Ханс».
Жюли посоветовала ему обратиться в мэрию. После завтрака он отправился туда. В прокуратуре клерк, невысокий седовласый мужчина, записал заявление. «Некий Лоран», — повторил он. «Как зовут его отца?» Ханс не знал. «Этот Лоран — известный грабитель», — сказал он.
«Я Вам верю, но, если я собираюсь принять заявление, мне нужна фамилия».
Они некоторое время спорили. Только когда Ханс пригрозил пожаловаться в директорию, секретарь уступил и записал информацию.
 «Завтра я спрошу, что предпринял прокурор», — объяснил Ханс.
«Приходите лучше через день», предложил клерк. «Каждый день приходят все новые заявления. Я бы злейшему врагу не пожелал быть на моем месте.»
«Поскольку я не являюсь Вашим врагом, я приду через три дня», великодушно согласился Ханс.
Вечером он слег с высокой температурой и проболел десять дней. После выздоровления он тут же снова отправился в бюро, но служащий объяснил ему, что его заявление находится в стадии рассмотрения. Ханс потребовал аудиенции с прокурором. Прокурора в городе не было и служащий утешил Ханса, записав его на прием через полторы недели.
«Твои усилия абсолютно напрасны», сказала Жюли, после того, как он рассказал о своих мытарствах. «Разбойники промышляют повсюду и в каждой деревне у них есть помощники, власти бессильны.»
«Тогда я обращусь в Директорию непосредственно».»
Жюли отмела эту мысль жестом прочь. «Давай лучше поговорим о тебе», предложила она.
«Я предлагаю тебе работу в бюро».
«Это не работа для мужчины. Оставь это для Ахилла Фуко. Эти молодые люди не думают о будущем. Они хотят наслаждаться жизнью. Хотя Ахилл не худший из них.»
«Чем мне заняться, Жюли!»
Вместо ответа она бросила: «Расскажи мне о Нью-Йорке, Ханс».
Он едва начал говорить, как она перебила его и спросила о кредите, который потребовал банк Гастона.
«Он намерен открыть типографию», — ответил Ханс.
«Хорошая идея. Гравюры на меди продаются уже не так хорошо, как раньше; бумажные вырезки составляют им конкуренцию».
Ханс сжал ее руку, но Жюли не ответила на прикосновение. Он коснулся ее виска лбом. «Ты больше не любишь меня, Жюли», — тихо сказал он.
 «Ты отец Фредерика, Ханс. Но давай поговорим о типографии».
«Ты все еще прекрасна, Жюли!»
«Я старая женщина».
«Ты не старая!»
 «Я больше доверяю зеркалу, чем тебе».
«Ты забыла меня, пока меня не было, Жюли. Твое тело забыло меня».
«Ты давно ушёл. Я научусь снова любить тебя, Ханс. Научись и ты любить своего сына».
      Но маленький Фредерик оставался для него чужим человеком, хотя ребенок постепенно становился все более доверчивым. Или же его доверие было просто результатом привыкания к человеку, который приветствовал его каждое утро, желал спокойной ночи каждый вечер, и сидел за столом рядом с матерью во время еды? День за днем они разыгрывали небольшую комедию любви между отцом и сыном. Когда Ханс входил в комнату, он хлопал в ладоши и, притворяясь удивленным, восклицал: «Мне кажется, ты немного подрос с прошлой ночи, Фредерик!»
Фредерик отвечал с притворной скромностью: «Если я и вырос, то совсем немного, так что ты этого не можешь увидеть, отец».
Ханс тут же отвечал: «Я так тебя люблю, что вижу».
На что Фредерик говорил: «Как же сильно ты должен меня любить!»
 Ханс уверял его: «Да, очень сильно!»
Фредерик снова спрашивал: «Почему ты так меня любишь?» и Ханс отвечал: «Потому что у тебя синие глаза».  А Фредерик отвечал: «А я тебя за то, что у тебя карие!»
 В некоторые дни Ханс также утверждал, что Фредерик выглядит здоровее или что он поправился, а Фредерик притворялся скромным, каждый раз используя разные слова. Наконец, когда им надоедало это комедийное представление, они подходили друг к другу с распростертыми объятиями, но лишь делали вид, что обнимаются.
 «Фредерик учится комедийному мастерству у вас, гражданин Мокко», — сказала Катрин однажды утром. «Возможно, это ему понадобится, когда он вырастет», — равнодушно ответил Ханс.
Игра продолжалась за столом. Отец и сын выбирали друг другу лучшие кусочки и отказывались есть, если у другого не было аппетита. Вечером они тщательно прощались и придумывали всё новые желания на ночь. Им обоим это нравилось, но и это не способствовало их душевному сближению. Через некоторое время Ханс упрекнул себя за то, что ввёл ребёнка в заблуждение, и попытался изменить своё поведение, но было уже поздно; если он не хотел играть, игру начинал Фредерик, и у Ханса не оставалось выбора, кроме как подыгрывать. Даже Жюли подбадривала его, когда он медлил.
«Фредерик расстроится, если ты не убедишь его в своей любви», — сказала она.
 «Я не хочу воспитывать ребенка во лжи».
«Разве ты не любишь Фредерика?»
«Я не могу говорить ему об этом каждый день!»
«Почему нет? Ты привез из Америки какие-то странные идеи!»
Они стояли в новом выставочном зале. Был вечер; обычно в это время дети уже не приходили. Солнце отбрасывало на пол несколько длинных, сужающихся к низу квадратов света. Ханс прислушивался к звуку проезжающих мимо карет.
«Раньше я старался служить людям», — сказал он.
 «Все старались, кто-то требовал взамен чужие головы, кто-то отдавал свои головы. Ты ничего не требовал и ничем не жертвовал».
«Может быть лучше искать счастье в семье, чем в революционной борьбе.»
«Наконец-то я поняла, почему ты так долго оставался в Штатах!»
«Я там похоронил некоторые мечты юности, Жюли!»
«Победил, Ханс! Ты вернулся как победитель!»
     Он не смотрел на неё; он знал, что она говорит это только для того, чтобы он почувствовал себя увереннее. В соседней, более просторной комнате, Ахилл Фуко и Фуэ, пожилой сотрудник, снимали гравюры со стен и вешали новые.
«Пока не меняйте виды Парижа, Ахилл», — приказала Жюли. «Новых мы не получим до следующего месяца…»
Ахилл подошел ближе. У него были широкие плечи и бычья шея, но маленькая голова. Всё в его голове было поразительно маленьким: нос, рот, глаза и даже зубы.
«Вчера вечером я одержал победу, гражданка Мокко!» — гордо заявил он.
 «В какой игре?»
«Вы не поверите, гражданка, как и никто в кафе с Итальянского Бульвара не хотел в это верить!» Ахиллес оскалил острые зубы, похожие на зубы грызуна. «Но я могу привести свидетелей, которые это подтвердят! После того, как мы все поели и выпили, и остальные собирались уходить, я съел еще трех цыплят!»
«Это было пари?» — спросила Жюли.
«Конечно. У меня выросли не только мышцы, но и кошелек!» Ахилл подошел, переступая с ноги на ногу, как петух. «Я чувствую, как мои мышцы становятся сильнее с каждым днем. Хотите убедиться в этом сами, гражданин Мокко?»
«Я вижу. Мне этого достаточно» ответил Ханс.
«О нет, вы, наверное, подумаете, что я хвастаюсь, что накачал икры, бедра и грудь. Проверьте мою силу! Сыграйте со мной в игру!»
Поскольку Ханс не знал правила, Ахилл объяснил ему, как это делается. Игроки садятся друг напротив друга за столом, и каждый складывал свои пальцы в пальцы другого; побеждал тот, кто положит на стол руку соперника. Фуэ, старший клерк, развесил последние карты, тоже подошел и встал у двери. В другом дверном проеме появилась Катрин, вернувшаяся с прогулки вместе с Фредериком.
     «Пожалуйста, сыграйте, гражданин Мокко!» — взмолилась Катрин. «Фредерик обожает смотреть».
Ханс посмотрел на Жюли, но она молчала. «Все ждут моего поражения», — подумал он. Их лица были обращены к нему, но глаза смотрели не на него, а на его руку и на руку Ахилла. Он предпочел бы спрятать руки за спину; желание зрителей увидеть его поражение было настолько велико, что это почти физически подавляло его.
 «Возможно, они надеются, что я смогу победить этого глупого Фуко», — пытался он убедить себя и улыбнулся старому Фуэ, который, задыхаясь, тащил два стула, ставил их к столу в углу и вытирал пот со лба тыльной стороной ладони.
    «Садитесь, гражданин», пригласил Ахилл соперника с поклоном присесть за один из стульев.
    Ханс чувствовал взгляды зрителей за спиной, которые подталкивали его, присел на стул, поставил правый локоть на столешницу и сплел свою ладонь пальцами с ладонью Ахилла. Только сейчас он разглядел, что у Ахилла была грубая узловатая ладонь, сильная и мускулистая. Они все знают, что у него намного крупнее руки, чем у меня, он непременно меня победит, Жюли тоже это знает, с горечью подумал он. Ахилл еще немного помедлил, рассматривая маленькую крепкую руку своего соперника.
     «Начнем» -нетерпеливо сказал Ханс.
Всем было абсолютно ясно, что он проиграет, однако все удивились, что борьба длилась так долго. Ханс сражался с непреклонной выдержкой, подстегиваемый вниманием зрителей. С бесстрастным лицом он наблюдал за двумя руками, каждая из которых пыталась раздавить другую. Он забыл о Жюли, забыл о своей неприязни к Ахиллу Фуко, в которой только что признался себе, он даже забыл, что одна из сражающихся рук принадлежала Ахиллу, а другая — ему самому. Равнодушие исчезло с его лица, губы приоткрылись, и он презрительно улыбнулся этой глупой борьбе. «Мы что, дети, — подумал он, — зачем мы сражаемся?» Он поднял глаза. Прямо перед ним висела гравюра, изображающая одного из демонов Нотр-Дама, дьявола, задумчиво опиравшегося на подбородок руками. На мгновение ему показалось, будто он сам, Ханс фон Мохов, или, вернее, гражданин Жан Мокко, с таким же безразличием наблюдает за рукопашной схваткой. В этот момент одна из двух рук была прижата к земле; это была его рука. Он почувствовал это от невыносимого давления, и теперь он также почувствовал, как болят мышцы по всей длине до плеч от сопротивления грубой руке Ахилла. «Побежден», — произнес он голосом, в котором все еще звучало задумчивое безразличие демона из Нотр-Дама.
      «Честь Вам, гражданин,» — сказал Ахилл Фуко, — «никто никогда не сопротивлялся мне так долго, как Вы!»
«У тебя больше силы, чем кажется», — признала Жюли.
«Отец очень сильный», — пробормотал Фредерик, — «очень сильный, им нельзя не восхищаться!»
 Старый Фуэ снова провел тыльной стороной ладони по лбу, а затем захлопал в ладоши, как старики. Ханс сердито посмотрел на них, полагая, что они издеваются над ним, но взгляды, которые он встретил, были восхищенными.
«Я думаю, Вы, гражданин Мокко, смогли бы съесть двух цыплят на конкурсе по поеданию еды» — одобрительно сказал Ахилл.
«Попробуем», — ответил Ханс, уже представляя себя сидящим напротив хохочущего Ахилла, грызущего жирную куриную хрустящую ножку, перемазанного, капающим с уголков рта жиром и, вздрогнув, отвел взгляд в сторону. Ломонье стоял в дверях большого выставочного зала, высокий, худой и одетый во все темное.
«Мне сказали, что Вы вернулись из Америки, гражданин Мокко», — сказал он, кланяясь. «Не могли бы Вы замолвить за меня словечко перед гражданкой Мокко?»
«Вам это нужно?» — спросил Ханс.
«Я постарел, только посмотрите на меня! Неудивительно, что я больше не понимаю времени? Время молодо и злобно, и оно тоже не хочет меня понимать»
«Почему вас это беспокоит, гражданин Ломонье?»
«Полагаю, меня это должно беспокоить, гражданин Мокко, раз никто больше не хочет покупать мои гравюры».
«Я помню, вы были известным художником».
 «Это было давно».
Ханс, всё ещё сидя за столом, повернулся лицом к Жюли.
«Ты сам знаешь,» — сказала она, «Ты же писал мне во втором или третьем письме из Нью-Йорка, что его гравюры там не продаются».
«Не помню,» — пробормотал Ханс.
«Я найду то письмо. Здесь они тоже не продаются. Он любит изображения, залитые кровью. Времена уже не такие жестокие, как раньше; даже сцены сражений должны быть более приятными».
«Никому не хочется больше видеть кровь» - подтвердил старый Фуэ.
«Зачем ты так часто гравировал гильотину, чудовище!» — выпалил Ахилл. «Ты, должно быть, сожалеешь, что не обеспечил ее достаточным количеством жертв!»
 «Он был мерзким якобинцем», — прорычала Катрин. «Он произносил крамольные речи!» — прохрипел Фуэ.
«Его нужно отправить на галеры!» — выдохнул Ахилл.
«В Кайенну!» — завыла Катрин, и даже маленький Фридрих закричал своим высоким, слабым голосом: «В Кайенну! Мерзкий якобинец! В Кайенну!»
Ломонье склонил голову и безвольно опустил руки; его нос казался еще более плоским, чем прежде, выступающий подбородок опустился, как у умирающего, и затуманенными глазами он смотрел на любого, кто его оскорблял.
 «Я сам сидел в тюрьме», — кротко сказал он, когда все замолчали.
 «Потому что ты не мог придумать никого другого, на кого бы донести!» — воскликнул Ахилл.
 «Гражданка Мокко вызволила меня из тюрьмы. Разве не так, гражданка Мокко?»
«Оставьте его в покое», сказала Жюли. «Гильотина уже не работает, хвала небесам!»
«Я попробую ещё раз, гражданин Ломонье, но, пожалуйста, угодите вкусам публики. Принесите мне вид Версаля; об этом просили вчера».
Когда Ломонье вышел на улицу, Ханс последовал за ним. Он шёл рядом с ним некоторое время, прежде чем заговорить. Ломонье вздрогнул.
 «В чём вы меня обвиняете, гражданин Мокко?» — тревожно спросил он.
 «Ни в чём. Пойдёмте». Ханс взял его за руку и повёл в парк Тюильри. У входа к ним подошли двое детей; судя по их сходству, это были брат и сестра, примерно одиннадцати и двенадцати лет.
«Что вы хотите?» спросил Ханс; они как-то стушевались и еле слышно бормотали что-то невнятное, он не мог их понять.
«Они хотят есть», объяснил Ломонье.
«С тех пор, как Вы нас покинули, гражданин Мокко, нищета распространилась, как чума». Ханс дал детям монетку. Они посмотрели на него, осмотрели деньги, обменялись взглядами и вдруг убежали, даже не поблагодарив.
«Почему они меня боятся?» — с изумлением спросил Ханс.
«Потому, что ты даешь им эти деньги, гражданин Мокко,» — объяснил Ломонье. «Они продают себя. Они не единственные. Если бы я был молод, я бы лучше сделал то же самое, чем умереть от голода».
   В парке было пусто. Наступающий вечер был прохладным; перед обедом прошел дождь, а послеобеденное солнце не согревало. Под лиственной крышей каштановой аллеи было темно и сыро.
«Не знаю, любили ли вы революцию, гражданин Ломонье,» сказал Ханс, «но вы ей служили».
 Ломонье приподнял свой плоский нос и задумчиво вздохнул.
«Надеетесь ли вы снова увидеть революцию в Париже, гражданин Мокко?» — спросил он с робкой насмешкой. «Пока мне это не удалось».
«В будущем Вам это тоже не удастся. В воздухе пахнет разложением, разве Вы этого не чувствуете? Труп революции гниет. Он удобряет почву для спекулянтов».
Они cвернули за угол. Ломонье снова начал жаловаться, что не может найти покупателей на свои гравюры.
 «Вы знаете генерала Бонапарта?» — перебил Ханс. «Говорят, народ его любит».
Но Ломонье был равнодушен к генералу. Его гораздо больше волновало, даст ли ему Ханс деньги, как он это сделал для детей. Он сделал несколько намеков, сначала робко, затем более смело.
«Я бы сказал, что Вы почувствовали себя мне обязанным, гражданин Мокко», — сказал он. «Это была моя первая мысль, когда я заметил, что Вы следуете за мной по улице Сент-Оноре. Он благородный человек, подумал я про себя; он не считал, что письмом, всего несколькими строчками письма, он может навредить старику. Теперь он хочет загладить свою вину, подумал я, какой прекрасный жест! Он также подарил деньги детям, не испытывая никаких других чувств, кроме сострадания и милосердия, ибо он сохранил в Штатах те возвышенные чувства, которым посвятил себя в молодости».
При выходе из парка, когда Ханс прощался с Ломонье, он отдал ему все деньги, которые имел при себе.

            Однажды утром Ахилл Фуко принес известие о том, что Лоран и его банда снова напали на путешественников, на этот раз даже недалеко от Версаля.
«Видишь, власти бессильны против него», — заметила Жюли.
Ханс ничего не ответил, но тем же утром отправился к прокурору. На этот раз он его застал. Это был худой мужчина с серым, морщинистым лицом и усталыми глазами.
 «Лоран, знаменитый Лоран!» — скучающе сказал он, когда Ханс напомнил ему о жалобе. «Уже год мы пытаемся его арестовать, но безуспешно. Спасибо Вам за ваши усилия, гражданин. Если нам повезет, я вызову Вас в качестве свидетеля обвинения».
     Он второпях дружелюбно попрощался с Хансом и обратился к следующему посетителю, который уже стоял в дверях.
     Сопротивление, с которым он столкнулся, лишь укрепило решимость Ханса. Поскольку его попытки оказались безуспешными, он колебался, рассказывать ли об этом Жюли; он даже не спросил ее, где находятся кабинеты директоров. Старый Фуэ ответил ему: это Национальный дворец, бывший Люксембургский дворец. Ханс некоторое время нерешительно стоял перед зданием; воспоминание о том времени, когда там была Тереза, парализовало его решимость. Но войдя, он обнаружил, что прошлое стерто. Ворота во дворе были убраны, все комнаты отремонтированы, во многих — шелковые обои, мебель, обитая камчатным штофом, и зеркала в золотых рамах. Стражники стояли перед входом, во дворе и перед каждым залом для аудиенций — молодые гвардейцы в шлемах, с которых свисали широкие конские хвосты. Нигде в Париже Хансу не было так очевидно, как изменился город и его обычаи. Он пытался посмотреть гвардейцам в глаза, но они смотрели мимо него или поверх него. Даже чиновники, к которым он обращался за информацией, избегали его взгляда. Один чиновник отправлял его к другому; его перенаправляли из комнаты в комнату, он тщетно требовал поговорить с Гойером, с Сийесом. Казалось, все директора были заняты делами или совещаниями. Но секретарь в приемной Барраса, первого и самого влиятельного человека в Директории, с любопытством посмотрел на Ханса, услышав, зачем пришел посетитель.
«Неужели Вы сами встречались со знаменитым Лораном?» — с удивлением спросил он. «Его зовут маркиз де Гремонвиль, это знает каждый ребенок. Говорят, он красивый мужчина».
«Я не обратил на это внимания.»
«Я понимаю, ситуация была не подходящая.»
У секретаря, несколькими годами моложе Ханса, было симпатичное дружелюбное лицо и веселые морщинки вокруг рта и глаз. Посетитель, видимо, ему понравился.
  «Поскольку гражданин директор хочет отправиться в поездку, сегодня он не будет принимать посетителей», сказал он. «Однако, я полагаю, Ваше сообщение может его заинтересовать». Он помедлил, еще раз оглядел Ханса и встал. «Подождите, я постараюсь узнать, найдется ли у него для Вас время».
После того как Ханс несколько минут оставался один в комнате, из боковой двери вышла молодая женщина в длинном, свободном платье; хотя оно уже вышло из моды, на ней был чепчик, скрывавший ее профиль.
    «Вы секретарь?» спросила она, прикрывая платком рот и нос, так что Ханс не мог разглядеть ее черты. «Нет? Ну тогда покажите мне хотя бы как мне выбраться из этого лабиринта на свободу!»
Он дважды объяснил ей, как ей следует пойти.
«Ах, я так взволнована, что непременно заблужусь», взмолилась она, «Проводите меня!»
«У меня аудиенция», извинился он.
«Нет. В Париже забыли правила хорошего тона».
Обиженная и раздосадованная она тут же воспользовалась боковой дверью и вышла, вместо того, чтобы выйти через главный вход, как ей объяснил Ханс. Когда он готов был последовать за ней, чтобы помочь не заблудиться, вернулся секретарь.
«Заходите, быстрее, он Вас примет!» крикнул он Хансу, схватил его за руку и потащил за собой через помещение похожее на зал в маленькую, заставленную шкафами и комодами костюмерную.
Баррас откинулся на спинку кресла, единственного свободного места. Он уже надел галстук и белый воротник с золотой вышивкой, которые входили в его официальный наряд; тога с золотыми шнурами была небрежно накинута на грудь. Он потянул себя за длинный нос, но, когда вошли Ханс и секретарь, он опустил руку, обнажив свой мягкий, круглый подбородок, и нахмурил густые брови.
  «Это тот человек, который утверждает, что встречался с Лораном, Анри?» — спросил он секретаря.
«Я встречался с Лораном», — настойчиво ответил Ханс.
«Вы знаете, был ли тот, кто выдавал себя за него, был им на самом деле?»
Баррас насмешливо улыбнулся. «Опишите его!»
 Он наклонился вперед, выслушал каждую деталь процесса ограбления и снова потянул себя за нос.
«Он утверждал, что этот Андре был его другом детства?» — еще раз уточнил он.
«Младший брат убитого подтвердил это».
 «И Вы сказали, что Лоран обнял этого Андре, когда выстрелил в него?»
 «Верно».
«Настоящий друг, Анри!»
 Секретарь натянуто рассмеялся.
 «Опасный друг», — сказал он.
«Есть и получше».
 «Надеюсь, Вы имеете в виду меня. Дама ушла?»
«Я не видел, чтобы она выходила».
 «Она прошла через приемную, пока я ждал», — сказал Ханс.
 «Пусть все боги древности благополучно проводят её!» — вздохнул Баррас. «У неё доброе сердце. Вчера вечером она попросила работу только для своего брата, позже — для всей семьи, а сегодня утром — и для деда. Дай мне тогу, Анри, мы уходим».
Он кивнул Хансу и сказал: «Вы были правы, Вы встретили настоящего Лорана. Только он способен убить друга таким нежным образом».
«Вы прикажете привлечь Лорана к ответственности, директор по делам граждан?» — спросил Ханс, шагнув ему навстречу.
«Доклад составлен, чего ещё Вы хотите, дражайший? Его арестуют или нет, это зависит от того, насколько влиятельны его покровители. Если узнаете о нём что-нибудь ещё, сообщите об этом Анри; мне нравятся забавные новости».
Во дворе, где он разговаривал с Терезой, отделенном оградой, Ханс остановился, заложив руки за спину и опустив голову. Только когда к нему подошел стражник и похлопал по плечу, он вздрогнул.
«Я ухожу, да, я уже ухожу», — сказал он. Он снова остановился перед дворцом и огляделся.
 «Я хочу увидеть Терезу, я любил ее», — подумал он, но тут же понял, что не знает, где ее найти. Тем не менее, он вышел через грязные, вонючие улицы к павильону, где когда-то жил с ней, в надежде встретить кого-либо, кто мог бы ему сказать, куда она переехала. Он не узнал дома в этом районе и окружающие их сады. Деревья и кусты были подстрижены, старые вырублены, посажены новые, дорожки изменили направления, а фасады домов были отремонтированы. Кареты останавливались у садовых ворот, и выходящие из них дамы были одеты в легкие платья из светлых тканей с высокой талией, на ножках - сандалии и на головках широкополые шляпы. Заметив скамейку у входа в павильон, он решил сесть и отдохнуть. Через некоторое время дверь открылась, и женский голос спросил: «Кого вы здесь ищете, гражданин?»
   Он повернул голову, увидел в дверях невысокую, полную женщину и с удивлением обнаружил, что ее голос показался ему знакомым.
 «Я устал», — сказал он. «Если мое присутствие вам неприятно, я уйду».
Невысокая женщина сложила руки, спустилась по ступенькам и направилась к нему.
 «Это действительно ты», — сказала она, остановившись перед ним. «Как ты меня нашел?»
Он молча посмотрел на нее и наконец узнал по правому глазу, который был немного косил наружу. Она постарела больше, чем Жюли; даже макияж и пудра не могли скрыть обвисшую кожу.
  «Ты, кажется, не очень рада снова меня видеть», — сказал он.
 «Полагаю, нет. Но заходи, я уверена, ты хочешь увидеть свою дочь».
«Если ты позволишь…»
 «Ты же отец, в конце концов».
Она провела Ханса в большую комнату. Старая мебель была заменена новой, обои были новыми, светлыми, как дерево мебели, и украшены нежными голубыми полосками, как и на обивке мебели. Под позолоченным зеркалом в овальной золотой раме, на том же месте, что и раньше, все еще висела миниатюра. Ханс остановился перед ней.
«Я говорю своим друзьям, что это был мой первый любимый человек», — сказала Тереза, указывая на миниатюру. «Все они сожалеют, что тебя гильотинировали».
«Почему ты не оставила меня в живых?» — спросил он.
«Это выглядело бы слишком хорошо. Кроме того, они бы ревновали к живому; они считали его слишком красивым».
    Ее голос звучал бесстрастно. Он с облегчением понял, что больше не вызывает никаких эмоций у этой невысокой, на первый взгляд, полной женщины.
«Почему ты вернулась в павильон?» — спросил он.
 «Я не хотела. Банкир, мой покровитель, арендовал и обставил его без моего ведома. Когда я переехала, твоя миниатюра висела на том же месте, что и раньше».
 «Твой банкир все еще покровительствует тебе?»
«Уже давно нет».
Тереза открыла дверь в соседнюю комнату. Альбертина лежала в постели. Она спала, укрывшись по шею одеялами и подушками, несмотря на тепло. Ее маленькое личико разрумянилось. У нее были полные щеки и такой же вздернутый нос, как у матери; волосы у нее были светлые, как у отца.
 «У нее тоже карие глаза?» — спросил Ханс.
«Такие же карие, как у тебя».
«У тебя больше нет хрипоты, Тереза…»
 «Через месяц после рождения Альбертины я снова спела сольную партию, но прошлой зимой наняли нового дирижера, который меня терпеть не может. Кстати, я его тоже терпеть не могу, этого негодяя Трусселя!»
Ханс, склонившийся над кроваткой, выпрямился. «Дадим ей поспать», — сказал он.
«Я бы точно не стала ее будить», — объяснила Тереза. «Ей нужно много спать. Она здоровый ребенок».
 У Альбертины были маленькие пухлые ручки; она казалась полной противоположностью Фредерику — крепкой и здоровой. Ханс не горел желанием узнать ее поближе, отвернулся и последовал за Терезой в большую комнату.
«Ты сохранил мою миниатюру?» — спросила она, налила ему вина и принесла блюдо с фруктами. Он не мог вспомнить, куда делась миниатюра, и на мгновение почувствовал искушение рассказать Терезе, но потом вспомнил, что взял ее с собой в Америку.
«Она сгорела», сказал он. Это была вынужденная ложь, но пока он говорил, то сам свято в это поверил.
«Ты ее сжег?» возмутилась Тереза.
«Не я, это была буря.»
Он рассказал ей о своей хижине на озере Эри, о своей жизни с Мэри, и о Гастоне.
«А кто такой Гастон?» поинтересовалась она.
«Он был бондарем на балу жертв. Когда ты со всей компанией бросилась на меня, он меня спас.»
«Я набросилась на тебя?»
«Когда я хвалил Робеспьера»
«Я даже совсем не помню об этом.»
«Да, это было давно, когда я любил тебя.»
«Тебе сейчас кажется это невозможным, не так ли?»
     Она рассмеялась. Любовь не была для нее важнее, чем успех на сцене, объяснила она. Однако новый капельмейстер стоял у нее на пути. Она призывала на его голову все кары небесные, на голову этого Трусселя, как вдруг открылась дверь спальни. Тереза замолчала, Ханс обернулся. Маленькая Альбертина босиком, в коротенькой рубашонке с любопытством разглядывала чужого мужчину, который сидел рядом с ее матерью.
«Кто это?» спросила она.
«Это твой отец» ответила Тереза.
Альбертина была красивее, чем Ханс предполагал.
Если её щёки казались полными, а нос вздернутым, то, вероятно, это потому, что она уткнулась головой в подушки и прижала руку к подбородку в постели. Овальная форма её лица была идеально симметрична, нос узкий и прямой, светлые волосы, ещё в беспорядке после сна, падали на глаза глубокого, бархатисто-карего цвета.
«Она прекрасна», — тихо сказал Ханс. «Подойди к нам, Альбертина», - попросилаТереза. «Пол холодный; твоим босым ногам это не понравится».
«Им это нравится» ответила Альбертина.  «Почему мой отец не приходил ко мне раньше?»
«Потому что я был в Америке», ответил Ханс.
«А где Америка?»
«По другую сторону океана.»
«Это очень далеко?»
«Намного дальше, чем от двери до меня».
«Тогда я подойду к тебе». Она сделала пару шагов и снова остановилась. «Ты пришел ко мне или к маме?»
«К обеим».
«Ты снова уедешь в Америку?»
«Нет, я останусь в Париже.»
«Но у нас нет для тебя места.»
«Я не сказал, что останусь у вас.»
«А куда ты пойдешь?»
«Подойди ко мне, тогда скажу.»
«Нет, скажи сразу».
«Если хочешь, чтобы Альбертина тебя любила, будь послушным», сказала Тереза.
«Ты тиранка, Альбертина?» спросил Ханс.
«Да», ответила девочка.
«Тогда нам предстоит новая революция!»
«А что такое революция?» поинтересовалась Альбертина.
«Ты ей не объясняла, Тереза?»
«Развращать невинного ребенка ужасными картинами! Как это пришло тебе в голову!» — запротестовала она. «Ну же, Альбертина!»
 «Нет, я хочу сначала знать, куда пойдет мужчина», — настаивала она.
 «Ответь ей уже!» — потребовала Тереза. «Только не забудь, что она босая!»
 «Ты простудишься, Альбертина», — сказал Ханс.
 «Тогда это будет твоя вина, что ты мне не ответил…»
«Нехорошо, что ты такая упрямая».
«Всем остальным это нравится»,
Ханс рассмеялся.
«Я пойду к своей жене», сказал он.
Альбертина на мгновенье задумалась.
«Если у тебя есть жена, то я тебе не нужна», объяснила она. «Лучше я пойду к маме.
Она подошла к Терезе и забралась к ней на колени. Ханс был ей безразличен.
Тем не менее он пришел к ним на следующий день снова, и потом еще и еще раз. Тереза терпела это, ведь он играл с ребенком.  Вечером, когда она уложила Альбертину в постель, она отослала Ханса домой.
«Боюсь, твоя дочь тебя не любит», сказала она как-то вечером.
«Она научится».
«Вчера она сказала, что тебя так долго не было, что же тебе сейчас надо.  Ну, иди. Мне пора в театр».
 Чем больше Альбертина отстранялась, тем больше Ханс старался уделять ей внимание. Альбертина была его ребенком; он чувствовал большую связь с ней, чем со своим сыном. Когда Жюли спросила его, где он проводит вечера, он ответил: «Я обнаружил, что у меня есть еще и дочь».
 «Поэтому ты меньше общаешься с Фредериком?»
 Ханс не взглянул на нее; ему пришло в голову, что он не поздоровался с сыном этим утром.
 «Сегодня я отведу его в сад Тюильри», — сказал он.
Но он забыл и снова пошел к Альбертине. Насколько сильно он был привязан к ребенку, стало ясно ему в тот день, когда он встретил Пьера у Терезы. Однажды он спросил ее, в Париже ли ее брат.
 «Не знаю», — ответила она. «Я никогда не спрашиваю его, где он, или где он в Париже или в провинции. Он не любит, когда ему задают вопросы».
    Однажды, когда Тереза ушла гулять с дочерью, Ханс застал Пьера сидящим у окна в большой комнате павильона, скрестив ноги, он мечтательно смотрел в сад.
 «Какая радость,» — устало и немного театрально произнес Пьер, — «хотя я был готов встретиться с Вами здесь снова, мой друг…»
«Я хотел бы знать, почему Вы так долго не навещали свою сестру,» — ответил Ханс. «Но Тереза думает, что Вы сочтете такое любопытство навязчивым».
 «Возможно, я открою секрет». Пьер зевнул. «С тех пор как Лоран нашел себе новую возлюбленную, он попросил меня заняться его делами».
«Вы имеете в виду: грабежи, разбой путешественников, убийства?»
Пьер, словно защищаясь, поднял руки.
«Мой дорогой друг, Вы нас неправильно понимаете. Мы следим, мы собираем налоги для короля, мы приводим приговоры в исполнение. Король является законным правителем Франции. Это хорошая традиция, полезная традиция».
«К сожалению, я не могу видеть вещи такими, какими видите их Вы».
«Но я Вас к этому не принуждаю?» — Пьер вежливо улыбнулся.
«Кстати, на этот раз я был занят другими делами. Вы, возможно, помните, что Лоран обещал присмотреть за юным Боске».
«Действительно ли молодой человек доверяет убийце своего брата?»
«Не спрашивайте меня, спросите его сами, спросите Лорана!»
«Я не знаю, где с ним встретиться…»
 «Здесь, мой друг. Лоран любит Альбертину, как родную дочь. Он очень чувствительный, как Вы, успели заметить.»
 Ханс уже собирался снова уйти, когда Тереза вернулась с ребёнком. Альбертина подбежала к Пьеру с распростёртыми объятиями, игнорируя отца.
«Дядя Пьер!» — воскликнула она. — «Где ты был так долго?»
«Далеко-далеко», — ответил он, поднимая её на руки. «Но тоска по тебе заставила меня вернуться…» Альбертина ещё не понимала насмешки.
«Отпусти меня!» — приказала она. — «Ты помнешь мне платье, дядя Пьер! Когда же дядя Лоран начнёт по мне тосковать?»
«Надеюсь, скоро, моя дорогая».
«Он должен навестить меня сегодня!» — потребовала Альбертина, топнув ногой. «Никто не играет со мной так хорошо, как дядя Лоран!»
 Ханс, который приветствовал Терезу, обернулся.
«Ты меня совсем не любишь, Альбертина?» спросил он.
«Поздоровайся с отцом, дочка!» напомнила Тереза
«Он любит тебя намного больше, чем я» усмехнулся Пьер.
«Но я его знаю не так уж давно», объяснила Альбертина,
«К тому же он приходит каждый день»
Пьер рассмеялся. Ханс подошел и погладил белокурые локоны Альбертины.
«Она гораздо больше похожа на меня, чем Фредерик», — сказал он.
 «А кто такой Фредерик?» — спросила Альбертина, отстраняясь от ласки.
«Твой брат».
«Я его не знаю».
 «Ты должен завоевать расположение Альбертины», — сказала Тереза. — «Лоран и Пьер понимают это лучше, чем ты».
На следующий день Ханс снова пошел к прокурору, чтобы сообщить ему, что Лоран находится в Париже и иногда его можно найти в павильоне, где проживает певица Шателе. Прокурор вызвал секретаря и поручил ему внести это в протокол.
«Это предупреждение, к которому следует прислушаться», — сказал он, подавляя зевок. «С этого дня павильон гражданки Шателе будет находиться под наблюдением».
 Однажды вечером после ужина Жюли спросила: «Ты уже освоился в Париже?»
 «Я узнал город и людей», — неуверенно ответил Ханс.
«Они изменились? Тебе чего-нибудь не хватает?»
Он немного подумал.
«Воодушевления», — наконец сказал он. «Ни у кого его больше нет, даже у меня».
«Больше нет гильотин, нет собраний и нет никаких высокопарных заявлений».
 Ханс, который встал и беспокойно расхаживал по комнате, снова сел рядом с Жюли.
«Понимаю, всему этому должен был прийти конец», — признал он. «Но почему люди стали такими трезвыми?»
«Разве в Америке они не такие?»
«Еще трезвее. Когда они сражались против Англии за свою свободу, они, конечно же, не были такими».
 «Наши солдаты до сих пор в восторге. Теперь мы делаем гравюры с видами египетских городов и пейзажей».
   «А также изображения Бонапарта?»
  «И это тоже, естественно. Ты тоже будешь им восхищаться. Он может сделать тебя счастливым, Ханс.»
«Ты хочешь, чтоб я восхищался войной, Жюли? Я на это уже насмотрелся. Даже в мирное время каждый ищет причину, чтоб убить другого, продавцы мехов, индейцы и этот Лоран, который устроил охоту на революционеров!»
«Когда Бонапарт станет у власти, он наведет порядок».
  Ханс не сказал Жюли о том, что был у Барраса.
Он всё ещё размышлял, как наказать убийцу.
«Бонапарту нужно завоевать Египет», — мрачно сказал он.
 «Тогда он вернётся», — объяснила Жюли. «А пока мы будем продавать виды Египта».
Несколько дней спустя Ахилл принёс первые гравюры. «Они пришли как раз вовремя», — сказал он. «С тех пор, как русские и австрийцы победили нас в Италии, никто больше не покупает картины с батальными сценами.»
Жюли рассматривала гравюры с изображением порта в Александрии, Великой мечети в Каире и пирамиды, размышляя, куда бы их повесить.
«Снимите изображения побежденных генералов», — наконец решила она.
«Отлично, просто замечательно!» — восторженно воскликнул Ахилл. «Вчера вечером я состязался в армреслинге с генералом, настоящим генералом, и вышел победителем!» Обратившись к только что вошедшему Хансу, он добавил: «Он не продержался и половины того времени, что Вы, гражданин Мокко!»
«Бонапарта Вам не победить», заметила Жюли.
 «Я в этом убежден», — с готовностью согласился Ахилл.
«Мы также получили четыре портрета маленького генерала. Какие из них нам повесить? Не все одинаково хороши».
Жюли сравнила гравюры. «Нам нужно заказать еще одну гравюру с его изображением», — сказала она.
 «Ни на одной гравюре он на себя не похож…»
«Когда ты видела Бонапарта?» — спросил Ханс, когда Ахилл вышел.
«После подавления восстания роялистов никто не верил, что он появится в Париже без охраны, но он беспрепятственно шел по городу, смотрел людям в глаза, и никто не смел причинить ему вред, даже бывшие эмигранты».
«Их до сих пор много в Париже».
 «Бонапарт знал это. Говорят, что когда-то он был якобинцем или близок к ним. После казни Робеспьера, как говорят, он некоторое время провел в тюрьме».
«Ты почти в восторге от него, Жюли!»
«Еще на днях ты жаловался, что энтузиазма больше нет», — оживленно ответила она. — «Но ты его так и не нашел, Ханс! Спроси парижан; они возлагают большие надежды на Бонапарта. Вся Франция возлагает на него надежды».
В следующий раз, когда Ханс встретил Пьера, он спросил его, что тот думает о Бонапарте. Пьер скривился. «Нам придется подождать и посмотреть, будет ли он и дальше также успешен», — равнодушно сказал он. — «Составь мне компанию; давай пообедаем вместе».
      Они встретились неподалеку от дворца Эгалите. Ханс не ступал в него с момента своего возвращения. Компания Пьера его не привлекала; просто он хотел снова посетить места, которые когда-то были ему знакомы. Но Пьер повел его не в кафе «Корраца», а в ресторан, расположенный на третьем этаже, куда разрешалось входить только избранным по лестнице и через галереи. Окна были занавешены, а на столах стояли трехрожковые серебряные канделябры. Владелец, известный своей изысканной кухней и винами, обслуживал небольшой круг клиентов; только тех, кого знал.
«Обычно я встречаюсь здесь со своими друзьями», — объяснил Пьер.
«Я не знаю ваших друзей», — пренебрежительно ответил Ханс. За столами сидело лишь несколько гостей. Пьер нашел себе место в углу, чтобы не привлекать внимания.
 «Думаешь, якобинское правление может вернуться?» — спросил он, когда подали еду. Его лицо над высоким воротником, в свете свечей выглядело гладким и молодым, а манерные жесты, когда он подносил вилку ко рту, клал ее на тарелку и тянулся за бокалом вина, раздражали Ханса. Он начал жалеть, что последовал за этим легкомысленным и поверхностным щеголем.
"Спросите об этом Бонапарта, гражданин Шателе, не меня." ответил он.
   Пьер уже собирался снова приступить к своей оленине, когда руку ему на плечо положил Лоран. Никто из них не ожидал его появления; внезапно он оказался перед ними, его дружелюбное, по-детски наивное лицо было обращено к ним. Его светлые глаза секунду изучали Ханса, затем он посмотрел на еду на столе.
«Рад видеть тебя в хорошем настроении, Пьер», — сказал он. «Могу ли я помочь вам доесть эту оленину?»
 «Можешь, Лоран», — согласился Пьер. «Присаживайся к нам!»
«Рад снова видеть Вас в такой мирной обстановке», — сказал он и поставил перед ним жареное мясо.
Ханс отодвинул тарелку и уставился на Лорана, который, поздоровавшись, больше не обращал на него внимания.
«Я слышал, как ты говорил о якобинцах», — сказал Лоран Пьеру.
«Все говорят, что они снова выходят из подполья. Нам предстоит с ними поработать».
Пьер, казалось, не был в восторге от этой перспективы. «Необходимо узнать, насколько они сильны», — сказал он.
 «Какое нам дело до силы черни? Да благословят тебя все Святые! На нашей стороне закон и Церковь!»
«С их помощью мы, несомненно, одержим победу».
Ни Лоран, ни Ханс не почувствовали насмешки. Лоран наконец заметил, что Ханс пристально смотрит на него. «Ты, кажется, удивлен, что снова меня видишь?» — спросил он.
«Я не ожидал, что Вы отправитесь в Париж. Вы не боитесь ареста?»
«Да кому это вообще может быть интересно!»
 Ханс не нашелся, что ответить; у него пересохло в горле. Он поспешно выпил бокал вина. Затем сказал:
«Я подал на Вас жалобу».
Лоран не позволил испортить ему удовольствие от оленины.
«Я знаю об этом,» — ответил он. — «Мне также сказали, что Вы были у Барраса. На мгновение мне захотелось призвать Вас к ответу, но потом я вспомнил, что Вы отец Альбертины. Она очаровательная девочка. Давайте выпьем за ее здоровье!»
 Ханс не стал пить.
«Что стало с братом убитого?» — спросил он.
 «Я устроил маленького Эмиля Боске к банкиру. У него все будет хорошо. Банкир к нему неравнодушен. Возможно, он выдаст за него замуж свою дочь и сделает его своим партнером. Мальчику повезло, что он встретил меня.»
   Лоран молча доел остатки своей порции оленины. Большинство столов были заняты гостями. Занавески были сделаны из темно-синего шелка; потолок, стены и спинки стульев были украшены золотой отделкой. В двух узких торцах два высоких зеркала в богато украшенных золотых рамах отражали свет свечей, многократно увеличивая изображения гостей, их темные костюмы с высокими воротниками, светлые платья и завышенные талии женщин, каждое движение рук и каждый наклон головы, так что узкое, вытянутое помещение казалось заполненным беспокойной толпой людей.
      Лоран опустошил свою тарелку и встал.
«Останься еще хоть ненадолго»» попросил Пьер.
«Твой друг меня терпеть не может. Если я задержусь, от позовет стражу и меня схватят.» 
Лоран помахал им с улыбкой и исчез в толпе людей, отражающихся в зеркалах. Когда Ханс обернулся, он его не увидел.
«Он вышел через дверь, оклеенную обоями», — объяснил Пьер. «Видимо, он действительно боится, что Вы можете доставить ему неприятности. Но Вы зря волнуетесь, мой друг. Поверьте, маленький Боске никогда не был так счастлив, как сейчас». Ханс молча смотрел на него. Пьер вздохнул.
«Вы мне не верите»,» — заявил он. «Пойдемте со мной, пусть малыш сам все Вам расскажет».
Они вышли из ресторана, прошли через галерею, спустились вниз по лестнице и через другую галерею попали в танцзал. По обеим сторонам несколько ступенек вели вниз к танцполу между рядами колонн. «Я здесь уже был», — сказал Ханс, — «но не помню, когда».
«На балу жертв». Пьер тихонько усмехнулся; воспоминание его позабавило.
 «Когда тебя забрали, мы думали, что ты мертв…»
«Ты был очень разочарован, узнав, что я жив?»
Пьер встал перед Хансом, положил обе руки ему на плечи и посмотрел ему в глаза с доброй усмешкой.
«Я испытываю к тебе некоторую симпатию, мой друг, и никогда от тебя этого не скрывал». Его руки крепко держали Ханса, он не мог их стряхнуть.
«Конечно, я не такой близкий друг тебе, каким Лоран был для Андре, но ты любил Терезу. Тем не менее, не следует путать эти два понятия; дружба остается дружбой, наказание остается наказанием. Как философы, мы умеем различать то, что не сочетается друг с другом».
Наконец Хансу удалось освободиться из рук Пьера. Он оглядел комнату, которая казалась меньше и строже, и задумался, могут ли страсти, подобные тем, что были в древности, все еще процветать в этом пространстве, утратившем все свои тайны.
  «Прошло пять лет,» — сказал он.
«Ещё нет, осенью исполнится пять. Приговор Вам был мягким. Но давайте оставим это в стороне, не будем держать друг на друга обиду. Вы видели маленького Эмиля?»
Ханс изучал танцоров. Это были молодые люди, одетые по последней моде, с красными лицами, лбы и щеки покрыты потом от волнения во время танца. Они не танцевали менуэт с грацией старых времен, и музыканты тоже вкладывали в свою игру страсть, чуждую музыке.
 «Молодежь хочет наслаждаться жизнью,» — заметил Пьер. «Мы тоже. Но эти молодые люди более цивилизованы, чем мы. Мы меньше себя ограничивали».
«Мы не танцевали так безудержно».
«После танцев мы все становились еще более неистовыми. Многих из этих молодых людей скоро призовут в армию. Но война не так беспощадна, как гильотина, и военная форма выглядит лучше, чем красные одежды приговоренных к смерти. Почему молодые люди должны быть настолько отчаянными, чтобы отбросить все запреты?»
Музыка на мгновение затихла. Из соседних комнат вошли несколько пар; другие уступили им дорогу, поднимаясь по ступеням с танцпола и наблюдая, как остальные продолжают танцевать. Ханс узнал Эмиля Боске только тогда, когда молодой человек поклонился им. Эмиль изменился; его лицо стало красивее, а фигура — еще стройнее. Но это, вероятно, объяснялось тем, что на нем был более высокий воротник, чем у остальных, более облегающий сюртук и более узкие панталоны. Он двигался с такой ловкостью, которая больше не выдавала его провинциального происхождения.
         «Рад снова Вас видеть», — поприветствовал он Пьера. «Мой благодетель тоже в Париже?»
«Не беспокойтесь о нем, малыш», — сказал Пьер, положив руку на плечо Эмиля. «Вы скоро его увидите. Как он Вам нравится, Элиза?»
       Молодая девушка, с которой танцевал Эмиль, повернула к Пьеру свое круглое, покрасневшее лицо. Она была невысокого роста, ее левое плечо было немного высоковато.
«Он хорошо танцует», — ответила она.
 «И ничего больше?»
 «Он умеет говорить».
«И ничего больше?»
Элиза рассмеялась, ее лицо стало еще шире, так что ее маленький нос, казалось, полностью исчез в нем.
 «Если я буду его слишком хвалить, он зазнается», — сказала она.
«Я пока не обнаружил в нем никакой самонадеянности», — заявил Пьер.
«Вы его не знаете; с ним нужно быть осторожным». Элиза рассмеялась еще громче. «Я не смею выходить с ним одна без сопровождения отца».
«Где господин Шабори? Я хотел бы его поприветствовать».
«Он пьёт вино тут рядом».
«Пойдём туда».
Пьер пошёл вперёд с Элизой. За ними последовали Ханс и Эмиль.
 «Похоже, вы меня не знаете», — сказал Ханс. Эмиль немного помедлил, прежде чем ответить: «Я помню, при каких обстоятельствах мы познакомились».
   «Я подумал было, что Вы меня забыли, как и Вашего брата.»
   «Нет, нет». Эмиль внезапно смутился. «Уверен, Вы думаете, что я бессердечный. Говорите, я готов!»
 «Удивлён, что Вы танцуете», — сказал Ханс. «Для Вас было бы вполне естественно оплакивать брата».
Они стояли у дверного проёма в соседнюю комнату. Тёмные шторы были отдернуты, и мимо проходило несколько пар. Музыка, теперь уже вальс, становилась всё громче. Эмиль повысил голос, чтобы его было слышно.
«Кому я должен быть благодарен за то, что он дал мне работу?» — крикнул он. «Андре никогда бы не познакомил меня с господином Шабори. Андре всегда только и говорил о Республике и правах человека, а я хочу чего-то добиться в этом мире!»
«Твой брат любил тебя!»
«Раньше он ругал и спорил всякий раз, когда у меня было другое мнение. Лоран гораздо ласковее, чем мой брат когда-либо был! Лоран купил мне новую одежду и научил меня, как себя вести! Лоран хочет поговорить с господином Шабори о том, чтобы выдать за меня замуж свою дочь! Лоран значит для меня больше, чем брат!»
 Внезапно Ханс рассмеялся. Маленький мальчик действительно любит убийцу своего брата, подумал он. Маленький мальчик знает, как ориентироваться в мире; он найдет свой путь.
 Он повернулся и вышел из зала. Неужели это и есть новая Франция, Республика, за которую сражался и жертвовал собой Робеспьер, и вместе с ним бесчисленное множество других? Земля Франции была удобрена трупами виновных и невиновных; реки Франции поглотили жертвы, брошенные им в их влажные объятия, и унесли их в море; вздохи и плач умирающих все еще витали в воздухе Франции; ни буря, ни дождь, ни смена десятилетий не могли прогнать их. Но маленький Эмиль Боске отверг своего брата, права человека и все, чего добилась революция, и, вероятно, существовало бесчисленное множество Эмилей Боске, которые желали лишь денег, славы и почестей и продавали себя ради этого безобразным женщинам.
Ханс покинул дворец Эгалите. Даже на улице ему казалось, что он все еще слышит притворную страсть музыки, идеально дополняющую мощный голос молодого человека. Стоило ли это того? — размышлял он. Стоили ли все усилия, все переживания, все разочарования этого? Не лучше ли было бы остаться дома в Пруссии?

      На следующий день, когда Ханс навестил Терезу, к нему в саду, на дорожке от дома к павильону, подошел невысокий седовласый мужчина. Мужчина был коренастым, его небритые щеки были впалыми и седыми, как и волосы. Лицо показалось Хансу знакомым; сделав несколько шагов, он остановился и обернулся. Мужчина тоже обернулся.
 «Где я Вас мог встречать, гражданин?» спросил Ханс.  Яркие глаза мужчины постоянно бегали, словно он боялся что-то пропустить. Он откашлялся, начал говорить, снова откашлялся и ответил глубоким, дрожащим голосом: «В прошлый раз на площади Революции в Термидоре во втором году. Вы ничуть не изменились, гражданин Мокко». 
Ханс вернулся и посмотрел мужчине в лицо. «Гражданин Сульбо», — сказал он.
«Мученик из Лиона», — жалобно подтвердил Сульбо. «Но сегодня нехорошо говорить, что кто-то пострадал за революцию».
 «Вы остановились у своего родственника, кожевника?» — спросил Ханс.
Сульбо вздохнул; жизнь бывшего якобинца была нелегкой, признал он. Вдова друга приютила его после того, как его зять, кожевник Ленуар, выгнал его после смерти Робеспьера, поскольку считал его другом тирана. Вдова едва сводила концы с концами, владея небольшим магазином игрушек, и он помогал ей. Но теперь настала очередь кожевника. Ленуара, который провел в тюрьме месяц или месяц с небольшим. Во время террора он состоял в якобинском клубе. Его не арестовали; банкир просто отозвал его кредит. Кожевенный завод и дом будут выставлены на аукцион в ближайшие несколько дней.   
 «То же самое происходит и в Америке», заметил Ханс. 
«Ленуар заслужил свое наказание; старый якобинец не должен был так бесстыдно обогащаться, как он это делал», — заявил Сульбо. «Но теперь он стал жертвой. Даже такими методами революцию не погасить. Она просто отступила на время и отдыхает. Увидите, когда этот маленький генерал вернется из Египта, все будет по-другому!»
Сульбо не был разочарован. Когда он закрывал лавку вечером и сидел на кухне с вдовой, они мечтали о грядущих временах. Больше не будет ни богатых, ни бедных, как и требовал Бабёф. Он развил идеи Революции, идеи Робеспьера дальше; именно поэтому его казнили. Но повсюду были признаки того, что его учение продолжает жить.
Вдруг он замолчал, посмотрел на Ханса и спросил: «Вы донесете на меня властям?» 
«Я тоже был в восторге от революции», ответил Ханс, «как Вы и гражданин Бело. Вы что-нибудь слышали о нем?»
Сульбо задумался.
«Дайте-ка я подумаю», попросил он. Вы говорите Бело?
Знал ли я гражданина Бело? Да, я припоминаю. Он раньше писал для газет, а позже был учителем детей моих родственников. Гражданин Бело был осужден Директорией и сослан в Гвиану. Прошлой зимой пришло известие о его смерти. Я так слышал.»
«Я что-то не припомню, чтоб Вы были с ним дружны», заметил Ханс.
«Он выступал в мою защиту, когда меня пытались обвинить на собрании. Это было самое настоящее подтверждение дружбы.»
Сульбо раскланялся и пошел дальше.
В саду кусты цвели белыми и розовыми цветами, а на клумбе перед павильоном распускались розовые бутоны. В мягком воздухе раннего лета нежные оттенки природы смешивались, переплетаясь с приглушенной синевой неба и серовато-белым цветом облаков. Наступил час после полудня, когда все звуки затихали, как в час после полуночи, и все явления становились похожими на размытые образы из сновидений. Но в этот полдень люди, природа, цвета и запахи представали перед Хансом во всей гнетущей близости и реальности, словно касаясь его тела и отпечатывая на нем свои очертания. Позже, вспоминая тот полуденный час, он сказал себе, что встреча с бывшим якобинцем Сульбо и известие о смерти Бело запечатлелись в его памяти с такой поразительной ясностью, потому что они были подготовкой к тому, что должно было произойти после обеда.
     Он никак не ожидал застать уТерезы гостя. Лоран сидел в большой комнате и играл с Альбертиной. Он только что придумал новую игру, чтобы развлечь девочку. Из нескольких обрезков ткани он сшил одежду для кукол Альбертины: длинные греческие платья с высокой талией для куклы-девочки и сапоги для верховой езды, обтягивающие брюки и фрак с высоким воротником для куклы-мальчика. Он поставил их лицом друг к другу и заставил пару танцевать под мелодию, которую насвистывал. Альбертина смеялась, хлопала в ладоши и требовала вести девочку. Тереза сидела у окна и наблюдала, как они заставляют танцующую пару двигаться.
«Какие же глупости они теперь вытворяют!» — сказала она. «Альбертина все время хочет играть. Закончится тем, что она, наверное, пойдет в театр, как и я». Альбертина была так поглощена игрой, что не заметила Ханса. Он сел рядом с Терезой и, с мрачным видом, наблюдал за танцующими куклами.
«А теперь вальс!» — потребовала Альбертина. Лоран насвистывал вальс, и куклы покачивались в такт музыке, все быстрее и быстрее, все быстрее и быстрее, пока их одежда не порвалась, а головы столкнулись и разбились.
«Мертвы!» — печально сказала Альбертина.
«Я куплю тебе новых кукол», — пообещал Лоран. «Таких кукол больше никогда не будет!» — запричитала она. «Они ложились спать вместе каждую ночь!» Она начала плакать. Лоран посадил ее к себе на колени и погладил по голове.
«Ты должна быть благоразумной, Альбертина», — сказал он и поцеловал её. «Твои куклы умерли во время танца, как раз в самый разгар. Разве это не лучше, чем, если бы они состарились и поседели?» Альбертина вдруг перестала плакать.
 «У кукол не седеют волосы», — возразила она. «Отпусти меня, дядя Лоран, у тебя горячие руки, и еще мне не нравится, когда ты меня целуешь».
 «Альбертина любит своих кукол больше, чем дядю Лорана», — заметил Ханс.
«Сейчас я пойду куплю тебе новых кукол; сегодня вечером мы заставим их танцевать, Альбертина», — сказал Лоран, вставая и приветствуя Ханса.
«Как видишь, дорогой друг, я всё ещё не арестован. К сожалению, теперь я должен отказаться от твоей компании; обязанность исполнить желания Альбертины имеет первостепенное значение…»
Ханс вспомнил, как по дороге в павильон встретил полицейского инспектора; территория, по-видимому, находилась под наблюдением.
 «Купите кукол для Альбертины», — сказал он. «Я поиграю с ней». Он взял одну из кукол и попытался привязать ей голову.
«Сегодня ты более любезен, чем в прошлый раз», — одобрительно заметил Лоран.
 «Я обещала Пьеру, что позабочусь Вас», — сказала Тереза. «Если Вы настаиваете на покупке кукол для Альбертины, я пойду с Вами».
Она отложила шитье, собиралась выйти и указала на Ханса: «Альбертина, это будет твой дядя Лоран на сегодня».
 Альбертина наблюдала, как Ханс завязывает голову кукле.
«Ты тоже не должен держать меня на коленях», — заявила она.
 «Я никогда не держал тебя на коленях»,
 «Но теперь ты дядя Лоран».
«Я хороший Лоран».
«Что хороший Лоран делает с моими куклами?»
«Он их лечит».
«Они умеют танцевать даже без голов!»
«Бал на гильотине!» — воскликнула Тереза, надевая шляпу. — «Я должна рассказать Пьеру; он будет в восторге от изобретательности Альбертины!»
Она быстро попрощалась с Хансом. Лоран уже ушел. После того как Ханс связал двух кукол вместе, Альбертина хотела заставить их танцевать, но Ханс не умел свистеть так же хорошо, как Лоран.
 «Если куклы не могут танцевать, значит, они больны», — объяснил он. — «Мы должны уложить их спать». Альбертина согласилась на новую игру. Они обыскали павильон в поисках корзины, которая служила бы кроваткой для кукол. Когда они ее нашли, раздался стук в дверь, и вошли полицейский инспектор со своим помощником.
«Вы гражданин Лоран Гремонвиль?» спросил он.
«Нет, я гражданин Жан Мокко», ответил Ханс.
Полицейский инспектор не поверил. Пару дней назад он получил донесение о том, что гражданин Гремонвиль скрывается в павильоне.
«Это возможно, ведь он был здесь, когда я пришел» объяснил Ханс.
«А где он сейчас?»
«Он пошел в город».
«Покажите Ваши документы!»
У Ханса их с собой не было. Полицейский инспектор наклонился к Альбертине.
«Кто этот дядя?» спросил он.
Альбертина посмотрела на него, взглянула на Ханса и спокойно сказала: «Дядя Лоран».
«Но ведь это просто игра, в которой я играю роль Дяди Лорана!» воскликнул Ханс.
Альбертина не дала сбить себя с толку.
«Ты – дядя Лоран!» подтвердила она еще раз: «Человек, который со мной играет, дядя Лоран».
Ханс уставился на нее удивленный, разочарованный, в отчаянии».
«Я должен сесть в тюрьму за то, что я с тобой играл?» спросил он.
Альбертина, не отрываясь от игры, даже не посмотрела на него.
«Иди в тюрьму, дядя Лоран» сказала она со смехом, когда инспектор и его помощник уводили Ханса.









                Часть третья



             Напрасное сопротивление






     В тот же день после обеда Ханса отвели в крепость. «Вот идёт знаменитый Лоран», — объявил инспектор, арестовавший его, в приемном отделении тюрьмы.
«Печально известный Жан Мокко», — возразил Ханс.
Клерк, открывший журнал регистрации заключенных, чтобы внести новоприбывшего, критически посмотрел на него.
 «Знаменитый Лоран, говорят, красавец», — заметил он.
«Разве он не красавец?» Инспектор ласково похлопал Ханса по плечу. «Только посмотрите на него, гражданин! Эта стройная фигура, эти благородные черты лица, эти светлые волосы! Если бы у меня была дочь, я бы завязывал ей глаза всякий раз, если бы он проходил мимо!» 
   «У него не благородный подбородок; он слишком широкий для этого». Клерк потянулся за пером.
«Кто бы он ни был, мне все равно, какое имя я напишу».
«Напишите Жан Мокко, гражданин!» — потребовал Ханс.
«Нет, гражданин, напишите Лоран де Гремонвиль!» — закричал инспектор, ударив кулаком по столу. Бесцветное, толстое лицо клерка с длинным заостренным носом оставалось бесстрастным.
 «Я напишу оба имени, тогда все будут довольны», — сказал он.
 «Это противозаконно!» — закричал инспектор.
«Назовите мне закон, который это запрещает!»
Они продолжали спорить, пока клерк не вписал оба имени. Как только он закрыл книгу, инспектор успокоился, подошел к полузакрытому зеркалу, висящему на стене рядом со столом клерка, откинул свою черную бороду и кивнул, глядя на тусклое отражение своего пленника: «Ты чертовски умны, маркиз», — сказал он.
«Жан Мокко», — настойчиво поправил Ханс.
«Это очень хитрая уловка — взять себе второе имя. Продолжай в том же духе. Не знаю, получится ли у тебя, но попробуй. Я бы даже отказался от своего дворянства, если бы это спасло мне жизнь».
«От дворянства я уже отказался, когда бежал из Пруссии во Францию. Я был подданным короля Пруссии, прежде чем получить гражданство республики.»
«Подданный короля Пруссии?» повторил инспектор.
   Казалось, что он стал колебаться, но клерк уже кивнул двум тюремщикам, которые окружили задержанного.
«Сочиняйте дальше Вашу биографию, маркиз», сказал инспектор. «Мне доставит удовольствие с ней познакомиться».
 Охранники отвели Ханса в небольшую квадратную комнату с четырьмя кроватями. Его определили на верхнюю полку; сквозь зарешеченное окно можно было видеть готические башенки на крыше тюрьмы. В воздухе стоял сильный запах мусорного бака у окна. Из трех заключенных, содержавшихся в комнате, двое лежали на своих кроватях, повернувшись лицом к стене. Третий, старый, худой мужчина с подагрой, согнувшей его спину, присел на корточки на своей койке и с любопытством смотрел на Ханса.
«Вас представили нам как знаменитого гостя, гражданин», — поприветствовал он его. «Однако мы не удивились, ведь наш парадный зал зарезервирован для самых привилегированных обитателей этого гостеприимного дома». Один из двух лежащих мужчин медленно повернулся, поднял голову, чтобы убедиться, что охранники ушли, и мельком взглянул на нового заключенного.
 «Он не выглядит знаменитым», — заявил он.
 «Откуда Вы знаете, Бовер?»
«Он не выглядит самодовольным, Ригидо».
«Возможно, какой-то особый трюк».
«Давайте подождем и посмотрим. Скоро станет ясно, знаменит он или нет».
Ханс сел на пустую кровать, покрытую большим простым покрывалом.
«Я не буду вас долго стеснять, граждане», — сказал он. «Я здесь только по ошибке; скоро все разъяснится».
«Ошибка!!» Хотя Бовер поднял брови, выражение его толстого лица почти не изменилось.
«Все, кто сюда попадают, говорят, что это ошибка. Но к этому привыкаешь. Посмотри на меня! Когда я приехал, я был худым, как все портные; кажется, это признак нашей профессии. А сейчас? Посмотри на мое лицо, на мое тело; они свидетельствуют о покое и хорошей еде в этом доме! По складкам моего живота я могу сосчитать месяцы, которые я здесь провел!»
 Он сел на край кровати, как Ригидо, спустил штаны и обнажил свой могучий белый и совершенно безволосый живот.
 «Скажи мне, когда прикроешься», — прошептал третий. «Не могу смотреть на твой живот».
«У маленького Гресло чувствительный желудок», пояснил Бовер и снова натянул штаны. «Особенно его изводят наши испражнения».
 Ригидо встал и подошел к окну. «Скажите нам, гражданин, какая ошибка доставила нам удовольствие оказаться в Вашем обществе? Дни длинные, солнце садится поздно, и мы так хорошо выспались, что нам этого хватит до конца жизни.
«Каждый новый гость рассказывает другим свою историю,» — объяснил Бовер. «Таков обычай этого дома».
«Мне нечего рассказывать», пытался объяснить Ханс. «Меня приняли за другого, вот и все.»
«И кто же Вас выдал за другого?»
«Моя собственная дочь. Она еще совсем ребенок. Я играл с ней, она не могла вернуться в реальность». Третий мужчина тоже встал. Гресло был хрупким молодым человеком, бледным, с усталыми, затуманенными глазами.
 «Во что вы с ней играли, гражданин?» — спросил он.
«Мы перевязывали ее больных кукол, у которых были разбиты головы. Ее дядя Лоран пошел покупать новые куклы. А я тем временем исполнял роль дяди Лорана».
«Вы действительно тот самый печально известный маркиз де Гремонвиль?» — спросил Ригидо, который все еще стоял у окна, не оборачиваясь.
«Я же вам говорю, это все это ошибка!» — крикнул Ханс.
«Мы, все же будем называть Вас маркизом, чтобы Вы привыкли к своей роли», — сказал Бовер
. «Я предпочитаю называть Вас Лораном», — сказал Гресло, — «звучит приятнее».
«Этот Лоран — негодяй!» — крикнул Ханс еще громче.
«Вы, наверное, знаете лучше меня. Но даже не зная Вас, Лоран, я спорю, что Вы или кто-либо с таким именем — такой же негодяй, как гражданин Шабори, который засадил меня сюда».
«Вы говорите о банкире Шабори?»
«Я говорю о банкире Шабори!»
«Немного покороче, чем обычно, мальчик», вздохнул Бовер. «Помни, что ты уже раскрыл нам самые потаённые уголки его паскудной душонки!»
«И Лоран пусть узнает об этой черной душе Шабори!!» — воскликнул Гресло; негодование залило его бледные щеки легким румянцем, а в глазах внезапно появились тревога и интерес к разговору.
 «Когда я пришел к нему, я почитал его как отца! Я рано потерял отца, Лоран; революционный трибунал отправил его на гильотину под предлогом того, что он снабжал армию некачественной обувью. Но я видел эту обувь; она была ничуть не хуже той, что поставлялась в то время. Но этот Шабори…»
       Он встал и начал бродить по комнате, подойдя к окну, где рассказывал свою историю Ригидо, стоявшему к нему спиной, затем двери, которая, должно быть, услышала вторую часть так же, как лысая голова Бовера услышала третью, и только потом он швырнул последнюю часть в лицо Хансу. Шабори тоже поставлял обувь, вернее, финансировал поставку обуви для армии в Германии. У этой обуви были картонные подошвы, верх был тонким и потрескавшимся; единственным ее достоинством была цена, которую армия за нее заплатила, и прибыль, которую Шабори получал в размере восьмидесяти процентов, а производитель — двадцати процентов. Когда Гресло обнаружил это мошенничество, он на коленях умолял Шабори отказаться от бизнеса, чтобы его не постигла участь старого Гресло. Шабори только посмеялся над ним, заверив, что у него хорошие связи.
Гресло, любивший Элизу, дочь банкира, умолял ее бежать с ним, чтобы их не обвинили в махинациях ее отца. Элиза согласилась, но затем рассказала отцу о предложении Гресло. Шабори, возмущенный этой тайной любовью, нашел предлог, чтобы неудобного сообщника арестовать. Это было больше года назад, но всякий раз, когда Гресло вспоминал об этом, его охватывало негодование. Дрожа, с открытым ртом, со слюной, стекающей с уголков рта, он стоял перед Хансом и смотрел на него так, словно ожидал его помощи в борьбе с несправедливостью, от которой он пострадал.
 «Элиза Шабори нашла себе нового возлюбленного», сказал Ханс. «Ее отец, похоже, согласен на свадьбу»
Гресло отнесся к этой новости абсолютно равнодушно.               
«Пусть выходит замуж», — сказал он; «Я не возражаю, только отец…» Он снова замолчал, опустил голову, подошел к кровати и рухнул на нее.
«Он молод, он выживет», — заявил Ригидо. «Но что я могу сказать? У меня нет никаких шансов покинуть это место живым. Посмотрите на мою спину, маркиз! Кривая! Подагра, скажете Вы. Возможно, и подагра тоже. Но горе сделало большую часть этого».
 «Вы совершили ошибку», — пробормотал молодой Гресло. «У Вас нет причин жаловаться».
«Ошибку? Какую ошибку? Потому что я критиковал гражданина Барраса в статье? Конституция Республики дает мне на это право!»
«Каждый здравомыслящий человек знает, что он рискует жизнью, когда нападает на человека, стоящего у власти! Будьте довольны тем, что в качестве наказания только ваш горб увеличится!»
«Ах, ты, ощипанный цыпленок! Пытаешься кукарекать, как петух! Кто такой гражданин Баррас? Один из пяти! Остальные четыре директора обладают такой же властью, как и он!»
«Властью запереть нас», — вздохнул Бовер.
«Кто из них тебя запер, гражданин?» — спросил Ханс.
 «Тот, чью жену я соблазнил», — уклончиво ответил портной. «Тогда у меня еще не было живота, мое тело было стройным, и я был хорошо сложен, я мог бы позировать любому художнику. К сожалению, муж не оценил мою красоту».
 Ригидо вырос перед Гресло.
«Ты сам выносишь себе приговор», — насмешливо сказал он. «Как часто я объяснял вам, кто на самом деле является властью в нашей республике: не директора, а банкиры, ты, немытый жеребенок!»
 «Жеребенок — это новый термин», — заметил Бовер. «Раньше ты называл его немытым теленком».
«Появление нашего нового гостя окрылило мою фантазию», парировал Ригидо.
. «По закону, Шабори не имеет права получать прибыль от обуви с картонными подошвами и рваным верхом», — возразил Гресло.
 «Покажите мне закон, в котором упоминаются картонные подошвы и рваный верх!»
«Зачем закону упоминать такие нелепые детали? Достаточно того, что он наказывает за мошенничество!»
«Вы сами сказали, что тот, кто обладает властью, имеет право творить несправедливость».
«По конституции, у Шабори нет такой власти».
«Не на бумаге, а на деле».
«Вот что ты говоришь, старая подагрическая жаба!»
Ригидо наклонился вперед, как будто хотел броситься на Гресло, но потом как-то непосредственно расхохотался.
 «Ты еще ни разу на меня не ругался», констатировал он. «Видимо присутствие нашего гостя раззадорило и тебя? Ладно, ладно маленький крот. Но найди что-нибудь получше, прежде чем снова забьешься в свою норку. «Подагрическая жаба» - это не оригинально».
 «Старый почитатель Конституции!» бросил молодой Гресло в ответ, лег на свою лежанку и отвернулся к стене.
        Так началось заключение. В первые несколько дней Ханс ждал, пока разрешится недоразумение, спрашивал охранника, который приносил еду, когда его освободят, и едва сдерживал приступы ярости, когда другие заключенные смеялись над ним. Со временем он перестал спрашивать охранников, убедил себя, что освобождение наступит именно в тот момент, когда он меньше всего этого ожидает, и даже начал получать удовольствие от общения с другими. Их разговоры всегда были одинаковыми, но заключенные вносили разнообразие, меняя порядок своих рассказов, обвинений и взаимных оскорблений.
Им не нравилась размеренная рутина. Ригидо часто насмехался над Гресло посреди ночи за то, что тот доверял правосудию Республики и её директорам. Его шёпот, ровный, как тиканье часов, постепенно становился всё громче, пока не достиг сознания трёх других полусонных мужчин, а затем снова стихал, не утратив своей размеренности.
Спустя некоторое время Гресло чувствовал необходимость защищаться; он тоже тихонько что-то шептал, но Ригидо так и не мог заставить их замолчать, так что их шепот наполнял комнату, словно тиканье двух часов, иногда идеально синхронно, а затем один в ритмичной борьбе с другим. Позже к состязанию присоединялся и Бовер, жалуясь на нарушение, Ханс предложил ему поддержку, но не жаловался шепотом; вместо этого он говорил короткими предложениями и выкрикивал, пытаясь прервать тиканье часов. Однако большая часть разговоров проходила при дневном свете, с разной громкостью, чередуя страсти и безразличие. Часто в рассказах появлялись новые имена, эпизоды и встречи настолько фантастические, что Ханс считал большинство из них плодом воображения.
 «Вы никогда раньше не упоминали имени мадам Пермон», — сказал он, зевая, обращаясь к Гресло. На улице рассветало; в комнате было темно, лишь несколько влажных пятен, оставленных на стенах дождем, просачивающимся сквозь разбитую черепицу, выделялись на фоне окружающей темноты. Ригидо начал насмехаться над Гресло примерно в середине ночи, в сопровождении Бовера, прежде чем снова заснуть. Имя, которое он раньше не слышал, разбудило его во второй раз.
    «Правда, Лоран?» — спросил Гресло, почесывая укус блохи на левом плече. «Это меня удивляет. Я возлагаю все свои надежды на мадам Пермон».
Его голос слегка повысился, внезапно став мягким и чувственным.
 «Кто эта женщина?» — спросил Ханс. «Она молода и красива, красивее Элизы».
«Он только воображает, что повстречал ее», — усмехнулся Ригидо. «Мадам Пермон не собирается связываться с неизвестным клерком».
«Очень часто красивые женщины влюбляются в молодых людей», защищался Гресло, еще сильнее расчесывая свое плечо.
«Да, но только не в таких уродцев, как ты!»
«Это тюрьма меня таким сделала. Прежде меня все находили красивым.»
Ригидо громко рассмеялся, но Бовер вступился: «А почему нет? Если бы не бледность и худоба, я могу представить его красивым. Держись, товарищ по несчастью!»
«Почему Вы не ответили мне, кто такая мадам Пермон?» спросил Ханс.
«Вы должны были ее знать, маркиз!» вместо Гресло ответил Бовер.
 «Если бы я был маркизом де Гремонвилль, вероятно, я был бы с ней знаком.»
«Вы превосходно умеете притворяться!»
«Мне очень жаль, но я никогда не слышал о мадам Пермон.»
«И про ее салон тоже? Может быть Вы не слышали, что в Париже есть новое общество богатых людей, которые имеют свои экипажи и скаковых лошадей?»
   «Экипажи я видел, лакеев в ливреях тоже, которые стояли позади господ.
«Только видели, маркиз?»
«Мое дворянство осталось в Пруссии».
«Продолжайте оставаться в этой роли, я не верю ни единому Вашему слову», сказал Ригидо.
  Светало. Влажные пятна на стенах предстали во всей своей отвратительности: огромные звери с выгнутыми спинами, похожие на кошек чудовища, готовые наброситься на пленников и разорвать их на куски. Ханс отвернулся от них и посмотрел в окно, но узкая полоска голубого неба, пересеченная железными прутьями, казалась ему не менее отвратительной, ибо она имитировала недостижимую свободу. Он решительно повернулся к ней спиной. Гресло закрыл глаза, его щеки были еще бледнее обычного, руки сложены на груди, губы дрожали.
«Вы больны, Гресло?» спросил Ханс.»
«Вы не знаете, что я болен? Каждый день я плююсь кровью, утром и вечером. Но я не умру здесь среди вас. Мадам Пермон меня освободит, она самая красивая женщина из всех, кого я встречал в своей жизни».
Он начал описывать красоту мадам Пермон, рисуя в воображении образ ее темных волос, бархатисто-карих глаз, нежного кремового оттенка щек, стройной шеи, прекрасной груди, изгиба бедер, маленьких ножек, выглядывающих из-под подола платья. На мгновение ее образ восторжествовал над угрожающими чудовищами на стенах, закрытым небом, зловонием ведра в углу и даже укусами паразитов. Гресло повернулся на бок и посмотрел на Ханса.
«Теперь Вы знаете, кто такая мадам Пермон», сказал он.
Его глаза снова закрылись. Некоторое время все молчали, потом Бовер произнес вполголоса: «Он говорит о молодой мадам Пермон, о невестке. Она не влиятельная дама. Старая, то есть свекровь, имеет связи, она могла бы выкупить заключенного или попросить, чтоб его отпустили. Но просьбу своей невестки она выполнять не станет, это уж точно».
Гресло, казалось, уснул. На следующий день и в течение следующей ночи он больше ни словом не обмолвился о мадам Пермон.
Когда Ханс проснулся на следующее утро после слабого тревожного сна, лишь на мгновение притупившего чувства, он увидел Гресло, сидящего в постели, и вспомнил, что молодой человек, вопреки своей обычной привычке, неоднократно садился и ложился в темноте. Даже в сером утреннем свете было ясно, что щеки Гресло раскраснелись.
 «У Вас температура?» — спросил Ханс. Гресло, казалось, ожидал вопроса, но, начав говорить, он обратился к обвинениям Бовера в адрес Пермонов так, будто прошло всего несколько мгновений, а не две ночи.
 «У молодой мадам Пермон связи не хуже, чем у ее свекрови,» сказал Гресло. — «У нее есть свой салон, где она принимает своих личных друзей. Вы знаете, кто они?»
«Откуда нам знать, ты, маленький напыщенный воображала» — заметил Бовер. — «Ты что, намекаешь, что принадлежишь к этой группе?»
Гресло, улыбаясь и делая это так поспешно, словно боясь что-то упустить, начал перечислять имена гостей, которые часто бывали в гостиной молодой мадам Пермон: депутаты, генералы, юристы, банкиры. Он добавлял к каждому имени профессию; казалось, он читал весь этот список, лежа на сером постельном белье.
«Она сама мне рассказала, юная мадам Пермон», — вмешался он и продолжил зачитывать список. Остальные трое с изумлением посмотрели на него, а затем, спустя некоторое время, растянулись в своих постелях и позволили потоку слов захлестнуть их. Они не задумывались над тем, а не разбудила ли лихорадка воображение Гресло; плен притупил все чувства, и даже Ханс стал равнодушным. Только после последних слов Гресло они оживились, подняли головы и посмотрели друг на друга.
 «Что ты сказал, маленький лжец?» — спросил Ригидо. «Повтори!»
«Генерал Бонапарт также посетил мадам Пермон перед отъездом в Египет с армией», — повторил Гресло.
 Затем он замолчал и торжествующе посмотрел на остальных.
 «Генерал Бонапарт,» сказал Ригидо через некоторое время. «Чего ты только не знаешь! Давайте подождем, пока генерал Бонапарт вернется из Египта. Тогда начнется новая эра».
«Ты думаешь, что он выгонит банкиров?»
«Они будут спать в наших постелях, Бовер!»
 «Я уже трепещу перед нашими постелями!» — рассмеялся Гресло.
«Я уступлю Шабори свою», — заявил он. «У Вас тоже может быть надежда, маркиз,» — сказал Бовер Хансу. — «Генерал Бонапарт не питает предубеждений против бывших, если они подчинятся его приказам».
«Я не имею никакого отношения к бывшим», — ответил Ханс.
«Это не имеет значения», сказал Ригидо. «Маркиз Вы или нет, Бонапарт освободит и Вас на всякий случай!»
  Но иронию тут же забыли, надежда победила ее, имя молодого генерала разбудило ее. Он освободил Тулон от англичан, завоевал Италию, занял Египет, он будет одерживать победы везде, куда пойдет со своими солдатами.
«Неужели никто не сможет оказать ему достойное сопротивление?» спросил Ханс, охваченный общим воодушевлением».
«Никто» сказал Ригидо. «Он сын революции. Кто бы мог противостоять революции!»
«Это будет существовать до скончания времен» заверил Бовер и рассмеялся. «Он вернет дворянство и королей!»
«Только не банкиров», сказал Гресло.
«Нам не нужны банкиры!»  бросил Бовер
 «Но миру нужен генерал!»
«Молодой генерал!»
«Он принесет революцию всем народам!»
«В пустыни Египта!»
«В степи России!»
«В леса Америки!»
Все четверо заговорили одновременно и рассмеялись; мгновение спустя они уже не понимали, кто говорил, потому что голоса у всех были одинаковые. Когда они наконец замолчали, Ханс сказал: «Но в конце концов, мы покорим мир не оружием и не словами, а мудростью наших законов. Так говорил Робеспьер. Я сам это слышал».
«Мудростью законов», — тихо повторил Гресло. «Это он хорошо сказал». Внезапно он склонился набок, так что его голова свесилась с края кровати. Из правого уголка его рта на каменный пол капала кровь.
   
       Через день Гресло умер. Его смерть освободила из тюрьмы Ханса.
    Через час после того как убрали труп, Ригидо увели на допрос. Хотя он понимал, что это бессмысленно, он подавал прошение каждые два месяца; в прошлом году, по его словам, он подавал его раз в два месяца, но теперь он был более скромен. Единственное, чего он добился, — это еще один допрос, новый протокол, который сделал дело Ригидо еще более объемным.
 «Я не теряю надежду», — заявил он своим товарищам, когда за ним пришел охранник. «Возможно, меня будет допрашивать другой офицер, не тот, что в прошлый раз. Тогда я заинтересую его своим делом».
 «Просто попробуй», — сказал Бовер. «Даже если это не поможет, это не повредит».
«Это должно помочь. Моя подагра с каждым днем становится все хуже!»
«Ты уже приспособился к своей подагре, ты даже Гресло пережил!»
Как только Ригидо вышел наружу, Бовер громко рассмеялся.
 «Он никогда не выйдет на свободу, дурак!» — заявил он. «Большие господа не прощают публичных нападок».
«А разве они легче прощают, когда им наставляют рога?» — спросил Ханс.
  «Почему нет? Это случается каждый день; нужно просто набраться терпения».

Он долго рассуждал о том, как терпение может ему помочь, затем повернулся к стене и притворился спящим. Но, когда через некоторое время дверь открылась, он тут же сел, как будто ждал посетителя. Это был охранник, временный работник верхнего этажа, грубый, краснолицый мужчина с печально повисшими усами.
«Допрос длится обычно час или два», сказал он, обращаясь к Боверу. «Но у нас появился новый человек, который проводит допрос тщательней.»
Он остановился в дверях, внимательно рассматривая Ханса.
««В его присутствии вы можете говорить без опасений, Дюкай», — сказал Бовер. «Я убежден, что он не тот знаменитый маркиз».
 «Мы давно знаем, что это не он», — сказал Дюкай, садясь на кровать, где умер Гресло.
                «Почему меня держат здесь, если все знают, кто я?» раздраженно спросил Ханс. «Я требую освобождения!»
 «Для этого нам сначала нужно оформить документы».
 «Это не моя работа; я не клерк». Он осторожно коснулся мокрого пятна на стене указательным пальцем.
 «Мокро!» — воскликнул он. «В прошлый раз я этого не почувствовал. Влага продолжает распространяться! В этой жалкой каменной гробнице охранники болеют так же, как и заключенные».
«Я объяснил Вам, как можно заработать деньги,» сказал Бовер. «Вы даже можете получить пожизненную ренту. Тогда Вам больше не придется беспокоиться о своем здоровье!»
«Боже мой, почему молодой человек умер так внезапно! Вы не должны были этого допустить, Бовер!»
 Дюкай поднял подушку и сердито похлопал по ней своими грубыми руками, словно обвиняя в безвременной смерти Гресло.
«Чем, интересно, Вы могли бы заслужить себе пожизненную ренту?» — возмущенно спросил Ханс. «Тем, что Вы держите меня здесь незаконно?»
«Молодая мадам Пермон, конечно же, не предоставит вам пенсию, гражданин», — сказал Бовер, ощупывая влажное пятно на стене.
 «Какое отношение я имею к мадам Пермон?!» — воскликнул Ханс. — «Я ее не знаю!»
 «Тем лучше».
 «Что вы имеете в виду?»
                «Какой же у Вас инертный мозг, гражданин!»
             Бовер отошел от стены и повернулся к Хансу.
             «Молодой Гресло произвел хорошее впечатление на мадам. Мадам скучает с мужем, он ей неверен, а свекровь ее недолюбливает. Разве не понятно, почему она хотела выкупить свободу для молодого Гресло?»
              «А теперь он мертв», — печально сказал Дюкай. — «Почему Вы так долго ждали? Вы знали, что он плюет кровью!»
                «Если бы только я не взял деньги!»
                «Но Вы взяли!»
                «По Вашему совету, Бовер!»
                «Я думал, что Вы достаточно умны, чтобы ускорить процесс, Дюкай!»   

                Ханс молчал, он слушал диалог заключенного и надсмотрщика, которые продолжали упрекать друг друга, раскрывая тем самым все свои уловки, хитрости и планы.
Дюкай был посредником между руководством тюрьмы и провокаторами. Бовер был одним из них.
Он подслушивал разговоры других заключенных, а также разговоры Ханса. Но он признался в этом только тогда, когда Дюкай вывел его из себя.
 «Я ничего не могу тебе дать», — объяснил Дюкай. «Моя жена получала половину аванса от мадам, а судья и его клерк получали другую половину для оформления документов об освобождении».
 «Почему их не оформили вовремя?»
 «Судья был болен».
«Нельзя так бесстыдно лгать, Дюкай! Когда мадам заплатит вторую половину?»
«Когда заключенный будет на свободе, Бовер!»
«Она не заплатит тебе за труп, негодяй! Ей нужна живая плоть!»
   Бовер встал. Обойдя Ханса стороной, и внимательно разглядывая его прищуренными глазами, он подкрался к окну.
«Посмотрите на него, Дюкай!» — потребовал он от стража.
 Дюкай тоже встал и, поглаживая свою печальную бороду, начал обходить Ханса.
«Он красавец, Бовер,» — признал он, — «гораздо лучше Гресло. Думаю, мадам он понравится».
 «Тогда ты должен разделить со мной вторую половину, Дюкай».
 «Хорошо».
 «И проследи за тем, чтобы меня освободили из вашей гостиницы».
 «Постараюсь, но ничего не могу обещать».
 «В одиночку тебе никогда не удастся убедить привратника дать тебе деньги».
Дюкай заколебался. Он еще раз посмотрел на Ханса.
«Сколько Вам лет, гражданин?» — спросил он.
Ханс пошел к своей лежанке и лег. «Вам придётся найти кого-нибудь другого, чтобы его продать мадам в качестве любовника», — объяснил он.
 «Зачем вы отказываетесь от своего счастья, гражданин?»
Ханс отвернулся к стене и не ответил.
Дюкай и Бовер остановились у его кровати. «Портье не знал Гресло, но слуга и кучер знали», — сказал Бовер. «Нам придётся дать им немного денег, чтобы они замолчали».
«Их мало не устроит».
Бовер на мгновение задумался.
 «Гражданин Мокко женат», — объяснил он. «Мадам Мокко выразит свою благодарность за возвращение мужа».
«Но вы хотите продать меня молодой мадам Пермон», — напомнил ему Ханс.
 «Одно другому не мешает», — спокойно сказал Бовер.
«Почему мадам Мокко должна платить за его освобождение?» — подозрительно спросил Дюкай.
«Потому что мы ускорим освобождение её мужа. Я ей это ясно дам понять».
«Но я не поддержу это мошенничество», сказал Ханс.
«А почему нет, позвольте спросить?»
«Мы живем в республике, которая присягала своим гражданам на справедливость!» Бовер печально вздохнул, словно учитель, наблюдающий за глупостью своего ученика.
«Вы воображаете, что власти без моей помощи не узнали бы, что Вы не являетесь маркизом де Гремонвиль?» спросил он. «Если бы я не передавал все, о чем Вы здесь говорили начальству, Вы бы до скончания дней остались здесь.»
«Лжец!», произнес Ханс.
«Как Вы можете судить о вещах, в которых ничего не смыслите! Власти могли бы отпустить красавчика Лорана; у него повсюду адвокаты. Но кого Вы волнуете? Как только я узнал, кто Вы, я расспросил о Вас и мадам Мокко. Только благодаря мне, власти узнали, какие видные персоны бывают среди клиентов мадам Мокко!»
Ханс повернулся к нему, потому что оскорблять стену казалось неправильным. «Шпик!» — презрительно воскликнул он.
«Ах, шпик! А Вам не приходило в голову, скольким несчастным осужденным я помог выйти на свободу!»
«И поэтому я должен Вам дать себя продать?!»
Воскликнул Ханс.
«Мы только просим Вас передать молодой мадам Пермон, что Гресло умер», объяснил Бовер. «Это Вас ни к чему не обязывает.»
«Это совершенно незначительная услуга», заметил Дюкай.
«Скажите ей сами», заявил Ханс. «Мне не нравятся такие игры».
 Бовер и Дюкай с изумлением посмотрели на свою непокорную жертву.
«Он, похоже, не жаждет свободы», — заметил Бовер.
«Боже мой, почему бы Республике не продолжать его кормить?» — согласился Дюкай. «Еда плохая, но дешевая. Республика получает ее почти бесплатно».
«Мы спросим его через шесть месяцев, примет ли он наше предложение».
«Власть меня освободит!» выкрикнул Ханс.
«Конечно, она должна это сделать», — сказал Дюкай. «Но что, если Ваши документы не найдутся, гражданин? Что, если дело исчезло? Вы не знаете, какой хаос царит в парижских бюро! Вся Республика в смятении! Почему наше учреждение должно быть исключением? Я, например, точно не буду искать Ваши документы, если Вы так несговорчивы!»
Они говорили, полусерьезно, полунасмешливо, о трудностях с поиском документов, пока Ханс не решил, что разумнее уступить. Едва он согласился, как пожалел об этом, но Дюкай уже вышел из камеры.
«Вы облегчили нам задачу, гражданин», — сказал Бовер. Он плюхнулся на кровать, повернулся лицом к стене и начал храпеть. Ригидо, который вернулся с допроса только вечером, не стал их будить. Но посреди ночи их разбудило его бормотание. Ригидо стоял перед кроватью, заламывая руки. «Я никогда к вам не привыкну! — восклицал он. — «Вы так же безжалостно суровы, как правосудие Республики! И даже, если мне придется остаться с вами до конца жизни, мы несовместимы!»
«Не нужно нас будить», — сердито сказал Бовер. «Я впервые проспал пол ночи под этой крышей. Раньше говорили, что, если заключенный хорошо выспался, это знак того, что его скоро освободят».
 «Я знаю, что это не так,» — сказал Ригидо. — «Хороший ночной сон в тюрьме — самый верный признак того, что ты никогда из нее не выйдешь».
 «Тебя никогда не освободят, как бы плохо ты ни спал», предсказал Бовер, снова растянувшись на кровати.

  Два дня спустя заключенных Жана Мокко и Мориса Бовера освободили. Ригидо, лежа на кровати, протянул им руку; подагра вернулась, и он утверждал, что не может встать.
«Он злится только потому, что вынужден здесь оставаться», — заметил Бовер, когда их вели вниз. Ханса мало волновала судьба Ригидо. Дюкай шел впереди них с охранником, который каждый день приносил им еду; за ним следовал еще один охранник. Эта группа из трех охранников показалась Хансу лишней, но он заподозрил неладное, когда увидел еще четырех охранников, бездельничающих в коридоре возле кабинета клерка. Директора тюрьмы, как он ожидал, не было, чтобы освободить заключенных, а был только писарь с толстым лицом и длинным носом, который внес его в реестр заключенных, когда его задержали.
    «Мы задержали вас, граждане, по недоразумению» сказал он.
      «Я постоянно напоминал о том, чтобы ваши данные были                перепроверены, но кто будет прислушиваться к словам клерка, многие считают это ниже своего достоинства. Поставьте ваши подписи здесь, граждане, правила            надо соблюдать, порядок есть порядок.»
   Ханс молча подписал.
Он не разговаривал с Бовером со вчерашнего дня и был полон решимости не поддерживать обман информатора. Он мимоходом пожал протянутую руку клерка и поспешил наружу. Прихожая, где стояли охранники, была пуста, входная дверь открыта. Увидев освобожденного заключенного снаружи, он хотел вернуться, но Бовер, который следовал за ним, Дюкай и двое других охранников преградили ему путь.
 «Вы свободны, гражданин,» заявил Дюкай. «Мы не будем держать Вас здесь дольше. Вы и так уже слишком дорого обошлись Республике».
   Перед входом в здание остановилась карета. Возница сидел на козлах, слуга ждал у ворот. Между воротами и каретой стояли в два ряда стражники, которые до этого находились в вестибюле. К ним присоединились еще несколько человек; они болтали между собой, с возницей, со слугой и, казалось, больше не обращали внимания на освобожденных заключенных.
 «Вперед, гражданин Мокко, садитесь», — сказал Бовер.
 «Тебе не нужно идти пешком; мы позаботились о том, чтобы тебе было удобно».
  «Вы пытаетесь заставить меня пойти к мадам?» — спросил Ханс.
«Как Вы смеете так думать, гражданин Мокко!» — Дюкай схватил его за руку: «Республика освободила Вас из плена. Как мы смеем вмешиваться в Ваши решения сейчас!»
 «Тогда отпустите мою руку!»
 «С удовольствием, гражданин Мокко». Дюкай отпустил его. «Вы можете уйти от мадам, если она Вам не понравится», — сказал Бовер. «У хозяйки нет полномочий держать Вас в плену».
                Ханс стоял у двери, руки за спиной, голова запрокинута назад, он смотрел в небо, где собирались белые полуденные облака. Дюкай и Бовер обращались к нему, но он не отвечал, даже не пошевелился, чтобы отвлечься от их болтовни, словно от жужжания надоедливых насекомых. Стоявшие вокруг стражники забеспокоились; подошли несколько прохожих.
                «Вы не обязаны, гражданин Мокко», — прошептал Бовер. «Гражданка Мокко тоже Вас ждет. Было решено, что она отправит свою карету к мадам Пермон».
                «У гражданки Мокко нет кареты», — сказал Ханс, все еще глядя на полуденные облака.
                «Может в то время, когда Вас арестовали, у нее не было кареты.»
                Дюкай снова схватил его за руку: «Умоляю Вас, не привлекайте внимание! Поймите, у меня семья! И я не знаю, как мне ее прокормить, если Вы сейчас меня бросите на произвол судьбы» скулил Бовер.
                Ханс не трогался с места. Его органы чувств, опьяненные долгожданным свежим воздухом, отказывались воспринимать назойливую болтовню. Он очнулся от оцепенения только тогда, когда слуга, ожидавший у двери кареты, прошел сквозь строй охранников. У него было молодое лицо, еще не отмеченное страстями, но бледное, словно кровь отхлынула от него; его бледно-голубые глаза были широко открыты и смотрели на Ханса с ужасом; он переминался с ноги на ногу, но его словно притягивало магнитом, как будто он опасался получить отказ.
                «Ваш слуга, граждане», — сказал он, подходя к Хансу и кланяясь. «Прошу прощения, граждане, если я подслушал разговор, не предназначенный для меня; не моя вина, что у меня такой хороший слух. Если отцы семейств не могут вас тронуть, хотя бы откройте свое сердце мольбам сироты, гражданин Мокко!»
                Ханс осмотрел ливрею молодого человека, отделанную серебряной тесьмой. «Похоже, тебе повезло больше, чем другим сиротам, малыш», — заметил он.
                «Этой удачи не будет, если Вы мне не поможете, гражданин Мокко! Прошлой ночью мадам Пермон сказала мне: приведи пленника из крепости ко мне, Филипп; я вознагражу тебя, как тираны вознаграждали своих слуг! Но если ты его не приведешь, я вышвырну тебя из дома!»
                «Я не тот пленник, которого ждет Ваша мадам».
                «Откуда мне знать? Мадам Пермон не назвала мне имя заключенного. Я приведу его к ней, как она и требовала. Но, если я не приведу его, она отречется от меня? Некому обо мне позаботиться, кроме нее. Мой отец был якобинцем; четыре года назад его отправили на галеры, а зимой после его депортации моя мать умерла от голода».
                «Правда ли, что твой отец был якобинцем?»
                «Возможно, мне не стоило этого говорить. Пожалуйста, не упрекайте меня за это.» 
                Ханс рассмеялся, возвращаясь к реальности. Он увидел страх на лице молодого слуги и его полуоткрытый рот, левый уголок которого был влажным от слюны.
                «Нельзя лишать сироту хлеба,» — сказал он, — «особенно, если он сын якобинца. Вези меня к своей госпоже, Филипп».
                Лицо Филиппа засияло, Бовер и Дюкай довольно заворчали, и даже охранники, которые не получали от сделки выгоды, улыбнулись Хансу, когда он прошел между ними. Филипп открыл дверь кареты, закрыл ее за Хансом и запрыгнул на заднее сиденье. Бовер сел рядом с возницей. Карета тронулась с места.
                «Забудьте, гражданин, что я говорил о своем отце,» — прошептал Филипп, наклоняясь к Хансу. — «Мадам Пермон могла бы не одобрить это, поэтому я скрыл это от нее».
                Ханс откинулся назад и посмотрел в глаза Филиппу, из которых исчез страх. Неужели он ошибался раньше? Не выглядел ли он теперь как взгляд парижского беспризорника, ищущего подтверждения своей правоты у сообщника? Он улыбнулся сообщнику, чей голос звучал мягко и льстиво. Он не обратил внимания на то, что он сказал дальше, он лишь прислушался к его тону, который напомнил ему отдаленное пение детей летним вечером. После приветственного взмаха рукой Филипп замолчал и выпрямился. Кучер остановил лошадей, Филипп спрыгнул и открыл ворота.
                Дом Пермонов, стоящий недалеко от дороги, по-видимому, принадлежал эмигранту, был недавно отремонтирован и предстал во всей красе минувших дней. Как и прежде, у дверей гостя ждал слуга в ливрее. «Мадам Пермон готова принять Вас, гражданин», — объявил он.
                На первом этаже камердинер приветствовал посетителя размеренным поклоном и начал тихий разговор с Бовером, который спускался с облучка.
                «Могу я попросить Вас следовать за мной, гражданин?» — прошептал Филипп и повел Ханса через два лестничных пролета в гостиную, выходящую в сад. Ослепленный светом, льющимся через высокие окна, Ханс не сразу узнал пару, сидящую на диване. «Молодой Гресло», — произнес яркий, дружелюбный женский голос. «Как приятно, что Вы наконец, свободны, мой друг».
                «Это не Гресло!» — возразил мужской голос, который показался Хансу знакомым.
                «Я как раз собирался подготовить Вас, дорогая. К сожалению, карета приехала раньше, чем я ожидал».
                «Теперь я понимаю, что меня обманула близорукость. Кто этот человек?» «Гражданин Мокко», — раздраженно объяснил Ханс. «Я бы сам указал на эту путаницу, мадам…»
                Он замолчал. Его глаза привыкли к свету. Рядом с мадам Пермон сидел племянник Жюли Шарль Канар в униформе капитана с загорелым лицом и нахальной улыбкой, которой прежде у него не было.
                «Разве ты не в армии, Шарль?» спросил Ханс.
                «Я был ранен в Италии», ответил Шарль, «поэтому меня отправили назад. Армия в Италии будет разбита, не важно теперь буду ли я там или здесь.»
                Мадам Пермон рассмеялась. Ханс повернулся к ней.
                Она вовсе не была такой уж красивой, как утверждал Гресло, У нее был маленький вздернутый нос; лицо, с зачесанными вперед волосами и заостренным подбородком, напоминало маленького хищника, хотя в ней, казалось, не было ничего хищного.
                «Вы правы, дорогой друг,» заявила она. «Заживите свою рану и ждите, пока победоносный генерал откроет Вам дверь к славе. Но где же молодой Гресло?» Шарль развел руками. «Очень печально, мадам».
                «Что печально?»
                Ханс подошел ближе и облокотился на спинку стула, но снова отпустил ее; этот предмет мебели, относящийся ко временам монархии, показался ему слишком хрупким. «Гресло умер в тюрьме», — сказал он.
                Мадам Пермон подняла на него взгляд. Выражение ее лица не изменилось.
                «Это очень печально», — сказала она и вздохнула, но смерть Гресло, казалось, почти не произвела на нее впечатления; возможно, воспоминания о нем были вытеснены Шарлем Канаром. Тем не менее, она попыталась изобразить на лице хоть немного сочувствия, опустила глаза и спросила: «Он долго болел?»
                «Тюремный воздух подорвал его здоровье».
                «Бедный молодой человек. Но боюсь, у него были ложные надежды».
                Она снова посмотрела на Ханса. «Вы знали его?»
                «Я был с ним в одной камере».
                «Мне говорили, что он хвастался моей любовью».
                «Да».
                «Значит, тюремный воздух подпитывал его воображение. Я лишь хотела загладить свою вину за несправедливость, которую он пережил».
                «Я никогда не предполагал обратного, мадам», — сказал Шарль. «Ваш муж говорил то же самое. Он даже был готов дать молодому Гресло должность».
                Мадам Пермон встала. В белом платье с завышенной талией ее миниатюрная фигура казалась почти высокой среди высоких ваз на столах между четырьмя окнами. Зеркало в золотой раме на противоположной стене отражало глубокий вырез ее платья.
                «Тогда больше не смею Вас беспокоить», — сказал Ханс и поклонился. Мадам Пермон не услышала его; она повернулась лицом к боковой двери. Проследив за ее взглядом, Ханс увидел входящую девушку пятнадцати или шестнадцати лет; она тоже была одета в белое платье с завышенной талией.
                «Ты уже вернулась, Лоретта!» воскликнула мадам Пермон, это прозвучало как упрек.
                «А я и не уходила, Эвлалия» ответила Лоретта.
                Она была красивее, чем мадам Пермон констатировал про себя Ханс, ее лицо было узким, смугловатым, волосы были завиты, рот был чувственным, Она опустила глаза, поэтому он не мог определить ни их цвет и выражение.
                «Ты сказала, что хочешь навестить Бонапартов.» 
                «Я это сказала? Ну и что? Я что должна делать все, о чем я тебе говорю?»
                «Ты очень капризная, Лоретта!»
                Лоретта рассмеялась, упреки мадам Пермон прогнали ее плохое настроение, она широко открыла глаза, большие, лучезарные глаза, посмотрела на Ханса и спросила: «Кто это?»
                Ханс представился.
                «Это мой родственник» объяснил Шарль. «Он также, как и Гресло был безвинно арестован и сидел в тюрьме».
                «Я прошу разрешения удалиться», сказал Ханс.
                «Это моя невестка», сказала мадам Пермон, легким движением показывая на молодую женщину. «Когда ты пойдешь к Бонапартам, Лоретта?»
                «Когда захочу. Мадам Летиция сказала, что я могу приходить, когда захочу.»
                Шарль встал и объявил, что хочет проводить Ханса. Лоретта внезапно оживилась.
                «Да, заберите его с собой!» обратилась она к Хансу. «Вы друг республики?»
                Ханс молча раскланялся.
                «Поэтому пожелайте своему родственнику скорейшего выздоровления, чтобы он мог защищать Республику. Он ей нужен».
                «Лоретта!» — возмущенно воскликнула мадам Пермон. «Какая ты невежливая!»
                «Республике нужно гораздо больше защитников, Эвлалия, все так говорят — моя мать, мой брат, Бонапарты! Просто посчитайте проигранные в этом году сражения! Маленький генерал завоевал Италию, великие генералы ее потеряли. Я также убеждена, что капитан Канар вернет ее! Он герой, Эвлалия! Только посмотрите на него, как сверкают его глаза; он едва может дождаться победы над австрийцами!»
                Лоретта, с трудом сдерживая смех, обошла вокруг Шарля, словно это было редкое животное, которое нужно осмотреть со всех сторон.
                «Вы знаете мое положение, гражданка», — сказал Шарль, оборачиваясь, чтобы не упустить её из виду; он, вероятно, боялся, что она его разыгрывает. Мадам Пермон тоже невольно рассмеялась.
                «Лоретта не хотела Вас обидеть, дорогой друг,» — объяснила она. «Она знает так же хорошо, как и я, что Вы ранены».
                Но Шарль её не услышал. Он продолжал оборачиваться, подозрительно наблюдая за каждым движением Лоретты. «Вы сегодня пойдёте к Бонапартам, Лоретта?» — спросил он.
                Лоретта остановилась.
                «Почему Вас так беспокоит моё благополучие, капитан?» — спросила она в ответ.
                «Из вежливости. Кстати, это еще и эгоистичный вопрос».
                «Я от Вас этого не ожидала, капитан!» Лоретта укоризненно посмотрела на него и долго сокрушалась о разочаровании, которое ей причинил гражданин Канар. Мадам Пермон прикрыла рот платком, чтобы скрыть улыбку. Ханс сначала с удивлением наблюдал за девушкой, но вскоре и сам обнаружил, что ему нравится ее игра. Кажется, она это заметила.
                «Понимаете ли Вы мое разочарование, гражданин?» — спросила она, повернувшись к нему. «Разве я не имею права критиковать этого защитника Республики за его равнодушие?»
                «Я еще не думал об этом».
                «Почему Вы все время смотрите на меня?»
                «Потому что Вы прекрасны, Лоретта!»
                «Сколько раз вы это уже слышали сегодня?» — ревниво спросила мадам Пермон.
                «Он первый, кто мне сегодня это сказал», — ответила Лоретта. «Моя самая искренняя благодарность, гражданин!» Она улыбнулась и снова повернулась к Шарлю.
                «Почему Вы так хотите знать, когда я уеду к Бонапартам, капитан?»
                «Я хочу служить под командованием генерала Бонапарта, гражданка. Замолвите за меня словечко!»
                «Вы намерены покинуть нас, гражданин Канар?» — спросила мадам Пермон. «Ваша рана ведь еще не зажила!»
                Лоретта заверила свою родственницу, что ей нечего бояться потерять своего поклонника. Разве генерал Бонапарт не занят завоеванием Египта? А когда он закончит с этим, следующей, несомненно, будет Индия, затем Китай, и бог знает, что еще! У генерала Бонапарта были дела поважнее, чем беспокоиться о карьере капитана Канара! Кроме того, путешествие в Египет будет непростым; у англичан было достаточно кораблей в Средиземном море, чтобы перехватить капитана Канара, и тогда с его карьерой будет покончено навсегда. Действительно ли стоит так рисковать?
                От Шарля ее отделял стол, на котором стояла высокая мраморная ваза — военный трофей из Италии, предположительно привезенный гостем дома. Поскольку ваза загораживала обзор, Лоретта сначала наклонилась влево, затем вправо, чтобы осмотреть свою жертву. Но такие усилия были излишни; один лишь ее веселый голос наполнял гостиную изяществом и насмешкой.
                «Могу ли я безрассудно поставить под угрозу будущее молодого и многообещающего офицера, передав его англичанам?» — спросила Лоретта, поворачиваясь к Хансу. «Разве это не будет преступлением против Республики?»
                «Безусловно, мадам», — согласился он. «Вы не можете нести за это ответственность».
                Мадам Пермон тоже так думала, жалела Шарля, и, украдкой кивая, дала понять, что порекомендовала бы его Бонапартам. Лоретта этого не заметила. Она разговорилась с Хансом и с детским любопытством расспрашивала его об имени, происхождении и жизни.
                «Вы из Пруссии,» повторила она, «и были в Америке. Поэтому Вас арестовали, гражданин?»
                «Нет причина ареста была другая», возразил Ханс.
                «Что Вы делали в Америке, гражданин?»
                «Я пытался помочь индейцам в их борьбе против торговцев мехами».
                «Вы вернулись победителем?»
                «Победителем? Думаю, что нет. Но борьба продолжается.»
                Лоретта посмотрела ему в глаза. «Против кого Вы теперь будете сражаться?»
                «У Республики много врагов».
                «Да, глупость, тщеславие и жажда славы. Но если Вы не глупы, не тщеславны и не жаждете славы, Вы будете под подозрением в глазах Директории».
                «А в Ваших глазах, Лоретта?»
                «Я не власть. Я слишком молода, чтоб мне было позволено иметь мнение отличное от мнения Директории».
                «А я, видимо, стар для этого?»
                Лоретта снова вернулась к своему ироническому тону:
                «Для того, чтобы иметь свое мнение – да», произнесла она с показной серьезностью. «Ваши приключения в Америке только доказывают Вашу принадлежность к якобинцам. Вас надо вернуть в тюрьму.»
                «Это Ваше личное мнение?»
                «Будем считать, что да».
                «Этого недостаточно для ареста!»
                Лоретта громко рассмеялась.
                «Сдаюсь!» воскликнула она. «Я была невнимательной! Вы хороший      тактик, гражданин Мокко! Я непременно расскажу маленькому генералу о Вас!»
                Эта игра развеселила обоих. Они огляделись вокруг, когда Шарль прервал их.
                «Ты проводишь меня к моей тете, гражданке Мокко?»
                «О! Так Вы женаты!» воскликнула Лоретта. «Вы любите Вашу жену?»
                «Настолько сильно, что готов ее оставить», усмехнулся Шарль.   
                «Я не знаю, как я это перенесу!»  Лоретта прикрыла глаза платком, словно вытирая слезы, прислонила лоб к плечу невестки, словно прося о помощи, и помахала гостям, выходившим из гостиной.
                «Она всегда преувеличивает», — сказал Шарль. «Нужно отдать должное ее молодости. Жюли прислала нам свою карету».
                Карета, ожидавшая их, была не такой элегантной, а лошади — не такими     безупречно ухоженными, как у Пермонов; кучер тоже был стар, и вместо личного слуги дверь кареты открыл Филипп, сын якобинца, и пожелал им доброго пути.
                «Лоретта преувеличивает не без остроумия», — сказал Ханс, когда карета тронулась.
                «Остерегайтесь её. Несмотря на молодость, она не безобидна».
                «Что Вы имеете в виду?»
                «Если ей нравится мужчина, этого достаточно, чтобы подшутить над    ним…»
                Ханс не стал развивать тему дальше.
                «Я уже слышал в тюрьме, что Жюли купила карету», сказал он.
                «У всех уважающих себя женщин есть свои кареты».
                «И они настаивают на том, чтобы к ним обращались не иначе как «мадам», как это было принято у бывших…»
                «Да, некоторые старые обычаи возвращаются».         
                Дорожная грязь брызгала из-под копыт лошадей. Ночью шел дождь, и улицы были покрыты грязью и мусором, которые солнце постепенно подсушивало. В полуденную жару зловоние, поднимавшееся из канав, усиливалось по мере приближения к центру города. Шарль поднес платок к носу. «Я никогда не привыкну к запахам Парижа,» сказал он. В полях на войне они еще хуже, но это часть войны, это другое. Маленькому генералу нужно будет навести порядок в Париже!»               
                Ханс, привыкший к тюремному зловонию, не обращал на это внимания. Он смотрел на небо, на окна домов и улыбался людям и молодым женщинам, которые смотрели на него сверху вниз. Ему понравилась Лоретта; он был находил удовольствие и во всех остальных девушках. «Маленький генерал в Египте», — ответил он через некоторое время. «Ты слышал, что англичане перекрыли ему путь через Средиземное море».
                Шарль тоже улыбался молодым женщинам из окна.
                «Как будто он не справится с англичанами!» — сказал он.
                «Если он захочет разобраться с делами в Париже, они не смогут его остановить».
                «Думаете, он бросит свою армию?»
                «Если это потребуется на благо Республики, конечно».
                Когда карета подъехала к улице Сент-Оноре, они заметили еще издали Ахилла Фуко, стоящего перед типографией. Он наклонился вперед, чтобы посмотреть, есть ли в карете Ханс. Затем он поспешил внутрь, чтобы позвать Жюли.
                Изнуряющая жара и ночные грозы этого лета напомнили Хансу о второй годовщине Термидора, когда Робеспьер был свергнут и отправлен на гильотину. До сих пор прошедшие с тех пор пять лет казались ему целой вечностью; с момента его освобождения из тюрьмы, это время было для него так же близко, как и прошедший день, но, кроме него, никто, казалось, не помнил об этом. Так было и до его заключения; мир не изменился, изменились только он и Жюли. Она была уже не той, что прежде, он сразу это заметил, увидев её снова. Она бросилась ему навстречу на улицу, закричала при виде его и обняла на глазах у всех.
                «Ханс! Мой любимый!» — воскликнула она. «Само небо вернуло мне тебя!»
                За ней последовал Ахилл Фуко, Фуэ вышел из театра, и, наконец, вышла и Катрин, таща за собой маленького Фредерика; они громко и восторженно приветствовали освобожденного.
                Глаза Жюли сияли, губы слегка дрожали, казалось, ее любовь наконец-то вспыхнула вновь; ее волнение не утихло даже когда они сели за стол. Она осталась наедине с Хансом; в тот день она хотела, чтобы он принадлежал только ей, объяснила она. Подавая ему еду, наливая вино, улыбаясь, а позже, сидя в маленькой гостиной, она рассказала ему о том, что произошло во время его заключения. Неожиданно появился ее племянник Шарль Канар, вернувшийся раненым из Италии. По ее просьбе он посетил представителей власти: полицию, прокурора, секретаря Барраса; секретарь был важнее, потому что Баррас делал все, что просил молодой человек, все знали, что слова секретаря достаточно.
                «Это он замолвил словечко?» спросил Ханс.
                «Похоже, что Шарль произвел на него впечатление», предположила Жюли.
                «Словом, секретарь тебя знает. Ты ведь не сказал мне, что был у Барраса.»
                «Потому что я ничего не добился.»
                «У Лорана влиятельные адвокаты. Возможно именно поэтому тебя так долго держали в тюрьме за то, что ты написал на него жалобу. Ты должен быть осторожнее впредь, дорогой.»
                «Как же я могу смолчать, Жюли, когда увижу несправедливость?»
                «Боже мой, сколько несправедливости происходит в республике! Все надеются на изменения, не ты один, и когда на них надеются, они и произойдут. Но до этого времени надо думать и о своей участи.»
                Даже когда Ханс находился в тюрьме, Жюли думала о собственной выгоде и попросила Шарля познакомить её с Пермонами. Эти отношения были для неё важны. Она купила соседний участок на улице Сент-Оноре, и в заднем здании планировала открыть типографию, как Гастон де Монтиньи в Нью-Йорке. Ханс вдохновил её своей историей. Необходимый ей заём должен был взять Пермон; он уже почти согласился.
                «Тебе нужны его деньги для этого?» — спросил Ханс. «У тебя же есть карета, лошади и возница».
                «Когда берёшь кредит, нужно выглядеть заслуживающим доверия», — говорит Шарль.
                «Похоже, ты очень ценишь его мнение».
                «Он вращается в хорошем обществе, дорогой». Но Жюли была слишком взволнована, чтобы долго говорить на одну и ту же тему.
                «Я встречалась с Терезой,» — сказала она. — «Она навестила меня и рассказала, что тебя арестовали у нее дома. ТвояТереза некрасива, но Альбертина — милое создание. Я почти пожалела, что она не моя дочь, но ты хотел сына».
                Несмотря на свою симпатию к Альбертине, Жюли в итоге поссорилась с Терезой.
                «После её ухода я посмеялась над собой», — объяснила она. «Я обвинила её в твоём аресте у неё дома, а она заявила, что виновата я, что ты навестил её только потому, что тебе было скучно у меня. Это правда?»
                «Неправда, Жюли. Я пошел к ней только ради Альбертины».
                «Мадам Пермон снова пригласила тебя к себе?»
                «У нее не было для этого основания, Жюли. Я разговаривал с Лореттой…»
                «С Лореттой?» Она с удивлением посмотрела на Ханса. «Шарль ухаживал за мадам Пермон?»
                «Мне так показалось».
                «Значит он забыл о Сюзанне».
                Сюзанна была дочерью скульптора Мореля, который иногда работал в агентстве. Два года назад Шарль начал роман с этой девушкой; после последнего ранения он не упоминал больше её имени. 
                «Но у молодой мадам Пермон нет в свете таких нужных связей, как у ее свекрови», сказала Жюли.
                Она замолчала. Окна были открыты, грохот карет, приглушенный полуденной жарой, смешивался с глухим стуком, похожим на шум возбужденной толпы. Ханс вспомнил полдень, когда Робеспьера тащили к гильотине, и собирался напомнить об этом Жюли, когда она повернулась к нему.
                «Он собирается представить тебя пожилой мадам Пермон», — сказала она.
                «Кто, Жюли?» — недоуменно спросил Ханс.
                «Шарль, кто же еще! Ты мог бы немного поухаживать за ней. Это было бы тебе полезно».
                «Она, наверное, старше меня, Жюли!»
                «Конечно, но что с того? Богарнэ старше Бонапарта, и он даже женился на ней. Кроме того, мадам Бонапарт — всего лишь куртизанка, а пожилая мадам Пермон — знатная дама. И я знаю, что она дружит с семьей маленького генерала».
                «Зачем ты мне это рассказываешь, Жюли?»
                Она задумчиво посмотрела на него.
                «Какой у тебя широкий подбородок,» — сказала она. «Это не делает тебя красивее, но делает тебя более мужественным. Уверена, многим женщинам это покажется привлекательным».
                «Я тебя не понимаю, Жюли».
                «Все так просто понять, Ханс. Банды правят сельской местностью, и в Париже неминуем переворот якобинцев, говорят они. Ты должен рассказать о своем приключении пожилой мадам Пермон, и ничего больше».
                «Переворот якобинцев, Жюли?»
                «Это слухи».
                Торговцы, продолжила она, обеспокоены. Большинство из них, как и она, владели землей недалеко от Парижа, которому угрожали не только якобинцы. Бандиты были роялистами; они тоже готовили переворот, и Капеты, когда вернутся, вернут бывшим дворянам их поместья. Но Пермоны, а также крупные банкиры Уврар и многие другие, не хотели терять свои владения в сельской местности. Республике нужен не король, утверждали они, а человек, который восстановит порядок.»
                «Раньше ты не так сильно беспокоилась о политике, Жюли», — сказал Ханс.
                «Теперь я беспокоюсь об этом, потому что я, честолюбива для тебя, дорогой», — ответила она и обняла его.
                Вероятно, только радость воссоединения и изнуряющая жара летнего дня взволновали Жюли; на следующий день она была спокойна, как всегда. Ханс попытался вернуться к своей повседневной жизни, играя с Фредериком, присматривая за продавцами и проводя вечера с Жюли. К третьему дню он устал от этой жизни. Рано утром он отправился на прогулку, бродил по Елисейским полям и искал место, где встретил Робеспьера. Он не мог его найти; деревья и кусты пышно разрослись, некоторые были расколоты молнией, другие вырваны с корнем или повалены бурей. Леса вокруг озера Эри, подумал он, скоро так сильно изменятся, что он их не узнает. Прошлого больше нет. О чем он говорил с Робеспьером? Кого он любил тогда, Терезу или Жюли, или обеих сразу? Он продолжал идти; день становился жарким, и он искал убежища от солнца и прохлады в тени леса. Когда он вернулся ближе к вечеру, его костюм был испачкан лесной пылью, а волосы слиплись от пота. Фуко, прощаясь с последним клиентом, с усмешкой спросил: «Не одолжить ли Вам чистый костюм, мистер Мокко?»
                «Я не хочу злоупотреблять вашей добротой», — сердито ответил Ханс и пошел в свою комнату переодеваться. Юли ждала его к ужину.
                «Ты навещал Терезу?» — спросила она.
                «Вы поссорились с ней; я больше к ней не хожу», — ответил он.
                «Как часто женщины ссорятся! Кроме того, ты навещаешь не Терезу, а свою дочь».
                Но Ханс подождал еще два дня, прежде чем пойти к Терезе. Послеполуденное время было душным, небо на юге и западе было свинцово-серым, назревала гроза. Пьер сидел на скамейке возле павильона, скрестив ноги, и играл со своим лорнетом.
                «Тереза дома?» — спросил Ханс.
                «Присядь ко мне». Пьер подвинулся, чтобы освободить ему место. «Тереза дома, но подожди немного, прежде чем идти к ней…»
                «У нее есть кто-то?»
                «Она сидит у постели Альбертины».
                «Альбертина больна?» Пьер угрюмо посмотрел на него сквозь лорнет. «Сначала Тереза винила тебя в болезни Альбертины, потом меня. Подозреваю, она будет винить других».
                «Альбертина серьезно больна?»
                «У неё сыпь. Врач был здесь вчера и сегодня. Он хочет прийти снова завтра».
                «Почему я должен нести ответственность за сыпь?»
                «Врач считает, что причиной болезни Альбертины стало возбуждение».
                «Какая чушь!»
                «Конечно, это чушь, но не говори Терезе».
                Ханс встал и вошёл в павильон. В спальне горела свеча, освещая только ближайшее пространство; ставни были закрыты. Он остановился, его глаза, ослеплённые дневным светом, не могли ничего различить в темноте, и он тихо позвал: «Тереза!»
                Голос, ответивший ему, показался незнакомым; он звучал грубо и упрямо. «Оставь меня в покое!» — ответил он. «Я не хочу никого видеть!»
                «Это ты, Тереза?» — спросил он, медленно направляясь к свету. Тереза, маленькая и сутулая, сидела у кровати Альбертины. На ней было темное платье, а волосы были обернуты шалью. Он остановился рядом с ней. Кровать была защищена от света свечи ширмой. Ханс отодвинул ее.
                «Ты больна, Альбертина?» — спросил он. «Тебе больно?»
                «Я здорова, мне не больно», — тут же ответила девочка, словно ждала этого вопроса.
                «Почему ты лежишь в постели, если не больна?»
                «Потому что я послушный ребенок».
                «Я открою ставни, Тереза», — сказал он. «На улице светит солнце. Ребенку нужен свежий воздух».
                Тереза внезапно обернулась, встала и оттолкнула его от кровати. «Уходи!» Она закричала. — «Уходи! Оставь мне ребенка!»
                «Я не отнимаю его у тебя!»
                «Молчи! Все хотят отнять его у меня, но я не отдам его!»
                «Тогда хотя бы позволь мне открыть ставни!»
                «Нет, они останутся закрытыми. Врач говорит, что яркий свет вреден для глаз. Убирайся!»
                Она неожиданно толкнула его так, что он зашатался. Он схватил ее за руку, она вырвалась и начала бить его. Он отстранился от нее; спорить с этой разъяренной Терезой было бессмысленно. Когда он снова обернулся у двери, то увидел, что она стоит перед кроватью с распростертыми руками, словно хочет защитить от него Альбертину.
                Пьер все еще сидел на скамейке. «Тереза тебя выгнала?» — насмешливо спросил он. Ханс снова сел рядом с ним. Погода стала еще более гнетущей, солнце больше не светило, небо казалось пыльным, свинцово-серым, словно с листьев деревьев и кустарников, стен дома и гравийных дорожек исчезли все остальные цвета. В тишине, окутавшей сад, он услышал жужжание насекомого, громкое и нестройное, как лязг рвущейся проволоки. Он хотел его прихлопнуть, но промахнулся.
                «В день свержения Робеспьера было так же невыносимо жарко», — сказал он. «Сегодня многие тоскуют по нему…»
                «Вас это удивляет? Разве люди не правы, восставая против Вашего друга Лорана и ему подобных?»
                Пьер взглянул на Ханса, но на этот раз без лорнета. «Я забыл, мой друг, что Вы провели около месяца в тюрьме», — сказал он. «Конечно, не самое приятное место. Ваша неприязнь к Лорану понятна».
                «Я не единственный, кто его ненавидит».
                Ханс не заметил пренебрежительного взгляда Пьера. Раздраженный воспоминаниями о времени, проведенном в тюрьме, нелепым настроением Терезы и невыносимой жарой послеполуденного солнца, он повторил слова Жюли: банкиры и поставщики армии не заинтересованы в роялистском перевороте, подобном тому, который, казалось, готовил Лоран; однажды они избавятся от него.»
                «Я не знал, что ты так любишь новоиспеченных богачей», — сказал Пьер с несвойственной ему мягкостью.
                «Я их не люблю!» — воскликнул Ханс. «Пусть они отомстят за бедных жертв, которых убил твой Лоран, а сами пусть идут к черту!»
                Пьер больше не смотрел на Ханса. Его красивое лицо оставалось гладким и неподвижным. Он задумчиво наблюдал за группой молодых кустов, образующих шестиконечную звезду.
                «Не так громко», — пробормотал он. «Тереза утверждает, что Альбертине нужен отдых…»
                «Чепуха, ребенок здоров!»
                «Конечно, конечно, но что поделаешь с женскими фантазиями?»
                Воздух становился все более душным. Серый цвет неба, казалось, даже затемнял лицо Пьера, который повернулся к Хансу. «С момента Вашего ареста я часто задавался вопросом, не преступник ли Лоран», — неуверенно произнес он.
                «Ты поддерживал его и даже сам участвовал в его выходках!» — перебил Ханс.
                «После случившейся с тобой несправедливости я задумался. Я ненавижу всякое насилие!»
                «Это для меня новость.»
                «Ты не найдешь ни одного свидетеля того, кто бы сказал, что я сопровождал Лорана в его выходках.»
                «Но ты же их одобрял!»
                «Я больше их не одобряю; теперь я думаю о нем иначе, чем раньше. Убийство его друга детства было чудовищным преступлением; я бы не подумал, что он способен на это!»
                Ханс встал. «Сейчас пойдет дождь», сказал он. «Скажи Терезе, что ты осуждаешь Лорана; может быть, она поверит.»
                «Почему бы и нет? Я сам в это верю. Как же ты несправедлив, мой друг!» 
                Не успел Ханс дойти до улицы Сент-Оноре, как разразилась гроза. Несколько минут одна молния сменяла другую; дождь лил так сильно, что водяная завеса окутала весь мир, все прекратилось так же внезапно, как и началось, оставив после себя удушающую, влажную жару. Ханс вошел в дверной проем, встал под крышу, смотрел на дождь и думал, может быть, он все-таки ошибался насчет Пьера.
                Два дня спустя он увидел Терезу и Альбертину в саду Тюильри. Был вечер, а влажная жара все еще не спала. Тереза стояла с ребенком перед палаткой, где продавали ледяную воду; она держала в руке стакан, взяла другой со стола и протянула его Альбертине. Ребенок, казалось, снова почувствовал себя хорошо, она смеялась, когда говорила мать, и пила ледяную воду маленькими глотками. Они не заметили Ханса, и ему тоже удалось остаться незамеченным.
                Термидор закончился проливными дождями, распространением болезней и зловонием, поднимавшимся из канав и проникавшим в дома, как и летом, когда парижане обвиняли гильотину в кровавом зловонии из мясных лавок, загрязнявших их город. Только фруктидор принес чистый воздух, очистил небо и прогнал изнурительную жару. Париж пробудился от своего мрачного оцепенения; днем кареты банкиров и интендантов снова разъезжали по улицам, пересекали площадь Революции и выезжали на Елисейские поля; женщины в прозрачных платьях, с развевающимися шарфами на плечах и шее, улыбались молодым людям, сопровождавшим их верхом на лошадях; по вечерам снова устраивались балы, и в Пале-Эгалите открылись три новых игорных заведения.
                В начале фруктидора Жюли вспомнила, что ей нужен бюст генерала Бонапарта. Она заказала гравюры с мотивами египетской кампании, которые намеревалась повесить в гостиной.
                «Гравюры будут хорошо восприняты», — сказала она. «Даже Ломонье постарался».
                Ломонье, стоя в углу, молча поклонился. Ахилл Фуко осмотрел лежащие на столе листы бумаги.
                «Только трупы и умирающие люди», — заметил он с усмешкой. «Он так их любит, что его невозможно переубедить. Неисправимый якобинец!»
                «Это мамлюки», заметил Ханс. «В этом нет ничего плохого».
                Пока они расставляли гравюры, подошел Шарль Канар, взглянул на новые египетские пейзажи и заявил:
                «Самого важного не хватает: генерала Бонапарта…»
                «Наши художники, похоже, невысоко его ценят», — сказал Ахилл, укоризненно глядя на Ломонье.
                «Я закажу бюст Бонапарта», сказала Жюли. «Мы поставим его на деревянный постамент напротив входной двери; там он будет освещен из окна, и каждый посетитель сразу его увидит».
                Шарль подумал, что это хорошая идея; генерал был популярен, и выставка будет иметь успех.
                «У кого Вы закажете бюст?» спросил Ахилл.
                «У Мореля,» решила Жюли. «Его бюст Моро был одобрен публикой. Кто же принесет ему заказ?»
                Она повернулась к Шарлю, который снова склонился над гравюрами; бюст, казалось, внезапно перестал его волновать.
                «Я пойду к Морелю,» предложил Ханс. «Где он живет?»
                Ломонье, который снова забился в угол, избегая быть рядом с Ахиллом, высунул свой выпуклый нос и заявил, что готов проводить Ханса.
                «Лучшее время — сегодня,» — сказала Жюли. «У Мореля будет всего десять, дней на эту работу.»
                Когда они уже собирались уходить, Жюли вспомнила, что Ломонье получил плату за свои гравюры, и приказала Ахиллу отдать ему деньги. Возник небольшой спор по поводу аванса, который должен был быть зачтен в счет оплаты за дорогу к мастерской Мореля. Как только Ломонье получил деньги в руки, он низко поклонился всем и поспешил наружу.
                «Вы боитесь Ахилла?» — спросил Ханс, догнав его. Ломонье пожал плечами.
                Он привык к насмешкам Ахилла и, возможно, тот продолжит их в будущем, если ему это будет угодно. Но хуже насмешек был голод. Ломонье спешил купить хлеб и мясо.
                «Я угощу тебя обедом», — сказал Ханс. Ломонье отказался; деньги он уже получил, но спросил, может ли он напомнить гражданину Мокко о приглашении позже. Он с тревогой огляделся в поисках мясника или пекаря.
                «Где живет этот Морель?» — спросил Ханс.
                «В Фобур-Монмартре. Я опишу Вам улицу; ее легко найти. Кстати, Вы его знаете». Морель был тем резчиком по камню, с которым Ханс познакомился в кафе «Корацца», старым якобинцем.
                «Он остался якобинцем?» — спросил Ханс.
                «Возможно, а возможно и нет. Кто его знает!»
                Ломонье все еще искал мясную лавку. Хансу описали дорогу к мастерской Мореля, и он попрощался с гравером. Путь был долгим, и Ханс, погружаясь в свои мысли, несколько раз блуждал по боковым улочкам и был вынужден спрашивать дорогу у местных жителей. Последние несколько ночей он долго не спал, погруженный в раздумья. Теперь он почти склонялся к тому, чтобы поверить в перемену взглядов Пьера. Но имело ли теперь значение, что Пьер думает о своем бывшем друге Лоране? Если Лоран разорит бизнес нуворишей, они его устранят; ему, гражданину Мокко, об этом беспокоиться не нужно. Но кто устроит так, чтобы республикой правили не банкиры и интенданты, а народ? Восстанет ли народ, и что он может сделать, чтобы помочь ему в этом?   
                Он растерянно огляделся и остановился перед высокой, худой женщиной, ожидавшей в воротах возвращения мужа или сына с работы, или дочери, которую она отправила за покупками. Она накрыла руки шалью и пристально посмотрела на Ханса темными, колючими глазками.
                «Мастерская гражданина Мореля находится неподалеку?» — спросил он.
                «Вы имеете в виду якобинца Мореля?» переспросила женщина.
                «Похоже, Вы обвиняете его в этом».
                Губы женщины сжались, но она издала лишь хриплый, сухой звук, как жалкий остаток смеха. «Обвиняете его!» — повторила она. «Якобинцев должно быть гораздо больше!» Но тут же она сжала губы, словно сказала слишком много, и описала дорогу к мастерской Мореля.
                Ханс слушал ее, но смысл ее слов ускользнул от него. Когда она замолчала, он резко, после паузы, спросил:
                «Одобряют ли оставшиеся якобинцы то, что некоторые граждане сколачивают состояния, снабжая армию Республики некачественной обувью и униформой?»
                «Кто вам это сказал, гражданин?»
                «Я слышал это в тюрьме от других заключенных, гражданка».
                Ее пронзительный взгляд снова пробежал по его лицу.
                «Я не одобряю», — наконец сказала она, отвернулась и исчезла в темноте за воротами.
                «Народ восстанет», подумал Ханс, и пошел дальше; нужно лишь найти возможность, нужно лишь поговорить с народом, обратиться к нему. Разве Камиль, стоя на стуле в кофейне, не призывал к штурму Бастилии? Камиль Демулен был мертв, Жан Мокко был готов занять его место, даже если Жюли не одобрила бы этого. Кто-то должен был снова призвать народ; если он этого не сделает, это сделает кто-то другой. Но призвать кого? Где сейчас Бастилия? Он снова заблудился и спросил у идущего ему навстречу старика, где находится мастерская Мореля.
                «Там» сказал старик, показывая на другую сторону улицы, вон за тем домом, Вы ее увидите еще издали.»
                Мастерская находилась в самом конце двора. Морель был один. Он сидел за столом, на котором стояли сделанные им бюсты и рассматривал их с довольной улыбкой. Он сразу узнал Ханса.
                «Я рад, что Вы вернулись к нам из Америки, гражданин Мокко» поздоровался он. «Садитесь рядом со мной, посмотрите на мои последние работы. Неплохо, не правда ли?»
                Не ожидая утвердительного ответа, он продолжил: «Раньше я не был так уверен в своих работах, но сейчас даже мои враги говорят, что за последние годы они стали значительно лучше. Настоящее искусство, гражданин Мокко!  Вы признаете это, скрепя зубами!»
                Морель встал, потянулся и начал бродить по мастерской. За последние годы он поправился; живот выпирал над короткими ногами, лицо стало полнее, а рот, маленький и в форме сердечка, довольно улыбался.
                «Разве Вы не были якобинцем?» — спросил Ханс. «Разве Вас не было, когда штурмовали Бастилию?»
                «Теперь я художник», — ответил Морель. «Разве мои бюсты не стали лучше, чем раньше?»
                «Мне тоже так кажется».
                «Вам так кажется!» Морель остановился перед Хансом; они были одного роста. Самодовольная улыбка внезапно исчезла с его лица.
                «Когда якобинский клуб закрыли, я спросил себя: где теперь революция? И я ответил себе: она в армии, гражданин Морель, армия несёт революцию в мир! Я уговорил своего единственного сына вступить в армию ради революции, гражданин Мокко! Он был ещё совсем ребёнком, когда надел форму. Носил он её недолго; пуля попала в него во время итальянской кампании. Прямо в грудь, как писал мне его лейтенант, прямо в сердце! За свободу народов, французов и итальянцев, он пал, дитя революции! Что остаётся мне после этого, кроме моего искусства?» 
                Его лицо застыло. Только когда Ханс передал ему поручение Жюли, улыбка вернулась. Он объяснил, что два года назад, когда Директория праздновала победы Бонапарта в Италии, он сделал несколько бюстов маленького генерала, но они его не удовлетворили; они были слишком безэмоциональными, не отражали того энтузиазма, который сделал маленького генерала кумиром для его солдат, и поэтому не вызывали никакого возвышенного порыва чувств. Возможно, тогда горе из-за смерти сына было слишком сильным. Но теперь Морель чувствовал себя готовым к работе, и он заполнил комнату с низким потолком эскизами с изображениями генерала: голова запрокинута назад, взгляд устремлен на далекий горизонт, где он представлял себе новые победы, волосы падают на лоб, рот суровый и сжатый, подбородок слегка выдвинут, демонстрируя непоколебимую волю к победе над миром, над всей вселенной.
                Морель подбежал к полке, взял бюст, осмотрел его и с отвращением покачал головой. «Это что, Бонапарт?» — спросил он. «Этот жалкий кусок глины, не живой, со слишком длинным носом, слишком широким ртом и пустыми глазами? Мусор, жалкий мусор!» закричал он. «К черту все это!» Бюст разлетелся на куски, и, как будто этого было недостаточно, Морель яростно топтал черепки. Но он тут же остановился, когда вошла его дочь Сюзанна. «Что случилось, моя несчастная дочь?» спросил он.
                «Я принесла тебе табак, отец», сказала Сюзанна.
                «Спасибо». Морель положил пачку на полку между бюстами. «Вы знаете мою дочь, гражданин Мокко? Она хорошая девочка, но она не любит своего отца. Гражданин Мокко принес мне заказ, Сюзанна. Они хотят, чтобы я сделал бюст генерала Бонапарта».
                Сюзанна покраснела, но ничего не сказала. Морель наклонился вперед и внимательно посмотрел на нее.
                «Тебе это не нравится, не так ли?» — спросил он. «Гражданка Сюзанна Морель осмеливается презирать генерала Бонапарта, не так ли?»
                «Я его не презираю, отец».
                «Не смей отрицать! Я знаю твои мысли!»
                «Я не презираю ни одного человека, но я не люблю генерала. Я ему не доверяю».
                «Какое у тебя на это право?»
                «Боюсь, он любит свою славу больше, чем людей».
                «Конечно, он любит славу, которую приносят ему его победы, а я люблю славу, которую приносит мне мое искусство! Если ты ему не доверяешь, значит, ты не доверяешь и своему отцу! Это значит, что ты не любишь своего отца!»
                «Ты же знаешь, что я тебя люблю, отец».
                «Тогда ты, должна любить и генерала Бонапарта!»
                Сюзанна улыбнулась, подошла к отцу и обняла его за шею.
                «Бедное дитя мое!» Морель снова вздохнул: «Я тебя понимаю, как я могу тебя не понимать!»
                Но затем он почувствовал присутствие посетителя, вырвался из объятий Сюзанны и начал обстоятельно и настойчиво торговаться о цене. Когда Ханс наконец смог уйти, он тщетно искал взглядом Сюзанну.
                «Девочка нигде не находит себе места», — сказал Морель. «Девочка переживает, господин Мокко». Он проводил посетителя через двор к главным воротам. Только после того, как Морель поговорил с Сюзанной, Ханс вспомнил замечание Жюли о том, что у Шарля Канара был роман с дочерью скульптора. Его не удивило, что Сюзанна, спрятавшись в воротах соседнего дома, поджидала его.
                «Шарль Канар мне ничего не передавал?» спросила она. По-видимому, она сочла объяснения излишними. «Он ничего не передал, это хорошо, я рада…»
                Ее голос в мастерской звучал резче, но ее милое лицо сохранило дружелюбное выражение. «Я редко вижу Шарля», — сказал Ханс. «У него не было возможности поговорить со мной о Вас».
                «Я его знаю. Он просто ищет славы, как и мой отец, и как Бонапарт. О, эти солдаты, эти художники! Все они одинаковые! Но бюст Бонапарта, безусловно, будет очень эффектным».

                Они шли по длинной узкой улице. Одноногий мужчина в рваной форме с трудом передвигался на костылях. Сюзанна остановилась.
                «Тебе всё ещё больно, Альфонс?» — спросила она. Мужчина прислонился к стене и провёл тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу.
                «Привыкаю, дитя моё», — сказал он. Его лицо было правильным и молодым, карие глаза весело блестели; видимо, боль уменьшалась, когда он не двигался.
                «Я уже не ребёнок», — возразила Сюзанна; к ней вернулся ее мягкий голос.
                «Я должен называть Вас «гражданка Сюзанна»? спросил Альфонс.
                «Если Вам так больше нравится, пожалуйста. Вы нашли работу?»
                «Почему Вы об этом спрашиваете? У Вас есть намерение выйти за меня замуж?»
                «А Вы бы возражали?»
                «Ваш отец был бы против». Альфонс закутался в свою старую униформу, которая стала ему велика. «Посмотрите, как я отощал!»
                При этом он смеялся. Потом он посмотрел на Ханса.
                «Этот гражданин смог бы Вас прокормить гораздо лучше, чем я, Сюзанна», произнес он.
                «Этот гражданин уже женат», объяснил Ханс.
                Альфонс протянул ему руку и представился, назвав свое имя: Альфонс Синар. Он был ранен на обратном пути из Италии, рассказал он, в лазарете ему отняли ногу, но рану он чувствует до сих пор. Он смущенно улыбался, конечно, врач предупредил его, что будут фантомные боли.
                «Вы тоже меня упрекаете, Сюзанна?»
                «Как бы я посмела?»
                Когда Альфонс, опираясь на свои костыли шел в сторону своего дома, Сюзанна смотрела ему вслед.
                «Все мужчины жаждут славы», сказала она. «Он тоже ее искал, я его об этом никогда не спрашивала.»
                В этот момент она казалась старше своих лет, она казалась зрелой. Она обвиняла Бонапарта в том, что Альфонс потерял ногу, поэтому она не доверяет маленькому генералу. Одни считают его другом, а другие врагом якобинцев, но все, кроме нее и Альфонса, надеются на него. Лучше бы он остался в Египте.
                «Вы больше не любите Шарля Канара?»  спросил ее Ханс, когда она замолчала.
                Сюзанна смотрела куда-то вперед. Улица была тихой и пустынной, разве что впереди шел мужчина с тачкой, но он был далеко впереди и шагал очень быстро, они его не догнали бы. Одиночество и тишина, которые окутали улицу делали полдень похожим на ночь, чужую и таинственную, так что Хансу показалось вдруг, что человек с тачкой всего лишь плод его воображения.
                «Это давно в прошлом, когда я любила его,» сказала Сюзанна. «Зато сейчас я знаю точно, что ненавижу его. Мне бы не хотелось иметь ребенка от такого человека».
                «Вы убили его ребенка, потому что Шарль поддерживает генерала Бонапарта?»
                Она не повернула к нему лицо; она продолжала смотреть прямо перед собой на темную фигуру, мужчину с телегой, который вдали, казалось, обозначал конец дороги.
                «Я не убила его,» — ответила она. «Я хотела лишь одного, никогда не рожать от него ребенка».
                Он удивился, что ее голос снова не стал жестким, и осторожно посмотрел на нее искоса. Ее нежное, девичье лицо, с маленьким ртом, коротким, острым носиком и светлыми волосами, казалось, не было тронуто никакими страстями. Возможно, ее любовь и ненависть были всего лишь плодом ее воображения.
                «Вы бы на меня обиделись, если бы я стал восхищаться Маленьким Генералом?» — спросил он.
                Она на мгновение повернула к нему лицо. «Вы совсем им не восхищаетесь, гражданин Мокко,» — сказала она. — «Вы просто хотите надо мной посмеяться».
                «Я такой же маленький, как он; возможно, в этом причина моей симпатии».
                Она рассмеялась — ярко и непринужденно, как дитя. «Разве Вас когда-то не называли Маленьким Пруссаком?» — спросила она.
                «Твой отец тебе это говорил?»
                «Нет, Шарль. Маленький Пруссак и Маленький Генерал, безусловно, пойдут рука об руку».
                «Значит, Вы не возражаете, если я встану на его сторону?»
                «Не прошло и часа с тех пор, как я с Вами познакомилась, гражданин Мокко».
                Она замолчала. «Теперь мне пора возвращаться; меня ждет отец».
                «Я провожу Вас».
                «Ему бы не понравилось, если бы он увидел меня с Вами».
                Тем не менее, он пошел с ней. Дорога немного поднималась в гору, но была такой же пустынной, как и по пути туда, только теперь её оживлял не человек с телегой, а, казалось, она простиралась в бесконечность. Альфонс, ковыляя далеко позади на костылях, представлял собой тонкую полоску, едва различимую на фоне ряда домов.
                «Я любил революцию,» — сказал Ханс, спустя некоторое время, — «я не могу её забыть. Думаю, я недостаточно сделал для неё. Я должен наверстать упущенное, но не знаю, как».
                «Я не могу Вам в этом помочь.»
                Они смотрели друг на друга, не обращая внимания на дорогу. Внезапно их испугал глухой шум, сопровождаемый резкими криками. Немного впереди группа женщин, вышедших из домов, перегородила дорогу; они постоянно двигались вокруг центральной точки, толкаясь и распихивая друг друга, некоторые уступали дорогу, другие, казалось, были парализованы этим зрелищем, так что их отталкивали те, кто шел позади, словно тряпичных кукол. Когда Ханс приблизился, он увидел, что это были, в основном, пожилые женщины, и лишь несколько молодых. Они сердито посмотрели на него, но, узнав Сюзанну, уступили дорогу. Сюзанна прошла между ними, остановилась и закричала. Ханс оглянулся через ее плечо. На булыжниках лежал Альфонс между костылями, его голова ударилась о камни и кровоточила; культя ноги тоже выглядела поврежденной, кровь просачивалась сквозь изношенную ткань брюк. Кто-то расстегнул рубашку у шеи и на груди, которая поднималась и опускалась нерегулярными толчками.
                «Он еще жив», сказал Ханс.
                Какая-то высокая худая женщина, стоявшая рядом с ним, сплюнула. Это была та самая женщина, которую о спросил, как найти дом Мореля.
                «Он еще жив!» огрызнулась она. «Подождите, и как долго! Посмотрим!»
                «Он поскользнулся?» спросил Ханс.
                «Поскользнулся!» крикнула женщина. «Альфонс ловкий! Он просто обессилел от голода!»
                Женщина, которая опустилась на колени перед раненым, обернулась.
                «Вы, гражданки, все знаете, что мой Альфонс работал! Это не его вина, что ему приходится голодать!»
                Некоторые женщины издавали пронзительные, невнятные крики, другие горько смеялись, большинство сжимали губы и молчали.
                «Этот Россэ! Он еще хуже, чем другие армейские поставщики!» — говорила полная женщина, ее рот искажался после каждого предложения, словно она отказывалась произнести еще хоть слово. «Он вышвырнет нас всех на улицу! Это только начало!»
                «Ему следовало бы быть поосторожнее!» — крикнул другой. «Он говорит, что у него нет заказов!»
                «Каждое его слово — ложь!» Они замолчали. Альфонс открыл глаза и попытался сесть.
                «Лежи!» — приказала мать. «Мы тебя поднимем». Альфонс снова откинул голову назад.
                «Он считает, что я работаю не так быстро, как другие,» сказал он.  «Но это неправда. Мне стало только один раз плохо».
                «Альфонс сказал, что ботинки от Россэ — плохие ботинки, армия в них не сможет выиграть войну,» объяснила мать. «Альфонс знает, какие ботинки нужны солдату, но Россэ хочет только зарабатывать деньги, чего бы это ни стоило!»
                Женщины снова закричали, ругаясь и проклиная всех. Из дома вынесли носилки, сделанные из связанных вместе шестов и одеял. Когда Альфонса подняли, лужа крови на тротуаре оказалась больше, чем казалось.
                Его мать начала громко плакать. Сюзанна взяла ее за руку: «Я пойду с Вами,» сказала она. «Мы вызовем врача. Я позабочусь об Альфонсе».
                Она не попрощалась с Хансом и не оглянулась, когда вместе с горожанином Синаром вошла в дом вслед за носилками. Другие женщины начали проявлять интерес к Хансу.
                «Кто это?» — спросила невысокая, коренастая женщина.
                «Он сопровождал маленькую Морель», — сказала старушка с желтоватой, морщинистой кожей. «Ах, эта маленькая Морель! Всегда якшается с богатыми!»
                «Эй, Вы, Вы из Бывших?» — спросила высокая, худая женщина. Ханс посмотрел на них, вгляделся в искаженные, гневные, отчаявшиеся лица остальных и сказал: «Вы правы, гражданки, Этот Россэ – обманщик.»
                «Ах, Вы заключили с ним невыгодные сделки, он был хитрее Вас, не так ли?»
                «Я не знаю Россэ. Но Альфонс был солдатом, он знает, какие сапоги нужны солдатам. Этот Россэ обманывает Республику!»
                «Просто защищайте её, Республику! Сколько Вы на ней заработали? Ваш новый костюм, дом, карета и лошади, не так ли?» Ханс проигнорировал обвинения; наконец, он нашёл возможность, которую так долго ждал. Женское волнение захватило и его, ярость против этого Россэ, против мошеннических поставщиков войны и банкиров, против правящего класса новоиспечённых богачей, которые вырвали победу из рук народа.
                «Он обманул народ, этот Россэ!» — кричал он. «Ваши дети истекают кровью за революцию, а такие как Россэ наживаются на этом. Не допустите этого! Накажите обманщиков! Отомстите за обманутых, раненых, погибших! Отомстите за Альфонса!»
                Слова его не успевали за его мыслями; они сбивались с толку, падали, выпрямлялись и гнались за теми, кто уже бросился вперед. Он говорил о Робеспьере, о своей встрече с ним, повторяя то, что Робеспьер ему сказал: Робеспьер требовал, чтобы ни один гражданин не обогащался за счет другого, и по этой причине он был позорно убит, как и Бабёф и его друзья, которые ссылались на его имя. Ханс пришел в ярость, которая выражалась грубым языком парижских пригородов. За всех нужно отомстить, кричал он, изнасилованных, посаженных на кол, растерзанных, за праведного Робеспьера, друга народа Бабёфа, голодающего Альфонса Синара и всех истерзанных, замученных, окровавленных жертв Белого террора, как его друг Бело, который был благородным человеком. 
                Он не подумал о том, что ни одна из женщин не знала Бело, что Робеспьер для них, вероятно, был просто именем. Он подумал вот о чём: лица женщин повернулись к нему, сначала замкнутые и полные недоверия, но теперь он увидел в них решимость что-то сделать, они ещё не знали, что, и он тоже не знал, что им сказать. Заговорила высокая, худая женщина. Когда Ханс на секунду замешкался, подбирая слова, она воскликнула:
                «К Россэ! Пойдёмте со мной, все вы! Он должен вернуть нам деньги, которые он у нас взял обманом! Я вас отведу, я знаю, где он живёт!» Большинство женщин раньше работали на Россэ; его мастерские располагались во дворе в стороне от улицы. Когда женщины старились и их производительность снижалась, он увольнял их, и на их место занимали их сыновья, дочери и невестки.
                «К Россэ!» крикнула маленькая коренастая.
                Они не пошли в мастерские; там они нашли бы только рабочих, надзирателей и инспекторов. Россэ никогда не показывался среди них; лис оставался в своей норе, объяснила старуха высоким, визгливым голосом. Медленно женщины начали двигаться. Они вспомнили ранние дни Республики; тогда они день и ночь помогали в кузницах, установленных на улицах и площадях, изготавливая оружие для своих мужей и сыновей. Казалось, героические времена вернулись. Высокая, худая женщина и невысокая, коренастая женщина, гротескная пара, шли впереди. Когда Ханс увидел, как женщины проходят мимо него, направляясь по улице к городу, его волнение утихло. Что будут делать обезумевшие женщины, чего они добьются, если их смутные надежды не сбудутся? Разобьют ли они окна, зеркала, мебель в каком-нибудь доме? Схватит ли их полиция и увезет в тюрьму?
                «Остановитесь! Не ходите!» — крикнул он. «Вы не найдете Россэ в его доме! Он сбежит, прежде чем вы до него доберетесь!»
                Но его голос охрип; женщины больше не слышали его, лишь несколько последних оглянулись, не понимая в чем дело. Ханс поспешил за ними. Женщины, подгоняемые двумя дамами, бежали все быстрее и быстрее; казалось, догнать их невозможно. Следуя за ними, он с удивлением заметил, что улица уже не казалась такой длинной, как прежде, когда ее не заполняла темная, движущаяся масса. Женщины пересекли боковую улицу, затем еще одну, затем круглую площадь, которая казалась одновременно странной и знакомой, словно он видел ее во сне, и повернули по диагонали налево. Они вышли на широкую прогулочную аллею. Улица, которая здесь уже не была такой узкой, стала более оживленной. Полдень закончился. Приближавшаяся машина, идущая им навстречу, остановилась и стала ждать; пешеходы толпились у стен домов, если не успевали вовремя укрыться в проходе. Вскоре женщины погнали перед cобой толпу пешеходов, спасающихся от бунта. Бунт был незначительным; женщин было немного, двадцать или тридцать, а может быть, сорок, но пешеходы в высоких сапогах и с высокими воротниками, дамы с развевающимися шарфами — все они знали, что тридцать или сорок разгневанных женщин способны превратить Париж в раскаленную печь бушующих страстей; они достаточно часто сталкивались с этим в прошлые годы. Женщины, бросившиеся вперед, тоже это понимали; они были полны решимости использовать свою силу, и, наконец, Ханс тоже это понял. Поняв, что не может удержать женщин, он медленно последовал за ними, смеясь в лицо испуганным бродягам, осторожно выходящим из ворот. «Хорошо, — подумал он, — так и должно быть». Волнение вернулось; он сжал кулаки, прошептал про себя проклятья, французские проклятья, точно так же, как думал мысленно на французском, и прочитал по лицам молодых людей, которые отшатнулись от него, что он не только подумал об этом, но и произнес это вслух. Он поднял сжатые кулаки против нарядно одетых бездельников, но не стал их бить; он удовлетворился угрозой и поспешил догнать группу.
                Впереди дорога выходила на улицу Сент-Оноре, по которой в это время суток кареты выезжали на окраины города. Шествие женщин было неудержимым. Возможно, первые пытались остановиться, но были оттеснены на дорогу массой тех, кто шел позади; возможно, они встали на пути карет, чтобы вытащить богатых дам, но кареты держали оборону. Ханс услышал крики, затем увидел, что женщины разворачиваются и убегают. Они уже не были сплоченной толпой, а представляли собой отдельные группки, множество отдельных людей, которые, охваченные ужасом, разбегались во все стороны, оставляя после себя безжизненные и все еще дергающиеся тела на булыжной мостовой улицы Сент-Оноре, по которым одна за другой катилась кареты; поток карет казался бесконечным.
                Даже на следующий вечер, на приеме, устроенном старшей мадам Пермон, матерью банкира и вдовой интенданта Пермона, инцидент на улице Сент-Оноре все еще обсуждался. Первые прибывшие гости по-прежнему держались сдержанно. Салон мадам Пермон находился на первом этаже. Она, как обычно, сидела в своем кресле у окна с видом на сад и объясняла всем, кто ее приветствовал, что два дня назад у нее случился нервный срыв, и она с трудом поднялась с постели. Ее лицо было идеально овальным, как у ее дочери Лоретты, и у нее также был такой же классический профиль; однако цвет лица, все еще молодой и гладкий, был немного светлее. Ее невестка извинилась за то, что не может прийти, по причине недомогания; обычно она держалась подальше от приемов на первом этаже, и обе эти женщины недолюбливали друг друга.
                Поначалу разговор был односложным и натянутым, каждый ждал, когда другой упомянет о том чувстве, которое их всех взволновало. Но именно мадам Амлен, мулатка пленительной непривлекательности с черными глазами, одновременно нежными и слегка навыкате, разрушила это очарование. Она заговорила, как только вошла.
                «Какая драматическая сцена, моя дорогая, моя почтенная!» — воскликнула она, спеша к хозяйке. «Все наши театры не способны произвести такой эффект! Мы въехали прямо в центр обезумевших гуляк и переехали их, не останавливаясь! Месье де Л'Эгль и месье де Монро, сопровождавшие меня верхом, ехали рядом, не взглянув на бунтовщиков! Это была победа, моя обожаемая!»
                Их окружало облако розовой эссенции и полукруг из мускаденов тех самых, модных молодых людей. К ним присоединился и месье Пермон. Хотя его мать не была в восторге от того, что сын ухаживает за мулаткой, она кивнула ему с улыбкой; мадам Амлен была в моде, а старшая мадам Пермон разбиралась в моде, независимо от того, соответствовала она её вкусу или нет. «Я уже слышала, дорогой», — сказала она. — «Я бы тоже не остановила свою карету».
                «Это было бы невозможно, моя защитница», — радостно воскликнула мадам Амлен. «Лошади были дикими, кучеры сказали, что не могут их укротить. Ах, наши кучеры! Их почти можно назвать героями; они знают, чем мы им обязаны!»
                «Дорогая девочка сегодня использовала еще больше розовой эссенции, чем обычно», — подумала мадам Пермон. День был жаркий; она, наверное, потела больше обычного. «Вы тоже героиня, моя прекрасная девочка», — сказала она, улыбаясь мадам Амлен.
                «У Вас стальные нервы; Вас не смущает вид крови…»            
                «Кровь черни, моя покровительница!»
                «Я сожалею, что меня там не было; вид этой крови тоже меня бы удовлетворил. Каждое восстание напоминает мне о моих предках, о роде Комнинов, которых византийская толпа свергла с императорского престола».
                Сколько же потомков оставили Комнины, подумала мадам Амлен; их можно встретить в каждом уголке Франции. «Сочувствую вам, Глубокоуважаемая!», — заверила она ее.
                Несколько дам из числа старой аристократии, вернувшихся из ссылки, и Жозефина Бонапарт появились у французских дверей, сопровождаемые гофмейстером. Общество вокруг мадам Амлен расступилось, приветствуя новых гостей и мулатку, прислонившуюся к красавцу Монтрону и покачивающую бедрами, их проводили в столовую, где уже ждали ликеры и вино. Разговор в гостиной продолжался на ту же тему.
                «Эти безумцы хотели разграбить дом владельца фабрики», — сообщила мадам де Брюнвиль, симпатичная блондинка.
                «Как только они начнут грабить и убивать, их уже не остановить», — объяснила мадам Пермон.
                «Как им пришла в голову идея объединиться? Кто-то же ведь им это внушил?»
                Мадам Бонапарт знала эту историю. Поворачивая по очереди свое мягкое, ухоженное лицо к каждой из дам, она рассказывала, как к женщинам обращался молодой человек.
                «Говорят, это был красивый молодой человек,» — сказала она, — «со светлыми волосами и выразительными глазами. Говорят, он говорил очень убедительно».
                «Это видно по успеху, — заметила мадам Пермон. «Я легко верю, что мужчина был молод и красив; женщины не стали бы долго слушать старого, некрасивого человека. Но мне интересно, что могло внушить такую глупость красивому молодому человеку!»
                «Возможно, у него были совершенно другие намерения», — предположила мадам Бонапарт.
                «Вы хотите сказать, что он спровоцировал бунт, чтобы его подавили?»
                «Наш добрый Фуше искусен в таких тонких инсценировках».
                Дамы рассмеялись и согласились с мадам Бонапарт. Начальник полиции Фуше, старый якобинец, научился запугивать людей во время Террора; вполне возможно, что этот красивый молодой человек подстрекал женщин по его приказу. Только вот результат оказался для Фуше совершенно неожиданным.
                «Он бы их арестовал, но я думаю, лучше, что их рассеяли таким образом», — сказала Жозефина Бонапарт. Ее карета первой въехала в толпу. Она боялась, что разъяренные женщины набросятся на нее, и крикнула своему кучеру, чтобы он продолжал движение. Он послушался, и она была убеждена, что это спасло ей жизнь. Кареты, следовавшие за ней, поступили так же.
                Остальные дамы согласились. Тема исчерпана; им нужна была новая сенсация. Мадам Амлен сменила любовника, и, когда Жозефина пошла к соседям, всем рассказывали, что сопровождавший её молодой гусарский лейтенант, был тот самый, которого Бонапарт из ревности отправил обратно во Францию во время итальянской кампании. Жозефина вела себя слишком вызывающе, рассудили дамы; она не учитывала, что Бонапарт моложе её, завоеватель Италии и Египта, победоносный генерал и гордость Республики, человек, заслуживающий внимания. Через открытые французские двери они наблюдали за Жозефиной, которая сидела с бокалом вина в руке, откинувшись на диванную подушку и восхищенно смотрела на молодого человека.   
                «По крайней мере, на нём нет униформы», — заметила мадам Пермон. «А остальные Бонапарты придут?» — спросила мадам де Брюнвиль.
                «Думаю, нет. Моя старая подруга Летиция на публике называет свою свояченицу только «Старушкой».
                «Она права. Не знаю, что этот маленький генерал находит в этой увядшей креолке».
                «Её дочь очень привлекательна».
                «Это была бы веская причина».
                «Но у «Старушки» есть опыт, который ей на пользу». Мадам Пермон взглянула на французские двери. «Новые лица», — сказала она.
                «Нам нужны перемены. Супружеская пара Мокко, дамы».
                Она пригласила Ханса и Жюли, потому что Ханс был знаком её невестке. «Бедняжке не везёт с любовниками», — усмехнулась она. «Молодой Канар уже ищет более влиятельных покровительниц, и всякий раз, когда она пытается освободить из тюрьмы красивого молодого человека, он умирает прямо перед тем, как она успевает это сделать.»
                Дамы рассмеялись. Когда им представили Ханса, дамам захотелось узнать, как он попал в тюрьму. Он медлил с ответом, но Жюли удовлетворила их любопытство.
                «Его собственная дочь выдала его за другого!» воскликнули они. «Как это было возможно? Играючи? Какой странный ребенок!»
                Ханс опустил голову. Вчера, незадолго до его возвращения от Мореля, она получила приглашение, и Хансу пришлось ее сопровождать, потому что ей предстояло обсудить с мадам Пермон кредит. Он не хотел рассказывать ей о том, какую роль он сыграл в «восстании» женщин. Жюли непринужденно шутила над выходкой Альбертины и о том, как могла произойти такая ошибка.
                «Мы хотели бы узнать, за кого Вас выдавала Ваша дочь, месье Мокко», — сказала мадам Пермон, посчитав, что настало время втянуть в разговор и мужа. Ханс слегка поднял голову; ему не нравилась старая мадам Пермон с ее накрашенным лицом в бледном, похожем на вуаль платье.
                «За маркиза де Гремонвиль», — ответил он. «Думаю, это имя Вам ничего не говорит».
                Мадам Пермон оглядела собравшихся дам. «Может быть, кто-нибудь из дам сможет меня просветить?» — спросила она. Невысокая брюнетка шагнула вперед, но была слишком застенчива, чтобы присоединиться к разговору, и ответила лишь на вопрос мадам Пермон: «Это знаменитый Лоран, мадам!»
                «Ах, Лоран! Это говорит в Вашу пользу, месье Мокко, что ваша дочь выдавала Вас за такого знаменитого господина», — сказала мадам Пермон.
                «Я бы назвал этого господина довольно печально известным», — сказал Ханс, глядя ей в глаза. «Я сам был свидетелем совершенного им убийства».
                «Печально известным? Можно и так сказать», — равнодушно ответила мадам Пермон.
                Ханс проигнорировал её замечание. «Это было ужасно», — продолжил он. «Тем более ужасно, что Лоран оставался дружелюбным на протяжении всего происшествия. По-видимому, он считал, что оказывает своей жертве услугу».
                Эта сцена была так же ярка в его памяти, как если бы она произошла сегодня. Он начал рассказывать свою историю: о всадниках, перекрывших дорогу, о друге детства Лорана Андре Боске, об отчаянии Эмиля Боске, о своей собственной тщетной попытке предотвратить убийство. Но затем он резко остановился, вспомнив, что Жюли посчитала, что Пермонам будет полезно услышать об этом.
                «Вы хорошо рассказываете», — одобрительно сказала мадам Пермон.
                «Эти люди делают все проселочные дороги опасными», — сказала Жюли. «Они вредят торговле. Ходят также слухи, что они организуют возвращение на трон Капетов; некоторые из молодых людей уже заявили права на замки своих отцов».
                Мадам Пермон сразу все поняла. 
               
                «Права?» — повторила она. «Я расскажу об этом своему сыну. Спасибо       за совет, мой дорогой».
                Из прихожей вышел Филипп, молодой слуга, сын якобинца.
                «Кого вы ищете, Филипп?» — спросила мадам Пермон.
                «Прибыл месье Уврар, мадам».
                «Тогда скажите это моему сыну. Быстро, поторопитесь!»
                Но она тут же повернулась к Хансу: «Все ли пруссаки такие же                разговорчивые, как вы, месье Мокко? Во время войны мы увидели другую сторону ваших соотечественников».
                «Возможно, но я теперь француз, мадам».
                Мадам Пермон посмотрела на него с нескрываемой симпатией.
                «Я не понимаю, почему Вы не стали опасны для моей невестки», —                заметила она, прежде чем поприветствовать нового гостя, месье Уврара.
                Хотя банкир считался самым богатым человеком в Париже, мадам Пермон не выделяла его среди остальных; она знала, чем обязана репутации своего дома. Уврар был еще молод и красив, качества, которыми могли бы гордиться и другие. Она беседовала с ним до прихода своего сына; это была единственная честь, которую она ему оказала. Тихо повторив сыну сообщение Жюли, она снова обратила внимание на остальных гостей.
                На приемах у своей матери молодой Пермон вел переговоры, о которых сотрудники его конторы не должны были знать; его мало волновало, что дамы подслушивают. Когда он вошел в столовую с Увраром, мадам Амлен уже удалилась в боковую комнату со своими мускаденами; остались только ее муж, интендант Амлен, Бонапарт и ее любовник. Жозефина сдержанно поприветствовала Уврара, чтобы подчеркнуть, что его богатство не производит на нее никакого впечатления. Пермон подозвал слугу. «Выпьете вина или ликера, Уврар?» — спросил он. Банкир предпочел вино. Когда Жозефина собиралась оставить господ заниматься своими делами, он остановил ее.
                «Никакие дела не могут быть настолько важными, чтобы я захотел отказаться от вашего общества, мадам», — заявил он и выпил с ней. «Кроме того, я не знаю, о чем мы могли бы говорить».
                «Ни о чем, абсолютно ни о чем», согласился Пермон. Господин Амлен, приветствовавший Уврара, печально покачал своей маленькой головой.   
                «Проблемы только с правительством,» — сказал он, — «но мы к этому                привыкли».
                «Давайте сместим Директорию,» — предложил Пермон со смехом.
                «Думаешь, это возможно?»
                «Нигде больше нет порядка. Бизнес падает, улицы небезопасны, наши генералы скоро покинут Италию, вскоре враг снова окажется в стране. Талейран уже ушел из правительства».
                «Потому что американцы обвинили его во взяточничестве,» вмешался господин Амлен.
                Уврар поставил пустой стакан обратно на стол.
                «Он использовал скандал как предлог для своей отставки,» — сказал он.  «Похоже, директора просто ждут, когда кто-нибудь придет и вышвырнет их на улицу. Эти господа потеряли веру в себя».
                «Вы хотите занять их место?» — спросила Жозефина. Ее любовник, темнокожий молодой человек с мягкими чертами лица, рассмеялся слишком громко.
                «Можно я предложу себя в качестве личного телохранителя, господин Уврар?»  спросил он. «Я имею в этом некоторый опыт.»
                «Почему же тогда генерал Бонапарт отпустил Вас?» спросил господин Пермон.
                «Генералы рассуждают иначе, чем банкиры.»
                «Ангажируйте его, Уврар», поддержал Амлен.
                «Стрелять он, наверняка умеет; а это главное.»   
                «Стрелять я и сам умею, друг мой» ответил Уврар.
                «Я сам себе телохранитель.»
                «Снова шанс упустили, Ипполит» поддела Жозефина.
                Приятное лицо Ипполита оставалось бесстрастным.
                «Вы скупы, месье Уврар», — сказал он. «Экономить на телохранителях — ошибка».
                «Я даже более бережлив, чем Вы думаете, мой друг», — сказал Уврар, похлопав Ипполита по плечу.
                «Было бы расточительно с моей стороны управлять страной вместо того, чтобы вести собственный бизнес. Для политики нанимают амбициозного дурака; это дешевле».
                «Мы видели, к чему нас приводят амбициозные дураки», — возразил Амлен. «Если мы не будем осторожны, они сдадут нас якобинцам…»  «Или Бывшим», — сказал Пермон. «Якобинцы не дадут нам шанса что-либо заработать, а Бывшие будут требовать себе свою собственность назад. Нам следует попробовать теперь с генералом».
                «Чтобы он мог контролировать армейские поставки, да?»
                «Если он будет заниматься управлением, у него больше ни на что не будет времени. Впрочем, генералы тоже учатся брать деньги.»
                Слуга, пожилой мужчина в кюлотах и туфлях с пряжками, который, по-видимому, ранее служил в аристократических домах, снова разносил наполненные бокалы на серебряном подносе, так как прежние уже были пусты. Уврар взял один, подержал его в руке, поднёс к свету свечи и наблюдал, как пламя, преломлённое через жидкость, меняет свою форму.   
                «Вам следует предсказывать будущее, Пермон», — предложил он.
                «Вы против генерала, Уврар?»
 «Вы знаете еще кого-нибудь? С тех пор, как Жубер совершил ошибку,  когда погиб под Нови, найти ему замену трудно».
                Разговор до сих пор был игрой, никто из участников не воспринимал его всерьез. Только, когда Уврар признался, что тоже рассматривал эту идею, остальные обратили на это внимание, но скрыли это.
                «Вы забываете о Моро», — сказал Пермон.
                «Об этом фанатичном республиканце? Он бы выдал нас якобинцам».
                «Это немного преувеличено».
                «Кроме того, его считают неподкупным».
                «Конечно, ему не предлагали достаточно».
                «Если Вы хотите поэкспериментировать, Пермон, не рассчитывайте на меня».
                «Возможно, следует рассмотреть кандидатуру Бернадотта», — предложил Амлен.
                «Он более обходителен, признаю».
                Некоторое время они обсуждали Бернадотта. Жозефина тем временем кокетничала с Ипполитом и, казалось не принимала участия в разговоре.
                «Как Вы думаете, наши директора хоть как-то уважают Бернадотта?» —        насмешливо спросил Уврар.
                «Об этом нужно поговорить с Талейраном», — предложил Пермон.
                «Просто спросите у него совета», — со вздохом предложил Уврар. «Прошлой зимой я встретил человека, который утверждал, что получил от него однозначный ответ — не знаю, на какой вопрос».
                «Вероятно, он его неправильно понял», — объяснил Амлен, повернувшись к Жозефине. «А что думает мадам?»
                Она мельком взглянула на каждого из них.
                «Простите, я не слушала этого господина», — сказала она. «Ипполит безутешен, потому что месье Уврар не хочет его нанимать. О чём вы говорили?»
                «Мадам, если я не ошибаюсь, родственница генерала Бернадота», — сказал Пермон.
                «Довольно дальняя родственная связь. Он зять моего шурина».
                «Если бы он был главой государства, он бы, конечно, замолвил за Вас словечко, Ипполит», — насмешливо заметил Уврар.
                Жозефина, похоже, не была в восторге от этой перспективы. «Родственники не всегда лучшие защитники», — заметила она.
                Уврар наклонился через стол и поднял бокал:
                «Мадам Бонапарт, естественно, хочет видеть своего мужа главой государства», — сказал он, — «и мы считаем это понятным».
                «Он уже завоевал Египет; ему больше нечего там делать», — сказал Пермон. «Но, возможно, он также хочет завоевать Персию, или Африку, или Индию, я не знаю, что там еще».
                «На Францию у него нет времени», констатировал Амлен.
                «И для мадам тоже нет?» — осведомился Уврар. Жозефина рассмеялась и продолжила разговор с Ипполитом.
                «Возможно, маленький генерал не так уж плох,» — предположил Пермон. «Он энергичен, он восстановит порядок, затем вернет себе славу, и нам не придется с ним иметь дело.»
                «Что вы думаете, Уврар?» — спросил Амлен. Но богач не был более склонен дать столь однозначный ответ, как это сделал бы бывший епископ Талейран. — «Спросите его, хочет ли он вернуться во Францию,» — это все, что он сказал.
                «Поражения в Италии должны были бы стать для этого основанием. Это его завоевания, которые не стали победными.»               
                «Вы попросите его вернуться, мадам?» спросил Пермон.
                На этот раз Жозефина включилась в разговор.
                «Я не хочу выдвигать тщетные просьбы», — ответила она. «А что, если Вы спровоцируете его ревность, мадам?» — предположил Уврар. Жозефина тоже не смогла избежать всеобщего веселья.
                «Вы требуете, чтобы я сама его обвинила?» — воскликнула она.
                «Если хотите, мадам, мы с радостью сделаем это за вас», — заявил Амлен.
                «Да, сделайте это, сделайте это скорее! Если он будет править Францией, он запретит Вам насмехаться над беззащитной женщиной!»
                «Почему бы Вам не защитить мадам, мой друг?» — спросил Уврар, повернувшись к Ипполиту.
                Молодой человек удивленно перевел взгляд с одного на другого.
                «Я не заметил, чтобы кто-то из оскорбил мадам», — сказал он. Смех выманил мадам Пермон и ее окружение из приемной.
                «Над чем Вы смеялись, мои дорогие?» — спросила она. «Позвольте нам разделить ваше веселье».
                «Ипполит такой забавный», сказала Жозефина. «У него всегда такие странные идеи! Прошлой ночью он хотел навестить женщин, которых мы сбили на улице, а сегодня…»
                «Боже мой, зачем он хотел навестить этих женщин?» — перебила мадам Пермон. Ипполит изогнул свои красивые губы.
                «На войне люди получают ранения», — сказал он, — «но женщин не расстреливают».
                Амлен с любопытством посмотрел на него.
                «Женщины, о которых они говорят, хотели напасть на владельца фабрики Россэ в его доме», — объяснил он, — «чтобы украсть его имущество и убить его самого. Они вели войну против одного из нас. Как легко это могло перерасти в войну против всех нас! Разве мы не должны защищаться?»
                «Когда я только представляю, что эта взбешенная толпа могла ворваться в наш дом!» — воскликнула мадам Пермон. Дамы, которые сидели и тихо пили вино, издали резкие крики ужаса, несколько преувеличенные и несерьезные, поскольку чувствовали себя в безопасности у Пермонов, особенно в компании богатого Уврара.
                «Вы должны помнить, что женщины были сильно возбуждены», — сказал банкир, немного скучая. Ипполит внезапно взволновался; его лицо дернулось, он сжал кулаки и встал.
                «Виноват тот человек!» — яростно воскликнул он. «Он должен был видеть их, бедных измученных женщин!»
                «Вы действительно навещали этих женщин?» — ошеломленно спросила Жозефина.
                «В больнице я видела лишь немногих; большинство уже увезли к семьям или в морги. Я раздала имеющиеся у меня деньги самым бедным. Они молча смотрели на меня; они были слишком слабы, чтобы поблагодарить меня. Только одна из них, умирающая, говорила без умолку!»
                «О чём она говорила?» — взволнованно спросила невысокая брюнетка.
                «Она проклинала человека, который их подстрекал! Она сказала, что хочет попасть в ад, чтобы увидеть, как его пытают».
                Мадам де Брюнвиль, стоявшая рядом с Хансом, вскрикнула. Он так сильно сдавил бокал, что он раскололся. С его ладони потекла кровь.
                «Ах, черт возьми, ад!» — воскликнул он, — «его не существует!»
                Маленькая брюнетка перевязала ему руку своей шалью. «Конечно, ад существует», — возразила она. — «Потом нужно будет промыть рану».
                Все замолчали и уставились на него, словно ожидая объяснений. Он встретил их взгляды смущенным изумлением, словно эти спекулянты, эти банкиры, эти полуобнаженные, украшенные драгоценностями дамы были стаей диких зверей, готовых наброситься на него. Но он был полон решимости защитить себя от этих зверей. Он сделал шаг вперед.
                «Женщина права, я заслуживаю ада», — сказал он.
                «Ты, Ханс? Боже мой, о чем ты говоришь!» Он резко обернулся; это была Жюли.
                «Да, это я!» — закричал он на нее, недоумевая, что она ему сделала такого, за что он так ее ненавидел в тот момент, словно это она лишила его жизнь всякого смысла и цели.
                «Это я говорил с женщинами! Я гнал их на смерть! Но я бы предпочел пойти с ними к Россэ и заставить его заплатить сумму, которая спасла бы их мужей и сыновей от голода!»
                Он услышал эхо своего голоса. Затем зазвенел бокал, свечи замерцали под ветерком, проникавшим через открытое окно в соседней комнате. Лицо Жюли стало напряженным и выразительным. Внезапно кто-то рассмеялся; это была мадам Бонапарт.
                «Как убедительно он играет свою роль,» — сказала она. Я понимаю, почему женщины были им очарованы».
                Но Ипполит был возмущен.
                «Вы подстрекали женщин к этому ради денег?» — спросил он.
                «Это не имеет значения,» — ответила Жозефина.
                «В любом случае, он достиг своей цели,» заметил Уврар.
                Он присоединился к смеху Жозефины. Мадам Пермон запрокинула голову, сияя от гордости за возможность подарить своим гостям это ощущение, и спросила Ханса, кто отдал ему приказ к действию. Миниатюрная брюнетка велела слуге принести воду, ослабила повязку, промыла рану и перевязала ее заново; другие дамы помогали ей. Он тщетно сопротивлялся. Жозефина, которая встала и присоединилась к группе, предложила совет, как остановить все еще текущее кровотечение.
                «Я хотел помочь женщинам», — сказал Ханс Ипполиту, стоявшему позади Жозефины и сверлящему его взглядом. «Они были в отчаянии и взволнованы. Молодой человек, работавший у Россэ, упал на улице в обморок от голода!»
                «Вы поверили этому?» — спросила Жозефина. Все снова рассмеялись.
                Затем Ханс вырвался, оттолкнул маленькую брюнетку, которая пыталась его удержать, миска с водой опрокинулась, он поспешно выбежал, Жюли последовала за ним; он пробежал мимо Филиппа, который вызвал карету для господина Мокко. Когда Жюли вышла на улицу, Ханс уже скрылся в темноте. Она вернулась в зал, чтобы подождать там, пока прибудет карета. Маленькая брюнетка последовала за ней.
                «У него мой платок», — сказала она. «Он взял нечаянно мой платок. Он был весь красный от его крови!»
                «Я пришлю Вам ваш платок завтра», — ответила Жюли.
                «О, он все равно испорчен», — сказала маленькая брюнетка.
                Филипп вернулся и сообщил, что карета подана.


















                Часть четвертая



                Предатель и преданные


                На следующее утро казалось, что Жюли забыла о своем визите к Пермонам. Спокойно и с оттенком насмешки она заговорила о новых модных тенденциях. Она хотела заказать гравюры на меди с изображением платьев дам и костюмов мускаденов, возможно, слегка карикатурные, чтобы над ними смеялись не только простые люди, но и офицеры; среди них были бы изображения некоторых замков Парижа, загородных усадеб Уврара и других банкиров.
                «А как насчет египетских гравюр?» — спросил Ханс.
                «С этим спешить не стоит; я хочу сначала обсудить это с Пермоном. Кроме того, Морель еще не представил бюст Бонапарта».
                Она заказала гравюры с модными нарядами тем же утром. Ханс поднялся наверх, чтобы поприветствовать Фредерика. Катерина, няня, подозрительно наблюдала за ним.
                «Вы ведь не причините вреда ребенку, правда?» — спросила она.
                «Что у Вас за подозрения?» —спросил он.
                «Вы не жалели старушек», — ответила она.
                Он не ответил. Старый Фуэ тоже испуганно смотрел на него, но не осмеливался ничего сказать; только Ахилл Фуко казался невозмутимым. Жюли не упомянула о происшествии на улице Сент-Оноре; об этом заговорил Ханс.
                «Мадам Пермон снова пригласила нас», — сказала Жюли в конце фруктидора.
                «После скандала? Это меня удивляет», — сказал он. — «Она не держит на тебя зла; наоборот, именно это сделало тебя интересным».
                «Я бы предпочел отказаться».
                «Тебе только на пользу, когда о тебе говорят».
                Он немного поколебался, а затем ответил: «Я забыл, что ты тщеславна по отношению ко мне …»
                Казалось, что Жюли не почувствовала упрека. По отношению к себе она тоже тщеславна, добавила она. 
                Пермон был готов дать ей кредит; контракт должен был быть подписан через несколько дней. Планы типографии были окончательно утверждены, и как только у нее появятся деньги, она переоборудует пристройку и закажет типографский станок.
                Прошел час после ужина. Голос Жюли был холодным и деловым, а мерцающие свечи искажали свет, падающий на ее лицо. Когда она встала, чтобы почистить свечи, Ханс увидел, как ее тень, большая и угрожающая, двинулась по стене, наклонилась и протянула к нему руку.
                «Что тебе от меня надо?» крикнул он, обращаясь к тени.
                Жюли удивленно на него посмотрела.
                «Что тебя так взволновало?» спросила она, но поскольку он промолчал, сказала: «Одиночество в американских лесах, плохо сказалось на твоем самочувствии. Тебе нужно общество. Ступай к мадам Пермон.»
                Поскольку Жюли подошла ближе, тень, огромная и бесформенная, заполнила почти всю стену.
                «Какое мне дело до этой старой женщины», заговорил Ханс с тенью. «Пусть ищет себе любовника, где хочет!»
                «У мадам Пермон нет любовников».
                Ханс отвернулся от пугающей тени, сел за стол, оперся подбородком о сложенные руки и уставился на свечу.
                «Эти спекулянты ничуть не лучше, чем были дворяне», сказал он.
                «Сейчас совсем другое время, Ханс, в каждом времени есть свет и тень.»
                «Да, вот и твою тень я сейчас вижу.»
                «Что ты имеешь в виду?»
                Он поднял глаза, посмотрел на нее и на ее тень за ее спиной, которая беспокойно колебалась, то ли потому, что она дрожала, то ли потому что дрожало пламя свечи, было непонятно.
                «Я все еще ее вижу», сказал он.
                Она повернула голову. «Какие у тебя странные идеи», — сказала она. «Я никогда не обращала внимания на свою тень».
                «Тебе это и не нужно. Тебе же нужно зарабатывать на жизнь».
                Жюли с любопытством наблюдала за своей тенью на стене, пошевелилась,
                подняла руку, снова опустила её, протянула ладонь и попыталась нарисовать теневые картины, но у неё не получилось.
                «В Германии силуэты всё ещё популярны», — сказала она. «Я все же предпочитаю гравюры».
                «Это твой способ заработка …»
                «Не только по этой причине. Гравюра чёткая, недвусмысленная, точная; она позволяет зрителю увидеть каждую деталь».
                «Силуэт так же чёткий и точный».
                «Но он показывает только контуры; всё остальное остаётся тёмным. Он искажает. Он может сделать уродливое прекрасным, а прекрасное — уродливым. Он такой же неопределённый, как твой язык».
                «Наш язык способен выразить всё: каждую мысль, каждое чувство, все формы, цвета и звуки мира». Последние слова он произнёс по-немецки. Жюли склонила голову и прислушалась к эху.
                «Тебе надо было бы быть поэтом», сказала она.
                «Значит, ты признаешь, что наш язык красивый?»
                «Возможно, но недостаточно ясный. У некоторых слов так много значений, что никто не может их различить. Ваш язык тоже может сделать уродливое прекрасным, как силуэт».
                Она всё ещё смотрела на свою тень и пыталась снова изобразить фигуры. Когда у неё снова ничего не получилось, она опустила руку.
                «Моя настоящая рука красивее, чем моя теневая рука», — заметила она.
                «Тебе не нравится наш язык только потому, что он не слишком годится для бизнеса», бросил он.
                «В самом деле, ты прав. Пермон это лишь подтвердил. Однажды он вел переговоры с одним из ваших соотечественников; они оба говорили по-немецки, но в присутствии переводчика, который переводил все, что Пермон не совсем понимал. Тем не менее, немец позже заявил, что они договорились о чем-то другом…»
                «Без контракта?»
                «Контракт тоже был написан на немецком. Переговоры проходили в Германии».
                «Ты противоречишь себе, Жюли. Ты только что доказывала, что немецкий язык исключительно хорошо подходит для ведения бизнеса».
                «Если надо обмануть партнера».
                «Это часть бизнеса».
                «Я никогда не жульничала».
                «А Пермон? Амлен? Уврар? Они тоже никогда не жульничали?»
                «Они опытные бизнесмены, это другое дело».
                «Ты хочешь сказать, что они владели французским языком искуснее                своих партнёров?»
                Жюли задумчиво посмотрела на него: «Что ты имеешь против меня?» — спросила она.
                «В тот вечер у Пермонов я тебя ненавидел».
                «Почему, дорогой?»
                «Ты думаешь только о своих делах; всё остальное тебя не волнует. Ты     бы тоже переехала женщин и сказала, что они не заслуживают лучшего».
                «Я бы этого не сделала и не сказала бы. Ты так плохо меня знаешь?»
                «Я не знаю, знаю ли я тебя вообще!»
                Была ли это та самая Жюли, которая оставалась спокойной и невозмутимой, не только в делах, но и тогда, когда он каждый день навещал Альбертину и пренебрегал Фредериком, той самой, которую он любил, и он тщетно гадал, не перестала ли она его любить, может быть, просто не хотела расставаться с ним из соображений удобства. Но теперь появилась другая Жюли, которая обнимала его по ночам страстно, безудержно, с пылом, который никогда не угасал. Это были две разные женщины, которые никогда не сливались в одну. Так было всегда, но после его возвращения из Америки эта двуличная Жюли стала для него еще более загадочной. Она возбуждала его чувства сильнее, чем Мэри, и была не менее опытна и искусна в бизнесе, чем нью-йоркские купцы.
                «Почему ты меня больше не узнаешь?» спросила Жюли. Он попытался объяснить, но не смог; он оборвал себя на полуслове.
                «Ты мечтатель», — сказала она, улыбаясь.
                «Я не бизнесмен», —раздраженно ответил он.
                «И ты им не станешь. Дай мне немного времени, чтобы найти тебе               подходящую работу, чтобы ты перестал меня ненавидеть».
                Когда Жюли легла спать, Ханс вышел из дома. Улицы были еще весьма оживленными.
                Наступил час, когда обычно начинались вечерние балы, но пары, охочие до танцев, никуда не спешили; ночь была достаточно длинной. Ханс шел по ярко освещенной прогулочной аллее Дворца Равенства, прижимаясь к стенам зданий. Он остановился перед кофейней, которая напомнила ему кафе «Корраца», но, открыв дверь, понял, что он заблудился. Тем не менее, он вошел и нашел место за столиком, за которым сидел только один посетитель. Когда официантка поставила перед ним заказанное вино, его сосед по столику наклонился к нему и сказал: «Поздравляю, гражданин Мокко, и желаю Вам дальнейших успехов». Ханс изучал лицо мужчины, не узнавая его.
                «Вы не припоминаете Вашего сокамерника?»  спросил Бовер. «С момента нашей последней встречи я немного похудел. Утомительно бродить по улицам Парижа с утра до вечера. К сожалению, я не могу удовлетворить своих клиентов так же хорошо, как Вы, мастер в нашем деле.»
                Ханс отвернулся, его отталкивала бесстыдная, выпрашивающая покорность улыбки Бовера. Другие гости мало чем отличались от него: бледные и изможденные, некоторые лица были покрыты отвратительной сыпью. Улыбаясь, они щурились, как Бовер, обнажая желтые, кривые и поврежденные зубы. В основном это были мужчины, некоторые из которых привели с собой проституток с набережной. Запах застоявшегося табачного дыма, кислого вина и соседнего туалета был настолько сильным, что его уже невозможно было выветрить. Ханс взял свой бокал и поставил его обратно, не сделав ни глотка. На столе перед ним лежала печатная карточка, предположительно принесенная официанткой вместе с вином. «Мадам Розина принимает гостей каждый вечер с девяти часов», — гласила надпись под рисунком мадам Розины. Он сразу узнал густые светлые волосы, чувственные губы, пышную грудь и немного удивился, что не забыл Розину за последние годы: ее огромная фигура казалась ему в гротескной и оскорбительной форме соответствующей былому величию революции.
                «Вам следует посетить салон мадам Розины, гражданин Мокко», — сказал Бовер, увидевший карточку. «Она предлагает своим посетителям самых очаровательных молодых дам. Боюсь, я не могу себе этого позволить».
                Адрес был написан на обороте карточки. Ханс положил ее снова на  стол.
                «О какой профессии Вы говорили?» — спросил он. «О каком успехе?»
                Улыбка Бовера стала шире. «Я не смею сравнивать себя с Вами, гражданин Мокко», — сказал он. «Конечно, сам Фуше принимал Вас. Как же искусно Вы подняли шум; я не знаю никого из нас, кто мог бы с Вами сравниться! Вы поступили на службу в полицию только после тюрьмы?»
                Ханс встал.
                «Есть вопросы, на которые не отвечают, гражданин Бовер», — сказал он. «Вы должны это знать. Тем не менее, выпейте моего вина и прощайте».
                После разговора с Жюли его чувства и эмоции притупились, лишив его   способности к негодованию. Даже встреча с Розиной тронула его меньше, чем он ожидал. Она еще больше поправилась и изо всех сил старалась сохранить подобие достоинства. Когда ей представили Ханса, она вышла встретить его прямо в прихожую.
                «Мой Маленький Пруссак!» — воскликнула она, но лишь жестом обозначила объятья.
                «Шарло! Посмотри, кто к нам пришел!» Бывший актер, следовавший за ней, почти не изменился; только его плечо, казалось, искривилось еще больше.
                «Мы скучали по Вам, гражданин», — сказал он. «Кажется, Вы повзрослели, не так ли? Теперь я должен поднять на Вас глаза!»
                «Он всё ещё в весёлом настроении», — объяснила Розина. «Поэтому он и популярен среди моих гостей».
                Ханс оглядел комнату, обставленную зеркалами в золотых рамах и элегантными креслами. Свет множества свечей также придавал Розине изысканность; её светлые волосы, собранные чёрной бархатной повязкой, были уложены локонами, а её полная фигура была скрыта под длинной кружевной шалью. Только сильный аромат крепких духов, смешанный с тлеющими свечами и табачным дымом, намекал на то, что это было за заведение.
                «Вы стали довольно утонченными», — заметил Ханс.
                «Мебель обновили еще до зимы; сейчас люди предпочитают более солидную мебель. Ты останешься в Париже надолго, Маленький Пруссак?»
                «Пока не знаю. Париж изменился».
                «В лучшую сторону, не так ли?»
                «Но мы постарели», — заметил Шарло. — «Еще несколько лет, и даже любовь не принесет нам радости».
                «Ты всегда предсказываешь несчастья!» — отчитала его Розина. «Не слушай его болтовню, мой друг. Давайте лучше отпразднуем твое возвращение».
                Она провела его в небольшую гостиную и приказала Шарло принести вина. Горбун был ее доверенным лицом, управляющим и официантом в одном лице.
                «Бедняга, как бы он жил, если бы не я?» — сказала она. «Ни один театр больше не берет его, у него слишком искривленная спина. Но давай не будем о нем говорить. Чем я могу тебя утешить? Может, позвать девушек?»
                Ханс сел напротив Розины за небольшой столик. Только сейчас он заметил, что ее щеки пополнели, а глаза устали.
                «Я не ищу любви», — сказал он.
                «Ты пришел снова меня увидеть?» Она польщенно улыбнулась. «Ты такой серьезный. Но я не думаю, что ты когда-либо много смеялся. Ты пережил много разочарований?»
                «Не так уж много».
                Шарло принес вино и бокалы.
                «Садись с нами и выпей», — приказала ему Розина. «Наш маленький пруссак грустит; надо его подбодрить».
                Горбун наполнил бокалы. Когда Ханс опустошил свой бокал залпом, он тут же наполнил его снова. «Мне нарядиться?» — спросил он.
                «Мы наряжаем Шарло в девичью одежду, когда хотим посмеяться над гостем, который нам не нравится», — объяснила Розина.
               «Так мы прогоняем надоедливую чернь, которая навязывается нам. Показать тебе?»
               «Да, покажи», — сказал Ханс, протягивая Шарло свой бокал, чтобы наполнить его снова.
                «Как прикажешь, мой Маленький Пруссак».
                «Маркиз приехал некоторое время назад,» — сообщил Шарло. — «Он должен нам деньги за два визита. Но у него очень вспыльчивый характер.» Розина поклялась, что все будут осторожны — она сама, Маленький Пруссак и все девушки, — чтобы с их дорогим маленьким Шарло ничего не случилось. Она погладила его горб, сказав, что это принесет удачу ему и малышу. Затем она взяла Шарло за подбородок и заставила его посмотреть на нее.
                «Он плачет!» — воскликнула она от удивления. «Почему слезы, мой милый?»
                «Все смеются надо мной,» пожаловался Шарло, «но меня никто не любит».
                «Ну, меня тоже больше никто не любит. Так уж получилось; Мы ничего не можем изменить».
                «Ты когда-нибудь любил, Шарло?» — спросил Ханс. Горбун перестал плакать.
                «Возможно,» сказал он, «но я не помню».
                «Только подумай об этом!»
                «Да помогут тебя все Святые, Маленький Пруссак!
                Я помню только, как мама била меня, и как дети на улице пинали меня».
                «Из-за твоей искривленной спины?»
                «Что я мог сделать, если им это не нравилось? Но я сопротивлялся, плевался и царапался, и тогда они оставляли меня в покое».
                Он засмеялся; воспоминание, казалось, его позабавило. «Ты поступал правильно, мой малыш,» — сказала Розина. «А теперь позови Изабель.»
                Шарло вышел и вернулся с высокой, крепкой девушкой с широким лицом.
                «Ты должна заменить меня сегодня вечером, Изабель», приказала Розина. «У меня гость. Что задумал маркиз?»
               «Он снова привёл того молодого человека, для которого ни одна женщина не подходит», — ответила Изабель. «Молодой человек меня ещё не видел», — сказал Шарло.
                «Так что ты нарядишься для него», — решила Розина. «А пока девушки будут развлекать господ, Изабель. Скажи молодому человеку, что у нас для него есть новенькая». 
                Изабель ушла. Розина задернула занавеску, скрывавшую широкую кровать. Шарло сбросил туфли, забрался на кровать и зажег две свечи, закрепленные на стене за ней.
                «Но я не буду ложиться в кровать, — заявил он. На диване я выгляжу намного лучше».
                «Ах, ты тщеславный карлик! Помоги мне, Маленький Пруссак!»
                Ханс, который уже выпил больше вина, чем Розина и Шарло, охотно подыграл.
                «Радуйся, Шарло, наконец-то ты нашел того, кто тебя любит», сказал он.
                «Этот молодой человек будет просто без ума от нашего малыша», — сказала Розина. «Сними куртку, мой дорогой!»
                Шарло усмехнулся, снял куртку и рубашку, повернулся и показал Хансу свою спину. Его плечо становилось все более искривленным, горб — все больше и больше, объяснил он, и врачи сказали, что горб станет еще больше, грудная клетка будет все ниже опускаться, легкие и сердце будут сдавливаться, дыхание будет становиться все медленнее и медленнее, сердцебиение — все слабее и слабее, и он, Шарло, не будет сопротивляться этому, он будет улыбаться и наслаждаться тем, как все это исчезает — его дыхание, биение сердца и он сам.
                «Уф!» — воскликнула Розина. «Наслаждаться смертью! Я позову священника, чтобы он изгнал из тебя эти греховные мысли!»
                Но Ханс, опьяневший от вина, снова положил руку на горб Шарло и стал доказывать, что бедняге следует позволить наслаждаться всем, чем он хочет, до последнего вздоха. Разве ему и так не досталось в жизни достаточно плохого? Разве он не заслуживает спокойной и любящей смерти?
                «Ты ничем не лучше его!» — отчитала Розина.
                «Он любит меня», — сказал Шарло, смеясь. «Наконец-то я нашел того, кто меня любит!»
                «Он полюбит тебя еще больше, когда увидит тебя девушкой!» — добавила Розина. Смеясь, они продолжили раздевать Шарло, снимая с него чулки и брюки, любуясь его стройными, безволосыми ногами, они одели на него юбку, женские чулки и тапочки, так что его обнаженный, изуродованный торс, торчащий из женской одежды, делал его похожим на древнее мифическое существо. Затем Розина достала сверток из небольшого шкафчика у изголовья кровати и развязала его.
                «В этой вещи заключается красота Шарло,» — сказала она. «Парикмахер вчера ее дополнила». Она достала парик с черными локонами, уложенными на лбу и завязанными греческим узлом, надела его на голову Шарло и начала наносить макияж.
                «Почему бы меня не одеть?» возразил он. «Хочешь, чтоб я замерз насмерть?»
                «Сначала твое лицо должно стать еще красивее. У тебя уже есть морщины, мой малыш».
                Шарло запрокинул голову назад и моргал при свете свечи, пока Розина умело раскрашивала его щеки, нос, лоб и подбородок различными карандашами, которые она достала из резной шкатулки из слоновой кости. Она не успокоилась, пока не превратила его лицо в лицо юной девушки — нежное и одновременно порочное, доброе и злобное, преданное и властное.
                «Разве она не искушение для любого мужчины, маленький пруссак?» — спросила она, отступая на шаг назад и с любовью осматривая свою работу.
                «Пока нет, ей нужна грудь», — ответил Ханс.
                «Грудь! Какие же вы, мужчины, требовательные! Мне всё равно, получайте вашу грудь.»
                Она достала из свертка, из которого вытащила парик, белое платье, которое отдала Хансу, и искусственную грудь, которую прикрепила к Шарло. Ханс развернул платье.
                «Вырез слишком глубокий», — заметил он.
                «Я накину шарф на плечи», — объяснил Шарло.
                Он встал, надел платье и накинул на плечи белую шаль, которую ему дала Розина, так что искусственная грудь и горб были скрыты.
                «Достаточно ли я красив теперь для маркиза и его друга?» — спросил он, покачивая бедрами, затем опустился на мягкую скамью у изножья кровати и кокетливо улыбнулся Хансу.
                «Я собираюсь признаться тебе в любви, Шарлотта, чтобы они позавидовали», — заявил Ханс.
                Розина обошла Шарля, поправляя его платье и шаль. «Не опускай уголки рта, когда улыбаешься, это делает тебя старым», — упрекнула она его.
                «Знаю, мамочка, ты должна быть довольна мной», — ответил он с усмешкой.
                «Я пойду за господами, дитя мое».
                Шарло играл в эту игру много раз; она ему нравилась, потому что она делала его счастливым и позволяла на час забыть об унылой монотонности его жизни. Жестом он пригласил Ханса сесть рядом с ним.
                «Пусть господа думают, что я готова исполнить любое их желание», — объяснил он.
                Ханс схватил Шарло за руку, нежную, детскую, и прижал её к своему сердцу. Опьянение, которому он поддался, смыло все плохие воспоминания. Когда он был с Морелем, когда Альфонс упал в обморок, когда он разговаривал с женщинами и гнал их на смерть? Неужели всё это когда-нибудь происходило на самом деле? Реальность теперь представляла собой лишь калеку, превратившегося в девицу, рядом с ним, с его детскими руками, его порочным лицом и его вызывающей улыбкой.
                «Если бы я не знал, что ты мужчина, Шарло, я бы тебя в тебя влюбился», — сказал он. «Почему ты не родился девочкой?»
                «Девочкой с горбом?»
                «Я бы забыл об этом, ты такой красивый!»
                «Но Вы не можете забыть, что я мужчина? Какой же Вы мелочный!»
                «Я не так развращен, как ты, Шарло!»
                «Мои запасы разврата давно истощились; «еды» больше нет. Может быть, маркиз де Гремонвиль накормит их, или его друг».
                «Кого ты назвал?»
                «Лорана! Ты никогда о нем не слышал?»
                Прежде, чем Ханс успел ответить, открылась дверь, вошла Розина, за ней шли Лоран и Эмиль Боске. Ханс повернулся к ним лицом.
                «А! Старый знакомый» отчеканил Лоран. «Приветствую Вас, господин Мокко!»
                «Я как раз собирался объясниться даме в любви» ответил Ханс.
                «Прекрасное дитя. Почему Вы до сих пор от нас ее скрывали, мадам Розина?»
                «Она у нас совсем недавно, маркиз.»
                «Она тебе нравится, Эмиль?»
                Эмиль не ответил; Он держал руки за спиной, немного подался туловищем вперед и с удивлением рассматривал новенькую своими близко посаженными глазами. Лоран, улыбаясь, отвернулся от него.
                «Она мне кого-то напоминает, мадам Розина», сказал он. «Откуда она?»
                «Когда он уехал в деревню навестить свою семью, он послал Шарлотту замещать его».
                «Даже когда она принимает гостей?» — спросил Эмиль.
                «Она не обязана это делать. Это зависит от того, нравитесь ли вы ей, месье Боске».
                Лоран пододвинул стул и сел по другую сторону от Шарло.
                «Было бы жестоко с моей стороны вытеснить твоего возлюбленного, дитя мое,» сказал он.  «Я в долгу перед ним за то, что он провел несколько месяцев в тюрьме вместо меня. Я также уважаю в его лице короля Пруссии, которому он ранее служил ему, как я недавно узнал».
                «Вы с ним знакомы?» — спросил Ханс.
               «Я знаю его армию; я сражался бок о бок с его офицерами. Если бы во Франции были такие дворяне, революция не продлилась бы дольше трех дней».
                «Что вам понравилось в этих дворянах?»
                «Их храбрость и их суровость».
                «Вы имеете в виду прохождение через строй шпицрутенов?»
                «Конечно, и это тоже. Да, Вы правы, особенно прохождение через строй. Нам следовало бы чаще практиковать это во Франции».   
                Ханс, собираясь яростно возразить, все же сдержался. «Это бесполезно», — пробормотал он себе под нос.
                «Таким образом офицеры прусского короля поддерживают порядок. Не только этим, признаю, но Вы сами знаете, что этот метод эффективен».
                «Я не это имел в виду». На мгновение Ханс отрезвел; он вспомнил бессмысленную суматоху, которую сам же и устроил; спорить с Лораном тоже было бессмысленно. «Если Вы настаиваете, я с удовольствием уступлю Вам место рядом с дамой».
                «Полагаю; мой друг Эмиль оценит это больше».
                «Какая жалость», — сказал Шарло мягким, насмешливым и несколько более высоким, чем обычно, голосом.
                «Мадам рассказывала мне, какой Вы жестокий, маркиз». Эмиль сделал шаг ближе.
                «Это правда», — сказал он. «Лоран убил моего брата, хотя они были друзьями».
                «Разве я не заботился о тебе лучше, чем мог бы заботиться твой брат, Эмиль?» 
                Молодой человек не ответил. Молча он сел на место, которое освободил для него Ханс и поцеловал руку Шарло.
                «Какой же ты импульсивный», — насмешливо сказал горбун. «Ты настойчив, даже не заговорив со мной!» Эмиль проигнорировал насмешку. Он шептал Шарло нежные слова, непристойные намёки; его лицо покраснело, дыхание участилось.
                «Я рада, месье Боске, что Ваши желания наконец-то исполняются», — сказала Розина. Она снова села за стол, подозвала Ханса, налила ему вина и рассказала о своих проблемах; становилось всё труднее предлагать клиентам то, что они хотели, их требования росли, а замужние женщины становились всё более искушёнными в удовольствиях.
                «Кто-то должен прийти и восстановить порядок», — сказала она. «Безнравственность выставляется напоказ средь бела дня и даже в самых лучших семьях. Нам снова нужны религия и мораль!»
                «Ты права, Розина», — сказал Ханс, поднимая бокал. «Нам нужна религия! Когда я вспоминаю твою грудь…»
                «Ты нашел в ней недостатки?»
                «Я бы женился на тебе из-за твоей груди!»
                «Сегодня ты бы так не поступил. К тому же, я не подхожу для брака».
                «Ты любишь порядок и мораль!»
                «Конечно, они должны существовать. Брак тоже должен существовать. Как бы я зарабатывала на жизнь, если бы ко мне не приходили мужчины, которым надоели их жены!»
                Они говорили громче, но Лоран и Эмиль их не слушали. Лоран начал ухаживать за Шарло, его обычное, красивое лицо было искажено кривой ухмылкой, предвещавшей вспышку гнева. Эмиль тоже выглядел недовольным. Внезапно Шарло выпрямился, убрал руки от обоих влюбленных и сложил их перед грудью.
                «Господам не следует смеяться над бедной девушкой», сказал он. «Боюсь, они не дают свои обещания всерьез».
                Лоран рассмеялся, его смех был натянутым, в нем отсутствовала обычная торжествующая уверенность. «Чего хочет моя маленькая Шарлотта? — спросил он. — Ей недоплачивает хозяйка дома?»
                Шарло заплакал, но пролил лишь несколько слезинок, чтобы не испортить раскрашенное лицо. «Какое мне дело до денег!» — посетовал он. «Я хочу выйти замуж!»
                «Ах, ты пришла сюда в поисках мужа, дурочка?»
                «Если господа не хотят на мне жениться, лучше оставьте меня в покое!»
                Лоран, корчась от судорожного смеха, хлопнул себя по колену ладонью, но плохое настроение Эмиля только усугубилось этой провокацией.
                «Мы уже слишком много слов потратили впустую, дитя мое», сказал он, схватив Шарло за руки и оседлав его. Лоран не хотел отставать, поэтому он притянул Шарло к себе и попытался оттолкнуть Эмиля.
                «Это твоя благодарность, маленький чертик?» — выдохнул он.
                «Ты не убьешь меня, как убил моего брата, большой черт!» — завыл Эмиль.
                Они кинулись друг на друга с кулаками. Шарло кричал, Лоран поцелуем закрыл ему рот. В этот момент Эмилю удалось оттеснить своего соперника. Но он не был рад своей победе. Внезапно он вскочил.
                «Мужчина!» воскликнул он. «Он разыграл нас!»
                «И вправду мужчина!» поддержал Лоран.
                Эмиль выпрямился, уставился на Шарло, бросил взгляд на Лорана, потом оба принялись лупить горбуна.
                «Пощадите меня, неужели у вас нет ни капли сочувствия к несчастному калеке!»  умолял Шарло и пытался защититься от ударов воплями, плачем и укусами: «Мы просто хотели вас развеселить!»
                Прежде чем Ханс и Розина успели вмешаться, двое обманутых любовников сорвали с него парик, разорвали шарф и расстегнули рубашку. Искусственная грудь полетела на бокалы, опрокинув их, и кровь потекла по лицу Шарло на бархат мягкой мебели. Ханс схватил Лорана за правую руку и оттащил его назад, Розина схватила Эмиля за ноги, а когда он не отпустил Шарло, она стала щипать его за икры и бедра. Лоран встал, ошеломленный. Шарло скатился со скамьи на пол. Эмиль схватился за стол, чтобы не упасть, и опрокинул его.
                «Ах вот как!» — воскликнул он. «Пусть все будет разбито, пусть логово порока превратится в прах и пепел!»
                «Это дельное предложение — разгромить его!» — воскликнул Лоран.
                Эмиль схватил стул и запустил его в дверь; Лоран, который был сильнее, ударил столом о стену. В сопровождении нескольких девушек вошла Изабель. Но остановить двух разъяренных мужчин было невозможно. Разгромив мебель, разорвав обивку в клочья и разбив зеркала, они ворвались в большую гостиную. Выбегая, Лоран разбил люстры, и свеча подожгла разорванный шарф Шарло. Розина закричала. Изабель попыталась успокоить ее.
                «Я сообщила охраннику», — прошептала она. «Потушите пожар! Потушите пожар!» — отчаянно завыла Розина.
                «Я не могу», — простонал Шарло, перевязывая кровоточащие раны тряпкой. Эмиль услышал это, повернулся к двери и снова начал бить его. Ханс и Изабель оттащили его.
                Когда Лоран вошел в гостиную, гости уже разбежались по соседним комнатам, а девушки с криками попрятались, но их любопытство перевесило страх. Из укрытия, где они легко могли найти убежище, они наблюдали за происходящим разрушением, вскрикивая каждый раз, когда разбивался отполированный кубок, чаша из тонкого расписного фарфора, стул или подсвечник. Ярость Лорана была неудержима. Сначала он издавал дикие крики, похожие на крики хищной птицы, пикирующей на свою добычу; через некоторое время они превратились в своего рода песню, иногда взмывающую высоко, иногда опускающуюся низко, сливаясь в нечто, напоминающее мелодию. Наконец, он нашел слова, чтобы описать это, словно импровизируя, но вскоре они сложились в песню, которую он, вероятно, часто пел во время своих набегов или, когда разбивал черепа врагов, пронзал их тела пулями из пистолета и сдавливал им горло руками; в его песне перечислялись эти и другие способы умерщвления; в них хватало окровавленных образов, описаний ран и гор трупов. С каждой раной, каждой смертью, каждым трупом разбивался стакан, ваза, бутылка, ломался стул; рвалась обивка, пачкались занавески, а девушки визжали, визжали в такт песне, и даже притопывали ногами.
                Когда Эмиль подошёл, он не стал участвовать в разрушениях. С унылым лицом он наблюдал за происходящим и бесстрастно улыбался, словно не замечая, как кривятся его губы. После того как Ханс некоторое время наблюдал за ним, он подошёл к нему и спросил:
                «Ты всё ещё восхищаешься своим защитником?» Взгляд Эмиля, повернувшийся к нему, вернулся от размышлений к шумной реальности.
                «Это правда, он защищает меня», — сказал он.
                «Ты благодарен ему за это?»
                «Он думает, что я благодарен. Вы думаете, у него есть на это право?»
                «Вы знаете лучше меня».
                «Все говорят, что у него есть на это право».
                «Но ты же не благодарен ему, правда?» Эмиль молча отвернул голову и продолжил наблюдать за разрушениями, устроенными Лораном. Через центральную дверь вошла Розина. Она сняла шаль и заполнила опустошённую гостиную своей неистощимой энергией.
                «Прекрати, сумасшедший! Крикнула она. «Посмотри на меня! Оглядись вокруг!»
                Лоран с силой опрокинул на пол хрупкий стул, который уже поднял, повернулся, сжимая в руке сломанную ножку, и собирался броситься на Розину. Но он снова опустил руку. Розина, словно торговка на рынке, уперлась кулаками в широкие бедра; позади нее шли четверо охранников, молодые люди с винтовками и трехцветными шарфами.
                «Этот человек разломал мое имущество и поджег его», — заявила она. «Я требую, чтобы его посадили в тюрьму до тех пор, пока он не возместит ущерб». Красивое лицо Лорана исказилось от изумления. Он огляделся: на девушек, которые указывали на него и хихикали, на Эмиля, Ханса, все еще истекающего кровью Шарло, который переоделся, и, наконец, снова на Розину.
                «Вы издевались надо мной», — сказал он и отбросил ножку стула. «Вы не посмеете это сделать!»
                «Это не преступление», — заявила Розина. «Но Вы должны возместить то, что уничтожили…»
                «Кто этот человек?» — спросил сержант, командующий стражей. Ответа он не получил. Розина прикусила губу. Затем Эмиль Боске заговорил своим резким, пронзительным голосом:
                «Это маркиз де Гремонвиль, печально известный Лоран, который убил моего брата».
                «Эмиль! — воскликнул Лоран, — Ты предаешь меня,      
                Эмиль!»
                Разочарование сделало его беззащитным, поэтому он позволил себя связать без сопротивления.
                «Хорошая добыча», — заметил сержант. «Вы оказали услугу Республике, мадам. Но боюсь, заключенный не сможет возместить Вам причиненный ущерб».
                Розина осталась невозмутимой.
               «Арестуйте и этого человека, сержант», — сказала она, кивая в сторону Эмиля. «Это гражданин Боске помог маркизу уничтожить мое имущество».
                «У меня также мало денег, как и у маркиза», запротестовал Эмиль.
                «Ваш будущий тесть оплатит Ваши долги», пояснила Розина. «Я завтра его навещу. Ведь ему не нужен скандал.»
                Эмиль тоже был арестован. Сержант послал человека за подкреплением. Маркиз был удачной «находкой»; его нужно было тщательно охранять, чтобы предотвратить побег. Но Лоран был так потрясен предательством своего протеже, что едва понимал, что с ним происходит. Шарло поклонился двум пленникам и показал им свои раны. «Могу ли я рассчитывать на компенсацию, великодушные и добрые господа?» — мягко спросил он. «Вы отвергли любовь бедной девушки, но в нашем доме принято платить даже за избиение бедной девушки. Вы ведь не будете отрицать, что вам доставило удовольствие пролить мою кровь? Посмотрите, она все еще течет!»
                Он обмакнул палец правой руки в свою кровь и показал его двум заключенным прямо в лицо. Девушки подошли ближе, сплевывая и оскорбляя их. Шарло ударил их своей накладной грудью. Охранники засмеялись.
                «Давайте, детки, давайте!» — крикнула Розина. «Такое   зрелище выпадает не каждый день!»
                Девушки становились все смелее. Оба заключенных оскорбляли, унижали и оскорбляли их; Эмиль относился к ним с подчеркнутым презрением, Лоран уклонялся от оплаты, придумывая нелепые отговорки, и оба угрожали, а иногда и действительно били. Девушки наслаждались местью, шлепая заключенных по лицу и разрывая их одежду. Эмиль громко стонал. Лоран, казалось, не обращал внимания на удары; он почти с любопытством оглядывался по сторонам, его взгляд переходил от одного человека к другому, задерживаясь лишь на Хансе.
                «Вы тоже молчите, когда эти шлюхи меня бьют?» — спросил он.
                «Это менее больно, чем пройти через строй шпицрутенов», ответил Ханс.
                Когда девушки напали на заключенных, разбрасывая осколки стекла и ножки стульев, охранники вмешались и увели их. К тому времени прибыло подкрепление. После их ухода гости вышли наружу — торговцы, банкиры, армейские поставщики, даже две секретарши из Директории — никто из них не хотел быть замешанным в скандале. Но теперь они начали пить среди обломков, преследуя и раздевая девушек; раздавались смех и крики. Хотя пожар был потушен, из соседней комнаты доносился слабый запах гари. Ханс сидел в углу и пил вино один бокал за другим. Шарло, который последовал за охранниками, вернулся и подошел к нему.
                «Это Ваша вина!» — закричал он. «Я вырядился ради Вас! Меня избили из-за Вас!»
                «Да, отомсти за нас!» — крикнула Розина из соседней комнаты. «Мы так старались ради него, но он не защитил нас от поджигателей!» Шарло остановился неподалеку от стола. Он не смел прикасаться к Хансу; он лишь осыпал его угрозами и проклятиями, пока голос его не дрогнул. Ханс опустошил свой бокал, встал и вышел из гостиной. Крики горбуна, смешивавшиеся с шумом гостей и визгами девушек, сопровождали его до самой лестницы.


                Жюли была занята переговорами; лишь около полудня она нашла время для Ханса.
                «Ты нашел два письма для себя?» — спросила она. «Только письмо Гастона», — ответил он. Гастон требовал себе три четверти нью-йоркского бизнеса, утверждая, что безрассудство его партнера стоило ему большей части состояния жены.
                «Но ты же передал ему свою собственность на озере Эри», — сказала Жюли.
                «Видимо, этого недостаточно, чтобы компенсировать его потери».
                «Он ненасытный; ты не должен уступать!»
                «Он спас мне жизнь, Жюли. Его тесть, вероятно, тоже давил на него, чтобы он требовал большего».
                «Дай мне его письмо; я отвечу на него».            
                Ханс поискал второе письмо, спрятанное под бумагами, вскрыл печать, прочитал подпись и на мгновение осознал, что этот Вильгельм, писавший ему, — его брат. «Я даже имени брата уже не помню», — сказал он, поднимая взгляд, но Жюли уже вышла из комнаты. Ему бы хотелось прочитать ей письмо. Его семья стала для него настолько чужой, что на мгновение он почувствовал себя как дома рядом с Жюли, но потом вспомнил, что и сам перестал понимать Жюли, с её двумя лицами: деловым и нежным. Читая письмо во второй раз, он задумался, всегда ли почерк Вильгельма был таким аккуратным. Этот почерк не походил на почерк его брата. Неужели Вильгельм утратил свою неловкость в прусских казармах?
                «Дорогой брат», писал Вильгельм, «Хотя ты нам ничего о себе не сообщаешь, ты должен знать, что я о тебе все время думаю. Возможно, ты забыл о нас, и думаю, что Берта о тебе тоже забыла, так как после смерти нашей матери она ни разу не упоминала твое имя.»
                Письмо было длинным, таким, какие писала Берта. Конечно же, он писал под ее диктовку, подумал Ханс.
                Это было письмо, какие обычно пишут женщины.
                Понятно, что Вильгельм не упомянул о своей службе или полку, в котором служил, поскольку его старший брат считался дезертиром и предателем в Пруссии. Но Вильгельм также умолчал о товарищах, друзьях и маленьких увлечениях, которые есть у каждого. Вместо этого он сообщил о смерти тети Юлианы, которая умерла тремя годами ранее; Берта родила двоих детей, обе девочки, старшей четыре года, младшей — один год. Сам Вильгельм был холост, не имел состояния и еще не нашел богатую невесту. Но деньги были нужны как никогда; жизнь в Пруссии, особенно в столице, стала дорогой, приглашений было много, расходы выросли, дамская одежда стала элегантнее, и не хотелось отставать от Вены и Парижа. Только в конце он написал, что секретарь из Министерства иностранных дел сообщил советнику Линдхорсту, своему зятю, как он может связаться со своим братом. Вильгельму было нелегко написать новое французское имя брата.
                Ханс сложил письмо. Он не знал отвечать ли или что отвечать брату. Только вечером он решился ответить.
                После обеда он по просьбе Жюли пошел к Морелю.
                Он нашел его в углу мастерской сидящим за бокалом вина.
                «Бюст еще не готов» сказал скульптор вместо приветствия. «У меня много дел. Моя дочь вбила себе в голову выйти замуж, за калеку без имущества и дохода.
                Ах, эти женщины, кто их разберет!»
                Он поднял лежавший на столе комок глины и отбросил его в сторону, но затем встал и поднял.
                «Глина не виновата,» вздохнул он, «она не заслуживает наказания».
                «Она хочет выйти замуж за Альфонса?» — спросил Ханс.
                Морель не ответил. Он взял бюст, над которым работал, и внимательно его осмотрел.
                «Посмотрите на эти тонкие губы, гражданин Мокко,» — сказал он, — этот лоб, это напряженное выражение! Вы когда-нибудь видели генерала Бонапарта лицом к лицу? Нет? Офицер, воевавший под его командованием в Италии, подтвердил мне, что именно так выглядит генерал во время боя, когда приближается решающий момент».
                Он поставил бюст на полку и отступил на шаг назад.
                «Не хватает одной мелочи», продолжил он.
                «Я представляю, как он смотрит в пустоту, или, вернее, в око судьбы, которое вот-вот решит за него или против него. Но он, маленький генерал, остается неподвижным, как Сулла, как Гракх, как Цезарь. Этого спокойствия все еще не хватает».
                «В око судьбы?» — повторил Ханс. «Я не знаю Бонапарта. Я не знаю, верит ли он в судьбу и спокоен ли он. Говорят, он несет идеи революции в мир. Может ли он быть спокоен, делая это?»
                «Революция — это судьба. Он это знает. Вот почему он спокоен».
                «Вы правы, гражданин Морель. Не могу поверить, что сам до этого не додумался».
                Когда Ханс уходил, Морель провожал его через двор. В доме он открыл дверь своей квартиры и позвал Сюзанну, но никто не ответил.
                «Она снова ушла к нему», пробормотал он. «Если б я знал, что она в нем нашла! Одноногий! Это невозможно понять! Это бессмысленно, если я ее заберу домой, она все равно уйдет к нему, а не ко мне…»
                Он замолчал. Ханс минуту помедлил, потом сказал:
                «Может быть она прислушается ко мне. Я попробую.»
                «Вы хороший человек.» Морель вздохнул, потом взял себя в руки и описал дом, в котором жил Альфонс.
                «Скажите ей, что ее мать стара, каждый шаг дается ей тяжело. Долг Сюзанны помочь своей матери.»
                Он остановился перед домом. Каждый раз, когда Ханс оборачивался, он видел коренастую фигуру Мореля, согнутую, словно корчащуюся от боли. В дверях дома, описанного Морелем, к Хансу подошла пожилая женщина, отошла в сторону и уставилась на него.
                «Мы знакомы, мадам?» — спросил он.
                «Откуда мне знать, знаете ли Вы меня?» — ответила женщина, сложив руки на груди и рассматривая галстук, костюм и туфли мужчины: «Я Вас знаю, этого достаточно. Но Вы не можете убить меня здесь».
                «Убить?»
                «Как бедных женщин! Моя сестра была среди них, высокая женщина, которая шла впереди процессии. У нее было двое маленьких детей. Теперь я должна их содержать».
                «Скажите, где Вы живете, мадам. Я пришлю Вам денег на детей».
                «Не лгите! Вы собираетесь донести на меня в полицию! Вам нужны деньги на галстуки, костюмы и сапоги, не так ли?»
                Ханс внезапно пришел в ярость. «За сапоги платит моя жена», — сказал он и, пройдя мимо старушки, поднялся по лестнице. Когда он стучал в дверь квартиры, он уже пожалел о том, что потерял контроль над собой. Дверь открыла Сюзанна.
                «Я пришел по поручению Вашего отца» пояснил он.
                «Какого черта Вы ходили к нему!» разозлилась она.
                Из комнаты послышался слабый голос: «Черта не существует, освободись от суеверий, дитя!»
                «Это просто такое выражение.»
                Сюзанна пошла к Альфонсу, который сидел у окна полуодетый с наброшенным на колени одеялом. Ханс вошел, хотя запах лука и прогорклого жира, который распространился по всему помещению, был ему противен.
                «Вы разрешите мне войти, Альфонс?» спросил он.
                «Входите, я не думаю, что Вы полицейский шпик», ответил калека.
                Его бледное лицо было почти детским. Ханс наклонился над ним и пожал ему руку.
                «Рад, что Вам стало лучше,» сказал он.
                «Но работы у меня всё ещё нет».
                «Найдёшь», — сказала Сюзанна. — «Просто наберись терпения».
                «Ты не сможешь заботиться обо мне до конца моих дней, Сюзанна».
                Она подошла к Альфонсу.
                «Что Вам от нас нужно?» — спросила она Ханса.
                «Твой отец передал, что твоей матери нужна твоя помощь».
                «Скажите моему отцу, что я займусь домашними делами, когда вернусь домой сегодня вечером».
                «Я больше не увижу его сегодня».
                «Не говорите ему этого. Чего Вы ждёте еще?»
                Только когда он уже собирался уходить, Ханс понял, насколько тесной была комната. Длинная и узкая, с одним-единственным окном на короткой стороне напротив двери, она напоминала тюремный коридор; это впечатление усиливалось двумя дверями вдоль длинной стороны. Между ними стояла кровать, с другой стороны — вторая кровать, а рядом с ней — стол с несколькими стульями. Печи не было; зимой, чтобы согреться, жильцу приходилось оставлять открытой дверь в соседнюю комнату или на кухню. 
                Перед домом снова стояла старая женщина, к которой присоединились две другие. Ханс остановился.
                «Я отдам Вам все деньги, какие есть при мне, гражданка», сказал он. «Купите для детей Вашей сестры все, что необходимо».
                Три женщины молча отступили от него. Их лица были серыми и потрескавшимися, как стены домов, рты полуоткрыты, обнажая лишь несколько полустертых зубов.
                «Вы ошибаетесь, гражданка, я не шпион,» продолжил Ханс. «Я каждый день спрашиваю себя: чего добилась революция? Вместо аристократов у нас банкиры и владельцы фабрик; именно они виноваты в этом несчастье…»
                «Он говорит, он говорит без умолку, как же хорошо он говорит», — пробормотала одна из женщин.
                Он отвернулся от них и смущенно пожал плечами. Идя по улице, он увидел, что у каждых ворот стояли женщины, по две-три в каждых, некоторые больше, с руками на бедрах или сложенными на груди. Их губы шевелились; он не мог разобрать их шепот, но понимал, о чем они говорят. Он огляделся. Дальше из ворот вышли несколько женщин и последовали за ним. Он поспешил дальше. Когда он оглянулся через некоторое время, к первой группе женщин присоединились другие; это была небольшая процессия. К следующему разу, когда он оглянулся, она стала больше. Ханс побежал; он не мог остановиться. Позади него, ему показалось, что он слышит, как женщины тяжело дышат. Пешеходы, идущие навстречу, расступились. Это была та же улица, по которой женщины спешили в город несколько дней назад. Задыхаясь, он достиг улицы Сент-Оноре, кровь гудела в ушах; ему показалось, что это крики преследовательниц, дома, люди и кареты расплылись перед глазами. Он даже не смог различить лицо человека, который, раскинув руки, остановил его. Столкновение было настолько сильным, что оба пошатнулись.
                «От кого Вы убегаете?» спросил Пьер. «Вас снова хотят упрятать в тюрьму?»
                Ханс с трудом восстановил равновесие. Мир снова начал обретать более осязаемую форму. Прохожие обернулись, чтобы посмотреть на них; пожилая женщина в шляпе с лентами, такие были в моде много лет назад, остановилась.
                «Отпустите меня!» — сердито сказал Ханс. Пьер опустил руки и посмотрел на него сквозь лорнет.
                «Вы вне себя, успокойтесь! Вас бы сбила машина, если бы не я!»
                «Где женщины?» Женщина в шляпе, украшенной лентами, подошла ближе.
                «Почему Вы смотрите на меня, гражданин?» — спросила она. «Вы меня знаете? Мне кажется, мы встречались раньше, хотя я не знаю, когда. На свете так много людей».
                «Я тоже не знаю».
                Ханс отвернулся от нее. Он больше не видел своих преследовательниц на улице, по которой спускался. Он провел тыльной стороной ладони по лбу.
                «Вероятно мне померещилось, что меня преследуют.»
                «Возможно, Вы всегда были немного фантазером».
                Пьер взял его под руку. «Я провожу Вас домой. Раз уж Вы меня не любите, я не буду настаивать на том, что спас Вас. Если бы я Вас не остановил, это сделал бы кто-то другой. Ваше время еще не пришло».
                Женщина, которая утверждала, что знает Ханса, наконец, пошла дальше. Когда он оглянулся на нее, она исчезла в толпе.
                «Вы знали эту женщину?» — спросил Пьер.
                «Теперь я вспомнил, что один из её родственников был заключён в тюрьму в Люксембургском саду».
                «Встреча с кем-то знакомым во времена несчастья — плохой знак».
                «Вы стали суеверным? Только что Вы говорили, что мой час ещё не настал».
                «Позвольте мне Вас проводить; Вы всё ещё слабы», — сказал Пьер. «Почему бы мне не быть суеверным? Все суеверны. Время такое. Поражение итальянской армии и неопределённость Директории предвещают перемены. Все хотят знать, какие это будут перемены, и, какие перемены будут в его собственной судьбе. Кстати, арест Лорана был предсказан».
                «Этого следовало ожидать».
                Пьер остановился.
                «Хотя он был моим другом, я думаю, его арестовали справедливо», — объяснил он, и Ханс теперь почти поверил искренности Пьера.
                «Когда я сообщил Терезе эту новость, Альбертина снова заболела. Лоран принес несчастье всем, кто его знал. Разве в таких обстоятельствах не стоит стать суеверным?»
                Ханс продолжал идти молча. Пьер не отпускал его руку.
                «Тереза была бы рада, если бы Вы навестили своего ребенка», — продолжил он. «Я тоже хотел бы видеться с Вами чаще. Почему бы нам не остаться друзьями?»
                Ханс мельком взглянул на него, заметил, что лицо Пьера по-прежнему напоминает молодую, более обаятельную Терезу, и уже собирался ответить, что он тоже ценит эту дружбу, но вместо этого сказал: «Я не такой суеверный, как Вы».
                «Между нами говоря, мой друг: я суеверен только потому, что все остальные суеверны, потому что я не хочу никого обидеть», — ответил Пьер с улыбкой, и Ханс с облегчением понял, что отделался от него.
                Они дошли до магазина. Ханс поспешно попрощался, не глядя на Пьера. В большой комнате Ахилл Фуко развешивал новые гравюры. Ханс наблюдал за ним. «Верите ли Вы в приметы, гражданин Фуко?» — спросил он спустя некоторое время.
                Ахилл подозрительно оглядел его. «Зависит от того, какая это примета», — ответил он. «Зачем Вам это знать?»
                «Суеверие, кажется, в моде.»
                «Все умные люди, которых я знаю, верят в знамения, гражданин Мокко». Он самодовольно улыбнулся и выбрал следующую гравюру из тех, что лежали на столе рядом с ним.
                Ханс прошел в свою комнату, подошел к окну и взглянул на улицу. Это была та же улица, по которой провозили Робеспьера и других осужденных на казнь тогда в термидоре; это были те же дома, те же люди и та же вонь от сливных приспособлений, которая поднималась оттуда смешанная с запахом нечистот, крови и забитого скота, но никто не жаловался на то, что это все заражало воздух, казни больше не проводились прилюдно. Тогда люди не были такими суеверными. Почему же они стали такими сейчас? Неужели Просвещение народа было напрасным, а образование, а развитие наук? Неужели они лишь породили новое суеверие, подобно тому как отмена старых привилегий сделала видимой для всех новую привилегию богатства? И почему он, теперь уже гражданин Жан Мокко, когда-то покинул Пруссию? Что он искал в Париже? Что заставило его пересечь океан, что вернуло его обратно? Что удерживает его здесь сейчас? Он любил Терезу, он любил Жюли — может быть, в этом причина? Напишу Вильгельму письмо о любви», — подумал он. «Вильгельм еще молод; он, конечно, переоценивает любовь так же, как и я тогда, но есть ли смысл его предупреждать? Нет, я не буду писать ему о любви.
                Он схватил лист бумаги, обрезал перо и окунул его в чернильницу. Внезапно он начал писать, торопливо, не задумываясь, но аккуратно и изящными буквами, оставляя узкое поле свободным по краям листа.
                «Дорогой Вильгельм,» писал он, «ты меня пристыдил, брат мой, ибо моим долгом, как старшего, было бы правильно сначала написать тебе, узнать о твоей судьбе и судьбе семьи, и рассказать тебе о моей. Наверняка ты думал, что я забыл тебя. Было бы нечестно это отрицать. Сколько лет прошло с тех пор, как мы в последний раз разговаривали, с тех пор, как каждый из нас пожал другому руку, с тех пор, как мы обнялись на прощание! Я подсчитал и обнаружил, что этой весной прошло семь лет, но эти семь лет кажутся мне длиннее, чем целая человеческая жизнь. Многое произошло за это время, многое произошло во мне! Ни трёх, не тридцати писем не было бы достаточно, чтобы рассказать тебе обо всем. В Париже я пережил победы и поражения революции, энтузиазм, страдания и героизм великого и мужественного народа, который признал меня своим гражданином. Я жил в уединении среди лесов в Америке; я вернулся на землю, которая стала моим вторым домом, и увидел, как она изменилась в моё отсутствие. Дорогой младший брат, с какими мыслями в голове, с какими чувствами в сердце я когда-то оставил тебя! Ты тоже повзрослел с тех пор, поэтому мне не нужно писать тебе, что не все наши желания исполняются, что реальность обычно не соответствует нашему воображаемому миру, и что чувства людей ещё более непостоянны, чем их мысли. Если ты ещё не усвоил этот урок, он придёт к тебе однажды, в недалеком будущем. Возможно (я пишу «возможно», потому что не знаю наверняка), из всех связей, объединяющих людей, только семейные узы остаются крепкими. Когда я думаю о нашей сестре Берте, я, конечно, не хочу в это верить, хотя и не отрицаю, что у неё много достоинств. Но ты — мой младший брат, о котором я так долго забывал, я всё ещё ясно вижу тебя перед собой, когда закрываю глаза, с твоими шрамами от оспы, слегка оттопыренными ушами и печальными глазами. Как же я хочу увидеть тебя снова! Сведет ли нас вместе благоприятная судьба? Или, как ты думаешь, может быть, нам стоит немного подтолкнуть судьбу? Есть ли у нас возможность это сделать? Давай поразмышляем над этими вопросами и поделимся результатами наших размышлений. Я всё ещё люблю тебя так же, как любил в детстве, и эта любовь не обман, порожденный нашими чувствами, которым суждено угаснуть вместе с нами. Напиши мне и скажи, хочешь ли ты снова увидеться со мной, и будь уверен, что я сделаю всё, что в моих силах, чтобы исполнить твоё желание.»
                Ханс отложил перо в сторону. Ему хотелось зачеркнуть последние предложения, они показались ему нечестными, так как он сам хотел встречи, т.к. был разочарован в жизни. Надо ли об этом писать? Ему было стыдно, что в последнее время его гордость и так пострадала. Да и вряд ли Вильгельм, это поймет, если он ему доступно все не объяснит. Он снова обмакнул перо в чернила и написал соболезнования в связи со смертью тети Юлианы, передал приветы семье, Берте и шурину. Он не стал перечитывать письмо, прежде чем свернуть и запечатать. Оно ему самому не понравилось, он разорвал его, а написать новое второй раз не хватило сил.
               
                Через два дня Морель принес бюст Бонапарта. Жюли была удивлена.
                «Вы могли не спешить с этим» сказала она.
                «Поскольку гражданин Мокко зашел ко мне, я подумал, что скоро будет открытие выставки.» Морель снова хотел завернуть бюст в платок. «У меня много заказов на бюст генерала».
                «Выставку отложили на время» успокоил его Ханс.
                «Мы ценим Вашу работу».
                «Да, оставьте Вашу работу здесь.» сказала Жюли без восторга.
                Морель снова поставил бюст на стол, отошел на несколько шагов от стола и, приставив правую руку к глазам, как бы разглядывал свое произведение.            
                «Помнишь, что я тебе говорил, гражданин Мокко?» — спросил он. «Я добавил недостающую маленькую деталь. Обрати внимание на взгляд: он пустой! Взгляд в глаза судьбе, грядущим революциям!»
                Когда Ханс подошел ближе, он обнаружил, что зрачки теперь обозначены. Хотя он не заметил, что что-то изменилось, но вежливо сказал: «Вы правы: он смотрит в будущее…»
                «В будущее? Можно и так сказать». Морель посмотрел на Жюли.
                «Я художник, гражданин Мокко. Меня не касается, когда Вы выставите бюст».
                Когда Жюли передала ему деньги, прибыл Шарль Канар. Он хотел снова уйти, но Морель поприветствовал его так небрежно, как будто молодой офицер не был любовником его дочери.
                «Посмотрите на мой бюст», — настаивал он, пересчитывая деньги. «Я утверждаю, что именно молодой генерал, именно его гений делает нас художниками. Его амбиции подпитывают наши амбиции. Знаменитый Давид никогда не писал никого так хорошо, как Бонапарта!»
                Ханс проводил его. Морель, казалось, был доволен оплатой; он начал разглагольствовать об амбициях, которые толкали солдат и художников на великие дела, сравнивая их по очереди с болезнью, охотником, хищным зверем и боевым конем. Ахилл Фуко и старый Фуэ, мимо которых они проходили, слушали бесстрастно; они привыкли к тирадам художников.
                «Вас с друзьями подтолкнуло к штурму Бастилии тщеславие?» — перебил Ханс.
                «Это были другие времена,» немного смущенно ответил Морель, но быстро взял себя в руки и объяснил: «Сегодня мы ратуем за свободу, за которую боролись тогда, среди других народов. Тщеславие в этом очень помогает.»
                Прощаясь перед домом, Ханс поинтересовался Сюзанной.       
                «Она выходит замуж за своего одноногого», — сердито буркнул Морель.   «Пусть умрет от голода вместе с ним! Я найму служанку для работы по дому; это избавит меня от хлопот с ребенком!»
                Он быстро ушёл, топая по тротуару и размахивая руками, словно подгоняя непослушную дочь.
                Ханс нашёл Жюли и Шарля в небольшом кабинете.
                «Ты неправильно поняла Уврара,» говорил Шарль.
                «Он не противоречил другим, но это ничего не значит,» защищалась Жюли. «Я видела его лицо.»
                «Ты полагаешься на выражение его лица?»
                «Я полагаюсь на свою интуицию.»
                «Спроси сама Уврара, если не веришь мне!»
                «Ты забываешь, что Бонапарт не может просто вернуться во Францию из Египта.»
                Постепенно Ханс понял, что они обсуждали, будет ли Уврар финансировать правительство во главе с генералом Бонапартом. Шарль получал информацию не только от семьи Пермон; среди доверенных лиц банкира был его боевой товарищ, демобилизованный из армии после ранения и работавший на Уврара. Он не сообщил Шарлю, как они намеревались вернуть Бонапарта во Францию, но было несомненно, что Уврар поддерживал этот план.
                «Генералов достаточно», — заметил Ханс.
                «Бонапарты — богатые люди», — объяснил Шарль. «Семья сколотила состояние во время итальянской кампании — он сам, его братья и зятья, а также корсиканские семьи держатся вместе. Поэтому у Бонапартов те же интересы, что и у банкиров, и в этом их сила».
                «Ты прав», — согласилась Жюли, убежденная этим аргументом. Пока она договаривалась с Шарлем о том, чтобы он пригласил Бонапартов посетить выставку, Ханс просматривал альбом с видами Египта.
                «Она привезёт своего любовника», — сказал Шарль, а Жюли ответила: «Бонапарту придётся вернуться, чтобы он мог лучше присматривать за своей женой». Только после ухода Шарля Ханс выразил своё возмущение этой сделкой.
                «Ты уверена, что Бонапарта можно купить, как скот или мешок зерна?» — спросил он.
                «Я бы не называла это «покупкой», — парировала Жюли.
                «А как же еще! Это позорное и грязное дело; по сравнению с которым торговля мехом Астора — честное предприятие!»
                «Ты не изменишь мир, Ханс», — сказала Жюли с дружеской насмешкой.
                «Если Бонапарт — тот человек, каким его все считают, он растопчет                любого, кто захочет использовать его как орудие!»
                Жюли не стала спорить. «Мы выберем гравюры», — сказала она.
                Выставка открылась через десять дней. Как и предсказывал Шарль, Жозефина приехала с Ипполитом. Она дождалась полудня, чтобы посетить выставку; Шарль, устав ждать, уже собирался уезжать. Ахилл, первым узнав её карету, объявил о её прибытии; Шарль вышел ей навстречу на улицу; Жюли встретила её у дверей выставочного зала.
                Жозефина доброжелательно улыбнулась; она выглядела усталой, вокруг глаз легли темные тени. Жюли шла впереди, за ней следовал Шарль с наследным принцем. Перед гравюрой, изображающей портовый город, Жозефина повернулась к Шарлю и спросила, какой это город; это была Акка, ответил он. Город, где армию поразила чума? Он подтвердил это. Она спросила, как удалось получить эти виды, но, заметив бюст, она перебила Жюли, которая проводила экскурсию. Работал ли художник с натуры, спросила она, обернувшись и увидев, как из соседней комнаты вошел Ханс.
                «Гражданин Мокко, не правда ли?» спросила она. «Мы с Вами познакомились у Пермонов.»
                Ханс молча поклонился.
                «Скажите, известно ли Вам, знает ли скульптор генерала в лицо?»
                «Он видел его один или два раза во время публичных
                выступлений».
                «Тем более удивительно, как точно он передал сходство!» Она еще раз взглянула на бюст, оценивая фигурку, и повернулась к Хансу.
                «Мне говорили, что Вас называют Маленьким Пруссаком. Это правда?»
                «Не знаю, кто мог такое сказать обо мне…»
                «Люди до сих пор о Вас говорят…»
                Усталость Жозефины исчезла; ее губы и глаза улыбались. Ханс отступил на шаг назад, словно перед лицом противника, готового броситься на него.
                «Я бы скорее предположил, что вызвал отвращение», — сказал он.
                «Я слышала, что Вы также замешаны в скандале вокруг знаменитого Лорана…»
                «Я присутствовал при его аресте, и ничего больше».
                «Вы знали его?»
                «Он напал на почтовую карету, в которой я ехал из Нанта в Париж…»
                «Припоминаю. Расскажите мне как-нибудь подробней об аресте».
                Ханс огляделся, пытаясь придумать, как бы сбежать от Жозефины; Жюли пришла ему на помощь.
                «Завтра мы приглашены к мадам Пермон,» сказала она. «Вероятно, там и представится такая возможность …»
                Ипполит, который присутствовал при разговоре, молчал и при этом глупо улыбался.
                «Ей надоел этот юноша», заметил Шарль после ухода посетителей.
                «Он богат», — возразила Жюли. «Если Бонапарт разведется с ней, она выйдет замуж за Ипполита. Она любит мужчин помоложе. Не попытаешься ли ты завоевать ее сердце?»
                «Я хочу продвинуться по карьерной лестнице», — сказал Шарль. «Ревность генерала будет препятствием…»

                Ханс и Жюли пришли к Пермонам сразу после Амленов и незадолго до появления Бонапартов. На этот раз Жозефина пришла без своего любовника.
                «У Ипполита красный нос,» объяснила она. «Что мне с ним делать, когда он чихает и у него слезятся глаза? В таком состоянии он выглядит неприятно!» Поздоровавшись с мадам Пермон, Ханс убежал в соседнюю комнату и обменивался ироничными замечаниями с Лореттой Пермон по поводу мадам Амлен, чьи розовые духи, казалось, смешивались с запахом скотного двора.
                «Коровник», утверждала Лоретта.
                «Не могу представить, чтобы она когда-либо ступала в коровник,» возразил Ханс. «Возможно, она встретила пастуха на пастбище».
                «Вы полагаете, что она способна вернуться к природе?»
                «Этого опыта ей пока не хватает».
                Их отделила от остальной компании группа мускаденов, которые обсуждали новую моду на воротники, верховую езду и новую танцовщицу. Когда вошла Жозефина, они уступили ей дорогу, и она увидела Ханса. Она подошла к нему. «Почему вы позволяете им забрать Вас у нас, гражданин Мокко?» — спросила она.
                «Я не забирала у вас гражданина Мокко, гражданка Бонапарт», — сказала Лоретта, открыв ей свои яркие лучистые глаза. «Я не настолько эгоистична, чтобы хотеть оставить его только себе».
                «Я тоже не эгоистка», — заявила Жозефина. «Он обещал рассказать нам об аресте Лорана».
                «Он был там?»
                «Пусть расскажет». Мускадены приготовились слушать. Другие дамы последовали за Жозефиной. Ханс обернулся; выхода не было. В дверном проеме позади него стояла мадам Амлен.
                «Это было во Дворце Равенства», — сказал он со вздохом.
                «В салоне», — добавила Жозефина.
                «В так называемом салоне», поправила мадам Амлен.   
                «Хорошо, что преступника арестовали. Как это произошло? Он что, избивал бедных девушек?»
                «Я ничего подобного не видел». Ханс смирился с тем, что избежать внимания публики ему не удастся. «Он разбил только стаканы, тарелки, стулья и столы».
                «Видимо, они были красивее девушек!» — насмешливо сказал Амлен. — «Что вызвало его гнев?» — спросила Жозефина.
                «Молодой человек переоделся в девушку. Он почувствовал себя оскорбленным, я его понимаю».
                «Я бы тоже почувствовал себя оскорбленным на месте Лорана», — заверил один мускаден с кривым носом. Остальные рассмеялись.
                «Кто его предал?» — спросила старая мадам Пермон, стоявшая между Жюли и Жозефиной.
                «Молодой Боске, брата которого он убил».
                «Он должен был устроить молодого человека на работу», — сказал мускаден, который ранее заступался за Лорана. «Теперь бедняга лишится головы только потому, что не смирился с неудачной шуткой», — сказал другой, невысокий мужчина в туфлях на толстых подошвах и высоких каблуках, чтобы казаться выше.
                Но дамы не согласились; настроение новоиспеченных богачей изменилось не в пользу Лорана. Пока они спорили о нем с мускаденами, вошел новый гость, армейский интендант Амлен, и поприветствовал мадам Пермон.
                «Мы тут говорим об аресте Лорана», — сказала она.
                «Он стал причиной моего опоздания», — ответил он. «Я собирал последние новости о нем».
                «Как так? Он же в тюрьме, верно?» — спросила Жозефина.
                «Он сбежал?»
                «Из крепости? «Невозможно!» — воскликнул Амлен.
                «Для Лорана нет ничего невозможного», — заявил мускаден с кривым носом.
                «Ему удалось забраться на крышу, а оттуда он спустился вниз по веревке», — со смехом сообщил Амлен. «Это было прошлой ночью. Смертельно опасное приключение, но он благополучно спустился, бедняга!»
                «Почему ты называешь его беднягой, если он сбежал?» — спросила Жозефина.
                «Он не сбежал!»
                Побег Лорана видели «полуночники». Они предупредили охранников, но некоторое время Лорану удавалось ускользать от преследователей. Однако, когда сады, где он исчез, были окружены и обысканы, его нашли в садовом домике.
                «Это была драматическая сцена», продолжил Амлен.
                «Женщина сидела у постели больной дочери, когда в дверь вломились преследователи. Лоран спрятался за кроватью малышки. Когда его обнаружили, он достал двуствольный пистолет и убил одним выстрелом одного из стражников, а вторым – себя. Маленькая девочка истошно кричала.»
                «Вы знаете имя матери?» спросил Ханс.
                «Это бывшая комедиантка, гражданка Шателен.»
                Ханс сдержался, его лицо оставалось бесстрастным, и он знал, не глядя на нее, что Жюли тоже сдерживает себя; в тот момент он впервые оценил ее хладнокровие.
                «Есть еще одна новость», — продолжил Амлен. 
                Но он говорил об этом лишь в общих чертах; дескать, корабль прибыл, но он не сказал, в какой порт и что он привёз. Больше станет известно через несколько дней, и произойдут перемены, потрясения, даже новая революция не исключена. Мускадены пожали плечами и отвернулись; один ухаживал за Жозефиной, остальные собрались вокруг мадам Амлен. Только старая мадам Пермон слушала Амлена и тихо задавала вопросы.
                «Пойдем домой?» — спросил Ханс. Жюли согласилась. После того как они попрощались, мадам Пермон продолжила разговор с Амленом.
                «Ваши информаторы надежны?» — услышал Ханс ее вопрос и заметил, что Амлен ответил уверенной улыбкой. 
                Когда на следующее утро Жюли отправилась куда-то в карете, Ханс не спросил, зачем она это делает. Вернувшись от Пермонов, он напрасно ждал, что она скажет хоть слово об Альбертине; ее молчание оскорбляло его. Вскоре после отъезда Жюли он вышел из дома. Немного поодаль от павильона к нему подошел Пьер.
                «Не ходите к Терезе,» — сказал он, — «она никого не хочет видеть, она даже меня прогнала».
                Ханс наклонился вперед, губы Пьера словно изогнулись в хитрой улыбке.
                «Болезнь Альбертины ухудшилась?» — спросил он. «Врач думает, что это нервное расстройство, она должна все время спать…»
                «В этом виноват Ваш друг Лоран!»
                «Лоран больше не был моим другом,» — возразил Пьер. «Конечно, я скорблю о его смерти, но он не должен был стреляться у постели Альбертины».
                Его губы снова дрогнули, словно он собирался рассмеяться. Ханс с отвращением отступил на шаг назад.
                «Какое Вам дело до Альбертины!» — рявкнул он.
                «Она прекрасный ребенок, и она Ваша дочь. Я же говорил, что хотел бы иметь такого друга, как Вы.»
                «А я нет!»
                «Надеюсь, Вы измените свое мнение обо мне. Возможно, болезнь Альбертины несерьезная; небольшая температура, небольшая боль в горле — это говорит о простуде. Тереза, должно быть, неправильно поняла доктора. Она каждый раз проявляет свою любовь к ребенку, и считает своим материнским долгом расстраиваться, когда дитя болеет. Убедитесь в этом сами, мой друг!»
                Он больше не мог сдерживаться, громко рассмеялся, поклонился и, грациозно шагая, пошёл в сторону города, глядя через лорнет на сады.
                Деревья в садах сбрасывали листья, а земля уже была покрыта слоем увядшей листвы. В ярком утреннем свете краски сверкали так ярко, что Ханс несколько раз закрывал глаза, ослеплённый этим сиянием. Когда, спустя некоторое время, он всё ещё не дошёл до павильона, он понял, что заблудился; осенние краски создали лабиринт, в котором жёлтые фасады домов едва отличались от листьев. Наконец, Тереза показала ему дорогу. Она медленно подошла к нему, словно ждала его, и приложила палец к губам.
                «Не так громко», — прошептала она, — «Альбертина спит».
                «Я ни слова не сказал», — прошептал он в ответ. «Листья шуршат у тебя под ногами».
                «Как Альбертина может слышать шуршание! Мы так далеко от нее!»
                «Мы очень близко», Тереза указала в ту сторону, откуда пришла. Только сейчас Ханс заметил беседку за желто-красными листьями вяза.
                «Альбертина разве не в постели?» — спросил он.
                «Я оставила двери открытыми, чтобы слышать, если она проснется и позовет меня».
                Тереза тоже, казалось, была в лихорадке. Как и все простолюдинки, она обмотала голову платком, несколько прядей волос свисали на лоб, а на щеках виднелись красные пятна.
                «Зачем ты пришел?» спросила она. Ты снова собираешься упрекать моего ребенка?»
                «Я совсем не упрекал Альбертину!»
                «Ты не заслуживаешь такой дочери! Но ты держишь на нее обиду за то, что она назвала тебя Лораном, когда вы играли! Она чувствует твои скрытые упреки, чувствительное дитя!»
                Голос Терезы становился все громче и громче; последние слова она уже просто прокричала.
                «Потише!» шептал Ханс. «Ребенок же спит!»
                Тереза вскрикнула от испуга, а затем начала плакать. «Это твоя вина, во всем всегда виноват ты», рыдала она.
                «Альбертина заболела, потому что Лоран застрелился рядом с ее кроватью!» защищался он.
                «А почему Лоран застрелился? Потому что ты его предал!»
                «Не я, это был молодой Боске».
                «Ты его подстрекал!»
                Она снова повысила голос и угрожающе подняла руку, но затем внезапно опустила ее.
                «Ты слышишь?» прошептала она. «Альбертина плачет!»
                Она отвернулась от него и поспешила в павильон. Ханс ничего не слышал. Он медленно последовал за ней. Он остановился у двери комнаты. Альбертина, сидя в постели, обнимала свою мать, которая склонилась над ней. Ханс сделал несколько шагов ближе, и Тереза, услышавшая его шаги, тоже села. «Уходи!» — приказала она. «Оставь меня с моим ребенком, и уходи!»
                Ее голос, хотя и негромкий, был ледяным и настолько властным, что он не смел ей возражать. В комнате пахло лекарствами, пудрой и косметикой. На стене за кроватью было большое влажное пятно, похожее на грушу. Альбертина улыбнулась Хансу. Он ждал, что она что-нибудь скажет, но она молчала.
                Он пошел назад через сады, прогулялся вдоль берегов Сены, наблюдая за детьми, играющими в саду Тюильри с опавшими листьями старых каштанов, которые они подбрасывали то в воздух, то друг другу в лицо. Когда он вернулся домой, день уже клонился к закату.
                Жюли встретила его в хорошем настроении. До обеда она навещала Пермона, он дал ей кредит еще на более выгодных условиях, чем она могла рассчитывать.
                «В конце года откроется типография» объявила она.
                Ханс сел в углу. Он был недоволен тем, что Жюли не поинтересовалась Альбертиной, хотя сам не считал болезнь ребенка опасной.
                «Я рад за тебя», — сказал он с натянутой вежливостью.
                «Это ты первый подсказал мне идею открыть типографию, дорогой. Кстати, я ответила на письмо Монтиньи и отклонила его просьбу. Он получил щедрую компенсацию в виде земли на озере Эри. Я узнала от Пермона, насколько она ценна».
                Ханс молча смотрел на нее, снова и снова удивляясь тому, что деловая Жюли была ничуть не менее красива, чем любящая.
                «Что мне остается делать?» — наконец спросил он хриплым голосом.
                «Возможно, Бонапарту ты пригодишься. Твой опыт может ему пригодиться».
                «Какой опыт?»
                «Тот, который ты приобрел в Пруссии и Америке». Жюли села у окна и взяла вышивку. Солнце освещало комнату, рисуя фантастически искаженные тени на темных половицах. Голова Жюли напоминала гору, спинка стула — башню, а между ними раскинулось озеро света.
                «Кто знает, когда он вернется из Египта», — сказал Ханс. Гора на половицах начала двигаться и наклонилась к башне, частично заслоняя озеро. «Говорят, он возвращается во Францию. Было бы хорошо, если бы ты сейчас поговорил с мадам Бонапарт».
                «Возможно, но я бы предпочел сначала увидеть своего брата», — упрямо сказал Ханс.
                «Ты также сможешь снова увидеть свою сестру, хотя признавался мне, что не любишь её».
                «Она постарела, как и я. Возможно, за это время наши чувства изменились».
                Жюли откинулась назад и рассмеялась; гора открыла вид на ещё один участок озера.
                «Тебе доставляет удовольствие спорить со мной?» спросила она. Он забыл об Альбертине и лишь удивился, что Жюли не устала от него.
                На стене рядом с ним висело зеркало в квадратной позолоченной раме, но даже, когда он наклонился, он не узнал себя. Движимый любопытством увидеть незнакомца, которому удалось пробудить и сохранить любовь Жюли, он встал, сделал шаг к зеркалу, наклонился и посмотрел на свое лицо — это замкнутое лицо с широким, уверенным подбородком, карими глазами, которые смотрели на него мягко, но подозрительно, с двумя маленькими вертикальными морщинками между ними.
                «Ты думаешь, зеркало даст тебе ответ на мой вопрос приносит ли оно тебе радость?» — спросила Жюли.
                Он повернулся к ней и на мгновение задумался, что могло бы принести ему радость. Затем он подошел ближе, обнял ее и сказал:
                «Прости меня, Жюли, я не хотел причинить тебе горе». Она опустила вышивку и посмотрела на него.
                «Я не всегда понимала тебя, Ханс. Ты не делец. Мне следовало раньше поставить себя на твое место».
                «Неужели я, действительно, должен увидеться с мадам Бонапарт?» — спросил он. «Ты к ней не заревнуешь?»
                Жюли обняла его за шею. «Было бы слишком утомительно ревновать тебя», сказала она, прежде чем поцеловать его.
               
                После того как Ханс вышел из павильона, Тереза заперла дверь. Альбертина с любопытством наблюдала за ней. Но когда мать снова села рядом с ней, она вдруг потребовала: «Он должен вернуться!»
                «Ты любишь чужого мужчину больше, чем свою мать?» — спросила Тереза.
                «Он не чужой мужчина!»
                «Потому что он твой отец? Любящий отец! Пять лет он о тебе не заботился! Ты бы умерла с голоду, если бы я не присматривала за тобой!»
                Она говорила это много раз раньше. Теперь это больше не производило на Альбертину никакого впечатления.
                «Ложись снова!» — приказала Тереза. «Ты больна, ты должна спать!» Альбертина ослушалась.
                «У меня болит горло, — объяснила она. — Я не хочу ложиться, от этого будет только хуже. Отец должен вернуться!»
                «Он уже далеко».
                «Если поторопишься, догонишь его».
                «Что тебе от него нужно?»
                «Мне приснилось, что он винил меня за предательство. Но это была всего лишь игра. Я думала, что эти двое мужчин хотели подыграть. Вот что я хочу ему сказать».
                «Какие мужчины, дитя?»
                «Те, кто его забрал!» Глаза Альбертины расширились, волосы, спавшие на лоб, были мокрыми от пота.
                «У тебя снова жар,» сказала Тереза. «идем со мной, ложись, и я тебя укрою!»
                «Нет, он должен вернуться!» — заплакала Альбертина. «Беги, приведи его! Быстро, скорее!» Тереза попыталась взять ее на руки, но ребенок оттолкнул ее.
                «Я бегу, да», наконец заверила ее мать, так как не знала другого способа успокоить ребенка. «Ложись, я уже бегу, смотри!»
                Волнение Альбертины передалось и Терезе. Спеша по саду, она забыла подхватить юбку; та зацепилась за лежащие на земле ветки. Она споткнулась, упала и поцарапала руки. С трудом она поднялась на ноги и огляделась. Тропинки были пустынны. Вдали ей показалось, что она видит какую-то фигуру, но, продолжая идти, она поняла, что это тень дерева и сломанная ветка обманули ее. Застонав от боли и раздраженная от тщетности своих поисков, она повернула назад. Даже издалека она слышала плач ребенка. На этот раз она подхватила юбку.
                Альбертина, сидя в постели, вытирала слезы маленькими кулачками. Это были слезы гнева, которые сжимали ей рот, но, возможно, горло было таким опухшим, что говорить было больно. Когда ей наконец удалось заговорить, она снова заикалась: «Вернись! Он должен вернуться!» Тереза пыталась объяснить ей, что хочет забрать отца, но ей нужно было подождать, пока Пьер придет и останется с Альбертиной вместо нее. Постепенно малышка перестала плакать, проглотила темно-коричневое лекарство, прописанное врачом, и легла, уставшая от слабости и напряжения от плача.
                Тереза надеялась, что Альбертина забудет свою тоску по их воссоединению, но каждый раз, когда девочка просыпалась, она кричала: «Верни!» или «Беги за ним!». Ночью поднялась температура, но утром она спала. Проснувшись, Альбертина улыбалась, и говорить ей становилось легче. Она снова тосковала по отцу.
                «Я приведу его к тебе сегодня», — пообещала Тереза. Когда она собиралась уходить, посыльный из театра принес ей новую роль, которую она ждала несколько дней. Она пролистала тетрадь и бросила ее в угол. 
                «Когда ты пойдешь к нему?» спросила Альбертина.
                «Замолчи!» закричала Тереза.
          Ее лицо исказилось от ярости. Она села в угол, обхватила голову руками и молча уставилась перед собой. Прошло полчаса, потом час. Потом пришел Пьер.
                «Ты тоже заболела?» спросил он, взглянув на Терезу.
                «Мне прислали новую роль» сказала она безразличным тоном.
                Пьер взял тетрадь, открыл ее через минуту тоже бросил в угол.
                «Как они осмелились!» гневно бросил он.
                Тереза встала. Черты ее лица исказились до отвратительной маски греческих мифологических образов - то ли гарпии, то ли Медузы.
                «Этим я обязана Трусселю!» объяснила она. Этот негодяй    
                из капельмейстеров! Я верну ему эту роль!»
                «Потерпи немного. Бонапарт покинул Египет, возможно, он уже во Франции.»
                «Бонапарту как раз самое время заниматься моей ролью!»
                «Он тот, кого ждут все, к тому же он заядлый театрал. У меня есть друзья, которые знают его братьев. Подождем Бонапарта, Тереза».
                Она успокоилась. Ее напряженные черты лица расслабились. Она подошла к зеркалу и критически осмотрела себя.
                «Год тому назад ты сказал, что мы все должны держаться Лорана» упрекнула она.
                «Да, но Лоран мертв, а Бонапарт жив.»
                «Надеюсь он не застрелится у постели моего ребенка».
                Она обернулась. Альбертина встала.
                «Ты его приведешь?» спросила она.
                Только сейчас Тереза увидела, как ослабила лихорадка ее ребенка. Альбертина уже не была той маленькой, крепкой девочкой, какой была прежде; ее лицо сузилось, а карие глаза стали неестественно большими. В своей хрупкости она казалась прекраснее, чем когда-либо.
                «Я приведу его», — пообещала Тереза. «Она хочет увидеть своего отца, присмотри за ней, Пьер…»
                Она поспешно надела шляпу, набросила накидку и объяснила ему, какие лекарства он должен дать ребенку. Он также должен был приготовить настой из листьев ежевики, бузины и луговых трав, это был сбор, который ей дала одна певица, а на обед на плите стояла кастрюля сладкой каши. «Как долго тебя не будет?» — спросил он. «Я не знаю». Она погладила светлые волосы Альбертины, которые все еще были растрепаны и спутаны, но тут же отвернулась, испытывая отвращение к запаху пота и лекарств. Пьер пододвинул стул к кровати, собрал кукол и разложил их на покрывале. Альбертина не смотрела на кукол; она смотрела на свою мать. Тереза подняла с пола тетрадь с ролью, положила ее в сумку и быстро кивнула ребёнку на прощание; внезапно ей захотелось выйти на улицу.   
                Идя по садам, она успокоилась. Сначала она была полна решимости отправиться прямо в театр, но, приближаясь к городу, забыла о своей злости на капельмейстера Трусселя. Пьер был прав; она еще могла вернуть роль на следующий день. Страх за ребенка поселился у нее в груди, словно поднимающаяся из земли влага, которая перехватывала дыхание. Она остановилась. Солнце скрылось за завесой тумана; вероятно, оно скрылось раньше, но Тереза заметила это только сейчас. С каждым мгновением мир все больше темнел; завеса, сначала яркая, становилась серой; цвета деревьев и земли превращались в грязную смесь коричневого, желтого и красного; между двумя молодыми вязами показались трехэтажные дома города, серые и уродливые. Но Тереза поняла, что это не окружающий мир, а что-то внутри нее изменилось. Она подумала в этот миг об Альбертине. Она лишь на мгновение подумала об Альбертине, и этого мгновения было бы достаточно, чтобы окрасить живую природу, подобно красному камню, в цвета отчаяния. Она представила Пьера у детской кроватки. Наверняка он перепутал лекарства; он был небрежен и забывчив, а она даже не сказала ему, где найти листья и травы для настоя. Она боялась представить, в каком состоянии найдет ребенка, когда вернется. Она отчаянно пыталась вспомнить свою встречу с гражданкой Мокко, которая могла бы из ревности отказать отцу видеться с ребенком. Тереза сжимала руки, подбирала слова, которыми бы хотела умолять женщину о пощаде. «У Вас тоже есть ребенок, гражданка Мокко,» — говорила она про себя, — «подумайте о моих чувствах! Что мне делать, когда мой ребенок тоскует по отцу? Я больше не люблю ее отца; я не знаю, любила ли я его когда-либо. Пожалуйста, позвольте ему навестить свою дочь хотя бы на час, гражданка Мокко!»
                Она остановилась, просто одетая женщина оглянулась на нее. Неужели она что-то сказала вслух? Она сжала губы, подождала, пока дыхание успокоится, продолжила идти медленнее, пытаясь сдержать волнение в мыслях. Когда она подошла к гравировальной мастерской на улице Сент-Оноре, ей наконец это удалось. У двери стоял старик Фуэ, его слезящиеся глаза внимательно разглядывали посетительницу. Когда она остановилась перед ним, он начал кланяться — один раз, второй и третий, потому что он не привык к тому, что его замечают, и продолжал бы кланяться, если бы Тереза не обратилась к нему».
                «Где я могу найти гражданина Мокко?» спросила она.
                Фуэ достал из внутреннего кармана платок и вытер свои глаза.
                «Гражданина Мокко?» повторил он. «Сейчас, я спрошу сейчас, гражданка!»
                Он поспешил в соседнее помещение. Через минуту появился Ахилл Фуко и осмотрел Терезу также внимательно, как и Фуэ. Поскольку она была немолодой, а ее одежда немодной, его интерес, равно как и вежливость тут же улетучились. Он почесал нос и спросил: «Чем мы можем Вам помочь, гражданка?»
                «Я ищу гражданина Мокко» ответила Тереза также высокомерно, как он и откинула голову назад.
                «Гражданина Мокко здесь нет.» Ахилл, скучая, посмотрел на крышу. «Вы напрасно пришли, гражданка!»
                «Где я могу его найти?»
                «Он мне не докладывал, куда он пошел.»
                «Вы знаете, когда он вернется?»
                «И это он тоже не сказал.»
                «Тогда я бы хотела поговорить с гражданкой Мокко,»
                «Гражданка Мокко занята.»
                Высокомерие Терезы исчезло.
                «Но я должна с ней поговорить» крикнула она. «Это срочно. Перенести разговор я не могу».
                «Не кричите!» зашипел Ахилл. «Зачем поднимать такой шум!»
                «Я буду кричать до тех пор, пока гражданка Мокко меня не услышит. Речь идет о жизни моего ребенка! Я требую встречи с гражданкой Мокко!» кричала Тереза так громко, что он испуганно отступил.
                Жюли, услышав шум, вышла и с удивлением посмотрела на посетительницу. Фуэ, появившийся у другой двери, прикрыл рот платком, но не смог сдержать смех, увидев ужас Ахилла Фуко. Тереза резко обернулась. «Тихо!» — сердито воскликнула она. «Мой ребенок умирает, а вы смеетесь!» Ахилл пришел в себя.
                «Там стоит гражданка Мокко», — сказал он, указывая на Жюли. Тереза повернулась и поприветствовала Жюли глубоким поклоном.
                «Пожалуйста, не обижайтесь на мою резкость, гражданка», — умоляла она. «Мой страх сделал меня опрометчивой. Я боялась, что Вы меня прогоните, так как мы поссорились. Я больше не спорю. Моя дочь больна».
                Жюли пригласила ее следовать за ней. В кабинете на стуле, на который Жюли положила подушку, сидел Фредерик и рисовал буквы в блокноте. Жюли закрыла дверь за Терезой. «То, что Вы хотите мне сказать, персоналу не обязательно слышать», — сказала она.
                «Это не секрет, который нужно скрывать. Мой ребенок требует встречи с отцом».
                «Если он отец!»
                Тереза, снова разволновавшаяся, не почувствовала оскорбления. «Клянусь, гражданка Мокко! В то время я не любила никого, кроме него. Но любовь угасает; она оставляет лишь смутное воспоминание. Когда гражданин Мокко навещал меня, это было только ради ребенка — он любит Альбертину больше, чем она его».
                «Тогда почему она так по нему тоскует?»
                «Потому что она хочет сказать ему, что не предала его, что это была всего лишь игра. Альбертина, хочет попросить прощения за свой проступок! У Вас доброе сердце, гражданка Мокко! Скажите мне, где я могу его найти! Вы сама мать!»

                Жюли, смущенная волнением Терезы, отступила к окну.
                «Когда он вернется, я скажу ему, что Альбертина его ждет».
                «Его здесь нет? Ему здесь отказано?»
                «Какое у меня может быть на это основание!»
                Фредерик слез со своего места и посмотрел на посетительницу. Тереза наклонилась к нему и погладила его по волосам.
                «Ваш сын, гражданка?» — спросила она.
                «Да, мой сын».
                «Какой красивый ребенок!» Фредерик поднял руку и погладил Терезу по лицу. «Почему ты плачешь?» — спросил он.
                «О, я плачу?»
                «Посмотри на мои пальцы, они все мокрые!»
                «Тебе плохо?»
                «Нет, но ты должна сказать мне, почему плачешь, я хочу знать!»
                «Ах, ты хочешь знать! Ты хочешь меня утешить!»
                Она обняла Фредерика, подняла его на руки и поцеловала.
                Жюли подошла ближе. «Отпусти моего ребенка!» — приказала она.
                «Она должна меня поцеловать», — потребовал Фредерик, отвечая на объятия.
                «Это неприлично!»
                Жюли попыталась разнять их, Фредерик цеплялся за Терезу, но она позволила ему соскользнуть на землю, так как он был для нее слишком тяжелым.
                «А теперь уходите!» — воскликнула Жюли, охваченная ревностью. «Вы хотите забрать моего мужа, а раз не можете его найти, то забираете моего ребенка!»
                Тереза, внезапно поддавшись слабости, села без приглашения. Визит показался ей бессмысленным; ей было бы лучше остаться с больным ребенком, подумала она, наклонив голову набок и закрыв глаза. Фредерик стоял перед ней, наблюдая за ней с детским любопытством. «Ты больна?» — спросил он. Она не ответила. Ревность Жюли отступила, уступив место чувству жалости.
                «Ладно, отдохните немного», — согласилась она. «Пойдем, Фредерик, не беспокой гражданку». Она помогла ему сесть на стул, села напротив него и продолжила свою работу. Время от времени она поворачивалась, чтобы посмотреть на посетительницу, которая, казалось, спала. Наконец, Тереза подняла голову, открыла глаза и вздохнула. «Я бы хотела попросить Вашего разрешения подождать гражданина Мокко,» сказала она, — «но, вероятно, это бессмысленно».
                «Вы правы,» — подтвердила Жюли. — «Он может вернуться только к вечеру».
                «Еще несколько минут покоя, гражданка, и я уйду».
                Но когда Тереза наконец взяла себя в руки и встала, чтобы попрощаться, вернулся Ханс.
                Когда тем утром по городу распространилась новость о том, что генерал Бонапарт неожиданно вернулся из Египта и высадился на южном побережье Франции, Жюли настоятельно посоветовала Хансу, наконец, навестить Жозефину.
                «Она не будет в восторге от его возвращения,» — сказал он.
                «Если она умна, у нее уже будет готовый ответ. Сходи к ней сегодня; лучшего дня для визита и пожелать нельзя».
                По пути на улицу Шантерен, где жили Бонапарты, Ханс несколько раз испытывал искушение вернуться. Ему казалось неуместным просить женщину о рекомендации у генерала, даже если генерал был её мужем. Дойдя до садовой калитки, он всё ещё не мог определиться. Привратник, стоявший перед воротами, подошёл ближе «Генерал Бонапарт ещё не прибыл, гражданин», — сказал он.
                «Когда его ожидают?» — спросил Ханс.
                «Мы не знаем; он нам ничего не сообщил. Возможно, он будет здесь сегодня вечером, возможно, пройдёт десять дней. Он как вспышка, появляется в самый неожиданный момент. Вот такой он, маленький генерал».
                У швейцара была блестящая черная борода, которой он, очевидно, очень гордился, потому что, когда он не говорил, то постоянно поглаживал ее.
                «Значит он хороший полководец,» — сказал Ханс.
                «Величайший полководец всех времен». Швейцар приветливо, но снисходительно поздоровался с проходившей мимо пожилой женщиной, так же снисходительно, как и с Хансом; но было видно, что его чувство превосходства появилось совсем недавно, возможно, не раньше, чем известие о скором возвращении генерала. «Он покорит не только Европу, наш полководец, но и Африку, и Азию. Я его знаю; он не успокоится, пока не покорит половину мира. Нет, не половину, а три четверти мира!» 
                Швейцар снова погладил бороду, взглянул мимо Ханса и добавил: «Приходите завтра, гражданин, а если завтра его не найдете, то приходите послезавтра. В конце концов, Вы его найдете». Он начал удаляться в сад.
                «Я хочу поговорить с госпожой Бонапарт», — заявил Ханс еще резче, раздраженный высокомерием мужчины.
                «С госпожой Бонапарт? Почему Вы не сказали об этом сразу! Идите прямо по этой дорожке!»
                Небрежным жестом он указал на сад и удалился в свою караульную; похоже, госпожа Бонапарт ему не очень нравилась. Перед Хансом открылась широкая тропинка, вид был скрыт деревьями и кустарниками. Он прошел мимо силоса, каретного сарая по диагонали напротив конюшни и, наконец, вышел в палисадник, окруженный декоративными кустарниками, посреди которого стоял дом. Это был павильон, похожий на тот, в котором жила Тереза, только более благоустроенный; над первым этажом находился нижний этаж, предположительно, с помещениями для прислуги. Ханс пересек палисадник и поднялся по четырем ступеням парадной лестницы, которая вела на террасу с каменной балюстрадой. Он открыл входную дверь и вошел в прихожую, где находились два шкафа и медная тумба с умывальником, но она тщетно ждала, пока кто-нибудь вымоет в ней руки. Вероятно, ее поставили сюда только потому, что другого места для нее не нашлось, так как она была пуста, и рядом не было кувшина с водой.
                Хансу не пришлось долго ждать. Дверь напротив, лишь слегка прикрытая, открылась, и вошел пожилой слуга, который проводил его в небольшую гостиную. В центре стоял круглый стол из красного дерева и четыре кресла; в двух стеклянных шкафах хранилось несколько ваз и столовое серебро. Несколько фарфоровых статуэток, расставленных на небольших столиках из красного дерева, составили компанию ожидающему гостю. На стенах висели гравюры из меди, большинство из которых, как заметил Ханс, были куплены в магазине Жюли. Жозефина, которую слуга позвал поприветствовать гостя, подтвердила это.
                «Почему Вы не приехали раньше, мой маленький пруссак?» — сказала она, надув губы, как ребенок. «До вчерашнего дня я никуда не спешила, но сегодня я уезжаю. Только вчера вечером я узнала, что Бонапарт вернулся из Египта. Представьте мое потрясение, когда мне об этом сообщили, особенно за столом! Сначала я не хотела в это верить; я думала, они шутят!» Она опустилась в кресло, подперла подбородок рукой и посмотрела на Ханса. «Не могли бы вы присесть?» — спросила она. «Я ужасно спешу, но мне нужно немного отдохнуть перед поездкой, не так ли?»
                Он подтвердил это и сел напротив неё. На разделявшем их столе из красного дерева стояла фарфоровая чаша; картина на её основании, изображающая пастуха и пастушку, была наполовину закрыта серебряной цепочкой, гениально выполненным произведением искусства, звенья которой были в форме листьев и цветов. Ганс заметил её только тогда, когда наклонился вперёд, чтобы рассмотреть ее поближе.
                «Красивая цепочка, не правда ли?» — заметила Жозефина. —
                «Я никогда ничего подобного не видел».
                «Мой отец заказал её у аборигена на Мартинике. Не думаю, что она ценная, но мне всё равно немного грустно, что я её сломала…»
                «Сочувствую Вам».
                «Вчера я ужинала уГойе; я дружу с его женой. Он такой добрый и внимательный».
                «Разве вчера?»
                Гойе был одним из пяти директоров, но он не был слишком молод, чтобы Жозефина рассматривала его в качестве своего возможного любовника.
                «Взгляд Ваших карих глаз такой мягкий, как у жителей Мартиники», сказала она.
                «Я был только в Нью-Йорке и на тамошних озерах», ответил Ханс.
                «Это было просто сравнение. Но я хотела Вам рассказать, как так случилось, что цепочка порвалась.»
                Вошла горничная и спросила, какую одежду следует взять с собой и нужно ли взять пеньюар. Жозефина ответила, что сама придет и решит, и жестом велела ей уйти. Ханс начал вставать, но она протянула руку, прося его остаться подольше; ей нужен был отдых, она была расстроена. Из-за цепочки? Нет, конечно, не из-за цепочки. Или, может быть, и из-за нее, конечно, но цепочка была лишь последней неприятностью, концом вечера. «Все началось так приятно, — пожаловалась она, — я не ожидала никаких неприятных сюрпризов. Мадам Гойе приготовила чудесный ужин; она очень искусна в этом. Мы уже встали, чтобы пойти в соседнюю комнату выпить кофе, когда Гойе это сказал». 
                «Что он сказал?»
                «Что Бонапарт вернулся из Египта. Я о нем больше не думала, Египет ведь так далеко! «Он уже на пути в Париж», сказал Гойе. Мы стояли у двери в соседнюю комнату, я резко обернулась, цепочка описала в воздухе дугу, зацепилась за крючок на стене, и я не заметила, как она порвалась. Гойе поднял ее, он очень внимательный, но о прибытии Бонапарта ему следовало сообщить мне несколько осторожнее, Вы так не считаете?»
                Вошла служанка. Жозефина сообщила, что возьмет только два платья: то, которое на ней было в день прощания с генералом, и домашнее платье, которое ему очень нравилось. Служанка снова вышла.
                «Мне страшно», тихо сказала Жозефина, «он такой вспыльчивый, мне бы хотелось, чтобы у него были такие же кроткие глаза, как у Вас.»
                «Революция тоже штука жестокая», сказал Ханс.
                «Ах, революция! Она уже в прошлом!»
                «Генерал ее реставрирует.»
                «Вы так думаете?»
                «Все его ждут, народ ждет, когда он освободит его от угнетателей», — говорят они. «Генерал спас республику от роялистов; он должен спасти её и от нуворишей, банкиров и снабженцев, не так ли?»
                «Не знаю, мой Маленький Пруссак».
   Яркость красочного осеннего дня залила комнату и, казалось, раскрасила в многообразие цветов опавших листьев стены, лицо Жозефины и старого слуги, который открыл дверь и стоял в дверном проёме, пока его не заметили. Ханс первым повернулся к нему; старик показался ему пережитком дореволюционных времён. Затем ему пришло в голову, что первый муж Жозефины, генерал Богарне, погиб на гильотине. Но гражданка Бонапарт, вероятно, забыла отца своих детей и его бесславный конец; она с готовностью дарила улыбку маленькому пруссаку.   
                «Я думаю, что Вы любите революцию», произнесла она. «Если б я не была влюблена в Ваши глаза, я бы Вас боялась».
                «Мне еще никто никогда не говорил о том, что я внушаю другим страх».
                «Ваш подбородок указывает на то, что Вы энергичны, упрямы и даже можете быть жестоким. Мне бы хотелось узнать Вас поближе, чтобы вынести окончательное заключение.»
                Оба встали и наклонились вперед, словно собираясь обняться через стол, но шаги, скрип половицы и сухой кашель испугали их. Вошел старый слуга, нетерпеливый, потому что никто не обращал на него внимания.
                «Что вам нужно?» — спросила Жозефина.
                «Экспресс-почта отправляется через час», — ответил слуга.
                «Как быстро пролетело время!» Страх перед новой встречей с Бонапартом был запечатлен на лице Жозефины. Ханс опустил голову, стыдясь того, что, хотя бы на мгновение, пожелал жену маленького генерала.
                «Могу ли я надеяться увидеть Вас снова после возвращения генерала, гражданка, и попросить Вас представить меня ему?» — спросил он.
                «Надейтесь и приходите». Жозефина посмотрела на него, но он почувствовал, что она больше не думает о нем. «Конечно, я представлю Вас генералу, гражданин».
                Он поклонился, она помахала ему рукой и уже вышла из комнаты, когда он выпрямился; он видел только спину старого слуги, который следовал за ним. Он прошел через прихожую, постучал костяшками пальцев левой руки по раковине умывальника, которая издала удивительно прозрачный звон, и открыл дверь на террасу. Маленький генерал, вероятно, тоже часто бывал здесь, наслаждаясь нежной зеленью весны и яркими красками осеннего сада. Медленно спустился Ханс по ступенькам, пересек внутренний двор и прошел по садовой дорожке между конюшней и каретным сараем к воротам, где его ждал чернобородый привратник.   
                «Мадам Бонапарт едет ему навстречу», неодобрительно сказал портье. 
                «Мне это известно, гражданин», ответил Ханс.
                «Она не хочет демонстрировать всему Парижу сцену встречи. Неужели она преклонит перед ним колени в пыли на проселочной дороге, чтобы он простил ей неверность? Должно быть, это было бы прекрасное зрелище, но я не думаю, что ей это удастся». Швейцар громко и безостановочно смеялся. Его смех, постепенно затихая, еще некоторое время сопровождал Ханса, возвращавшегося в город.
                Ахилл, показывавший гравюры покупателю, шепнул Хансу, что его ждут, и многозначительно улыбнулся. Фуэ открыл дверь в кабинет, где стояли Тереза и Жюли, лицом друг к другу. Когда он вошел, Тереза села в кресло.
                «Проводи женщину домой», — сказала Жюли. «Ваш ребенок болен».
                «Альбертина тебя зовет», — объяснила Тереза. Ее голос слегка дрожал. Ханс посмотрел на Жюли, которая кивнула ему. Она устала от жалоб и хотела избавиться от надоедливой посетительницы.
                «Иди с ней», — сказала она, — «это твой ребенок». По пути к павильону Ханс и Тереза проходили мимо людей, обсуждавших возвращение генерала Бонапарта. Пару раз Ханс останавливался, чтобы послушать разговоры. Тереза подбадривала его идти дальше. Ее беспокойство за Альбертину уменьшилось по мере приближения к садам. 
                «Мне следовало вернуть роль сегодня утром,» сказала она, «времени было предостаточно».
                «Какую роль?»  спросил Ханс. Тереза рассказала о том, какое оскорбление она пережила, снова обрушилась с критикой на Трусселя и приписала ему все пороки, какие только могла придумать. Полдень стал теплым, словно лето хотело вернуться. На скамейке перед павильоном сидел Пьер, запрокинув голову, с открытым ртом и храпел; его лицо было искажено, как у ребенка, готового заплакать. Ханс остановился и посмотрел на него. Хотя он представлял собой нелепое зрелище, он все же был красив и напоминал свою сестру.
                «Иди внутрь и поговори со своей дочерью,», сказала Тереза, «я устала. Возможно, я пойду в театр сегодня днем…» Она села рядом с Пьером и прислонила голову к его плечу; ее подбородок был опущен, так что она еще больше походила на брата. 
                Ханс на мгновение сравнил их взгляды, затем внезапно отвернулся и ушёл в павильон. Кровать Альбертины стояла в темноте. Поскольку все молчали, он на цыпочках подошёл ближе, остановился у изножья кровати и стал ждать. Ему показалось, что Альбертина смотрит на него. «Злое дитя», — тихо сказал он, слегка посмеиваясь, чтобы она поняла, что обвинение несерьёзное.
                «Просто посмотри на меня, я тебе не верю! Ты предала меня, ты любила этого злого Лорана больше, чем меня! Но я всё равно пришёл к тебе, потому что ты меня позвала. Если хочешь, я останусь с тобой и позабочусь о тебе. Ты хочешь?»
                Альбертина не ответила. «Ты хочешь, чтобы я позаботился о тебе?» — повторил Ханс. Не получив снова ответа, он подошёл к кровати и наклонился над ней. Альбертина смотрела на него не так, как он думал; её взгляд был застывшим.

























                Часть пятая               


Приезд спасителя

               


                Дети бежали впереди, за ними следовали музыканты. Затем появились солдаты во главе с офицером. Оркестр, игравший марш, заиграл «Марсельезу». Молодые люди, женщины, продавцы, рабочие и слуги стояли на обочине дороги. Владельцы магазинов вышли наружу, окна на верхних этажах открылись, женщины высунулись из окон и приветствовали криками и жестами. После первых нескольких тактов все подпевали «Марсельезе». Солдаты махали руками в ответ и смеялись. Некоторые кричали: «Да здравствует Бонапарт!» После первого куплета раздался чистый, пронзительный голос: «Да здравствует Спаситель!» Многие оглянулись в поисках того, кто кричал. Это был молодой человек с короткими светлыми волосами и круглым, весёлым лицом; когда он понял, что все смотрят на него, он покраснел. Пожилой мужчина похлопал его по плечу.
                «Ты прав», поддержал он. «Да здравствует Спаситель!»
                Многие другие также присоединились к этому лозунгу. Солдаты вместе с встречающими подхватили второй куплет. За войском шли дети и несколько подростков. Перед Хансом остановилась женщина средних лет, тщательно, но не по моде одетая.
«Теперь все будет хорошо», сказала она и кивнула, как будто хотела убедить себя в том, что будет лучше; возможно, она была торговкой или была владелицей дома, который сдавала в аренду и который приносил небольшую прибыль.
                «Это уже вторая колонна, которую я приветствую», ответил Ханс.
                «Я встретила три колонны уже, возможно будет и четвертая, я не считала. Но я спрашивала одного из офицеров, который командует солдатами парижского гарнизона.
                Он мне сказал: если Бонапарт вернется во Францию, нами никто командовать больше не будет, мы будем знать, чем мы обязаны герою нации. Неплохо сказано, да, гражданин?»
                Ханс жестом подтвердил.
                «Я рада, что Вы такого же мнения. Поверьте мне, гражданин, с этого момента все станет только лучше! Он наведет у нас порядок!»
                Она пошла дальше, вслед за процессией. Другие пешеходы сделали то же самое.  Ханс еще думал стоит ли ему присоединяться к демонстрантам, но, когда затих последний куплет «Марсельезы», ему вдруг пришло в голову, что он во время этих песнопений ни разу не вспомнил о смерти Альбертины. Я ведь ее любил, думал он, как я могу быть виноватым в ее смерти! Тереза обвиняла его. С криками она бросилась на тело ребенка, и, крича, начала осыпать Ханса оскорблениями; ее лицо, покрытое слезами и пылью, исказилось до неузнаваемости, а крики превратились в яростный, беспомощный хрип. Ханс помнил, что даже во время этой безумной вспышки он на мгновение забыл о мертвом ребенке и лишь отчаянно размышлял о том, как эта уродливая старая комедиантка когда-либо могла что-то значить для него. Он молчал; что он мог сказать на ее обвинения? Пьер вытащил его на улицу. Тереза, после короткой передышки, снова начала бушевать; он слышал это, находясь уже в саду.
                Чем дальше Ханс отходил от павильона, тем больше смерть ребенка превращалась в дикий и зловещий сон. Он называл себя бессердечным и бесчеловечным, но в то же время, склонив голову набок, внимательно прислушивался и останавливался, потому что приближался еще один полк солдат. Сначала он слышал музыку, затем увидел бегущих впереди детей. Он махал рукой, как и все остальные, гулявшие в колясках, кричал те же слова, что и они: «Да здравствует Бонапарт!» и «Да здравствует спаситель!», и пел «Марсельезу», как и все остальные. Пожилой мужчина с седым лицом, испещренным множеством мелких морщин, сказал: «В каждом городе, через который проезжал Бонапарт, люди встречали его с восторгом!»
                «Он нужен республике», согласился Ханс.
                «Так и есть. Мы все ждали спасителя!»
                Ханс почти не заметил, что Бонапарта уже почти все называли «Спасителем». Сам он тоже так его назвал, когда вошел в типографию.
                «Сегодня весь Париж вышел на улицы», — сказал Фуэ, вытирая мокрый нос. — «В нашу мастерскую сегодня никто не заходит».
                «Потому что ни у кого нет времени покупать гравюры», — ответил Ханс. — «Все празднуют приезд Спасителя. Присоединяйтесь к празднованию, гражданин Фуэ!» 
                Ахилл Фуко был захвачен уличным энтузиазмом. Он сунул правую руку в жилет, выпятил грудь и сделал вперед шаг правой ногой…
                «Мы закажем гравюру на меди с изображением триумфального похода генерала от Средиземного моря до Парижа,» заявил он, «по одной гравюре каждого города! Увидишь, Фуэ, покупатели будут штурмовать нашу мастерскую!»
                Жюли, присоединившаяся к ним, казалось, согласилась с этим.
                «Но главное — это типография,» — сказала она. — «Мы должны начать работу не позднее следующей весны. Когда Бонапарт вернется, будут заказы». Она рассмеялась, насмехаясь над печальным выражением лица Фуэ и над Ахиллом, который мог бы доказать свой энтузиазм по отношению к Бонапарту во время его следующей военной кампании.
                «Генерал сказал, что его важнейшая задача — восстановить мир», — ответил Ахилл. «Все генералы этого хотят», — сказала Жюли. «Бонапарт завоевал Италию, Директория её потеряла. Думаешь, он с этим смирится? Лионские купцы — нет. Они получали из Италии огромное количество сырья для шёлка, и теперь на него снова будут увеличены таможенные пошлины. Бонапарту следовало бы разбираться в торговле, гражданин Фуко…»
                Маленькое, озабоченное лицо Ахилла, на котором рот, нос и глаза еще больше сжались от горя, так что контраст с его атлетическим телом был заметнее обычного, позабавило Жюли. Но Ханс, смягченный горем по Альбертине, пришел ему на помощь.
                «Бонапарт не принимает приказов от торговцев шелком в Лионе,» — сказал он.
                «Он, говорят, беседовал с ними,» — ответила Жюли, «и вечером в его честь устроили факельное шествие, во главе которого шли торговцы шелком». Лицо Ахилла стало еще меньше и мрачнее.
                «Поскольку ты еще не стал солдатом, тебе придется отказаться от притязаний на славу на поле боя,» утешил его Ханс.
                «Я не стал солдатом, потому что должен был содержать свою мать,» — коротко ответил Ахилл. «Она была больна; она не могла себя обслуживать». Он пожал плечами и пошел в приемную.
                «Он никогда не говорил о своей матери,» — заметила Жюли.
                «Похоже, она уже мертва».
                Но день едва ли располагал к тому, чтобы разделить печаль по судьбе матери Ахилла. Ходили слухи, что Бонапарт прибудет в Париж уже на следующее утро. Жюли сомневалась в этом; проселочные дороги были в плохом состоянии и небезопасны по ночам.
                «Никто не посмеет напасть на завоевателя Италии и Египта», — возразил Ханс.
                «Но он путешествует без охраны; откуда бандиты узнают, что это он? К тому же, они, похоже, его почти не уважают».
                «В любом случае, я пойду к нему завтра. Я должен выяснить, принесет ли он войну или мир во Францию».
                Жюли, взяв в руки перо, снова положила его. Она не смотрела на Ханса.
                Машинально она потянулась за банкой с абразивным песком и посыпала им давно написанное письмо. Осознав это, она смущенно рассмеялась.
                «Похоже, сегодня важный день», — сказала она. «Я никогда не была так рассеяна».
                «И не была так весела».
                «Возможно, но у меня мало причин для радости. Ты уже полгода во Франции, больше половины этого времени в тюрьме, и теперь ты можешь снова меня бросить!»
                «Разве ты сама не советовали мне пойти к Бонапартам?»
                «Я не думала, что он вернется так скоро».
                Пока Ханс был с Альбертиной, Жюли получила информацию от Шарля. Прошло всего несколько дней, прежде чем правительство Директории было свергнуто, и Бонапарт навел порядок.  Ханс должен был помочь ей открыть типографию.
                «Но я ничего в этом не понимаю», — возразил он.
                «В этом нет необходимости. Ты должен просто контролировать процесс».
«Рабочих? Ты знаешь, что я опасный агитатор.»
                «Ты должен любить свою жену так сильно, чтобы не издеваться над ней».
                «Я люблю тебя, даже когда подшучиваю над тобой, Жюли!»
                Она посмотрела ему в глаза, но, похоже, не была до конца уверена, серьезен ли он.  Вот почему она сочла, что лучше на время перестать говорить о будущем.
                «Как твоя дочь?» — спросила она.
                «Когда я пришел, она была уже мертва».
                Он говорил это тем же тоном, что и раньше, поэтому Жюли снова задалась вопросом, не издевается ли он…
«Мертва?» повторила она.
«Я не могу это изменить».
«Ты был равнодушен к своей дочери?
Ханс пожал плечами, и замолчал.
«Из-за нее ты совсем не занимался своим сыном.» упрекнула она его
                «Возможно.»
                Жюли почувствовала себя вдруг беспомощной. Он происходит из совершенно другого народа, как я смогу его понять, думала она.
                «Ты никогда никого не любил?» спросила она.
«Я любил Терезу, я любил тебя». Это было словно заученное перечисление, послушный ученик перечисляет имена, которые он выучил. «Я любил Альбертину, я любил Фредерика…»
«Твой сын еще жив, и я тоже!»  перебила она его.
«Итак: я люблю Фредерика, я люблю тебя.»
 «Я не верю, что твоя дочь умерла.»
 «Она умерла. Она умерла незадолго до моего прихода. Ее глаза остекленели, а тело было холодным. Пьер сидел на скамейке перед домом и спал. Тереза подсела к нему. Я один вошел в дом.»
              Он говорил монотонно, не понижая и не повышая голос. Жюли подошла к окну и посмотрела на улицу. Мимо проезжали экипажи. Ей показалось, что издалека доносится Марсельеза. Она поняла, что он любил своего ребенка. Вдруг она всхлипнула. Ханс некоторое время не шевелился. Потом он подошел к ней, остановился у нее за спиной и положил руки ей на плечи.
 «Это я должна сейчас тебя утешать, а получается, что ты меня утешаешь!»
       
          Морель принес известие о прибытии Бонапарта в Париж. Он пришел утром, оттолкнул Фуэ и Ахилла и бросился на Ханса, который собирался выйти из дома. «Он приехал!» — закричал Морель. «Я его видел!» Он был так взволнован, что ему потребовалось несколько минут и много слов, чтобы его поняли. Даже таможенники узнали его, сообщил он. Ахилл, Фуэ и Жюли, привлеченные шумом, окружили его и Ханса.
    «Кого узнали охранники?» — спросил Ахилл, который все еще не понимал в чем дело.
 «Кого? О ком говорит Париж?» — кричал Морель. — «Кого ждут? Кто спаситель?»
 Но никто не хотел верить этой новости.
 «Вчера они тоже говорили, что он приехал», — сказала Жюли. «Это был всего лишь слух…»
   «Нет лошадей, которые могли бы бежать достаточно быстро, чтобы он уже оказался в Париже», — объяснил Ахилл. «Я кое-что понимаю в лошадях, гражданин Морель. Генерал Бонапарт прибудет в Париж не раньше послезавтра».
 «Говорю Вам, гражданин Фуко, его узнали даже таможенники!» Морель был уверен в своих словах. «Я с ними разговаривал».
  «Вы сами его не видели?»
 «Видел, но не мог поверить своим глазам. Скорость его передвижения удивила и меня, ведь я тоже кое-что понимаю в лошадях, гражданин Фуко».
«Что сказали таможенники?»
«Что он стал стричь волосы короче, чем раньше».
«Вы ошибаетесь», — сказал Ханс. «Генерал Бонапарт никому не подчиняется, даже моде».
«Возможно, ему было неудобно носить длинные волосы в египетскую жару», — предположила Жюли.
Морель согласился с ней.
 «Он словно иссох от солнца,» — доложил он, — «маленький, загорелый и худой».
 «Я уверен, что человек, которого ты видел, не был Бонапартом», — заявил Ахилл и вышел; Фуэ уже вернулся на свое место в приемной.
 «И все же это был Бонапарт!» — сердито крикнул ему вслед Морель.
«Скоро якобинский клуб снова откроется!»
Ахилл, уже собираясь закрыть за собой дверь, но вернулся. «Кто тебе это сказал?» — спросил он.
«Ты же знаешь, что этот маленький генерал был якобинцем!»
«Это было давно, а люди болтают всякое».
 «У него всё ещё есть друзья среди якобинцев!»
«Возможно. У него много друзей. Говорят, даже среди Капетингов».
«Ложь! Он подавил их восстание!»
«Это тоже было давно». Ахилл отвернулся от него и вышел из комнаты.
«Есть люди, чей разум перерезают при рождении вместе с пуповиной!» — прорычал Морель.
«И этот маленький генерал всё-таки якобинец!»
 «Это станет ясно, когда он доберётся до Парижа», — сказала Жюли. Она кивнула ему и удалилась.
 «Никто мне не верит», — пожаловался Морель. «Я сейчас пойду к нему домой, гражданин Мокко, и там разузнаю все».
Движимый сомнениями и любопытством, Ханс пошел с ним. Жизнь в Париже ничем не отличалась от любого другого дня, за исключением того, что утренний туман еще не рассеялся; полуденный свет был немного тусклее, а фасады домов казались еще более однообразными, чем обычно. Морель молча ускорял шаг; только на углу улицы Шантерен он остановился и обернулся, чтобы посмотреть на Ханса.
 «А что, если это не он?» — спросил он.
 «Почему ты так спешишь его приветствовать?» — спросил Ханс.
«Я хочу попросить его позволить мне поработать над его бюстом с живой модели. Сколько скульпторов и художников теперь набросятся на него! У первого еще есть шанс, возможно, у второго и третьего, но у четвертого точно нет».
         «Может быть человек, которого Вы видели, вовсе не Бонапарт. Вы сами это сказали»
«Поэтому я буду ждать его у дверей, пока он не вернется!»
 Он запрокинул голову и продолжил свой путь, но у ворот он передал Хансу полномочия расспросить о генерале. Привратник с блестящей черной бородой внимательно рассматривал посетителей.
 «Мне кажется, Вы были здесь недавно, гражданин», — сказал он, глядя на Ханса с высокомерным и насмешливым выражением лица.
Ханс кивнул.
«Я помню, Вы просили аудиенции у мадам Бонапарт, не так ли?»
 «Совершенно верно».
«Мадам Бонапарт посылает Вас к нему?»
«Я недостаточно хорошо знаком с гражданкой Бонапарт, чтобы она могла дать мне такое поручение».
«Это прискорбно», — голос привратника был укоризненным. «Я надеялся, что Вы заберете у меня ее имущество».
Он несколько раз кивнул. От него пахло крепким спиртным.
«Что это значит?» — спросил Морель, с любопытством подходя ближе. «Гражданка Бонапарт ушла из дома?»
«Она должна уйти!» — засмеялся швейцар; его щеки были красными и блестящими. «Она хотела поехать к нему навстречу, но разминулась с ним. Генерал поехал другой дорогой. Он собрал все ее вещи, одежду и украшения. Теперь это все в моей комнате; я жду, когда их заберут…»
«Генерал приехал!» — взволнованно воскликнул Морель. «Я не ошибся!»
«Он здесь с самого утра! Первым делом он приказал принести мне вещи мадам Бонапарт. Это немного, два чемодана и сундук. Но когда она сама придет за ними, мне придется терпеть её жалобы, она будет причитать и ныть, сегодня, по крайней мере, полчаса точно — я её знаю! Если бы она была моложе, было бы забавно её утешать. Не знаю, как генерал её терпит!»
Морель попытался оттолкнуть его. «Я должен поговорить с генералом, гражданин!» — закричал он.
«Невозможно, гражданин! Генерал уехал к директорам!»
 «Тогда я подожду его у него дома! Дайте мне пройти!»
Швейцар раскинул руки, чтобы остановить его, но Морель изловчился, проскользнул под ними и побежал к дому. Швейцар беспомощно опустил руки.
    «Что за люди!» — сокрушался он. «Все чего-то от него хотят! Что я могу сделать? Эта женщина тоже будет его беспокоить, когда вернется! Я ничего не могу с этим поделать! Даже маленький генерал не смог с ней справиться, поэтому он оставил ее багаж у меня. И я должен держать эту женщину подальше от него…»
     Голос становился все тише и тише; Ханс тоже прошел мимо привратника вслед за Морелем. Привратник сел на скамейку перед домом, опустил голову на руки и стал рассказывать гравию под ногами о злодеяниях женщины, которая изменяла маленькому генералу с мужчинами всех возрастов, если они делали ей хоть несколько приятных комплиментов, и которая была обязана поставщикам Парижа больше, чем все остальные женщины вместе взятые. Через некоторое время он поднял глаза, увидел Ханса в конце аллеи, прямо перед павильоном, и отчаянно закричал: «Вернитесь, гражданин! Ваш друг уже внутри! Одного достаточно! Вернитесь!» Ханс все еще слышал крики, но не мог разобрать слова. Он уже добрался до переднего двора, поднялся по ступенькам и обнаружил, что входная дверь приоткрыта. Внутри кто-то разговаривал; Морель попытался что-то сказать, но холодный, жесткий женский голос явно подавлял его.
        «Мой сын не сказал мне, когда вернется», сказала женщина на грубом диалекте вперемешку с итальянскими словами. «Поймите же Вы, он проделал тяжелый путь, он только сегодня утром прибыл и через два часа ему пришлось снова уехать по делам. Когда он вернется, ему надо будет как следует отдохнуть. Предоставьте ему эту возможность.»
Ханс заглянул в приоткрытую дверь. В прихожей перед Морелем стояла высокая женщина с полным лицом, настолько серьезным, что казалось, она никогда не улыбалась. Услышав приближение мужчины, она подняла голову.
        «Прошу прощения, мадам,» — ответил Ханс на ее молчаливый вопрос, — «мы не собирались беспокоить генерала. Мы просто хотели бы знать, когда мы можем его навестить».
Мать генерала склонила голову.
«Мой сын будет принимать посетителей каждое утро, как и прежде», — сказала она.
 Морель воспользовался моментом молчания, чтобы объяснить, что он хотел бы увидеть генерала, чтобы представить себя как художника. Летиция Бонапарт подняла руку, заставив его замолчать.
 «Мой сын Вас выслушает; он ценит искусство и художников». Она повернулась к Хансу. «Вы тоже художник?»
«Я хотел бы служить под началом генерала, где бы я ни понадобился»,  ответил Ханс, «при условии, что он не сочтет меня слишком старым».
 «Вы выглядите молодо».
«Я столь же стар, как и генерал».
«Генерал тоже еще молод».
Снаружи послышались шаги человека, поднимающегося по лестнице. Ханс отошел в сторону, чтобы уступить дорогу Бонапарту.
  «Завтра граждане вернутся, чтобы рассказать тебе о своих пожеланиях», — сказала мать. Бонапарт был без мундира; его зелёный сюртук не был броским, как и круглая шляпа, которую он снял и положил на каменный стол.
«Всего одно слово, гражданин генерал, позвольте мне сказать вам хотя бы одно слово!» — умолял Морель. Бонапарт вежливо улыбнулся; он даже положил свою руку на руку Мореля.
 «С удовольствием, и ещё несколько слов, гражданин, двадцать или тридцать, сколько захотите», — сказал он. «Приезжайте через два дня, а ещё лучше — через три. Дайте мне время отдохнуть от поездки». Он повернулся к Хансу и добавил: «И вы, гражданин, тоже приезжайте через три дня, чтобы я мог узнать Ваши пожелания. Если это возможно, я с радостью их выполню, гражданин».
   Он поднял руку; это был тот же жест, которым его мать велела Морелю молчать. Он был столь же решительным, возможно, немного более властным, пренебрежительным и надменным, что не сочеталось с его вежливой улыбкой, но Ханс не заметил этого при первой встрече. Когда они шли обратно к воротам, Морель сказал: «Маленький генерал умеет командовать; я бы не посмел ему возражать. Вы видели его рот, гражданин?»
 «Вы имеете в виду его улыбку?»
«Нет, я имею в виду острые морщинки у уголков рта. Я лишь намечу их на бюсте. Мне кажется, это признак жажды власти».
«Назовите это энергией, гражданин Морель. Якобинец — это не тот, кто жаждет власти».
Карета генерала стояла перед каретным сараем, мимо которого они проходили; кучер распрягал лошадей.
 «Возможно, Вы правы, генерал должен быть властным», — вдруг признал Ханс. «Как иначе он мог бы командовать целой армией?»         
«Верно, гражданин Мокко. Каждый великий человек, даже якобинец, должен им быть. Именно этого не хватало моему бюсту для полноты картины; теперь я это знаю. Я убежден, что если буду чаще видеть генерала, то открою в его лице и другие качества».
 «Не умаляйте моего восхищения этим маленьким генералом!»
 «Наоборот, я хочу его возвысить. Он не должен засыпать вот так!» Он указал на привратника, который сидел на скамейке, прислонив голову к стене и тихо похрапывал. 
   
         Тонкий туман, поднимавшийся над Сеной и влажной землей близлежащего леса, в тот день никак не рассеивался; даже на следующее утро солнце тщетно боролось с ним.
«Когда похороны твоей дочери?» — спросила Жюли.
Ханс не знал. «Я не хочу идти к Терезе», извинился он. «Мой визит её расстроит».
 «Ты знаешь, что я её не люблю, но думаю, ей нужна твоя поддержка».
«Она не дала мне понять, что ей это нужно».
 «Любая мать упрекнула бы отца своего ребёнка за то, что он бросил её в такой день». Но Ханс колебался; он поехал к ней только после обеда. По дороге он несколько раз был на грани того, чтобы повернуть назад. Он немного подождал перед павильоном. Внутри было тихо. Туман, который здесь был гуще, чем в центре города, словно заглушал все звуки. Ханс постучал в дверь; когда в ответ он услышал только тишину, он повернул ручку и вошёл.
       Тереза, сидя у окна, рассматривала фотографию, которую держала в руках. Она не подняла глаз, услышав шаги. Ханс остановился посреди комнаты. На Терезе был грязный халат, ноги в тапочках, волосы растрепаны; на столе рядом с ней стоял полупустой графин с вином.
«Я не хочу пропустить похороны, Тереза», — сказал он, долгое время тщетно надеясь, что она его заметит.
Наконец, она посмотрела на него и кивнула, улыбаясь. «Я ждала, когда ты придешь», — ответила она.
Ее лицо было опухшим и красным, на лбу выступили капельки пота, а маленький, слегка вздернутый нос становился все более бесформенным. Ханс опустил голову; вид Терезы был ему неприятен, и в то же время он боялся, что она почувствует его отвращение. Но она была так пьяна и занята собственными фантазиями, что не заметила его замешательства.
 «Подойди ближе», — поторопила она его. «Сядь со мной». Она указала на стул рядом с собой. Он замешкался; ему потребовалось усилие, чтобы сделать несколько шагов к стулу. Даже после первого шага он уловил исходящий от нее запах пота и алкоголя.
«Я пришел на похороны», — повторил он, садясь и опуская глаза. «Я не хочу их пропустить».
«О, похороны, я уже забыла о них!» Она рассмеялась и тут же прикрыла рот рукой. «Как я могу смеяться над этим! Похороны были вчера.»
 «Я сожалею, что не приехал раньше». Он прикусил губу, отчаиваясь, что не может найти слов, чтобы утешить Терезу. Но она не просила об этом.
 «Они были вчера утром», — повторила она. «Как только я вернулась, я начала разучивать роль…»
«Ты берёшься за неё?»
«Этот негодяй Труссель хотел меня разозлить, но теперь я разозлю его! Он увидит, что я сделаю с этой ролью, интриган!»
Она налила бокал вина, опустошила его и задумчиво посмотрела на Ханса. «Жаль, что ты не пришёл на похороны. Ты бы видел Пьера! Он опустился на колени и рвал на голове волосы!»
«Он любил Альбертину?»
«Не знаю, но она любила его, Лорана и тебя, тебя, пожалуй, меньше всех. Меня она не любила, она была ко мне равнодушна. Меня это не удивляет. Я ведь не хотела детей.»
«Я помню.»
«Смотри!» Тереза показала картину, которую она рассматривала.
«Моя миниатюра!»
«Ты стал старше. Ты вспоминаешь о Берлине?»
Он вспомнил их первую встречу на Фридрихштрассе, порыв ветра, который принёс ему в объятия маленькую, дикую и сердитую Терезу, их прогулку к палаткам, их первую ночь любви. Неряшливая, преждевременно стареющая и толстеющая комедиантка, сидевшая рядом с ним, ничуть не походила на его прежнюю Терезу. Тем не менее, он прошептал: «Я очень тебя любил».
«Я тоже тебя очень любила, Ханс. Но ты только и говорил о революции».
Он встал и отошёл на несколько шагов от неё. Только сейчас он понял, что ему холодно. «Ты не зажгла печь?» — спросил он.
 «Нет, а зачем? Я скоро иду в театр.»
Он обернулся только у двери. «Я замерзаю», — сказал он.
 «Если хочешь, я зажгу печь».
«Ты должна выучить роль».
«Я уже ее выучила, но должна подумать над тем, где я могла бы еще поимпровизировать.»
 Она отложила миниатюру в сторону и достала тетрадь с текстом предстоящей роли.
Ханс остановился на ступеньках перед дверью и прислушался. Внутри было так же тихо, как и тогда, когда он приехал. Он вздохнул с облегчением; воспоминание осталось позади. Туман рассеялся, бледный диск солнца осторожно показался и тут же снова скрылся под тонкой вуалью облаков. Ханс снова повернул голову, затем поспешил вниз по ступенькам и вышел через сад на улицу. Но в город он не вернулся; он бродил по лесу до вечера. Когда он добрался до дома, уже стемнело. Он не сказал Жюли, что пропустил похороны. На его месте лежало письмо из Пруссии. Пока он читал его, Жюли полировала подсвечники на столе.
 «Ты пожелал сыну спокойной ночи?» — спросила она.
 «Я сделаю это», — ответил он, не поднимая глаз от письма.
«Он уже спит. Ты же знаешь, что Катрин укладывает его спать рано».
 «Прости, я забыл».
Она встала, наклонилась над люстрой и ножницами для чистки свечей отрезала обугленный конец фитиля. Даже в мерцающем свете свечи ее лицо оставалось серьезным и спокойным.
     «У Фредерика есть ты», — сказал он в ответ на ее молчаливое обвинение. «У него есть Катерина, Ахилл и Фуэ, все они его любят. У Вильгельма нет никого, кто бы его любил».
«Кто такой Вильгельм?»
«Мой брат. Он уродливый и неуклюжий, его лицо покрыто шрамами от оспы. Он снова пишет мне, даже не получив ответа на свое последнее письмо».
     Он отложил письмо, не дочитав до конца; оно не сообщило ему ничего нового. Пруссия не изменилась; знать и дубинка по-прежнему правили страной, из которой он был изгнан, и, похоже, его брат тоже страдал от этого. Но Вильгельм не осмеливался признаться себе в этом. Стоит ли ему ввергать младшего брата в ту неразбериху, из которой он сам еще не выбрался?
 «Я бы с удовольствием привёз Вильгельма в Париж, Жюли,» сказал он. «Но это было бы бессмысленно; он не смог бы приспособиться к нашим обстоятельствам. Мне и самому достаточно тяжело».
Жюли отполировала все подсвечники.
«Давай, наконец, поедим; ты, должно быть, голоден».
    Позже тем вечером Ханс снова вышел на улицу. Ночь была холодной и безветренной; туман окутывал фигуры, цвета и звуки своей монотонной серостью и проникал даже в коридоры Дворца Равенства. Из открытой двери доносился лишь приглушенный шум. Ханс вошел и оказался перед лестницей, ведущей в комнаты, которые арендовала Розина. Поднимаясь по ступеням, он услышал голоса. Из всех голосов выделялся пронзительный голос Розины. «Тебе здесь не место, мой мальчик», — крикнула она. «Маленький Боске здесь больше не появлялся!»
Ответил голос Пьера. Розина перебила его.
«Нет. Убирайся!» набросилась она. «Ты сам признался, что у тебя нет денег» Неужели ты думаешь, что мои девочки любят тебя за твои красивые глаза? Шарло, спусти его с лестницы!»
Стоя на лестничной площадке, Ханс видел, как шел вниз по лестнице Пьер, покачиваясь и держась за перила одной рукой, другой опираясь на руку Шарло.
 «Этот гражданин совсем свихнулся на маленьком Боске» подшучивал горбун. «Но мы придерживаемся старых обычаев и предлагаем нашим клиентам только дам.»
Пьер освободился от Шарло, споткнулся о пару ступенек, остановился перед Хансом и облокотился о его плечо.
«Я хотел пожелать Эмилю счастья за то, что он отомстил за своего брата» объяснял Пьер.
Шарло пнул его.
«Помогите ему найти юношу», обратился он к Хансу и отправился по лестнице наверх.
«Ах, трусливый калека, ты смеешь меня пинать!» — крикнул Пьер. Он отпустил Ханса и повернулся, снова споткнулся, потерял равновесие и упал. Со стоном он сел и потер колено.
 «Вставайте!» — приказал Ханс. «Тереза ждет Вас!»
 «Тереза?» — Пьер отпустил свое колено и посмотрел на Ханса.
«Тереза думает только о своей роли; у нее даже не было времени оплакать Альбертину!»
 «Знаю, ты сделал это за нее».
 «А ты, мой друг. Почему ты не пришел на похороны? Я скорблю без перерыва со вчерашнего утра!»
Хотя исходивший от Пьера алкогольный запах вызывал у Ханса отвращение, он наклонился и помог ему подняться. Пьер цеплялся за него.
 «Я хотел поговорить с Эмилем о его брате и Лоране», — сказал он, вздыхая. «Это бы меня утешило».
Ханс взял его под руку и повел вниз по лестнице. Выйдя из дома, Пьер дрожал, сгорбился и жалобно произнес: «Тереза не так сильно горевала по Альбертине, как я».
«Лжец!» — крикнул Х анс и оставил его одного. Через некоторое время, оглянувшись, он увидел, как Пьер наощупь идет вдоль стен дома. Его рот, казалось, усмехался, но это могло быть иллюзией; расстояние между ними было уже слишком велико, чтобы разглядеть какие-либо детали.
             Когда Ханс прибыл на улицу Шантерен в назначенный день, чтобы явиться к генералу, швейцар остановил его.
   «Нет смысла Вам пробиваться к генералу, гражданин,» сказал он.  «Посетители внутри устроили такое столпотворение, что некоторым отдавили ноги; некоторые не смогли дойти до дома».
 «У меня такие маленькие ноги, что я не беспокоюсь за них,» ответил Ханс.
«Тогда идите на свой страх и риск; мне приказано только не пускать женщину». Швейцар задумчиво посмотрел на него. «Или женщина все-таки послала вас?»
  «Мои собственные заботы приревновали бы, если бы я взял на себя еще чьи-то чужие».
«Вы остроумны, гражданин; генералу это понравится».
Швейцар открыл ворота, чтобы впустить карету. Человек, сидевший сзади, смотрел прямо перед собой; кучер опустил кнут в знак приветствия.
«Все генералы, посещающие генерала Бонапарта, сегодня в гражданской одежде», — сказал швейцар. «Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, почему они оставляют свою форму дома!»
«Генерал Бонапарт тоже в гражданской одежде. Возможно, он думает, что, если наденет форму, его обвинят в желании причинить вред Республике».
 «Вы издеваетесь надо мной, гражданин!»
Ханс заверил его, что это он ошибается. Тут подъехала другая карета, он этим воспользовался и прошел мимо швейцара в сад. Когда карета обогнала его, он увидел внутри полного, улыбающегося мужчину; позже он узнал, что это был банкир Шабори, будущий тесть Эмиля Боске.
Морель подошел к нему на площадке перед домом; узнав Ханса, он распахнул объятия и обнял его. «Он друг искусства!» — воскликнул он. «Он позволил мне сделать эскиз бюста. Когда я закончил, он лишь мельком взглянул на него, но этого взгляда было достаточно! Морщины возле рта, сказал он, должны быть глубже! Ценитель искусства, гражданин Мокко!»
«Как давно Вы здесь?» — спросил Ханс.
«С самого рассвета. Завтра я хочу отнести бюст гражданину генералу. О, я зря трачу время, не буду больше медлить, гражданин Мокко!»
В прихожей было не так много посетителей, как ожидал Ханс; либо швейцар преувеличил, либо большинство уже ушли. Навстречу Хансу шли двое пожилых мужчин, по-видимому, депутатов.
«Я твердо убежден, что Генерал — друг свободы», — сказал один из них, тот, что помоложе, человек с бледным, изможденным лицом. «Он считает неправильным, что руководство распустило Союз друзей свободы и равенства».
 «Он прямо об этом сказал?» — спросил другой, чье угрюмое выражение лица делало его старше своих лет.
«Он выслушал мои жалобы без возражений и несколько раз кивнул».
 «Кивнуть может кто угодно; это ничего не значит».
«Что касается меня, я доверяю генералу».
Оба депутата вышли из комнаты. В углу генерал, одетый в гражданскую одежду, разговаривал с банкиром Шабори, но они говорили так тихо, что ни слова не было слышно. В соседней комнате стоял Бонапарт в окружении группы посетителей. Молодой человек серьезно разговаривал с ним. Когда Ханс собирался подойти, его остановил слуга, с которым он уже встречался во время своего первого визита в дом.
      «Приходите завтра, гражданин», сказал он.
       «Генерал назначил мне на сегодня» ответил Ханс.
        «Пришли его братья и сестры, чтобы поприветствовать его. Вы понимаете, что он хочет уделить время своей семье».
        «Я подожду.»
        «Тогда отдохните в саду, гражданин. Но все же было бы лучше, если б Вы пришли завтра, поверьте мне.»
     «Кто этот молодой человек, с которым сейчас беседует генерал?» спросил Ханс.
       «Его брат Люсьен.»
        «Якобинец, не так ли?»
     Выразительное лицо слуги застыло и стало похожим на маску.
«Я в этих делах не разбираюсь, гражданин», — ответил он, повернувшись к другому посетителю. Шабори и генерал, уже поговоривший с Бонапартом, вместе покинули дом. К кругу двух братьев присоединились еще несколько родственников или знакомых. Ханс решил последовать совету слуги и немного прогулялся по саду. Ночью шел дождь; дорожки были влажными, было много луж. Утро было ветреным, ветер разогнал тучи, и выглянуло солнце. Ханс ускорил шаг, ступил в лужу, покрытую опавшими листьями, и вода брызнула вверх, замочив ему брюки. Он вернулся на главную дорожку. Перед закрытыми воротами стояла карета, которую привратник не пустил. Из кареты высунулась Жозефина.
 «Если генерал оставил у Вас мои вещи, впустите меня хотя бы, чтобы я могла их забрать!» — воскликнула она.
«Пришлите своего кучера!» — крикнул в ответ привратник.
«Он должен остаться с лошадьми».
 «Откройте ему ворота!»
«Я открою их ему, а не Вам!»
 «Я хочу посмотреть, не пропало ли что-нибудь!»
 «Вы мне не доверяете, гражданка?»
 «Если Вы намереваетесь не пускать меня в сад, у меня есть веские основания Вам не доверять!»
Ссора, которая, по-видимому, длилась уже некоторое время, достигала уже кульминации. Жозефина вылезла из кареты и начала трясти ворота. Кучер, сидевший на козлах, вмешался, щелкнул кнутом и заявил, что продаст карету и лошадей, если не сможет загнать карету в каретный сарай, а лошадей — в конюшню. Привратник растерялся и ответил, что не получал никаких указаний относительно кареты и лошадей. Жозефина закричала, что он, наконец-то, должен отдать ей ее имущество. Она вцепилась в ворота обеими руками. Узнав Ханса, она помахала ему рукой.
     «Вы разговаривали с Бонапартом?» — крикнула она ему. «Он приказал Вам сопровождать меня, не так ли? Скажите этому человеку, что он больше не может ослушиваться генерала, если не хочет быть смещен с должности!»
Привратник оглянулся на Ханса, затем снова на Жозефину и растерянно покачал головой.
«Я не знал, что Вы послали гонца к генералу, гражданка», — сказал он. — «Генерал угрожал прогнать меня, если я Вас впущу. Что мне делать? У меня двое внуков, десяти и двенадцати лет, я должен их содержать».
 «Почему их отец не обеспечивает их?» — спросила Жозефина.
«Он погиб в Италии при Арколе. Вот почему генерал дал мне эту должность. Он знал моего сына, как храброго солдата, так он сказал …»
  Он снова заговорил, но его взгляд метался между Жозефиной и Хансом. Когда он сделал паузу, Ханс сказал: «Отец храброго солдата тоже должен быть храбрым. Откройте ворота для госпожи Бонапарт, гражданин!»
 «Это ради детей, гражданин», — извинился привратник. «Подождите здесь, я сам пойду к генералу».
 «У него сейчас нет времени», — быстро объяснил Ханс. Кучер щёлкнул кнутом и закричал, что лошади не слушаются. Маленькая собачка Жозефины, которая оставалась в задней части кареты, залаяла громко и злобно.
 «Фортуна тебя укусит, если ты меня не впустишь», — пригрозила Жозефина привратнику. «Не думай, что она тебя боится. Она даже генерала укусила за ногу».
        «Ты останешься на своем месте», — заверил его Ханс. «Я напомню генералу о твоем сыне».
Привратник, сбитый с толку множеством слов, щелчком кнута и лаем Фортуны, открыл ворота. Вошла Жозефина, взяла Ханса за руку и повела его к дому. Карета медленно следовала за ними. Кучер, щелкая языком и коротко крича, усмирял фыркающих лошадей, потому что Фортуна лаяла еще сильнее, чем прежде.
 «Генерал сердится, потому что он не выносит Ипполита», объяснила Жозефина. «Я благодарна Вам за поддержку, гражданин Мокко. Ипполит действительно очень красив, Вы его видели, но эти красивые молодые люди быстро надоедают. Кто теперь с генералом?»
«Его братья».
«Это плохо. Их семейство меня не любит. Я не такая тихая, как они думают. Я боюсь его братьев, я боюсь его самого. Только не надо меня утешать, гражданин Мокко. Нельзя быть такой беспечной и позволять себя утешать».
 Она нервно рассмеялась, остановилась, когда они доехали до конюшни, и приказала кучеру: «Не распрягай пока лошадей, Клемент. Возможно мне придется вернуться в город еще раз, и я оставлю Фортуну с тобой; она может помешать примирению.» Кучер, Клемент, молодой, красивый парень, поправил шляпу. «Фортуна меня тоже не любит», — сказал он с усмешкой. «Я оставлю ее в карете, пока Вы не вернетесь».
 «В карете? Что Вы за человек! Я ведь не знаю, когда я вернусь.»
«А если Фортуна меня снова укусит?»
«Если Вы будете добры, она тоже будет доброй. Ваши лошади Вас не кусают, правда?» Идя дальше, Жозефина объяснила: «Этот Клемент любит только своих лошадей и деньги, но он всем будет рассказывать, что силой прорвался сюда ради меня. Знаете, я даже не знаю имени привратника?»
«А Вы знаете, что он присматривает за своими внуками?»
«Я видела двух грязных мальчишек, играющих перед сторожкой. Они уродливые дети…» — Жозефина замолчала, вздрогнув, возможно, от отвращения к грязи и уродству, которые, как ей казалось, стали еще более отвратительными, а может, от страха перед предстоящей встречей.
         На тропинке между конюшнями и двором они встретили последних посетителей, покидавших дом Бонапарта. Некоторые робко приветствовали их, большинство проходили мимо, отводя взгляд, один, увидев их, замер и, после краткой заминки, поспешил обратно в дом.
«Он пошел доложить о моем приезде», — прошептала Жозефина. «Я его знаю; генерал его не любит. Этот человек хочет ему угодить, и он не остановится ни перед чем, чтобы этого добиться».
Когда они подошли к ступеням павильона, посетитель, объявивший об их приезде, уже возвращался, надвинув на глаза шляпу. Жозефина церемонно ответила на его приветствие.
«Подождите меня перед приемной», — попросила она Ханса. «Не уверена, что он меня примет». Прихожая была пуста; в соседней комнате оставались только Жозеф и Люсьен, два брата генерала, но они даже не поздоровались с Жозефиной. Они лишь криво усмехнулись, стоя, словно на страже, перед дверью в соседнюю комнату.
 «Генерал отдыхает, он устал», — сказал Люсьен.
«Вы хотите меня остановить?» — спросила Жозефина.
«Идите к нему», — ответил Йозеф. «Вы можете открыть дверь, гражданка».
«Если сможете,» — добавил Люсьен. «Генерал не сказал нам, что ждет Вас».
 «И, возможно, ему и не хочется Вас видеть».
Жозефина опустила голову.
«Почему вы издеваетесь надо мной?» спросила она. «Что я вам сделала?»
Но она не могла разжалобить братьев.
«Вы сделали генерала посмешищем всего Парижа», сказал Жозеф, глядя мимо нее. «Вы никогда его не любили».
 «Баррас всему миру рассказывает, что Вы хотите выйти замуж за своего Ипполита,» добавил Люсьен. «Сделайте это поскорее, иначе Баррас заберет его себе».
«Какое мне дело до Ипполита! Отойдите в сторону!» — воскликнула Жозефина.
«Как пожелаете, гражданка. Мы подчиняемся Вашему приказу».
Братья отошли от двери. Жозефина даже не взглянула на них, прошла мимо и нажала на ручку. Дверь была заперта. Жозефина постучала, потом стала отчаянно трясти дверь и кричала: «Наполеон! Это я, Жозефина! Открой, Наполеон!» Внутри было тихо.
 «Не беспокойте генерала, гражданка», — сказал Жозеф. «Ему надо немного отдохнуть; он устал, Вы что, не понимаете?»
Жозефина резко обернулась, едва сохраняя самообладание.
 «Вы распространяете обо мне разные слухи!» — обвинила она братьев. «Вы меня ненавидите! Вы не можете смириться с мыслью, что он счастлив со мной!»
«Счастлив!» — насмешливо воскликнул Люсьен.
 «Теперь мы видим его счастье», — сказал Жозеф. «Какие слухи! Что мы можем ему еще рассказать, чего он еще не слышал? Все говорят о Вас и Баррасе, о Вас и Ипполите, о Вас и черт знает о ком еще! Неужели мы должны перечислять и помнить все имена!»
«Вы могли бы использовать меньше любовников, чтобы добиться развода», — сказал Люсьен. «Вы пошли на ненужные хлопоты».
 «Точно так же бессмысленно стучать и кричать; он вас не услышит…»
 «Оставайтесь с одним из своих любовников».
«Можете распоряжаться своими нарядами и украшениями, как Вам угодно».
 Жозефина не смела открыть рот. Опустив глаза, она терпела все обвинения братьев. Несколько слезинок скатились по ее щекам, которые она осторожно вытерла платком. «Не плачьте, гражданка», — сказал Люсьен. «Это только добавит Вам морщин. Не стоит приближать старость».
«Когда же Вы наконец покинете этот дом?» — спросил Жозеф.
«Я буду ждать здесь», заявилаЖозефина.
«Как долго?»
«Я буду ждать», — повторила она.
На мгновение это озадачило братьев, затем Люсьен заявил: «Пусть она ждет, мне пора идти».
«Мне тоже», — согласился Жозеф. Уходя, они даже не попрощались с невесткой. Проходя через прихожую, Жозеф сказал Хансу:
«Генерал сегодня не принимает посетителей, гражданин. Попробуйте в другой раз».
Как только они закрыли за собой дверь, Жозефина снова начала стучать и звать. Не получив ответа, она со вздохом отвернулась и вошла в прихожую.
 «Почему Вы не пошли домой?» — спросила она Ханса.
«Вы приказали мне ждать».
«Я забыла».
Она достала из сумочки зеркальце и пудру, чтобы скрыть следы волнения; тем временем она спокойно продолжала говорить:
«Семья настроила его против меня. Я поддерживала все эти связи только ради него. Если бы я могла ему об этом рассказать, он бы понял. Но я не знаю, с чего начать, могу только ждать.»
 «А, если он не откроет дверь?»
«Но он же должен будет выйти из дома.»
«У Вас никого нет, кто мог бы до него достучаться?
Жозефина спрятала в сумку зеркальце, косметику и пудру.
«Он любит Ортанс и Эжена», задумчиво произнесла она. «Он любит их настолько сильно, как будто они его собственные дети, а не дети генерала Богарнэ.»
«Тогда позовите их».
 «Я сама этого сделать не могу. Если я уйду с этого места, он не пустит меня обратно в дом».
Ханс встал, чтобы привезти Ортанс иЭжена.
Жозефина сомневалась, что они последуют за ним.
 «Я пошлю Клемана с каретой», — сказала она. «Приведите его».
 Молодой кучер отказался войти в дом. Генерал запретил это, сказал он, а также ему не разрешалось оставлять лошадей одних. Когда Ханс согласился остаться с лошадьми и сказал ему, что генерал заперся внутри, Клеман дал себя уговорить. Прошло некоторое время, прежде чем он вернулся.
  «Вы должны составить компанию мадам, пока не приедут дети», — заявил он, забираясь на место возничего. Лошади двинулись с места, и Фортуна, которая до этого спала, снова начала лаять. Клеман рассмеялся.
«Эти два Богарне накажут его за его за проступок», — крикнул он, — «они давно ждали подходящего момента».
Ханс вернулся в дом и оставался с Жозефиной, пока не привезли Эжен и Ортанс.
 
     Через несколько вечеров после возвращения Бонапарта Жюли объявила, что хочет пойти в театр. Будет представлена новая итальянская оперетта.
 «Там будут все наши знакомые,» сказала она. «Говорят, брак маленького генерала снова в порядке; может быть, мы его увидим…»
Она сняла на вечер ложу. Стоя у перил, она помахала другим ложам, где сидели Пермоны, Шабори и Амлены. В тот вечер собрался весь новый светский круг: все, кого Ханс встречал в гостиной мадам Пермон: банкиры, интенданты, нувориши, богачи и вернувшиеся эмигранты, которые часто посещали их заведение. Партер был заполнен землевладельцами и ремесленниками, пекарями, мясниками, торговцами игрушек, которые стали богатыми за последние два года, но и они теперь принадлежали к новому обществу. Правительство, пять директоров, не пришли, только Талейран, бывший, и по прогнозам будущий министр иностранных дел, сидел с мадам Гран, своей любовницей, в одной из боковых лож. После того как Жюли поздоровалась со всеми своими знакомыми, она тихо сказала: «Это значит, что он поладил с генералом, и что Бонапарт возьмет на себя управление государством. Талейран не ввязывается в сомнительные дела.» Ханс отодвинулся в глубь ложи. Жюли, стоя у самого края, разглядывала зрительный зал. На ней было светлое прозрачное платье, на плечи она накинула шаль, один локон упал на лоб, явно ненарочно; лицо было тщательно напудрено.
 «Жюли, ты любишь меня сейчас, как и раньше?»
 Она слегка отвернула голову в сторону, не глядя на него ответила: «Так как раньше? Но разве можно чувства измерить?»
«Может быть, если уметь считать так, как ты.»
«Я плохой счетовод, Ханс. Каждый раз я поручаю Ахиллу или Фуэ, или тебе проконтролировать меня. Разве ты это не заметил?»
 «Я не знал причину, ты мне никогда об этом не говорила.» 
Она снова посмотрела в зрительный зал.
«Кажется, пришла семья Бонапартов».
         Но пока это был только Люсьен, который приветствовал знакомых в партере, мелких торговцев, своих избирателей, которым хотел польстить. Справедливо распределяя свою улыбку между всеми, кто принимал в этом участие. Жюли снова посмотрела в сторону.
«Этот Люсьен плоховато выглядит», заметила она. «Тщеславие так и прет из него.»
«Они все тщеславны», сказал Ханс.
«Он здоровается даже со своей невесткой!»
Жозефина появилась в ложе в сопровождении своего шурина Жозефа. Люсьен улыбнулся и помахал ей рукой; она помахала в ответ. «Они ненавидят друг друга, Бонапарты и их шурины», — сказал Ханс, у которого это зрелище вызвало отвращение.
«Стоит ли им выставлять напоказ свою ненависть? Это было бы против их интересов. Меня забавляет, что они устраивают такое хорошее комедийное представление».
Но настоящая комедия в зале началась незадолго до поднятия занавеса. Жозефина покинула ложу, где сидели ее шурины, и заняла место в небольшой, закрытой сеткой ложе рядом с ней, которая не была освещена. Были видны только ее профиль и шея.
«Она ждет генерала», сказала Жюли.
Не только Жозефина, весь зрительный зал ожидал его появления.
Был уже подан знак к началу представления, когда он появился. Дверь в ложу открылась, в ярком луче все увидели стройный силуэт Бонапарта, одетого в гражданский костюм со шляпой в руке. Всего лишь краткий миг он был освещен, потом он закрыл дверь в ложу, которая погрузилась во тьму. Но зрительный зал приветствовал его появление овациями. Сидящие в партере встали и замахали руками, все приветствовали Бонапарта, некоторые называли его по имени, Наполеон, другие просто «Спасителем», а в одном углу пели «Марсельезу». Когда генерал появился рядом с Жозефиной, крики и пение переросли в хаотичный шум. Бонапарт склонил голову, жестом призвал к тишине и указал на сцену: он любил театр и хотел насладиться представлением в тишине. Его жесты, точно рассчитанные, казались почти естественными.
Жюли обернулась.
«Я и не знала, что ты так хорошо поешь», сказала она.
«Разве я пел?» спросил смущенно Ханс.
Он стоял и вместе со всеми выкрикивал то ли Бонапарт, то ли Наполеон, а, может быть: Спаситель, или: спаси нас, он сам уже не знал, что он выкрикивал, а потом запел и пел с воодушевлением, пока в зале не наступила тишина. Он замолчал и сел.
«Ты красиво пел», похвалила его Жюли еще раз.
В этот вечер Ханс не подумал о том, почему Жюли так восторгалась Бонапартом. Он обратил внимание на то, что эта эмоция преображала ее.
Они сидели, держась за руки, когда начался спектакль, пока на сцене не появилась Тереза. Музыка к комедии, исполнявшейся в тот вечер, была написана Трусселем, новым капельмейстером; она была легкой и приятной, как и сюжет пьесы, комедии положений, которая развлекала публику в древности: два брата любили двух сестер, сестры перепутали братьев, братья сестер, что часто давало поводы для песен и арий. Имени Терезы не было в списке актеров, и Ханс не знал, что она участвует в постановке. Она играла служанку, которая, хотя и часто появлялась на сцене, пела лишь несколько слов. Когда она впервые вышла на сцену, Жюли не узнала ее, хотя маленький, слегка вздернутый нос Терезы был достаточно примечательным. Ханс тоже с изумлением задавался вопросом, не та ли это Тереза, которую он любил, эта маленькая, полная женщина с опухшим от слез лицом, со следами порока, алкоголя или наркотиков, с помощью которых она искала забвения и утешения. Хуже и ужаснее, чем это изменение в ее внешности, были ее движения; они напоминали движения куклы, часовой механизм которой был заведен еще перед тем, как она вышла на сцену. Механически она поднимала то правую, то левую руку, опускала их, делала паузу — спешила дальше, а затем пропевала несколько нот; ее голос тоже был приведен в движение, словно скрытым механизмом, он звучал хрипло и будто был лишен чувств. Тереза часто пробегала по сцене, даже когда ей нечего было говорить или петь. Казалось, она хотела напомнить зрителям о своем присутствии, а также своим коллегам-актерам, оркестру и дирижеру. Она утрировала свою роль, намеренно выставляя её на первый план. Во время её третьего выхода зал над ней смеялся. Ханс смущённо пожимал плечами. Тереза дико оглядывалась по сторонам, вызывая ещё больший смех, и ещё более растерянно и бесцельно бродила по сцене, натыкаясь то на одну из двух сестёр, то на одного из двух братьев. Она заикалась, пыталась петь, но ноты были слишком высокими. Она прикрывала рот рукой, словно пытаясь заглушить фальшивые ноты. Публика ревела от восторга. Тереза лихорадочно металась по сцене зигзагами, аплодисменты, не утихая, следовали за ней.
«Я и не знала, как хороша твоя Тереза», — сказала Жюли Хансу.
Наконец он понял, что этот вечер стал триумфом Терезы. Она не была великой певицей, не была трагической актрисой, её манеры, голос и темперамент предназначались для комедии. Первые аплодисменты придали ей уверенности и самообладания, и она всё больше привлекала к себе внимание своими зигзагообразными, жеманными шажочками, дикими взглядами, обрывочными фразами и взлетающими вверх или скользящими вниз нотами. В центре внимания уже не были влюблённые, братья и сёстры-близнецы; центром стала маленькая, пухлая, комичная служанка со вздернутым носиком. Словно, сама, придумав сюжет, она словно руководила событиями на сцене, вызывая путаницу, разлучая и соединяя влюблённых. Сначала актеры пытались играть против нее, но вскоре сами поддались очарованию, жестам, мимике комедиантки, обращаясь к ней взглядами и движениями, умоляя о наставлениях, советах, помощи, которую она даровала отчаянными жестами. Наконец, когда все влюбленные нашли друг друга, а родители и слуги тоже разделились по парам в такт музыке, Тереза, возвышаясь над всеми остальными, стояла на ступенях, ведущих в дом, и с поднятыми руками благодарила богов за то, что ее страдания, наконец, закончились.
            «Она великолепна!» воскликнула Жюли и стала аплодировать.
В тот вечер не было сомнений, кому именно зрители аплодировали. Актеры, поклонившись, отошли в сторону, уступая место Терезе и выталкивая ее в центр сцены. Но Тереза, столь же неуклюжая, как и в своей роли, поклонилась, но, осознав, что оказалась в центре внимания, окруженная пустым пространством, захотела убежать, поняла невозможность этого, на мгновение отчаялась, а затем в глубоком благоговении опустилась на колени, повернув лицо вправо, где находилась ложа Бонапарта, склонила голову и осталась в этом положении.
          Бонапарт поднялся, подошел к перилам ложи и стал аплодировать артистам. Зрители кричали и махали руками. Только когда призывы к Бонапарту, спасителю, стали громче, и некоторые снова запели, он повернулся к публике, поднял правую руку ладонью наружу, чтобы отбить аплодисменты, указал на сцену и актеров, чтобы это пошло на пользу тем, кто имел на это больше прав в тот вечер, чем он, а затем, подавая пример всему залу, сам снова зааплодировал и удалился в темную глубь ложи.
    «Какой искусный комедиант», — пробормотал кто-то себе под нос в ложе рядом с Хансом и Жюли. «Он просто ждал возможности выступить перед публикой! Он отлично играет свою роль!»
 «Он достаточно часто репетировал перед своими солдатами». «Парижскую публику не так-то легко впечатлить».
«Но ему это удалось».
«Потому что семья хорошо его подготовила».
«Эти корсиканцы все держатся вместе».
«Вы бы знали его мать; я недавно с ней познакомился…»
 Голоса стихли до шепота. Ханс, полностью поглощенный своим восторгом по поводу генерала, не услышал их. Жюли, не пропустившая ни слова, хотела привлечь его внимание к разговору, но, взглянув на него, промолчала и подождала, пока аплодисменты постепенно не стихли. Она заметила, что лица в зале выражали одно и то же: одновременно напряжение и преданность. Даже банкиры и армейские поставщики на мгновение забыли о своих бухгалтерских книгах и расчетах.
«Кажется, народ его любит», — прошептал ей молодой Пермон, уходя.
Она подтвердила это и поприветствовала других знакомых, которые, по ее словам, выразили надежду, что Бонапарт избавит Республику от беспорядков и неопределенности. Ханс, наблюдая за выступающими, но не обращая на них внимания, молчал. По дороге домой она сказала: «Когда мы учились любить друг друга, ты был в восторге от Робеспьера. Генерал тогда дружил с младшим Робеспьером».
«Я знаю», ответил он.
Когда машина остановилась на улице Сент-Оноре, она с удивлением посмотрела на освещенные окна. «Похоже, что у нас гости», — сказала она. Шарль ждал ее в квартире. Он был в отличном настроении. За последние несколько дней он подружился с Люсьеном Бонапартом.
«Пока неясно, считает ли Бонапарт войну или мир выгодными», — сказал он Хансу, — «но он ждет твоего визита завтра».
«Он меня помнит?» — спросил Ханс.
 «Он вспомнил о тебе. Люсьен попросил меня передать это тебе».
«Визит к Жозефине того стоил», — сказала Жюли, смеясь. «Надеюсь, ты ей не слишком понравился…»

    На этот раз швейцар не остановил Ханса.
 «У генерала много посетителей, но он найдет для вас время, гражданин», — вежливо сказал он. «Вас очень рекомендовали».
«Как Ваши внуки?» — спросил Ханс.
«Они ходят в школу. Они благодарят Республику за то, что они умеют читать и писать. Я до сих пор это не умею, гражданин».
 «Генерал тоже хороший республиканец».
«Да, конечно», — с готовностью согласился швейцар.
Большинство посетителей уже ушли от Бонапарта; Ханс встретил их по пути к дому. В прихожей он обнаружил только генерала с братом Люсьеном и Морелем, который показывал ему различные эскизы бюста. Два стояли на столе, а Сюзанна с корзинкой в руках стояла и ждала. Бонапарт держал в руке третий бюст, осматривал его со всех сторон и потом поставил на стол к первым двум.
 «Я оставляю решение за вами, гражданин Генерал», — заявил Морель, стоявший по другую сторону стола.
«Именно поэтому я принёс с собой все бюсты, моя дочь принесла их в корзине, для Вас, гражданин генерал. Некоторые из маленьких бюстов, которые показались мне более привлекательными, чем другие, уже прошли стадию проектирования; они закончены, хотя я не утверждаю, что они идеальны. Например, тот, который Вы только что держали в руке, гражданин генерал. Решайте, какой бюст мне следует изготовить из мрамора в пять или шесть раз большего размера, и могу ли я распространить уменьшенные версии для народа, чтобы он всегда помнил Вас, гражданин генерал».
     Бонапарт подошел к столу, взял еще один бюст и нерешительно повертел его. Люсьен, стоявший у двери, подошел ближе и указал на третий.
«Я бы предпочел этот», — сказал он.
«Неужели у меня такой большой нос?» — спросил Бонапарт.
«Этого нельзя отрицать. Художник работал с натуры».
 «Как мало знаешь самого себя!»
Бонапарт равнодушно посмотрел на Ханса, ответил на приветствие и спросил: «Где я Вас видел, гражданин?»
«Я искал встречи с Вами вскоре после Вашего приезда, гражданин генерал».
«Да, припоминаю. Ты же мне его рекомендовал, Люсьен?»
«Мы с Жозефиной рекомендовали его тебе».
«Я хотел бы выбрать бюст, гражданин, тогда я буду готов Вас выслушать».
Морель вышел из-за стола и поприветствовал Ханса.
 «Я уже познакомился с гражданином Мокко, когда он приехал к нам из Пруссии», — сказал он.
Бонапарт мельком взглянул на Ханса, затем снова посмотрел на бюст. «Из Пруссии?» — повторил он. «Чем вы там занимались?»
 «Я служил подпоручиком в армии короля Пруссии».
«Фридрих Великий умер. Я хотел бы узнать, как чтят его память в армии…»
 «В первую очередь словами, гражданин генерал».
 Морель, опасаясь, что его забудут, подошел к Хансу.
«Гражданин Мокко также разбирается в изобразительном искусстве», — сказал он. «Могу я спросить его, какую статую он бы выбрал?»
Генерал улыбнулся: «Спросите его», — сказал он.
   Ханс не обратил внимания на улыбку.
Он подошёл ближе, заложил руки за спину и пристально cтал рассматривать фигуры. Они с невероятной точностью воспроизводили черты генерала, так что походили на него, как отрубленная и набитая чучелом голова на живую, всё ещё прикреплённую к туловищу. Ханс повернулся и осмотрел модель.
«Каково Ваше мнение, гражданин?» — спросил Бонапарт.
«Когда я впервые встретил Вас, меня охватил энтузиазм, сияющий в Ваших глазах, гражданин генерал».
«Без этого энтузиазма, или как бы Вы это ни назвали, я бы не одержал победу ни в Италии, ни в Египте».
 «Именно это я и хотел сказать».
 Морель криво усмехнулся и покачал головой. «Если бы я мог нарисовать глаза, я бы нарисовал этот энтузиазм, который Вы видите в них, гражданин Мокко», — сказал он. «Но я не художник, а скульптор».
 «Я не хотел Вас упрекать, гражданин Морель».
Сюзанна, не отрывая от Бонапарта взгляда сказала с усмешкой:
 «Вы мечтатель, гражданин Мокко. Как Вы могли увидеть энтузиазм в глазах генерала!»
На несколько секунд все замерли. Губы Бонапарта дрогнули, словно он вот-вот снова улыбнется. Люсьен пристально смотрел в окно. Морель неловко откашлялся. «Только тот, у кого есть энтузиазм, может им воспользоваться», — объяснил он. — «К сожалению, ты не унаследовала его от меня, дитя мое».
Бонапарт взял себя в руки.
«Пусть говорит гражданка», — сказал он. «Я хочу знать, как она может определить мою неспособность к энтузиазму. Только по моим глазам?» Словно долго репетируя, Сюзанна тут же ответила: «По калекам, вернувшимся с Ваших войн, и по мертвым, которые никогда не вернутся».
 «Это не мои войны, это войны Республики, гражданка».
«Но Вы пожинаете славу».
 «Неужели Вы завидуете этой славе?»
Сюзанна покраснела, волны гнева прокатились по ее милому, по-детски наивному лицу.
«Забирайте себе сколько угодно славы!» — сказала она чуть более высоким, чем обычно, голосом. «Но почему за это расплачиваются солдаты своими жизнями и здоровыми конечностями? У человека, которого я люблю, всего одна нога. Вы бы видели, как он страдает, когда ковыляет вверх и вниз по лестнице! Даже когда он отдыхает, боль не дает ему покоя! К вечеру он едва может съесть тарелку супа!»
 Она перечислила все недуги своего возлюбленного: все еще гноящийся культевой остов, атрофированные конечности, морщины на его молодом лице, усталые глаза, прерывистое дыхание. Люсьен сначала подошел ближе, словно пытаясь удержать ее, но Бонапарт жестом дал брату понять, чтобы она говорила. Он с любопытством наблюдал за ней, как натуралист, изучающий редкое животное или неизвестное растение.
«Продолжайте, гражданка» сказал он, когда она замолчала.
«Я все сказала», ответила Сюзанна.
«А Вы не подумали о том, что я тоже рискую своей жизнью и своими здоровыми членами, как и мои солдаты.»
Она откинула голову назад.
Однако Вы живы и Ваши конечности здоровы.»
«Это мое счастье, а не моя заслуга». Бонапарт, словно опытный актёр, отступил на шаг назад, как будто обращаясь к толпе, и положил правую руку на грудь, словно присягая истине. «Уверяю Вас, я не жалел себя, и я знал почему. Я изгнал англичан из Тулона, ибо они были и остаются заклятыми врагами революции. Я освободил итальянский народ от власти австрийского императора и от власти папы римского, двух угнетателей, которые выжимали из них все соки, как два винодела выжимают спелый виноград. И Египет…»
Он замолчал. Сюзанна, всё ещё глядя на него, подняла руку, словно пытаясь заставить его замолчать. «Хотите задать мне вопрос, гражданка?» — спросил он.
«Почему вы вернулись из Египта!»
«Армия в Египте больше не нуждается во мне; она может защитить страну и без меня, но Франция нуждается во мне».
 «Зачем Вы нужны Франции?»
«Чтобы освободить народ от врагов и принести ему мир!» — ответил Ханс, переполненный воодушевления, от имени Бонапарта.
«Верно, гражданин», — Бонапарт одобрительно кивнул Хансу. «Народ хочет мира, и он его получит. Что я могу для этого сделать, то и сделаю». Он отвернулся от Сюзанны; разговор с ней закончился. В это время подошла из гостиной Жозефина, поприветствовала Ханса кивком головы и спросила: «Какой бюст получился лучше всех?»
Морель, обрадованный тем, что Сюзанна больше не привлекает к себе внимания, взял два бюста и положил по одному на ладонь — те образцы, которые у всех вызывали восхищение.
      «Художник всегда предвзят, когда дело касается его собственной работы», — сказал он, улыбаясь и благодаря за аплодисменты. «Я бы выбрал один из этих двух».
«Они действительно очень похожи», — признала Жозефина.
«Оставьте их оба здесь», — распорядился Бонапарт. «Мы обсудим, какой из них следует сделать в мраморе».
Морель поклонился. «Не держите на меня зла за высокомерие моей дочери, гражданин генерал», — умолял он. «Она любит одноногого мужчину и хочет выйти за него замуж, хотя он никогда не сможет содержать семью!»
Жозефина огляделась: «Куда делась ваша дочь?» — спросила она. Сюзанна незаметно выскользнула. Морель покраснел от гнева, поспешно всем поклонился, схватил корзину с бюстами и поспешил за ней.
Люсьен и Жозефина рассмеялись. Бонапарт вошел в гостиную и жестом пригласил Ханса следовать за ним. Они сели за откидной столик.
«Вы республиканец?» начал разговор Бонапарт.
«Уже шесть лет.»
Чем Вы занимались все это время?»
«После казни Робеспьера я оставил Францию и уехал в Америку. Я вернулся этой весной.
«Чем Вы занимались в Штатах?»
«Нью-йоркские бизнесмены обманывают индейцев в торговле мехами. Я пытался защитить их от этого — конечно, тщетно».
 «Парижские бизнесмены обманывают армию…»
 «Вы предотвратите это, гражданин генерал?»
«Если бы у меня была власть, конечно».
 «Я с радостью помог бы Вам».
Это предложение, казалось, позабавило Бонапарта.
«Вы сами признаёте, что не смогли одолеть бизнесменов в Штатах,» — сказал он.
«Потому что у меня не было власти. Однажды она появится у Вас, гражданин генерал»
«Посмотрим».
Без лишних слов Бонапарт снова спросил о Пруссии, на этот раз о тактике прусской армии. Он, казалось, немного удивился, что она осталась такой же, как во времена короля Фридриха, но не стал вдаваться в подробности. Так же резко, как и прежде, касаясь Пруссии, он спросил:
«Что Вас больше всего поразило по возвращении из Штатов?»
«По дороге в Париж карету остановила банда. Один из пассажиров был убит».
Бонапарт снова скривил губы, словно собираясь улыбнуться.
«Мне повезло», — сказал Ханс. «Они только украли мой багаж, который следовал за мной. Один из главарей банды недавно покончил с собой».
«Расскажите». Бонапарт повернул голову в сторону, но его взгляд оставался прикован к говорящему. Жозефина наблюдала за генералом.
Люсьен, выглядевший скучающим, сидел, скрестив ноги. Когда Ханс закончил говорить, он заметил: «Этот вожак, как говорят, был красивым мужчиной. Маркиз, не так ли?» Ханс подтвердил это.
«Вернувшийся эмигрант?» — поинтересовался Бонапарт.
«Не знаю, разрешило ли ему правительство вернуться». Бонапарт некоторое время молча изучал посетителя, затем спросил его возраст и заметил, что они почти одного возраста.
«Вы дворянского происхождения, гражданин Мокко?» — спросила Жозефина.
 «Я отказался от него, когда приехал во Францию».
«Мы, Бонапарты, тоже считаемся дворянами на Корсике,» — сказал Люсьен. «Теперь я принадлежу к оппозиции. Думаю, из меня получился бы хороший якобинец».
Генерал, казалось, не замечал тщеславия своего младшего брата. Он оценивающе оглядел Ханса.
«Чего Вы от меня ожидаете, гражданин Мокко?» — спросил он. Ханс, всё ещё пребывая в приподнятом настроении, с трудом возвращался к реальности. Он повернул голову набок. Со своего места он мог видеть стол в соседней комнате, на котором стояли два бюста. Он вспомнил, что видел бюсты и в комнате Робеспьера.
«Как и Вы, Робеспьер любил мир, гражданин-генерал,» — сказал он. — «Не победы, а лучшие законы и лучшие институты Республики убедят народ: таковы были его слова».
«Прекрасная мысль».
«Я пришёл попросить Вас о должности в армейской администрации, но однажды она станет излишней».
«Когда у Республики больше не будет врагов». Бонапарт встал.
«Даже в мирное время каждому правительству нужны люди, верные ему. Ваш опыт в Пруссии и Штатах может оказаться полезным».
 В свойственной ему импульсивной манере он повернулся к Люсьену и продолжил: «Завтра в Люксембургском парке состоится торжество в честь Моро и меня».
«Почему ты назвал имя Моро первым?» спросил Люсьен.
«Я слышал, они хотят отвести ему почетное место. Хорошо, раз им это нравится. Я не возражаю».
Наступила минута молчания. Затем Бонапарт кивнул посетителю.
 «Было приятно познакомиться, гражданин Мокко», — сказал он. «Приходите еще».
Бросив взгляд, он заметил, что Ханс не выше его ростом. Это, похоже, настроило его на добрый лад.
 
           Когда они приехали к Пермонам, Ханс рассказал им о своем визите. «Жозефина играет роль любящей жены?» — спросила Жюли. Ханс признался, что не обращал внимания на Жозефину.
«Ты помнишь, какого цвета было ее платье?» — продолжила Жюли. «Кажется, серое. Нет, желтое, или, скорее, мне кажется, что оно было желтым, но я не могу в этом поклясться».
«Если не помнишь цвет ее платья, значит она хорошая жена», — сказала Жюли. «Месяц назад Жозефина бы обязательно обратила на это внимание».
«Мы с генералом одного возраста и роста».
 «Я рада, что он завоевал твою симпатию».
Мадам Пермон намеревалась представить обществу дочь банкира Шабори и Эмиля Боске, которые поженились несколькими днями ранее. Она согласилась сделать это, потому что Шабори был вдовцом; Она также хотела позлить свою невестку, которая годом ранее была очарована предшественником Эмиля. Но молодая мадам Пермон давно забыла о Гресло.
«Кто этот мужчина?» — с удивлением спросила она, когда свекровь упомянула его. «Имя кажется знакомым».
«Он умер в тюрьме».
 «Как жаль!»
«Вы выкупили его уже после его смерти. Вместо него Вам прислали этого Маленького Пруссака».
 «Мне? Но он женат!»
 «Слава Богу, ты хотя бы помнишь об этом! Ты знаешь, что твой муж, мой сын, не провел прошлую ночь в своей постели?»
 «Вероятно, он был у Амлен», — равнодушно сказала молодая женщина. «За завтраком от него все еще пахло ее духами».
«К сожалению, это не заглушает запах ее тела».
 «Я спросила его, считает ли он ее красивой. Он сказал, что не красивой, а возбуждающей. Думаю, запах Амлен возбуждает его только потому, что сейчас в моде мулатки».
У мадам Пермон не было времени больше мучить невестку; прибыли первые гости. Это был обычный круг, собиравшийся в ее доме, отсутствовали только Бонапарты и генералы парижского гарнизона. Вместо них появился Таллейран, старый знакомый Пермонов. Поприветствовав их, он, опираясь на трость, заковылял в столовую, где несколько человек пили ликер.
«С тех пор, как мадам Гран живет в его доме, он не смеет ухаживать за другой женщиной», — насмешливо заметил Амлен.
«Мадам Гран так красива, что ей незачем ревновать», — возразила Жюли.
«Да, она настолько красива, что ее глупость почти незаметна!» — сердито парировала Амлен. Рядом Таллейран небрежно откинулся в кресле, скрестив ноги; его правильное лицо под напудренными волосами оставалось бесстрастным, когда он по очереди смотрел на каждого из присутствующих. По-видимому, он не собирался участвовать в разговоре, но это никого не удивляло; его немногословность была хорошо известна. «Говорят, что Бонапарт привел на банкет, устроенный Директорией, своего собственного повара», сказал Амлен.
 «Вы ведь не хотитe сказать, что ему готовили еду отдельно?» — спросил Пермон.
«Вероятно, он не хочет умереть с голоду», — сказал толстый Шабори. «Никто не посмеет его отравить!»
«Возможно, он просто хочет питаться лучше, чем остальные», — насмешливо заметил Уврар.
«У Барраса совершенно превосходная кухня», — внезапно сказал Таллейран; его глубокий и приятный голос на мгновение заставил замолчать остальных, поскольку они не ожидали, что он присоединится к разговору.
«Я особенно помню свой первый обед там; это было летом два года тому назад».
«Когда Вы стали министром?» — спросил Пермон.
«Нет, раньше. Мадам де Сталь представила меня ему. Там был лосось, молодая фасоль, молодая птица, легкое деревенское вино; еда была чудесной для жаркого дня. К сожалению, Баррас к нам не присоединился».
 Господа посмотрели на него с изумлением; только Шабори недоверчиво спросил: «Как же так, он позволил Вам пойти обедать наедине с мадам де Сталь?»
 Талейран повернул к нему свое бесстрастное лицо.
«Так оно и было», подтвердил он. «За час до обеда он получил известие о том, что его секретарь утонул во время купания, очень достойный, красивый молодой человек.»
     Он замолчал, и снова Шабори с усмешкой спросил: «И Вы смогли оставить своего хозяина наедине с его горем?»
«Конечно, я пошел к нему и поговорил с ним. Из-за этого я пропустил десерт, винное желе с фруктами. Баррас умеет составлять меню». Мужчины не смотрели друг на друга. Если Талейран так открыто выставлял слабость первого человека в Директории, это был верный признак того, что Баррас не войдет в новое правительство. Естественно, Талейран позаботился о том, чтобы ему заплатили за эту информацию. «Составлять меню приятнее, чем правительство», — согласился Уврар.
     Эмиля Боске и его молодую жену радушно приняли в гостиной. Мадам Амлен, пришедшая на этот раз без своих любовников, почувствовала себя оскорбленной, поскольку привлекла к себе меньше внимания, чем обычно.
«Мне сказали, что Ваш брат был якобинцем,» — сказала она Эмилю, которого ненавидела, — «даже террористом».
«Андре никогда не был террористом,» — возразил Эмиль.
«И якобинцем тоже,» — решительно заявила молодая женщина. — «Мой отец навел справки в Нанте».
Дамы, охваченные ревностью к Амлен, внезапно обрушились на нее, найдя повод выразить свою неприязнь к мулатке. «Времена меняются, мадам! Террористам больше не сочувствуют!»
«Они слишком долго портили нам дела!»
«Я ничего не понимаю в делах!» — воскликнула мадам Амлен. «Мне совершенно наплевать на террористов!»
«Мы не хотим быть убитыми своим же народом!»
«Или быть ограбленными разбойниками!»
 «Думаете, мне бы это понравилось?»
Господа в столовой с удовольствием слушали спор, но оставили мадам Амлен на произвол судьбы. Каждый из них когда-то был в ней разочарован; теперь же они с невозмутимостью, насмешкой или жаждой мести наблюдали, как она, словно яркая птица, преследуемая множеством серых птиц, уворачиваясь то в одну, то в другую сторону, раскинула руки, словно защищаясь от нападок. Даже господин Амлен, слишком часто унижаемый ею, наблюдал за происходящим с презрительной усмешкой. Когда госпожа Амлен подбежала к ним из гостиной, они продолжили разговор. Только Талейран приветствовал ее с холодной вежливостью. Госпожа Амлен с гордо поднятой головой вышла, никем не замеченная.
Спустя некоторое время молодая пара появилась в столовой. Шабори представил обществу Эмиля Боске. Элизу, молодую жену, они уже знали. «Она ничуть не стала красивее после замужества», — прошептал Пермон банкиру Уврару. Надменная улыбка играла на круглом лице Элизы. Поскольку она и так была довольно полной, ее платье было туго зашнуровано. К гордости за состояние отца добавилась гордость за красавца Эмиля. «Через несколько лет она станет невыносимой ведьмой», — прошептал в ответ Уврар. «И плюс к этому кривое плечо!»
Эмиль, которого мужчины игнорировали, с облегчением вздохнул, когда к нему подошел Ханс.
 «Я встретил Пьера сегодня днем», — тихо произнес Эмиль, словно боясь, что его подслушают. «Я думал, он оплакивает Лорана, но, похоже, он почти рад смерти своего друга».
«Возможно, живой Лоран вскоре стал бы для него обузой». Эмиль опустил голову.
 «Теперь я сожалею, что предал Лорана,» — сказал он. — «Он заботился обо мне больше, чем Андре».
 «И вы любили его больше, чем Андре, не так ли?»
 «Возможно. То есть, я имею в виду, возможно, не больше». Эмиль вдруг вспыхнул. «Но мне его жаль. В этом нет ничего плохого, не так ли?»
«Я с радостью это допущу», — сказал Ханс и ушел, а Шабори встал и подозвал своего зятя. «Талейран поручил мне купить государственные пенсии», — пробормотал Шабори себе под нос. «Мы примем участие в сделке».
«Но цена резко упала позавчера», — возразил Эмиль. «В ближайшие несколько дней она упадет еще больше, а как только у нас будет стабильное правительство, она снова поднимется. Талейран назовет мне день, когда можно будет их скупать».
Ханс, пропустивший вперед даму, подслушал часть разговора. Он ждал Жюли в гостиной. «Пойдем», — умолял он ее.
«Ты прав, уже пора, даже Талейран прощается», — согласилась она; но затем, увидев его лицо, спросила: «Что случилось? Ты на меня не смотришь! Что тебя расстраивает?»
«Я не знал, какие здесь дела ведутся», — пробормотал он.
 «То же самое, что и везде».
 «И политические дела тоже!»
Они подошли к креслу мадам Пермон и попрощались с ней. «Лоретта передает Вам привет, месье Мокко, ребенок немного простудился». Мадам Пермон кивнула Жюли. «Надеюсь, вы не ревнуете, мадам».
 «Конечно, не к Лоретте», — сказала Жюли, отвечая на улыбку. Спускаясь вниз с Хансом, она спросила его:
 «Кто здесь ведет политические дела?»
«Все. Но Бонапарт положит этому конец», — мрачно ответил Ханс.

                Вечером после второй победы Терезы Шарль принес известие о том, что Бонапарт хочет поговорить с ними обоими. В театре все заметили, что генерал и его братья больше не появились.
 «Возможно, они придут позже», — сказала Жюли.
Они подошли к ложе Пермонов. Пока молодой Филипп подавал вино и выпечку, он подмигнул Хансу и прошептал: «Маленький генерал не прогнал бы моего отца».
«Совет пятисот избрал сегодня Бонапарта командующим Парижа», — сообщил Пермон, который вошел в ложу вскоре после Жюли и Ханса. «Будет ли он по-прежнему пропускать театр?» — спросила Жюли. «Вероятно, только несколько дней, пока все не уладится».
 «У него много врагов», — сказала мадам Пермон, понизив голос. «Когда он был у Талейрана позапрошлой ночью, на улице поднялась суматоха. Внезапно все огни в зале погасли. Что это было, Филипп?»
Молодой слуга, уже привыкший к тому, что она втягивает его в разговор, поклонился. «Это были всего лишь несколько пьяниц, мадам, — доложил он. — Смотритель клянется, что сам это видел».
«Но ведь свет наверху погас, не так ли? Смотритель тоже это видел, Филипп?»
 «Верно, мадам. Он тут же побежал туда».
 «Ну?»
«Господа боялись, что их арестует полиция,» сказал Филипп еще тише, чем прежде.
«Ничего страшного, Филипп». Мадам Пермон удовлетворенно улыбнулась и повернулась к Жюли: «Мой друг Бонапарт беспокоится о своей безопасности».
       Банкиры и поставщики армии сохраняли спокойствие, но мелкие торговцы занервничали. Распространилась весть о том, что обе палаты, Совет пятисот и Совет старейшин, были созваны в Сен-Клу на следующий день. Только когда начались заседания, беспокойство утихло.
   Спектакль представлял собой нелепый фарс, насмешку над помешанной на мужчинах старой девой, которая в конце жизни хотела купить себе мужа на свои деньги, но все, чего она добилась - толкнула выбранного ею молодого человека в объятия своей милой племянницы. Тереза играла старую деву. Она выбрала яркий костюм, который делал ее еще более бесформенной и напоминал экзотическую птицу. В правой руке она держала длинную палку с цветными лентами, которой угрожающе размахивала всякий раз, когда что-то шло не по ее плану; ее лицо, густо накрашенное так же ярко, как и платье, было испещрено искусственными линиями и складками, которые делали его похожим на гротескную уродливую маску, и было увенчано огромным бледно-желтым париком, на котором сидела широкополая шляпа с разноцветными перьями. Ее движения были размеренными, как у трагической актрисы. Угрожая поднятой тростью, размашистыми шагами она расхаживала по сцене, кокетливо вихляя бедрами; все эти элементы одновременно создавали комичное и пугающее впечатление. Этот эффект усиливался еще и языком, который выбрала для себя Тереза: ее голос звучал трагично и глубоко, она ухаживала за своим будущим мужем грубым тоном пьяного тюремного надзирателя, а когда она оставалась одна, или считала, что она одна, она доставала из складок юбки бутылку бренди и делала глоток. Сначала публика была ошеломлена, затем некоторые начали смеяться, другие присоединились к смеху; комедия этих возвышенных движений, этого трагически звучащего голоса, этих угрожающих заявлений о себе на один вечер восторжествовала над неопределенностью политики.
   Партер, ложи, балконы оживились; смех сотрясал тела, вызывал пот на лбу, пересыхание в горле и наполнял воздух диссонансным шумом, похожим на кудахтанье стай домашней птицы.
 «Только куры, утки и гуси», — сказала Тереза, когда Ханс пришел в ее гримерку.
«Теперь я знаю, какая бывает публика!» Она села перед зеркалом, смывая макияж. Ханс стоял рядом с ней. Жюли сама отправила его к комедиантке.
    «Я стремилась к искусству с юности, я пожертвовала лучшими годами своей жизни», — продолжала Тереза. «Но что такое искусство? Я поднимаю руку, и эти попугаи начинают кричать. Я говорю что-нибудь глупое: «Я хочу прижать тебя к своей невинной груди» или «Я предлагаю тебе полноту своей чистоты», и тут же они все превращаются в животных, в блеющих коз, блеющих телят, кукарекающих петухов, кричащих павлинов. Вот он это мир!»
 «Если бы они превратились в рыб и молчали, тебе бы тоже не понравилось», — возразил Ханс.
«Я не думаю, что меня бы это беспокоило. Но Бонапарту будет легче с ними справиться, чем мне; скоро он будет командовать ими, независимо от того, разрешено им смеяться или нет».
 «Бонапарт любит свободу, Тереза!»
 «Все говорят об этом, сколько я себя помню. Ах, любовь!»
 Тереза смыла макияж, но на ней все еще был гротескный бледно-желтый парик, а поверх нижнего белья – широкий, тоже бледно-желтый халат, который делал ее еще более бесформенной, чем яркое платье. Она задумчиво посмотрела на себя в зеркало, наклонилась и указательным пальцем правой руки приподняла кончик носа.
«Ты меня любил, Ханс?» спросила она.
Он закрыл глаза и сказал: «Я думаю, что я тебя любил, Тереза.»
«А я тебя любила?» спросила она себя. «Я теперь и не знаю, да, не знаю. Пьер был в театре?»
«Я его не видел».
«Сегодня он приходил ко мне в обед. Он сказал, что заглянет к тебе в ближайшие дни.»
«Куда?»
«Откуда я знаю!»
Ханс тут же забыл о Пьере и не поверил предсказанию; но затем он внезапно столкнулся с ним лицом к лицу в Сен-Клу.
Утром девятнадцатого брюмера Шарль Канар прибыл на улицу Сент-Оноре вскоре после завтрака, всё ещё в гражданской одежде. Поприветствовав Жюли, он повернулся к Хансу.
«Обе палаты заседают в Сен-Клу,» — сказал он. «Теперь, когда директора подали в отставку, Бонапарт хочет сегодня обратиться к депутатам. Я хотел бы посмотреть на это зрелище. Ты придёшь? Все, кто хоть чего-то стоит, уходят».
 «Если ты хочешь что-нибудь получить от Бонапарта, сейчас самое подходящее время,» — сказала Жюли. «Ему нужны новые люди. Вы двое будете одними из первых, кого представят ему».
Ханс теребил ложку, которую держал в руке. Внезапно он поднял голову. «Кто сказал, что я хочу что-нибудь получить от Бонапарта?» — спросил он.
«Иначе зачем бы ты искал встречи с ним!»
«Я хочу знать, кто такой Бонапарт,» — мрачно заявил Ханс.
«Боже мой, ты и так уже знаешь!»
«Боюсь, банкиры и бизнесмены, которые хотят помочь ему прийти к власти, знают его лучше, чем я. Но мне интересно: будет ли он им подчиняться, или же он заставит их подчиняться себе?»
«Возможно, ты найдешь ответ в Сен-Клу», предположил Шарль.
«Может быть. Это был бы повод отправиться туда».
 Ханс встал. Жюли приказала запрячь лошадей.
«Ты поедешь с нами?» — спросил он.
«Сегодня день генерала и ваш день», — ответила она. «Я остаюсь дома». Пока они прощались, Катрин с Фредериком, Ахиллом Фуко и Фуэ собрались в выставочном зале.
«Обними своего отца и пожелай ему удачи», приказала Катрин ребенку, и тот послушно обнял и поцеловал отца, выражая ему свою любовь.
«Я не знаю, какой у Вас план, гражданин Мокко,» — сказал Ахилл Фуко, — «но, каким бы он ни был, я желаю, чтобы он осуществился».
 «Чтобы он осуществился полностью и в точности так, как Вы желаете», — добавила Катрин, бросив на Ахилла, которого она недолюбливала, злобный косой взгляд, а старый Фуэ несколько раз поклонился, что-то невнятно бормоча в платок, которым вытирал заплаканные глаза.
Ханс пожал руку Жюли.
«Почему вы такие торжественные?» — спросил он.
«Мы не торжественные, мы счастливые», — ответила она. Все были в приподнятом настроении, и даже Ломонье, появившийся с пачкой рисунков под мышкой, радостно поднял свой плоский нос.
«Значит, Вы тоже едете в Сен-Клу, гражданин Мокко», — сказал он. «Если бы я Вам завидовал, я бы пожелал Вам удачи увидеть спасённую Республику!»
 «От якобинцев», — насмешливо заметил Ахилл.
«Чепуха, от бывших!» — возразил Ломонье. Но спор продолжать не стали. Снаружи облака расступились, выглянуло солнце, его свет лился сквозь окно, освещая Ханса и Шарля, стоявших посреди небольшой группы. «Счастливый знак!» — воскликнул Ахилл, театрально указывая на луч света. Широко раскрытый рот Ломонье скривился; он пробормотал что-то о суевериях, но никто не обратил на это внимания. Шарль призвал их отойти; карета уже прибыла. Они сели в неё. Ахилл и Фуэ последовали за ними к двери кареты. Катрин, стоя перед дверью, подняла маленького Фредерика, чтобы он мог помахать отцу. Наконец, Жюли тоже вышла проститься с уезжающими.
«Фредерик — красивый ребёнок, только немного застенчивый», — сказал Шарль. «Боюсь, из него не получится хороший солдат».
«Время войн закончилось», — мечтательно сказал Ханс. «Бонапарт принесет мир Франции».
 «Поживем увидим».
 «Он упрекнул директоров в том, что он дал Франции мир, а по возвращении обнаружили войну».
 «Это правда, я сам это слышал. Он сказал это секретарю, которого ему послал Баррас». Но Шарль, по-видимому, не счел это заявление Бонапарта особенно важным. «Вчера я проследил за ним из его апартаментов в Тюильри, половина Парижа пошла с ним, но я напрасно искал там тебя».
 «Я был на могиле моей дочери…»
 Ханс возмущенно нахмурился. Стоя в тумане у могилы, украшенной бумажными цветами, он не мог представить себе Альбертину. Каждый раз, когда он пытался сфокусироваться на ее светлых волосах, карих глазах, в его поле зрения появлялось другое лицо — лицо Бонапарта; холодное, решительное, отмеченное предвкушением грядущих перемен, оно отвлекало Ханса от горя. Только сейчас, на мгновение, он увидел перед собой Альбертину такой, какой видел ее в последний раз: мертвой, с безжизненными глазами. Взмахом руки он отмахнулся от этого образа. «Я мог бы посетить могилу в другой день», — сказал он.
«Борьба Бонапарта ещё не окончена», — ответил Шарль. — «Некоторые говорят, что она только начинается. Вчера он только обращался к Совету старейшин. Он лучше говорит, когда перед ним стоят солдаты. Будут проблемы с Пятьюстами. Если бы он вчера арестовал нескольких якобинцев из их числа, всё было бы кончено».
 «Почему нескольких якобинцев?»
 «Они его не любят.»
 «Я предполагал…» — Ханс не закончил предложение. Утренний туман рассеялся. В солнечном свете, приглушенном белыми вуалями, краски осеннего леса сияли не так ярко, как в другие дни. Они обогнали несколько машин, направлявшихся в тот же пункт назначения. Шарль поприветствовал дам, сидящих сзади.
«Они всего лишь зрители» — сказал он. «Игроки выехали сегодня утром.»
«Игроки», — повторил Ханс, желая возразить против названия, но ограничился невнятным жестом.
        Чем дальше они ехали, тем оживленнее становилась дорога. Они оставляли позади толпы машущих руками пешеходов и повозки, в которых дети толкали немощных стариков. За милю до Сен-Клу поток экипажей стал настолько плотным, что обогнать их уже было невозможно. Последний отрезок дороги они проехали «пешком». Ханс напомнил Шарлю об их первой встрече при Вердене.
     «Тогда я еще верил, что мир можно изменить в одно мгновение», — сказал Шарль.
«Его можно изменить, хотя и не мгновенно», — объяснил Ханс. Его тоска по миру и справедливости на несколько мимолетных минут вернула ему веру в то, что человек по своей природе добр; она заставила его забыть о Термидоре и Бале Жертвоприношения, о бревенчатой хижине на озере Эри и смерти Мэри, о Лоране и Пьере; так что он увидел будущее в мягком свете земного блаженства, которому не будет конца. Оно было таким же мягким, как осенний день, в который они отправились путешествовать, таким же радостным, как окружающие их люди, и тронутым прекрасными чувствами, которым он сам поддался в тот час.
       В Сен-Клу солнце тоже мягко освещало лес и замок. Перед входом во внутренний двор замка были размещены войска, отгородившие его от посторонних глаз.
«Пойдем в парк», предложил Шарль.
Толпа зевак ждала перед войсковым кордоном. Атмосфера уже не была такой радостной, как по дороге, заметил Ханс, когда они пришли; лица были напряжены, некоторые криво улыбались, и почти не было слышно ни одного громкого слова.
 «Что здесь происходит?» спросил он, уворачиваясь от высокого человека, лавочника или торговца, преградившего ему путь.
Шарль быстро прошел вперед.
«Что случилось?» повторил Ханс, догнав его. «Что здесь произошло?»
«Я же говорил, консулов должны избирать в палатах».
 «Поэтому и собрали войска?» Шарль продолжал идти, не отвечая. Полдень уже прошел. Земля в парке была покрыта опавшими листьями, все еще влажными от ночного тумана. Группы военных стояли на дорожках перед дворцом. Они оживленно переговаривались между собой и не уступали дорогу, поэтому Шарлю и Хансу приходилось обходить их по траве, а в некоторых местах пробираться сквозь кусты.
«Якобинская наглость!» пробормотал Шарль себе под нос. Один из военных обернулся.
«Да, это возмутительно, что зал для Народного собрания не был подготовлен вовремя!» — воскликнул он.
«Наплевать на народ!» — заявил другой. Все вокруг начали ругаться: на Бонапарта, на Директорию, никто не делал различий. Шарль и Ханс ускорили шаг. Дальше от дворца они больше не встречали членов парламента, только несколько любопытных зевак, коротающих время на прогулке. В конце парка, где он граничил с лугами и полями, Шарль остановился и огляделся.
«Зал, кажется, готов», — заметил он. «Я больше никого не вижу».
Они медленно шли обратно. Тонкий туман уже поднимался над влажной землей. Немного в стороне от замка к ним подошел человек, который показался Хансу знакомым. Мужчина остановился перед ними. Это был Бовер.
 «Какая неожиданность, гражданин Мокко!» — поприветствовал он его. «Я должен был догадаться, что Вы будете здесь. Наверняка, с похожей миссией, не так ли? Хотя Ваша, вероятно, важнее», — он подобострастно усмехнулся. Его лицо стало еще тоньше с момента их последней встречи, а живот еще больше уменьшился.
 «Как далеко продвинулись дела в замке?» — спросил Шарль, который прошел несколько шагов вперед и остановился.
«Совет старейшин уже собрался», — ответил Бовер. «Генерал хочет выступить перед ними первым».
 «Тогда все будет в порядке».
«Я слышал, что среди старейшин тоже есть разногласия». Шарль продолжил идти. Боверт поклонился позади него.
 «Кто смеет противоречить Бонапарту?» — спросил Ханс.
«Говорят, несколько якобинцев.».
 «Сам Бонапарт был близок к якобинцам!»
 Бовер ухмыльнулся.
«Боже мой, гражданин Мокко, все называют себя якобинцами! Мало зарабатывающие лавочники, неверные жены адвокатов, все, кто недоволен миром. Но недовольные люди опасны, гражданин Мокко, не так ли?»
Ханс не ответил и последовал за Шарлем, который в это время разговаривал с очень высоким, стройным офицером. Офицер проверял пост у подножия узкой, извилистой каменной лестницы; лестница вела к боковому входу в замок, который охранял этот пост. Офицер, знавший Шарля, пропустил его и Ханса беспрепятственно.
В открывшемся перед ними зале они почувствовали приближающуюся темноту раннего ноябрьского вечера. Частицы угасающего дневного света все еще проникали сквозь высокое узкое окно, но этого было недостаточно, чтобы различить каменные ступени лестницы, ведущей вверх по правой боковой стене. Эта часть замка казалась необитаемой; из коридоров, ведущих в зал, не было слышно ни шагов, ни человеческих голосов, и нигде не было ни фонаря, ни подсвечника.
 «Пойдем наверх», предложил Шарль.
Хотя он говорил тихим голосом, его голос, эхом отозвавшись два или три раза, ещё некоторое время звучал эхом. Они наощупь поднимались, опираясь на перила. Достигнув первого этажа, они с удивлением остановились; из одного из коридоров, ведущих из небольшого вестибюля, доносились отдалённые голоса, из другого - слабый проблеск света. Не обменявшись ни словом, они подошли к нему и вошли в небольшую комнату, дверь которой была широко распахнута. Стены были пусты; единственными предметами мебели были два кресла перед камином, огонь в котором почти не горел. Двое мужчин, сидевших в креслах, мельком взглянули на пришедших, затем один снова ткнул пальцем в огонь, как и прежде, а другой откинулся назад и скучающе зевнул.
««Приношу свои извинения Гражданам директорам», — сказал Шарль, узнав их. «Генерал Бонапарт хотел сегодня поговорить с нами».
«Мы больше не Граждане директора», — ответил один.
«И ещё не консулы», — добавил другой после короткого колебания. Это были Роже Дюко и бывший аббат Сийес, с которым Бонапарт намеревался править. Они, очевидно, понимали, что не будут иметь для него никакого значения.
 «Знаете ли вы, граждане, как можно найти генерала?» — спросил Ханс. Он не получил немедленного ответа. Наконец, Дюко вздохнул, бросил кочергу и сказал: «Полагаю, генерал находится в Совете Старейшин; он хочет обратиться к нему…»
«Не подскажете ли, граждане, когда он вернется?»
Оба будущих консула, казалось, не услышали вопроса. Шарль подождал некоторое время, потом, обменявшись взглядами с Хансом, коротко простился с мужчинами и покинул помещение.
«Грустновато ребятам», сказал Ханс, когда они отошли на некоторое расстояние.
Некоторое время они блуждали по коридорам, слыша голоса то ближе, то дальше, и, наконец, встретили офицера, знавшего Шарля по итальянскому походу, молодого, жизнерадостного человека, который был рад компании.
«По приказу я должен был бы выпроводить вас,» — сказал он, — «но кого волнуют приказы в наше время! Один из моих товарищей привёл с собой друга для развлечения. Они сидят там и играют в карты».
«Ты снова проиграл?» — спросил Шарль.
«В этот раз я вовремя остановился. Я сказал им, что хочу услышать речь Бонапарта, и тогда они отпустили меня».
«Ты слышал речь?» — хотел знать Ханс. Весёлый молодой офицер начал смеяться, и ему потребовалось некоторое время, чтобы успокоиться. «Замечательная речь! — воскликнул он. — Поистине возвышенная речь! Он рассказал им о Цезаре, о Бруте, о Кромвеле, о тирании и свободе, он пересказал всю мировую историю! В конце он обратился к своим солдатам, хотя их не было в зале; он даже призвал бога войны! Старики уставились на него с открытыми ртами. Наконец, один из его адъютантов взял его за руку и вывел!»
«Меня это не удивляет; он просто привык разговаривать со своими солдатами, а не с адвокатами», — заметил Шарль. Во время разговора они вошли в ту часть замка, где звучали голоса, где был свет факелов и свечей. Комнаты, мимо которых они проходили, были обставлены так же скромно, как и комната, где остановились Дюко и Сийес, но атмосфера была более оживленной: офицеры и господа из высшего общества ждали решения. Молодой человек в синем плаще в сопровождении двух офицеров подошел к Шарлю и Хансу.
«Вы не собираетесь продолжать игру?» — спросил веселый офицер. «Он больше не хочет», — ответил один из двух других; это был очень высокий, стройный офицер, который проверил пост и разрешил им войти в замок. «Он утверждает, что это грех».
«Смертный грех, как уже было сказано» добавил господин в синем плаще;
это был Пьер. «Мне сегодня везет. Если бы это не было бесчеловечно, забрать у вас все деньги, какие у вас остались?»
«Возможно, нам сейчас повезёт», — сказал другой офицер, на правой щеке которого виднелся шрам, тянувшийся от уха до уголка рта, так что казалось, он постоянно смеётся. «Но ты не даешь отыграться; ты не хочешь проиграть…»
 «Позже, позже, мой дорогой друг… Позволь мне сначала поприветствовать старого друга». Пьер подошёл к Хансу, обнял его и спросил: «Разве я не был прав, когда предсказал Терезе, что мы скоро встретимся? Она же тебе передала, правда?» Ханс мрачно подтвердил это и отстранился от него.
«Что Вы здесь ищете?» — спросил он.
 «Возможность сыграть в азартные игры. Я всем говорил, что у меня сегодня удачный день, но они мне не верили…»
Камины в коридоре не топили. Ханс пожал плечами; но, возможно, подумал он сразу, ему стало холодно от близости Пьера.
«Вам холодно, друг мой?» спросил Пьер то ли с истинной, то ли с лицемерной озабоченностью. «Надеюсь, Вы не простудитесь, пребывая в сыром туманном воздухе?»
«Я не Ваш друг!» вспылил Ханс. «И пришел я сюда не для того, чтобы поболтать с Вами!»
 «Я знаю, Вы пришли к маленькому Генералу. Вас проводить к нему?»
«Где он?»
«Говорят, что он пошел оранжерею, где заседает совет Пятисот. Пойдем.»
Он прошёл через боковой проход, который заканчивался узкой дверью. Она вела в галерею, отделанную деревянными панелями; из двух закрытых окон открывался вид на оранжерею. Поскольку в оранжерее собралось множество зевак, прижавшись к стенам и оконным нишам, в большом помещении было так тесно, что в центре оставался открытым лишь узкий проход, ведущий к трибуне оратора. Когда Пьер открыл одно из окон, шум голосов, до этого момента сбивчивый и почти превратившийся в гул, ворвался с такой силой, что оба отшатнулись от неожиданности.
«Какой переполох!» — воскликнул Пьер. «Народ никогда не научится владеть собой!»
Ханс подошёл к окну и посмотрел вниз.  «Где Бонапарт?» — спросил он. «Наберись терпения, он придёт».
Им не пришлось долго ждать, прежде чем Бонапарт вошел через центральную дверь, которая открылась перед ним. Он был в форме, держа в одной руке шляпу, а в другой — хлыст; его сопровождали четверо крупных гренадеров, которые выглядели еще более внушительно в своих медвежьих шапках.
«Он пришел в форме!» — воскликнул Ханс в изумлении.
«Он хочет показать гражданам и членам парламента, что их ждет, если они его ослушаются», — насмешливо сказал Пьер.
Сначала Бонапарт и его свита оставались незамеченными. Они медленно двигались по узкому проходу, свободному от толпы. Большинство членов парламента не замечали их, пока они не подошли к трибуне. Некоторые вскочили на нее и бросились на Бонапарта, другие последовали за ними. Крики стали еще громче, но уже не были беспорядочными; отчетливо были слышны возгласы: «Долой тирана! Долой диктатора!» Это выкрикивала лишь небольшая группа членов парламента, но их голоса были громкими и настойчивыми.
  «Они бьют его! Они смеют бить его!» — закричал Ханс. Кулаки, поднятые против Бонапарта, не смогли его достать; гренадеры бросились между ними и приняли удары на себя. Ханс отступил от окна.
«Достойное зрелище», — сказал он с отвращением. Пьер остался стоять у окна и наклонился вперед, чтобы ничего не пропустить; его глаза сузились, а рот искривился от насмешки.
 «Почему Вы не хотите посмотреть, что там происходит, мой друг?» — спросил он. «Они толкают его обратно к двери, но выход заблокирован. Зрители, вероятно, боятся вмешаться в бой и пытаются убежать. Выберется ли он живым, маленький генерал? Он побледнел!»
«Бонапарт не может побледнеть!» воскликнул Ханс. «Как Вы можете это утверждать! Вы не можете этого видеть!»
«Подойдите ко мне, и Вы убедитесь в этом сами! Смотрите, вот свет упал на его лицо!»
Но Ханс не стал подходить к окну.
«Он знает, что ему нечего бояться, его гренадеры защитят его от сумасшедшей толпы», сказал он.
«Вы называете якобинцев сумасшедшими?»
«Это не якобинцы, те, что против него выступают!»
«Давайте оставим это в стороне. Но гренадеры, действительно, его защищают, Вы правы. Теперь они у дверей. Переживет ли маленький генерал это поражение?»
 «Не понимаю, почему Вас это беспокоит!»
«Нужно идти в ногу со временем, и Вам тоже».
Ханс, уже стоявший у дверей, обернулся; ему бы очень хотелось наброситься на Пьера, как члены парламента на Бонапарта. Он даже протянул руку, словно хотел ударить его.
 «Я?» — закричал он. «Что я делаю? Вы ничего обо мне не знаете, абсолютно ничего! Какое мне до Вас дело! Игрок! Обманщик!»
 «Сначала Вам придется доказать, что я жульничаю. Просто попробуйте, у Вас ничего не получится». Голос Пьера не звучал высокомерно; его улыбка была почти застенчивой.
«Вам хотелось бы сейчас ударить меня, не правда ли? Сделайте это, если сможете, я думаю, что нет, не смогу устоять».
Ханс опустил руку.
«Вы будете мне теперь каждый раз об этом напоминать при встрече», сказал он. «Но я больше не хочу больше Вас видеть,»
«Я понимаю, Вы не хотите иметь со мной ничего общего, ни добра, ни зла, ни даже преклонения перед Бонапартом!»
Хансу было трудно сдержаться. Он не посмотрел на Пьера, оставил его стоять на месте и вернулся назад. Не желая снова встречаться с Шарлем, он искал другой выход, снова заблудился в коридорах и, наконец, нашел боковую лестницу, ведущую на первый этаж. Но на полпути он остановился на площадке. В холле внизу он увидел Бонапарта. Генерал стоял рядом со своим братом у окна, выходящего во двор, где собрались войска; факел, воткнутый в железное кольцо на стене, освещал его лицо, раскрасневшееся от волнения и покрытое кровью. Казалось, у него были раны на лбу и щеках. Позади него ждал адъютант, держа в руках шляпу и хлыст; Люсьен тихо, серьезно говорил со своим братом. Ханс снова вздрогнул, сгорбившись; из холла доносился запах плесени и дыма от факела. Он уже собирался повернуть назад, когда чья-то рука легла ему на плечо. Пьер следовал за ним.
«Он в ярости расцарапал себе лицо», прошептал он. «Я шел за ним, когда он вышел из оранжереи и бежал по переходам. Но вполне вероятно, что он сделал это намеренно.»
Ханс обернулся и попытался разглядеть лицо Пьера в неясном полумраке. «Какая у него могла быть причина?» — прошептал он в ответ. «Вы не знаете, о чём говорите!»
«Какая причина? Смотрите, Люсьен смеётся! Генерал тоже смеётся! Вы знаете, что эти двое замышляют?»
 «Вы тоже не знаете!»
«Неужели так сложно понять их мысли? Они оба — великие комедианты. Неужели это ускользнуло от Вас? Смотрите, они выходят во двор, адъютант следует за ними. Что генерал и его брат скажут солдатам?»
 «Замолчите!» — крикнул Ханс, и от волнения его голос охрип, так что слова превратились в невнятный хрип. Он в бессильной ярости поднял руку и ударил Пьера по лицу.
     Парк был темным; позже Ханс уже не помнил, сколько времени ему потребовалось, чтобы выбраться оттуда, полчаса или целый час. В замке было очень шумно; в какой-то момент ему показалось, что он слышит крики, затем совершенно отчетливо раздался бой барабанов. Когда он свернул с тропы, освещенные окна указали ему путь. Когда он наконец добрался до дороги на Париж, он обнаружил, что там темно и пустынно. Он не помнил, где стояли кареты, и вскоре перестал пытаться их найти. После такого хаотичного дня ему больше всего хотелось побыть в одиночестве. Через некоторое время он увидел впереди другого путешественника и попытался обогнать его, но тот остановил его.
 «Вы больше не хотите меня знать, гражданин Мокко?» — спросил он. Это был Сульбо, старый якобинец. Он некоторое время молча шел рядом с Хансом, а затем начал что-то шептать.
 «Если хотите говорить, говорите громче!» — приказал Ханс.
«Этот обманщик! Этот предатель!» — рычал Сульбо низким, горьким голосом. «Никто из депутатов не причинил ему вреда, я могу это подтвердить! Он измазал лицо чужой кровью!»
 Даже в сумерках ночи Ханс видел, как губы Сульбо скривились.
 «Почему не своей собственной?» — спросил он.
«Или своей собственной, мне все равно, какая мне разница!»
«Чего он пытался добиться? Продолжайте!»
 «Вы же собираетесь донести на меня, не так ли? Давайте, делайте это! Что мне до жизни в этом мире без свободы!»
Некоторое время они снова шли рядом в молчании. Наконец, Ханс спросил: «Что Вас так расстроило?»
 Сульбо издал хриплый звук, неудачную попытку рассмеяться.
 «Люсьен Бонапарт сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата», — сообщил он.
«Этот лжец сказал солдатам, что депутаты хотят убить его брата,» доложил он. «Этот лжец обманул солдат, он заверял их, пока они не поверили его рассказу. Затем генерал отдал приказ очистить зал и выгнать депутатов в ночь! Он захватил власть ложью, тиран, диктатор, новоявленный Кромвель! А теперь Вы можете на меня донести !!»
«Это Вы лжете,» — спокойно сказал Ханс. «Но я не буду на Вас доносить, гражданин Сульбо. Гражданин Бонапарт наведет порядок и принесет мир в Республику, и никакая клевета этому не помешает».
Он ускорил шаг, оставив Сульбо позади. «Они все лгут, — пробормотал он про себя, — «возможно, Бонапарт тоже лжет. Никто не идеален, но Бонапарт выше своих врагов. Он не подчиняется приказам депутатов и не подчиняется приказам банкиров». И спустя некоторое время он подумал: «У меня снова будет цель; будем надеяться, что она того стоит». Над влажной землей поднялся туман, небо казалось ясным, и Хансу показалось, что он видит звезды.

         
      










 


 
 
 
         
   


 
 

            



























 















         





          
 

               






               

               


               
            
               

 
    

               
               
   


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →