41. Памяти Пушкина

«Сорок лет мне, — хладнокровно фиксирует он в записной книжке в конце ноября 1920 года. — Ничего не сделал, утро гулял по Петербургской стороне. Потом был Женя, вечером — Павлович».

Странно: сорокалетие именитого литератора никак не отмечается. Той осенью Надежда Павлович во время шутливых пикировок с Блоком грозила, что устроит ему юбилейное чествование. Он же всерьез отвечал: «Я не хочу никаких юбилеев. Я и после смерти боюсь памятников, а пока жив — никаких чествований. После юбилея я и сам буду чувствовать себя мощами… — Он помрачнел и тихо добавил: — Сейчас я еще надеюсь, что буду писать, а тогда и надеяться перестану». Почести не нужны, вот если бы способность писать стихи вернулась…

1921 год начался мрачно. «Новый год еще не наступил – это ясно; он наступит, как всегда, после Рождества», — пишет Блок в дневнике 3 января и тут же к нему приходит болезненное воспоминание: «В маленьком пакете, спасенном Андреем из шахматовского дома и привезенном Феролем осенью: листки Любиных тетрадей (очень многочисленных). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое-какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле. На некоторых — грязь и следы человечьих копыт (с подковами). И все».

Шахматовской болью, как мы знаем, Блок ни с кем делиться не любил. Держался стоически. Но «человечьи копыта» революционного народа оставили свой след не только на уцелевших листках семейного архива…

К Рождеству становится веселее. Хотя Блока очень раздражают встречи Любови Дмитриевны с цирковым артистом Жоржем Дельвари, в сочельник происходит откровенный разговор, кончающийся, как это не раз бывало, перемирием. Целых две елки приносят в дом Блоков молодые приятельницы: сначала Книпович, потом Павлович. Наведывается и Дельмас.

Потом опять нервные рутинные дела: в государственном издательстве начальник Ионов продолжает втыкать палки в колеса, Большой драматический театр, как кажется Блоку, скоро «превратится в грязную лавку».

В феврале 1921 года отмечалась 84-я годовщина смерти Пушкина. Инициатором торжественного чествования выступил петроградский Дом литераторов: организаторы хотели, чтобы «чувство благоговения перед Пушкиным» не угасало, а становилось всенародным.

Была разработана и обширная программа первых пушкинских поминок, рассчитанная на три заседания. Блоку предложили выступить с речью на первом заседании, самом торжественном. Он долго колебался, а решившись, в течение недели, отойдя от всех дел, обдумал и сочинил свою речь.

В эти же дни (5 февраля) были написаны стихи о Пушкине.

"Кто-то позвонил по телефону и сказал, что Пушкинский Дом просит написать ему в альбом какие-нибудь строки о Пушкине. Я написал, но, кажется, вышло плохо. Я отвык от стихов, не писал уже несколько лет".

В этих стихах, написанных размером пушкинского "Пира Петра Первого", не хватает блоковского лиризма, но они вдохновенны и пророчественны. Здесь и монументальный образ великого города, из которого открылись "пламенные дали":

Это - звоны ледохода
На торжественной реке,
Перекличка парохода
С пароходом вдалеке.
Это - древний Сфинкс, глядящий
Вслед медлительной волне,
Всадник бронзовый, летящий
На недвижном скакуне...

Здесь и благодарно-грустное прощание с Пушкиным:

Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Вот зачем такой знакомый
И родной для сердца звук -
Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук.
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму
С белой площади Сената,
Тихо кланяюсь ему.

Не считая одного полушуточного восьмистишия и разрозненных набросков продолжения "Возмездия", это было последнее законченное стихотворение Александра Блока.

Когда ему похвалили эти стихи, он ответил: "Я рад, что мне удалось. Ведь я давно уже не пишу стихов. Но чем дольше я живу, чем ближе к смерти, тем больше я люблю Пушкина". И, помолчав, добавил: "Мне кажется, иначе и быть не может. Только перед смертью можно до конца понять и оценить Пушкина. Чтобы умереть с Пушкиным".

Торжественное заседание состоялось в самый день пушкинской годовщины - 11 февраля (29 января) - в Доме литераторов, помещавшемся в барском особняке на Бассейной улице. За малым числом мест доступ был ограничен - только по пригласительным билетам. В битком набитом длинном и узком зале присутствовал "весь литературный Петроград". На эстраде за зеленым сукном стола восседал президиум во главе с почетным председателем А. Ф. Кони, ветхим, но оживленным старцем на костылях, и председателем - академиком Н. А. Котляревским. Оба - в респектабельных сюртуках. На торжество пригласили многих видных деятелей культуры: там были Анна Ахматова, Николай Гумилёв, Михаил Кузмин, Осип Мандельштам, Владислав Ходасевич, Корней Чуковский, Ирина Одоевцева и другие.

Блок стоял в глубине зала, за последним рядом стульев, а когда его объявили, медленно и не глядя ни на кого пошел к кафедре. Он был в своем обычном белом свитере под черным пиджаком, с темным, как бы обожженным лицом, похожий, по впечатлениям смотревших на него, то ли на матроса, то ли на рыбака, только не на "поэта".

О назначении поэта» — так было названо выступление Блока. Открыл тетрадку - и начал: "Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними - это легкое имя: Пушкин".

Все слушавшие в тот вечер Блока, решительно все - и сторонники его, и противники (а было много и таких), - почувствовали, что присутствуют при событии чрезвычайном. Очень уж грандиозный размах придал Блок своей теме. Так выверена, отчетлива была его мысль, отлитая в чеканную, ювелирно отделанную форму. Потом, когда волнение, вызванное блоковской речью, улеглось, была найдена эффектная фраза, попавшая в печать: "Представители разных мировоззрений сошлись ради двух поэтов - окруженного ореолом бессмертия Пушкина и идущего к бессмертию Блока".

Блок ошеломляет слушателей уже первой фразой: «Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин». И в самом конце настойчиво повторяет тот же парадоксальный эпитет: «В этих веселых истинах здравого смысла, перед которым мы так грешны, можно поклясться веселым именем Пушкина».

«Веселость» в данном контексте — это тот абсолютный «плюс», которым помечено истинное искусство. «Поэт — величина неизменная. Могут устареть его язык, его приемы; но сущность его дела не устареет».

В совей речи Блок обратился к пушкинскому понятию "тайная свобода" ("Любовь и тайная свобода внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой был эхо русского народа"). Это та высшая внутренняя свобода художника, без которой немыслимо творчество: "Вот счастье! Вот права!.."

Все дело в том, что это именно тайная свобода. Блок подчеркивает: она "вовсе не личная только свобода, а гораздо большая", - она есть "необходимое условие для освобождения гармонии". А это дело - не личное, больше, чем личное.

Но в истории это сверхличное пересекается с индивидуальной судьбой поэта. "На свете счастья нет, но есть покой и воля", - взывал из своего опального одиночества погибавший Пушкин. Блок подхватывает: "Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребячью волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл»".

И Пушкин, и Блок — не жертвы чьего-то произвола. Трагизм судьбы обоих — это следствие конфликта личности и мира: «И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура». И Пушкин, и Блок — завершители больших культурных эпох, через их судьбы прошло историческое электричество непомерной силы. Оба выложились до конца, не оставив себе отступных путей. Их творческие свершения сопровождались колоссальной энергетической перегрузкой, которая сама по себе неизлечимо болезненна. Для обоих художников смерть оказалась с исторической точки зрения закономерной и неизбежной.

И после таких безнадежных признаний и прозрений Блок выводит свою мысль к катарсису, к просветлению: «Мы умираем, а искусство остается. Его конечные цели нам неизвестны и не могут быть известны. Оно единосущно и нераздельно».

Говоря о вечных ценностях. Блок не обошел вниманием и всегда актуальную для России тему «Поэт и общество», афористично обозначив ее как «знаменитое столкновение поэта с чернью». Осмысливая пушкинский словообраз «чернь», Блок виртуозно перебрасывает мостик к современности, заговаривает о бюрократии: «Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня…» И, пользуясь тем, что в президиуме собрания сидит один функционер («заведующий академическим центром»), поэт делает сознательный и рассчитанный выпад: «Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».

Чиновник этот, по фамилии Кристи, уходя с вечера, выражает недовольство: «Не ожидал я от Блока такой бестактности» (так с чьих-то слов передал Ходасевич). Но Блок, конечно, метил не столько в него лично, сколько в более крупную дичь — в ту чернь, что заняла самые высокие властные позиции. Иллюзий по поводу утвердившегося советского строя у него уже не осталось. Вера в будущее связана теперь с восстановлением прошлого, «…если русская культура возродится», — говорит он. Ахматова, присутствовавшая на вечере, уверяла, что, в отличие от письменного текста речи, это место прозвучало тогда со сцены так: «…если русской культуре суждено когда-нибудь возродиться».

После собрания появилась идея издать «Пушкинский сборник» с материалами, прозвучавшими на заседании. Однако сборник вышел уже после смерти Блока — под названием «Пушкин. Достоевский» (Пг., 1921).

Так одно событие — чествование памяти Пушкина — стало поворотным моментом: оно связало размышления Блока о великом предшественнике с его собственным поздним творчеством и стало одним из самых ярких эпизодов в истории восприятия пушкинского наследия в русской литературе.


Рецензии