Небо не уйдет
В Торжке его знали по трости. Ясеневая, с медным набалдашником, отполированным ладонью до теплого блеска. Он опирался на нее не от щегольства — в тридцать первом году, стоя на пожарной каланче, он загляделся на перистые облака, шагнул мимо ступени и с тех пор прихрамывал. Левая нога срослась короче, и каждый шаг отдавал в колено тупой, привычной болью, о которой он никогда не говорил.
Он любил небо всяким. В январе — серым, жестким. В июле — белым от зноя. В сентябре — низким и пасмурным, в котором гуси тянут к югу. Смотрел так часто, что забывал смотреть под ноги. В гимназии упал в лужу перед инспектором. В полку — с крыльца. В отставке, в Тверской губернии, падал в каждую канаву между Озерками и станцией.
В тот январский день сорок шестого года он шел через торговую площадь получать почту и опять смотрел вверх. Снег лежал плотно, воздух был чист. Над колокольней было то самое, любимое им, светлое голубое.
Он не увидел обледенелого колодезного сруба. Нога поехала, трость вывернулась, он сел в сугроб тяжело, боком, шапка откатилась. Над ним наклонилась женщина в песцовой шубке, без вуали, с красными от мороза щеками.
— Вставайте, Викентий Семенович, — сказала она, — небо не уйдет.
Это была Ираида Филаретовна Запольская. Он знал ее по вечерам у Катковых, где она играла на рояли и молчала больше, чем говорила. Она потянула его за локоть, и он поднялся, отряхивая снег с шинели, злясь больше на себя, чем на лед.
В булочной им дали чаю. Его трясло. От стыда он заговорил— длинно, загораживаясь словами, как ставнями. О том, что человек устроен к падению, что древние клали своих мертвых на высокие места, чтобы быть ближе к небу. Что тяга его к верху, к первому небу и к седьмому, должна быть вознаграждена.
Ираида грела руки о стакан.
— Вы боитесь, что вас спустят, — сказала она вдруг, не дослушав про седьмое. — Что понесут вниз.
Он замолчал на полуслове. Именно это он прошлым летом записал в своей тетради, которую называл «Небесный журнал», и велел дьячку после смерти нести гроб не в низину у церкви, а на пригорок за рощей. Дьячок смутился. Викентий никому больше не говорил.
— Вверх понесут, — ответил он сухо, не глядя ей в глаза. — Мне главное, лишь бы не вниз.
Она помолчала и легко кивнула, будто приняла условия договора.
С марта он стал ей писать. Первые письма были в три листа, с французскими вклейками, с Сенекой. Он прятался за блеском строк, как за камышом прячется птица, и боялся одного — что его найдут. Что прочтут и увидят: за многословием нет ничего, кроме страха быть смешным.
Ираида отвечала письмами. Сперва так же сложно: «позвольте в витиеватости скрыть мысль простую, коей стыжусь». Потом, после теткиной смерти, короче: «Не пишите темно. Я не пойму». Потом еще короче: «Приезжайте. Лед сошел». «Боюсь. Пишу. Сожгите».
Он не ехал. Ему было покойно за словами.
В мае она приехала сама в Озерки. Застала его среди разложенных листов. Он вскочил, опрокинул чернильницу, черное пятно поползло по скатерти.
Она подняла один лист, прочла вслух: «Душа моя стремится ввысь, ибо долу...» — и осеклась.
— Викентий, — сказала она, впервые назвав его без отчества, — а вы когда-нибудь пробовали просто сказать: мне скучно одному?
Внутри у него что-то дернулось, живое и нервное. Он с тринадцати лет не оставался без продолжения фразы. Теперь продолжения не было. Он стоял, держа в руке трость, и чувствовал, как колено ноет, как пахнет резедой, которую она привезла в горшке, как глупо выглядит чернильное пятно.
— Скучно, — выговорил он наконец, и голос сел. — И страшно.
Она оставила резеду на подоконнике и уехала до вечера.
Летом в их разговоры вошел третий — Модест Карлович Стуженев, недоучившийся дерптский естественник, переводивший Либиха и споривший со всеми. Он бывал у Вознесенского ради грозовых наблюдений, у Запольской — ради чтения вслух.
За самоваром он любил заводить одно и то же.
— Сгорит! — кричал он, краснея, и тут же остывал. — Все сгорит, Викентий Семенович! От огня внутри. От страстей. Или вымерзнет. От холода между людьми. Мне, впрочем, все равно, лишь бы было о чем говорить в четверг.
Викентий слушал, постукивая набалдашником по полу.
— Огонь опаснее, — говорил он упрямо. — Лед держит форму.
— Форма и убьет, — отвечала Ираида, глядя в окно. — Не огонь.
Они спорили, и в споре было больше жара, чем в их признаниях.
В июне Викентий решился ехать в Воронеж, где жила Ираида, без черновиков. После дождей дорогу у Черного ручья размыло. Поперек колеи лежала старая ветла, вывороченная бурей. Объехать можно было поверху, по траве.
В Воронеж он приехал мокрый от пота. Ираида в простом платке подвязывала копны на ближнем лугу. Увидев его в сюртуке, засмеялась.
Они сидели под липой. Жара стояла такая, что воздух дрожал над скошенной травой. Пахло полынью и сеном.
Он начал было по-старому, о двух вариантах гибели мира. Она положила ладонь ему на рукав. И у него вспыхнули уши.
— Скажите проще, — попросила она. — Вам зачем небо?
И тут в нем прорвалось то, что он копил за ставнями слов. Экстатическое, нервное, без латыни.
— Я смотрю вверх, потому что боюсь смотреть людям в глаза. Упаду — засмеют. А я не хочу, чтобы меня после смерти несли вниз, в яму, как мешок. Хочу, чтобы несли вверх. Пусть даже мертвого.
Она не отняла руки.
— Так неси живую, — сказала она.
Он схватил ее пальцы, прижался лбом к ее запястью.
Вечером он остался помогать. Впервые косил, ронял косу, падал уже не от неба, а от усталости, и хохотал вместе с мужиками. Ираида смотрела издали.
Ночью они поссорились — глупо, из-за заезжего майора Свистунова, которому она улыбнулась за столом. Викентий, испугавшись, что снова смешон, заговорил сложно, уколол, ушел. Холод отчуждения лег между Озерками и Воронежем. Он лежал у себя и думал, что все погибло — и от жара, и от стужи сразу.
В январе следующего года ей стало худо после крещенского купания — горячка. Прислали из Воронежа кучера.
Викентий поехал ночью.
В доме было жарко натоплено, пахло малиной. Ираида лежала, бледная, волосы прилипли ко лбу. Увидев его, попыталась улыбнуться.
Он сел на край постели, говорил как есть — о том, как вчера упал, засмотревшись на звезду над амбаром, о том, как боится, что ее унесут вниз прежде, чем он научится держать.
— Поверну, — шептал он, — если надо, землю руками поверну, только останься.
Она попросила перенести ее к окну. Он, не спрашивая девок, поднял ее на руки — легкую, горячую — и поднес к морозному стеклу. За окном валил снег.
— Вот, — сказал он, тяжело дыша, колено дрожало под ее весом. — Верх.
Она прислонилась к его плечу. Модест, приехавший с лекарем, остановился в дверях и снял шапку.
Она выздоровела к масленице. Весной они венчались тихо, без гостей и обеда; не любили обрядов, но еще меньше любили уездные разговоры. Потом он перевез ее в Озерки. Соседи судачили, что чудак Вознесенский перестал смотреть в небо.
Неправда. Смотрел.
В завещании своем, переписанном в сорок седьмом году, он вычеркнул строку про могилу. Написал коротко: «Положите меня рядом с женой, на пригорке у липовой рощи. Чтоб весной было сухо».
Однажды в августе, после покоса, они возвращались полем. Викентий, по старой привычке, запрокинул голову — над ними шли высокие облака. Нога зацепилась за корень, трость скользнула. Он не упал. Ираида подхватила его под локоть.
Он посмотрел сначала вверх, потом вниз, на ее пыльные туфли, и засмеялся.
Свидетельство о публикации №226062401109
