1919 г. Горький и Блок
Ранней весной в еще оголенном Летнем саду неторопливо беседовали два человека. Разговор шел о самом большом – о боге, о России, о культуре, о будущем человечества. Собеседники понимали друг друга плохо.
Блок настойчиво, с несвойственным ему возбуждением, допытывался: «Что думаете вы о бессмертии, о возможности бессмертия?»
Горький ссылался на не слишком убедительную теорию Ламенне о бесконечном кругообращении материи в бесконечности времени.
– С этой точки зрения возможно, что через несколько миллионов лет, в хмурый вечер петербургской весны, Блок и Горький снова будут говорить о бессмертии, сидя на скамейке в Летнем саду.
– Ну, а вы, вы лично, как думаете?
Горький нарисовал картину неизмеримо далекого будущего, когда человечество превратит материю в единую психическую энергию и когда ничего, кроме чистой мысли, не будет.
«Мрачная фантазия, – усмехнулся Блок. – Приятно вспомнить, что закон сохранения вещества против нее».
Не в пример Горькому, он ни в грош не ставит безграничные возможности «чистой мысли»: «Если б мы могли совершенно перестать думать хоть на десять лет. Погасить этот обманчивый, болотный огонек, влекущий нас все глубже в ночь мира, и прислушаться к мировой гармонии сердцем… Остановить бы движение, пусть прекратится время…»
На следующий день Горький записал этот разговор, а несколько лет спустя дополнил запись впечатлениями о самом Блоке, о его личности. Короткий рассказ Горького замечателен. Может быть, это самое глубокое из всего, что сказано о Блоке его современниками.
«Глаза Блока почти безумны. По блеску их, по дрожи его холодного, но измученного лица я видел, что он жадно хочет говорить, спрашивать. Растирая ногою солнечный узор на земле, он упрекнул меня:
– Вы прячетесь. Прячете ваши мысли о духе, об истине. Зачем?..
Говорить с ним – трудно: мне кажется, что он презирает всех, кому чужд и непонятен его мир, а мне этот мир – непонятен».
На скамейке в Летнем саду сошлись не просто два очень разных человека. Здесь резко столкнулись два разных подхода к жизни, два типа сознания, два мировоззрения, два несходных решения проблемы культуры. В разговоре выявилось непонимание друг друга, казалось бы, в самом главном, основном и решающем.
В своем рассказе Горький охарактеризовал Блока как человека, «чувствующего очень глубоко и разрушительно», как «человека декаданса» (поясняет Горький). Глубина и разрушительность мысли – это собственно блоковское, целиком ему принадлежащее, сама субстанция его мировоззрения и творчества. Совершенно очевидно, что словечко «декаданс» для Горького в данном случае – не наклейка, не ярлык, который можно прилепить к любому заурядному декаденту. Связывая понятие «человек декаданса» с диалектическим представлением о глубине и разрушительности мысли и чувства, Горький безоценочно раскрывает ходячий термин в его реальном психологическом содержании и конкретном историческом значении. Речь идет об определенном строе чувства, свойственном художнику, который с особенно обостренной, трагической силой переживает противоречия и конфликты, обнажившиеся в эпоху крушения целого миропорядка.
Для Блока мир стихиен и трагичен, и только в оглушительном реве восставшей стихии звучит ему музыка революции.
Для Горького же блоковская стихия – всего лишь досадный беспорядок, требующий устранения как в природе, так и в общественных отношениях.
Всем своим существом Блок почувствовал, что «порвалась связь времен», что мир сдвинулся со своей оси и что человек, вовлеченный в вихри и водовороты катастрофической эпохи, потерял привычную точку опоры и пока что еще не обрел новой.
В разговоре с Горьким он остается самим собой: «Как опора жизни и веры существуют только бог и я». Но именно эта единственная опора и рухнула: «Мы стали слишком умны для того, чтобы верить в бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя».
Это и было истинной трагедией Блока и вместе с тем – всей культуры, которую он в своем лице представлял.
Отсюда – его привычный трагический фатализм, острейшее чувство катастрофичности эпохи, чреватой новыми величайшими катаклизмами и небывалыми испытаниями человеческой души. «О, если б знали, дети, вы…»
«Человечество? – спрашивает Блок Горького. – Но разве можно верить в разумность человечества после этой войны и накануне неизбежных, еще более жестоких войн?»
***
Наступила зима, страшнее которой ранее никогда не было. Как-то Маяковский Наступила первая послереволюционная зима. Как-то Маяковский проходил мимо костров у Зимнего дворца, возле которых грелись замёрзшие солдаты и гражданские лица. И вдруг один из них его окликнул. Это был Блок. Дальше пошли вместе.
Маяковский спрашивает: «Нравится?». «Хорошо» - сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли». Верный своей теории очищающей сути народного бунта, поэт принимает эту утрату, пусть и с сожалением. Его мама безутешно рыдала после получения столь горьких известий. Блок остаётся внешне спокойным.
9 января 1918 года Блока опубликовал статью "Интеллигенция и революция". Блок строит текст как полемику с той частью интеллигенции, которая не приняла революцию и кричала: «Россия гибнет», «России больше нет». Он обращается к коллегам по перу с призывом преодолеть страх перед народной стихией, понять её справедливость и встать на сторону перемен.
Он объяснял разрушительные крайности революции как неизбежное возмездие старому миру за столетия обмана, унижений и несправедливости. Он пишет: «Почему дырявят древний собор? — Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок...».
Ключевой образ статьи — «музыка революции». Блок призывает интеллигенцию не судить, а слушать великую «музыку» исторического потока, который несёт обновление. Он утверждает, что, даже если революция «легко калечит в своём водовороте достойного», это «частности», не меняющие общего великого направления. Её лозунг — «Мир и братство народов».
После переворота А. Блок писал и работал в "Скифах" - издательстве Ивана Разумника, то ли левого эсера, то ли уже большевика. Принимал он участие и в работе разных учреждений вместе с Луначарским и Горьким.
В том же январе 1918 года Блок написал поэму "12", напечатанную в тех же "Скифах". Написав ее, Блок отметил в своем дневнике: "Сегодня - я гений!". В ней описываются 12 красногвардейцев-хулиганов, впереди которых почему-то выступает Иисус Христос. Эта поэма произвела много шума. Нравилось, что красногвардейцев 12, что они как новые апостолы. Целая литература создалась об этих "апостолах" еще при жизни Блока. И его самого не раз спрашивали, как он понимает этого неожиданного Христа впереди 12-ти. Он не мог по существу ответить, он просто так увидел. И наверно, он не сказал, - "потому что это несказанно".
Большевики с удовольствием пользовались "Двенадцатью": где только не вывешивались лозунги с надписью:
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем.
Были и более смелые плакаты, из тех же "Двенадцати":
... Эй, не трусь!
Пальнем-ка пулей в святую Русь! -
А ведь это был тот самый Блок, который писал :
... Но и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!
Позиция Блока вызывала осуждение в интеллигентских кругах. Например, Зинаида Гиппиус назвала его «предателем», Анна Ахматова отказалась читать поэму на концерте, а Иван Бунин обвинял в кощунстве.
Зинаида Гиппиус еще пыталась достучаться до сердца Блока, ведь их связывала почти 15-летняя дружба. И как-то послала ему книжечку со своими последними стихами, многие из которых были не согласными с современной политикой. И получила ответ:
Женщина, безумная гордячка!
Мне понятен каждый ваш намек,
Белая весенняя горячка
Всеми гневами звенящих строк!
Все слова — как ненависти жала,
Все слова — как колющая сталь!
Ядом напоенного кинжала
Лезвее целую, глядя в даль…
Но в дали я вижу — море, море,
Исполинский очерк новых стран,
Голос ваш не слышу в грозном хоре,
Где гудит и воет ураган!
Страшно, сладко, неизбежно, надо
Мне — бросаться в многопенный вал,
Вам — зеленоглазою наядой
Петь, плескаться у ирландских скал.
Высоко — над нами — над волнами, —
Как заря над черными скалами —
Веет знамя — Интернацьонал!
И уж не боль - негодование росло против Блока.
Так, весной 18-го года они лишь целились запретить всю печать, но еще не решались (потом, через год, хохотали: и дураки же мы были церемониться!). Антибольшевистская интеллигенция,- а другой тогда не было, исключения считались единицами, - оказывалась еще глупее, чуть не собиралась бороться с большевиками "словом", угнетенным, правда, но все-таки своим. Что его просто-напросто уничтожат - она вообразить не могла.
***
Между тем судьба заключенных царских министров в Петропавловской крепости становилась все более трагичной. К ним были подсажены недовольные все приходом большевиков - эсеры, меньшевики, да впрочем и все кто попадались под руку. В Таврическом дворце проводилась политика "диктатуры пролетариата".
Заключенные министры;—;Кишкин, Коновалов, Терещенко, Третьяков и Карташов, томясь и все-таки не понимая реально того, что происходит решили обратиться к Учредительному собранию, в созыв которого они верили. Воображая, что Учр. Собрание соберется 28-го, написали коллективное обращение к «Г. Председателю Учр. Собрания» для оглашения. Подтверждают свою бывшую и настоящую верность Вр. Правительству, не признают власти «захватчиков», незаконно держащей их в заточении, и заявляют, что лишь ныне складывают с себя полномочия и передают их Учр. Собранию. Настоятельная просьба заключенных;—;чтобы это заявление непременно завтра было опубликовано во всех газетах…
Были люди, которые не желали их бросать в беде и старались по возможности помочь. Об них очень беспокоился доктор Они передали свое обращение доктору Ив. Ив. Манухину, который имел к ним доступ и в то же время мог передавать послания на волю. Он был вхож к Мережковским, у которых получал сочувствие и поддержку. Он же сумел связаться с миссией Красного Креста для облегчения положения заключенных. с этой бумажкой, переданной ему тайно. Зинаиду Гиппиус и Мережковского очень беспокоила судьба невинно заключенных, но почему-то она не беспокоила члена ЧСК- Блока.
***
Удивительно, что дворянин и интеллигент, внук знаменитого русского ботаника и ректора Петербургского университета А.Н. Бекетова и зять еще более знаменитого химика Д. И. Менделеева увлекся идеей революции как пути переустройства русского миропорядка. То есть, выступил против своего класса, хотя у большинства современных ему писателей и поэтов, происходящие события энтузиазма не вызывали. Однако Блок предлагал немедленно заняться «своим делом».
Не только эта книга "Последние длни императорской власти" о последних днях императорской власти занимала Александра Блока в послереволюционное время, но он много сотрудничал с различными творческими организациями. Это и сотрудничество с Репертуарной секцией Театрального отдела Наркомпроса, с издательством "Всемирная литература". Блок входит в дирекцию Большого драматического театра. Это было такое время, когда он почти не создает новых стихов. Только стихи, которые относятся к 1897 — 1903 годам он переиздает.
***
Открывая в том же августе 1920 года вечер Рейснер и Городецкого в только что образованном Союзе поэтов, Блок говорил: «Мы давно их не слыхали и не знаем еще, какие они теперь, но хотим верить, что они не бьются беспомощно на поверхности жизни, где столько пестрого, бестолкового и темного, а что они прислушиваются к самому сердцу жизни, где бьется – пусть трудное, но стихийное, великое и живое, то есть что они связаны с жизнью, а современная русская жизнь есть революционная стихия».
Какие мудрые, весомые и прямые слова!
Он призывал слушателей «с трепетом и верой в величие эпохи» приникнуть ближе к сердцу «бурной стихии», призывал жадно дышать «воздухом современности, этим разреженным воздухом, пахнущим морем и будущим».
Однако тут же добавил: «.. настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим».
Так обозначилась личная трагедия поэта, разрешить которую ему уже не было суждено.
… Шло время. Вспышка оживления оказалась последней, новые надежды быстро развеялись, нервозность и тоска нарастали.
В ноябре ему исполнилось сорок лет. Один суетливый литератор вознамерился выступить по этому поводу в печати. Блок ответил ему: «Сорок лет – вещь трудная и для публики неинтересная, потому я не хотел бы, чтобы об этом писали». А про себя думал: «Неужели я вовсе кончен?»
Это было время недолгого личного сближения Блока с Горьким. Они встречались повседневно и присматривались друг к другу с большим интересом.
Совсем недавно, 1 марта, во «Всемирной литературе», в тесном кругу (сотрудники, их семьи, типографские рабочие), в высшей степени скромно, чаем и лепешками, отпраздновали полвека жизни Горького. (На самом деле это была пятьдесят первая годовщина.) Блок дал этому дню высочайшую оценку, какая только была в его языке: «Сегодняшний юбилейный день Алексея Максимовича светел и очень значителен – не пустой день, а музыкальный».
На чествовании Блок сказал небольшую речь – такую, какую только он мог сказать:
«Судьба возложила на Максима Горького, как на величайшего художника наших дней, великое бремя. Она поставила его посредником между народом и интеллигенцией, между двумя станами, которые оба еще не знают ни себя, ни друг друга. Так случилось недаром: чего не сделает в наши дни никакая политика, ни наука, то может сделать музыка. Позвольте пожелать Алексею Максимовичу сил, чтобы не оставлял его суровый, гневный, стихийный, но и милостивый дух музыки, которому, как художник, он верен»
Тогда же Блок сообща с К.И.Чуковским взял на себя составление биографической книги о Горьком (для издательства Гржебина). Он обдумывал план книги и своей собственной статьи для нее, перечитал ранние вещи Горького, изучал материалы его архива, уговорил Шаляпина написать воспоминания о Горьком. (Замысел остался неосуществленным: Горький счел издание книги неуместным, поскольку он сам руководил издательством Гржебина.)
А у Горького ко времени личного знакомства его с Блоком уже не осталось ничего от прежнего предубеждения, которое он высказывал порой, как мы знаем, в крайне резком тоне. Горький сам удостоверил, что еще раньше, до революции, уже почувствовал Блока «очень понятным и близким». Теперь он «слушал Блока, как никого» и отзывался о нем с восхищением: «Вот – это человек! Да! Покорнейше прошу!» Одному начинающему поэту он писал: «Блоку – верьте, это настоящий – волею божией – поэт и человек бесстрашной искренности».
И все же личное взаимопритяжение, при всех знаках внимания, не могло стереть черту, разделявшую двух этих людей.
Горький не раз повторял: «Блок изумительно красив как поэт и как личность, – завидно красив». Но также и признавался, что не может принять блоковской «мизантропии и пессимизма».
Блок, в свою очередь, не скрывал, что ему бывает «тяжело с Горьким», что его угнетает горьковская императивность. «Я продолжаю его любить, несмотря на то, что знаком с ним вот уже несколько лет. Плохо только, что у него всегда – надо, надо, надо». Надо – чтобы все русские писатели работали, засели за переводы и за сочинение «исторических картин», надо – чтобы была переведена вся мировая литература, надо – чтобы все в стране прочитали эти переводы и посмотрели эти картины.
И все же…
Свидетельство о публикации №226062401158
