Побочные эффекты

С тех пор, как я уговорил её побыть с ней какое-то время, многое в моей жизни изменилось. Установка панорамных окон в квартире была её давней мечтой. Она объясняла это тем, что так ей лучше видно луну. На самом деле она просто боялась, что тяжесть стен раздавит её и без того порушенное состояние.

Со временем я начал привыкать к обстановке. Перед началом работы я готовил нам завтрак, а ближе к вечеру я обычно приносил ей бумагу. Она рисовала углём, зажав его в пальцах ног. Яркие, контрастные оттенки вызывали у нее головную боль, поэтому в ее картинах не было цвета. Рисование требовало от нее хорошую физическую выносливость. В процессе каждая мышцы её спины напрягалась, она сильно выгибалась, пытаясь подобрать необходимый угол, но рисунки были гениальными.
 
Когда начинаешь жить с кем-то, ты обнаруживаешь вещи, которые Ты никак не мог ожидать. Она не спала по ночам. Я часто находил её, лежащей в углу на кухне - лунатический транс. Черные, изящные бинты были развязаны. Она молчала и просто смотрела прямо до определенного момента. Иногда в бреду она напевала мелодии, которые днём забывала. Я запоминал их за неё и переводил в ноты. Я относил ее обратно в постель, не задавая лишних вопросов. Она пыталась разглядеть обиду в моих глазах, что она вновь не дала мне сна, но я лишь улыбался ей в ответ.

Врач сказал, что у неё «эмоциональная слепота» — ангедония. Он не хотел пугать её терминами, поэтому в описании диагноза прибегал к метафорам. Её набор препаратов он называл «тяжёлой артиллерией»: высокая доза *** — чтобы хоть как-то пробить стену ангедонии и вытащить из чёрной дыры депрессии. И *** — нейролептик, который должен был гасить суицидальные руминации, те самые навязчивые мысли о том, как легко было бы перестать дышать, если бы у неё были руки. Врач предупредил: «Желудок может не принять, будет тошнота, пока не привыкнет».

Она не чувствует вкуса еды. К сожалению, не чувствует и тепла моих рук.

Творчество – это именно то, что нас и сблизило, это единственный способ контролировать боль. Но если творчество перестанет приносить результат, боль станет реальностью.

Я принес свой синтезатор. Очевидно, игра на нем ей дается с трудом. Ее музыка вызывает у меня те эмоции, которые я никогда раньше не испытывал. Она пишет её, нажимая на педали синтезатора и клавиши носом, пока меня нет рядом.
В тот вечер она диктовала ноты голосом, а я записывал. Мы часто так работали по ночам. В её музыке не было мажора. Только минор, диссонансы и паузы, слишком длинные для нормального слуха. После завершения композиции она долго смотрела на меня, не отводя взгляда. «Скажи мне, что ты видишь сейчас?» – спросил я. Резко отвернувшись, она поднялась и направилась к выходу из комнаты. «Сейчас я вернусь, и мы с тобою продолжим» – отвечала она, стоя в дверном проеме.
Она хочет, чтобы я почувствовал то, что она не может описать.
Я слышал, как открылась аптечка. Звякнули блистеры. А потом — звук, от которого у меня похолодела спина: глухое, мучительное урчание, переходящее в спазм. Она давилась. То есть её рвало, но она пыталась это сделать беззвучно, зажимая рот плечом.

Я влетел в ванную. Она стояла на коленях перед унитазом, лбом упираясь в фаянс. Тонкие пальцы ног судорожно сжимались на кафеле. Она тряслась всем телом, и между приступами тошноты выплёвывала горькую слюну. Её лицо было мокрым от слёз, хотя она, кажется, даже не плакала — так реагировало тело.

Самое страшное было в том, как она пыталась вытереться. Она инстинктивно, рефлекторно дергала плечами, пытаясь поднять руки, чтобы закрыть лицо, убрать грязь со рта. Но рукавов на месте плеч не было. Пустые, мягкие складки ткани бессильно ерзали по кафельному полу. Она не могла опереться, не могла отползти, не могла вытереть лицо. Она была полностью, абсолютно беспомощна перед собственным телом.

«Боже, сейчас, подожди...» – тихо сказал я. Я опустился рядом и положил ладонь ей на спину, между лопаток. Хотел поддержать, убрать волосы с лица. «Не трогай меня» – спокойно сказала она. Она попыталась оттолкнуть меня локтём обрубков, но это было беспомощно. Тогда она закричала ещё громче, почти истерично, захлёбываясь: «Ты не должен этого видеть! Ты вообще не должен был приходить! Я не просила тебя смотреть, как я сдыхаю! Иди отсюда! Иди, слышишь?!».
 
Я замер. Её лицо исказилось от ярости, но в глазах плескалась такая дикая, животная паника, что я понял: она боится не меня. Она боится, что я увижу в ней не художницу, не композитора, а больное животное.

Я медленно убрал руку. Встал. Но не ушёл.

Я сел на пол в коридоре, прислонившись спиной к стене, прямо напротив двери ванной. И сказал негромко, почти шёпотом: «Я ничего не трогаю. Я просто сижу. Если хочешь, чтобы я ушёл — ты скажи мне это спокойно. Не криком. Когда закончишь».

Она молчала. Я слышал только всхлипы и звук, как она сплёвывает. Прошло, наверное, пять минут. Десять. Я слышал, как она спустила воду, как мыла лицо — шоркаясь обрубками о раковину.

Потом дверь приоткрылась. Она вышла, бледная, опухшая, пытаясь улыбкой скрыть свое отчаяние. Она лишь на миг взглянула на меня и прошла мимо в комнату, села за синтезатор и сказала ледяным тоном: «вернись к нотам. Такт 34. Там ошибка. У тебя должно быть фа-мажор, а не ре-минор».

Я вернулся в комнату. Мы играли дальше. Ни слова о том, что случилось.
Примерно через час, когда я уже собирался уходить в свою комнату, она буркнула, не поднимая глаз: «Прости, что накричала на тебя. Мне не по себе от того, что тебе пришлось увидеть». Я подошел к ней и спокойно обнял. «Таблетки я теперь буду пить при тебе. Только не стой над душой. Сиди в коридоре. Договорились?».

И это было её «спасибо». Самое горькое и прекрасное, что я слышал.


Рецензии