Москва 1984 Глава 2

Глава 2. Универмаг

Универмаг №1 — тот, что стоял у Красной площади, как нерушимый памятник изобилию, — встретил Ашома Рехамуша запахами, от которых у нормального человека закружилась бы голова, а у повара — забилось сердце с такой силой, что он на миг прижал ладонь к груди, проверяя, не пробила ли рёбра эта внезапная страсть. Здание было огромным, как империя, и таким же противоречивым: снаружи — суровая сталинская монументальность, внутри — лабиринт прилавков, витрин и стеклянных витрин, где за толстыми стёклами лежало то, чего не было нигде. Ни в очередях, ни в мечтах, ни даже в партийных отчётах.

Ашом остановился у массивных дверей. Они были тяжёлыми, бронзовыми, с ручками, отполированными до блеска тысячами рук — рук тех, кто имел доступ, кто знал, что за этими дверями находится не магазин, а тайная комната надежды. Двери ГУМа, или, как его официально именовали, Государственного универсального магазина, выходили на Красную площадь, и в этот серый, промозглый день они казались воротами в иную реальность. Внешне здание было выдержано в псевдорусском стиле, с башенками, кокошниками и витринами, которые даже в самые глухие времена пытались сохранить видимость жизни. Но внутри — о, внутри творилось нечто, праздник плоти среди всеобщего поста. Ашом Рехамуш стоял перед главным входом, сжимая в кармане пропуск, выписанный на имя генерала Махлюй-Копейкина, и чувствовал, как сердце его колотится чаще, чем у влюблённого юноши перед первым свиданием. Ибо этот пропуск открывал ему доступ не в обычный магазин, а в Храм Изобилия, где дефицит был лишь словом, а слово это произносилось шёпотом и с оглядкой.

Очередь у входа была — но не та, бесконечная и покорная, что выстраивалась у булочных, а короткая, элитная, где люди стояли в дорогих пальто и с папками, набитыми не бумагами, а наличными. Охрана, в серых шинелях с красными петлицами, смотрела на каждого так, будто решала, достоин ли тот переступить порог. Ашом вытащил пропуск — потёртый, с жирным пятном от вчерашнего чая, но с круглой печатью, которая была красноречивее любого паспорта. Охранник скользнул по нему взглядом, кивнул, и дверь, тяжёлая, обитая дерматином, открылась, пропуская его в мир, которого не существовало для остальных девяноста девяти процентов населения Москвы.

И Ашом вошёл.

Первый зал встретил его светом. Не тем тусклым, жёлтым, что пробивался сквозь пыльные окна коммуналок, а ярким, праздничным, от которого хрустальные люстры зажигались тысячи огней, отражаясь в стеклянных прилавках. Воздух был пропитан запахами, которые Ашом вдыхал с жадностью умирающего от жажды: кофе, ваниль, шоколад, свежее мясо, и — самый сладкий из всех — аромат настоящего, не поддельного, французского парфюма, который доносился из отдела косметики. Но не запахи привели его в трепет, а зрелище. За прилавками, словно на параде, выстроились ряды продуктов, которые он видел только в журналах «За рубежом» или в снах, которым не суждено было сбыться.

Если бы Рабле писал об этом месте, он назвал бы его «собором обжорства, где каждая колонна была сделана из копчёной колбасы, а своды — из слоёного теста». Воздух здесь был густым, как сливочный крем, и пах одновременно шоколадом, ванилью, копчёной рыбой и французскими духами — смесь, от которой даже у самого аскетичного революционера проснулись бы буржуазные инстинкты. Полы блестели, как зеркальная гладь, а люстры свисали с потолка, как хрустальные гроздья, которые, казалось, вот-вот упадут и рассыплются на миллиарды блестящих осколков — но не падали, потому что даже гравитация здесь была подчинена законам дефицита.

За прилавками стояли продавщицы — женщины с холодными, уверенными лицами, которые знали, что они держат в руках не просто товары, а власть. Они смотрели на покупателей с той лёгкой, едва заметной снисходительностью, которая бывает у людей, привыкших, что их просят. И Ашом, несмотря на свой пропуск, чувствовал себя просителем. Но он был поваром, а повара умеют кланяться, когда нужно.

Он видел изобилие. Видел с улыбкой и с лёгкой грустью, потому что изобилие, которое нельзя пощупать, всегда немного грустное.

Вот, например, чёрная икра. Она лежала в стеклянных банках, тёмная, влажная, как ночной космос, переложенная тонким слоем льда, и каждая икринка была маленьким, чёрным солнцем, которое взрывается во рту солёным счастьем. Она стоила столько, сколько стоил годовой план молокозавода, но здесь она лежала, как будто её привезли из будущего, где дефицит отменили.

Рядом — французское шампанское. Бутылки в тёмно-зелёном стекле, с золотыми этикетками, на которых были написаны слова, которые никто не мог прочитать, но все хотели выучить. Они стояли в ряд, как солдаты иностранного легиона, и обещали шипучее веселье, которого в Москве 84-го было меньше, чем честных новостей.

Вот она, красная икра — не та, жидкая и оранжевая, что продавалась по талонам, а настоящая, зернистая, с янтарным блеском, лежала в хрустальных вазах, и цена на ней была написана не цифрами, а буквами — «для особых покупателей».  Французское шампанское — «Дом Периньон» и «Вдова Клико» — покоилось в серебряных вёдрах со льдом, и на этикетках играли огни люстр. Швейцарские сыры — «Эмменталь» с дырками, похожими на провалы в памяти, и «Грюйер», твёрдый и золотистый, как осенний лист, — лежали на мраморных досках, и от них исходил такой запах, что даже стены, казалось, начинали облизываться.

Швейцарский сыр. Круглые головки в жёлтой корке, с дырками, которые выглядели так, будто их просверлили специально, чтобы туда можно было прятать мечты. Они пахли молоком, орехами и той свободой, которая живёт только в горах, где коровы не знают, что такое план.

И ещё — лососина, розовая, как утренняя заря над Кремлём, с жирными прожилками, которые таяли на языке, как обещания, которые не собирались выполняться. Икра красная — россыпь янтарных шариков, которые играли в свете люстр, как драгоценности. Колбасы — не те, серые и резиновые, а настоящие, венские, салями, с перцем и чесноком, висели гирляндами, как праздничные флаги. Конфеты в коробках, перевязанных шёлковыми ленточками, шоколад с портретами космонавтов, ананасы в жестяных банках, мандарины с запахом Нового года, который так и не наступал. Французские духи, которые пахли Парижем, но не тем, который был за железным занавесом, а тем, который жил в воображении.

Ашом стоял, открыв рот, и слюнки текли по подбородку, как горные ручьи весной. Он машинально сунул руку в карман, нащупал там бумажный кулёк с барбарисками — теми самыми, кисло-сладкими, которые он любил с детства, — и сунул одну в рот. Вкус растворился на языке, и он зажмурился от удовольствия. Барбариски были его тайным якорем, его напоминанием о том, что даже в этом храме роскоши он остаётся простым поваром, который умеет ценить маленькие радости.

Он жевал, смотрел и считал.

Ашом прошёл мимо прилавка с колбасами, где висели окорока, затянутые в целлофан, и копчёные деликатесы, которым могла бы позавидовать любая королевская кухня. Он видел баночки с паштетом из гусиной печени, которые стоили столько, сколько его месячная зарплата. Он видел коробки швейцарского шоколада, обёрнутые в золотую фольгу, и они напоминали ему о том, что мир за пределами этого магазина — всего лишь дурной сон. И при всём этом изобилии, на каждой витрине висела табличка: «По предъявлению специального удостоверения». Простым смертным здесь были только стены, да и те, казалось, смотрели на посетителей с высокомерием старой аристократки.

Ашом сглотнул слюну. И тут же, по привычке, полез в карман за барбарисками — которые он всегда носил с собой, чтобы перебить голод, когда генерал задерживал зарплату. Он сунул одну в рот, и кисло-сладкий вкус мгновенно прочистил мозги, напомнив ему, что он здесь не для того, чтобы глазеть, а для того, чтобы заполнить корзину по чёткому списку, составленному генералом, и чтобы уложиться в сто рублей, из которых уже почти ничего не осталось. Он развернул список, вытащил сетку-авоську, которую всегда носил в кармане фартука, и двинулся к прилавкам, бормоча себе под нос: «Сельдь, горошек, картофель, сливки...»

Первый пункт — селёдка. Он подошёл к рыбному отделу, где за прилавком стояла продавщица с лицом, которое, казалось, не улыбалось с рождения. Но Ашом не растерялся. Продавщица, женщина с высокой причёской и взглядом императрицы, медленно кивнула.
Он достал пропуск, показал его, и лицо продавщицы мгновенно преобразилось: она улыбнулась так, будто увидела родного сына, и достала из-под прилавка селёдку такой свежести, что даже чешуя светилась серебром. Она не спешила.
— Сельдь — вот, атлантическая, жирная, как доходы директора гастронома. Ашом взял две, завернутые в промасленную бумагу, и положил в сетку..

 Дальше — горошек. Зелёный горошек в жестяной банке — это единственная вещь в мире, которая не портится, как и обещания политиков. Ашом взял четыре банки — консервный завод в Венгрии, с яркими этикетками, где были нарисованы горы и счастливые крестьянки. Картофель — он выбрал молодой, с тонкой кожурой, который только-только завезли из южных республик, и он пах землёй и солнцем. Сливки — в стеклянных бутылках, с жирными пенками, которые он намеревался использовать для соуса. Огурцы — маринованные, с укропом, хрустящие, как молодость, и они стоически переносили испытание временем.

Курица — целая тушка, розовая и упругая, как щёчка деревенской девушки, лежала на деревянном подносе. Майонез — провансаль, в баночках с красной крышкой, такой густой, что его можно было резать ножом. Свекла — тёмно-бордовая, как ночь над Парижем, и она была твёрдой, как характер генерала. Молдавское вино — «Мерло» с сладковатым привкусом, которое он выбрал за его демократичную цену и приятный букет. Сыр — кусок «Костромского», который, хоть и не швейцарский, но был достойным. Торт — «Прага», шоколадный, с кремом, который таял во рту, и он знал, что на десерт будет настоящий восторг.

Виноград — кисти, зелёные и фиолетовые, с восковым налётом, и он представлял, как они будут лежать на тарелке, как ювелирные украшения. Бананы — жёлтые, с чёрными кончиками, привезённые из Эквадора, и они были такой редкостью, что за ними охотились, как за золотом. Конфеты крупской «Северная Аврора» . Он насыпал их целый фунт, и продавщица даже не моргнула.

Когда он выложил всё на прилавок, продавщица, молоденькая девушка с косичками и родинкой на щеке, начала считать. Костяшки на счётах щёлкали, как кастаньеты, и она, поглядывая на Ашома, улыбалась. «С вас ровно семьдесят девять рублей, — сказала она. — Можете проверить». Ашом пересчитал — действительно, в точности, как он рассчитывал.
Ашом выдохнул. Вытащил деньги — те самые, что генерал дал на Париж, — и протянул их, чувствуя, как они утекают сквозь пальцы, как вода. Но он не жалел. Он знал, что эти продукты превратятся в ужин, который запомнится надолго.
И тут он почувствовал — нет, не усталость, а странное, почти забытое чувство: лёгкость. Он был обладателем продуктов, из которых мог создать праздник, и этот праздник будет настоящим, а не показательным.

 Он взял корзину, набитую доверху, и уже собирался уходить, как вдруг почувствовал, что не может уйти просто так. Ноги сами начали двигаться в такт музыке, которая, казалось, лилась из динамиков, приглушённая, но настойчивая.

И в этом приподнятом настроении он не выдержал. Музыка — играла в отделе грампластинок, и там крутили пластинку Джо Дассена. Это была та самая, французская, мелодия, которая врывалась в советские дома через запретные каналы и заставляла людей мечтать о том, чего нет. Ашом, пританцовывая, подошёл к прилавку, где стояли три продавщицы, и затянул, переделывая слова на свой лад:

О, универмаг, волшебный дом,
Где икра лежит, как сон,
Где шампанское и сыр
Радуют наш бедный мир.
О, универмаг, ты — наш кумир,
Мы готовы петь тебе,
Пока очередь стоит в белой мгле.

Продавщицы за прилавками — те самые холодные императрицы — вдруг начали двигаться. Они танцевали! Они покачивали бёдрами, взмахивали руками, и их лица, обычно каменные, расплылись в улыбках. И Ашом, не выдержав, поставил корзину на пол, шагнул в центр прохода и запел:

— Эй, девушки, взгляните на мой ГУМ!
Здесь икра и шампанское, как в забытом сне.
Я повар, я прохожу без очереди,
Семьдесят девять рублей — и всё при мне!

Продавщицы переглянулись, потом одна из них, та самая, с родинкой, подхватила:

— А мы считаем, щёлкаем, у нас доход,
Но только для генералов этот сладкий плод.
Мы любим столичную, Северную Аврору,
И танцуем у кассы с утра до упору!

И они закружились, забыв о строгих правилах, о том, что у у них за спиной висит портрет генсека, а в углу — табличка «Не курить». Ашом подхватил свою авоську и начал отбивать чечётку, перекликаясь с женщинами:

— ГУМ, ГУМ, наш чудесный универмаг,
Ты нам даришь сыр и виноград,
И бананы из тёплых стран,
И на сердце тает обман!

Они пропели припев дважды, пока к ним не подошёл заведующий, строгий мужчина в очках, и не кашлянул. Но он тоже улыбнулся — видно, песня разбудила в нём что-то человеческое. Он махнул рукой: «Ладно, развлекайтесь, но без меня». И ушёл в кабинет.

Аплодисменты разнеслись по залу — это продавщицы хлопали друг другу, а несколько покупателей, которые оказались внутри, стояли с раскрытыми ртами. Ашом поклонился, схватил корзину и, счастливый, выбежал.

Ашом, распрощавшись с продавщицами, двинулся дальше, но тут он вспомнил, что с утра пил чай и теперь его организм требовал естественной разрядки. Он увидел указатель: «Туалет исторический. Вход 50 копеек». Надпись была сделана на жестяной табличке, потемневшей от времени, но сам туалет, как гласила легенда, был построен ещё в дореволюционные годы, с мраморными раковинами и кафелем, который помнил царских особ. Вход платный, как и везде в центре. Но Ашом не собирался платить. Он подошёл к пожилой гардеробщице, которая сидела на стуле с книжкой в руках, и сказал:

— Простите, можно мне пройти? Я повар генерала Махлюй-Копейкина. У нас завтра банкет, и мне нужно срочно проверить состояние санузла — генерал будет с министром, неприлично, если кран течёт.

Старуха подняла на него глаза, на секунду задумалась, видимо, взвешивая, стоит ли рискнуть, но потом махнула рукой: -Иди, только быстро. И он прошёл, не заплатив ни копейки, чувствуя себя ловкачом, обманувшим саму систему.

Внутри туалет оказался таким, как он и предполагал: высокие потолки, мраморные стены с прожилками, которые напоминали вены старушки-земли. Умывальники были из белого фаянса, с медными кранами, от которых капала вода — кап-кап, как время, уходящее песчинками. Кабинки были с деревянными дверями, на которых висели таблички «М» и «Ж», но они были такими древними, что буквы уже стёрлись. В углу стояла ванна, на которой, говорят, мылся ещё кто-то из Романовых, но теперь она служила для хранения швабр. Запах здесь был особенным — смесь хлорки, старого дерева и ещё чего-то ароматного, что, вероятно, было духами, которые оставляли дамы. Ашом справил свою нужду, тщательно вымыл руки и посмотрел на себя в зеркало. Он улыбнулся своему отражению, которое было круглым, румяным и довольным, как ребёнок, стащивший пирожное.

Выйдя из ГУМа, он оказался на Красной площади. Ветер был колючим, с мокрым снегом, который кружил, как мелкие мухи, и тут же таял на тёплом асфальте. Он прошёл мимо Мавзолея, где стояла почётная стража, сменяющаяся с такой точностью, что можно было сверять часы. Солдаты смотрели прямо перед собой, на Ленина, который лежал в стеклянном саркофаге, и на его лице была застывшая улыбка, словно он тоже знал что-то важное, но не говорил. Ашом подумал о том, что этот человек, который должен был построить рай на земле, сейчас лежит здесь, а его страна ждёт колбасу и шампанское, и в этом было что-то и великое, и смешное одновременно.

Он сжал авоську, которая была полна чудес, и улыбнулся. Завтра он накормит генерала, и всех его гостей, и они, наверное, даже не догадаются, что этот пир был рождён из семидесяти девяти рублей, одной хитрости и безграничной любви к своему делу. И, может быть, в этом и состоит главный смысл жизни: делать шедевры из того, что есть, и улыбаться, проходя мимо мавзолеев, ибо даже мёртвые вожди не должны мешать живому повару радоваться.

Он повернул в сторону Смоленской, думая о том, как нашинкует селёдку, как взобьёт сливки, как замаринует курицу, и в его голове уже рождался тот самый ужин, который должен был стать маленькой победой над огромным миром дефицита и абсурда. И шаги его были лёгкими, как танец, а душа пела, и не было никого счастливее в этот час..

А в тени колонны стоял Адон Баал. Он видел эту сцену. Он записывал. И улыбался — впервые за долгие годы. Потому что даже в абсурде есть место для смеха. И для песни. И для барбарисок.

Продолжение следует.


Рецензии