Полынь. I

I

К вечеру жара в Белоозёрске не спадала, а только меняла свой цвет. Днём она была белой, слепящей, с известковой пылью на стенах, с горячим блеском черепичных крыш; теперь же, когда солнце стало клониться к морю, жара сделалась золотистой и густой, как старое масло в лампе. Камни мостовой ещё держали дневной огонь. Если наступить на них тонкой подошвой, казалось, что город дышит снизу.
Белоозёрск лежал уступами: от крепости и старых белых кварталов — вниз, к базару, к пристани; вверх — к дачам, виноградникам и ухабистым дорогам, где акации бросали жидкую тень. Башня над городом, давшая когда-то имя и крепости, и всем городским легендам, стояла неподвижно в светлом мареве. Она была старая, облезлая, с трещинами, куда врастала сухая трава, и всё же издали казалась почти нарядной. Так и весь Белоозёрск умел казаться лучше издали. Море внизу блестело тяжело, без весёлой синевы. Оно не шумело, а ворочалось у камней, будто усталое животное. От него тянуло солью, водорослями и тёплой сыростью; но этот запах, не успев освежить улицы, смешивался с сушёной рыбой, табачным дымом и дешёвой материей, вывешенной у лавок. В окнах бакалейщиков темнели банки с леденцами, засахаренными сливами и стеклянными пробками; рядом, на гвоздях, висели связки бечёвки, ситцевые платки и солдатские ремни. На дверях аптекарского магазина белела бумажка: «Карболовая кислота имеется». Ниже кто-то карандашом приписал: «А хлеб?»
В городе всё было на своих местах: управа, гимназия, базарная площадь, читальня, портовая таможенная будка, сторожевые тополя у больницы. И всё же что-то изменилось. Мужских голосов стало меньше; женщины говорили громче, старики чаще сидели на лавочных скамьях, мальчишки слишком рано носили тяжёлые корзины. На многих дверях висели объявления о пожертвованиях, о белье для раненых, о благотворительных вечерах; в лавках уже не удивлялись, когда покупательница просила отвесить не фунт, а четверть. Город будто сохранил прежнюю вывеску, но товар за ней переменился.
Алексей Юрьевич Кролицкий шёл от верхней улицы к базару, держа под мышкой толстую книгу в тёмном переплёте. Книга была немецкая, старая, с потёртым корешком; на обложке ещё можно было разобрать имя Канта. Он нёс её немного демонстративно, хотя сам себе не признался бы в этом. В жарком провинциальном городе Кант под мышкой был почти зонтиком от пошлости. Правда, зонтик этот был тяжёл, неудобен и то и дело съезжал на локоть.
Алексей поправил книгу, провёл пальцами по воротнику и поморщился: воротник был влажный. Он шёл не торопясь, но шаг его выдавал нетерпение. Перед глазами у него мелькали вывески, лица, тележные колёса, и всё это как будто смешивалось в единую субстанцию, формируя в его сознании изощрённые словесные выверты. Он слишком легко находил для всего определение и слишком часто сам ловил себя на этой лёгкости. Базарная ругань, думал он, честнее газетной передовицы. Хорошо сказано. Слишком хорошо. Он чуть прикусил губу и отвернулся к лавке, где женщина считала медяки.
Базар в этот час был менее шумен. Утреннее изобилие давно разошлось.  На деревянных лотках лежали помидоры, виноград, лук, синели баклажаны; под навесом продавали муку, крупу, подсолнечное масло, соль. Рыба на нижних рядах уже начала тяжело пахнуть, и торговка, обмахивая её мокрой тряпкой, говорила покупателям, что рыба свежая, ещё утром плавала, а если кому не нравится, пусть ловит сам.
У мучной лавки стояли три женщины. Одна, высокая, с запавшими щеками, держала за руку девочку лет шести. Девочка всё время тянулась к мешку с крупой, будто крупа была чем-то живым и могла пожалеть.
— Сколько? — спросила женщина.
Лавочник, полный, с красной шеей, не сразу ответил. Он сперва провёл ладонью по весам, потом поднял глаза.
— Восемь копеек выше прежнего.
— Да что вы, христом-богом… Вчера же брала.
— Вчера было вчера. Подвозу нет. Железная дорога вся под военное. Мне что, себе в убыток?
— У вас убыток, у нас дети.
Лавочник пожал плечами. Это плечо было красноречивее всякого ответа: дети были не его.
Другая женщина, в чёрной выцветшей косынке, высыпала на ладонь медяки, пересчитала, снова пересчитала и отодвинула от себя кулёк.
— Половину дайте.
— Половину чего?
— Да того, что просила.
Девочка у первой женщины перестала тянуться к мешку и стала смотреть на деньги. Алексей задержался на шаг. У него в кармане тоже звякнула мелочь — жалко и сухо, как насекомое в коробке. Он сунул руку в карман, нащупал две монеты, вынул пальцы пустыми и пошёл дальше. Возле табачной лавки он замедлил шаг: хотелось папирос. На прилавке лежала газета, пахнувшая свежей типографской краской. Мальчишка, босой, с острыми локтями, выкрикивал заголовки:
— Последние известия! Стойкость наших войск! Геройство союзников! Временное оставление позиций!
Слово «временное» он произносил с такой бойкостью, будто оно само было победой.
— Дай одну, — сказал какой-то приказчик.
Мальчишка ловко протянул газету.
— А пишут что? — спросил рядом старик в засаленном картузе.
— Что надо, то и пишут, — буркнул приказчик, разворачивая лист. — Тут вот: «перегруппировка».
— Перегруппировка, — повторил старик и сплюнул. — Эки краснобаи. Значит, опять отходят.
— Тише ты, — сказал другой, оглянувшись на городового.
Городовой шёл через площадь медленно, с видом человека, которому жара принадлежит по службе. Сабля у него била по бедру, пуговицы тускло блестели. Разговоры возле газеты сразу стали мельче. Старик отвернулся к бочонку с селёдкой, приказчик спрятал газету под мышку, мальчишка снова закричал бодрым голосом про стойкость и союзников.
Алексей не купил ни газеты, ни папирос. Он сделал вид, что просто рассматривал витрину, и пошёл к управе.
Управа стояла на краю площади, скучная, желтоватая, с облезлым гербом над входом. На стене рядом с дверью висели объявления, наклеенные одно на другое, так что углы старых листов топорщились, походя на рыбью чешую. Тут был список пожертвований на раненых; рядом — распоряжение о порядке торговли мукой; ниже — призыв не распространять ложных слухов; ещё ниже — объявление о благотворительном вечере в госпитале, где предполагалось участие дамского комитета и литературного кружка «Белая Башня». Самый свежий лист, ещё чистый, сообщал о подписке на военный заём. Крупные буквы обещали честь, долг и уверенность в победе.
Алексей остановился. Слова на бумаге были гладкие, надутые, будто каждая буква стояла навытяжку. «Долг». «Жертва». «Спокойствие». «Вера». Он прочёл их все, не двигая губами, потом перевёл взгляд на женщину у мучной лавки, которая всё ещё пересчитывала деньги. Бумага умела быть спокойной. Бумага вообще была удивительно храбра.
Служащий управы, молодой человек с узким лицом и прилизанными волосами, вышел на крыльцо и стал поправлять криво приклеенное объявление. Он заметил Алексея, кивнул ему — не то приветливо, не то осторожно. В этом кивке была какая-то лишняя осведомлённость. Алексей ответил коротко, почти не наклонив головы, и сразу отвернулся к площади. У дверей управы пахло чернилами, сухим деревом и тем особым воздухом присутственных мест, где люди говорят тихо, но от этой тишины бумаги становятся тяжелей камня. Он передвинул книгу под мышкой и пошёл быстрее.
От управы улица спускалась к пристани. Там город становился ниже, грубее и правдивее. Белые стены уступали место сараям, складам, навесам; в щелях между досками чернела смола; у ворот сидели грузчики, вытянув ноги. Пахло мокрой верёвкой, дегтем, кислым потом и морской травой. У причала качались лодки, тёрлись бортами, поскрипывали. На одной сушили сеть: она лежала длинной серой шкурой, в ячейках блестела чешуя. Рыбаки чинили её молча или переговаривались коротко, не поднимая голов.
— Керосин опять подняли, — сказал один, протягивая иглу с бечёвкой.
— Керосин подняли, соль подняли, мука поднялась. Рыба только сама не поднимается, — ответил другой.
— Матросов забирают. Слыхал, с Гаврилова двоих?
— Слыхал. А турок не слыхал? Говорят, мины у Керчи.
— Мало ли что говорят.
— Теперь всё мало ли что. Потом глядишь — правда.
Рядом мальчишки таскали ящики; один оступился, выругался тонким голосом, слишком взрослым для его худой шеи. Грузчик с патронташем через плечо — видно, из запасных, недавно отпущенный или ещё не отправленный — сидел на бочке и зашивал кисет. На коленях у него лежал старый бинокль в потёртом футляре; мальчишки косились на него, как на военную святыню.
Алексей остановился у края спуска. Один рыбак, широкоплечий, с седоватой бородой, поднял на него глаза и кивнул. Алексей ответил, но руку к шляпе не поднял. На мгновение взгляд его зацепился за лодку у дальнего причала: знакомый борт, знакомая заплатка на парусине, свёрнутая снасть, положенная так, как кладёт человек, привыкший всю жизнь делать одно и то же правильно. Он постоял ещё секунду и отвернулся. Книга под мышкой вдруг стала особенно тяжёлой.
Эти люди знали, что делать с руками. В этом было что-то почти неприличное для человека, который слишком часто держал руки в карманах или над страницей. Алексей посмотрел на свои пальцы: тонкие, с чернильным следом у ногтя. Мысль, конечно, тоже труд. Разумеется, труд. И не всякий, кто тянет сеть, ближе к истине, чем тот, кто умеет думать. Он даже чуть усмехнулся, будто отвечал кому-то. Но усмешка вышла не для лица; она осталась где-то у губ и сейчас же пропала.
Он развернулся и направился в сторону главной улицы. Солнце уже цеплялось за крыши, и длинные тени от балконов лежали на стенах, как тёмные ставни. У гимназии было шумно. Железная решётка бросала на дорогу полосатую тень. У ворот стояли гимназисты в форменных куртках, с ремнями и фуражками; двое спорили над газетой, третий, совсем маленький, пытался попасть камешком в сухой стручок акации. На стене у входа висел плакат о сборе белья для раненых и гимназическом благотворительном вечере. Надзиратель с рыжей бородкой сделал кому-то замечание, и мальчики тотчас выпрямились, но как только он отошёл, снова сбились в кучку.
— Немцев всё равно разобьют, — сказал один, высокий, прыщавый. — У нас пространство.
— Пространство! — передразнил другой. — Пространством снаряды не заменишь.
— Ты что, пораженец?
— Сам ты пораженец. Я в газете читал.
— В газете! Там пишут, чтоб барышни не плакали.
Они говорили взрослыми словами и держались так, будто уже участвовали в большой политике, хотя у одного из них на рукаве болталась плохо пришитая пуговица, а другой прятал за спиной надкушенную грушу. Чуть в стороне стоял худой гимназист с тетрадью под мышкой. Он слушал спор, но не вмешивался. Время от времени он открывал тетрадь, смотрел на страницу и быстро закрывал, словно в ней было что-то запрещённое. Алексей скользнул по нему взглядом и прошёл дальше.
Гимназические голоса ещё долго догоняли его. «Геройство», «предательство», «союзники», «пространство» — слова летели за ним, как бумажные голуби: белые, лёгкие, заранее обречённые намокнуть при первом дожде. Алексей вспомнил себя в такие же годы: тетрадь, жар в лице, уверенность, что если строка звучит громко, значит, она правдива. Он поправил шляпу резче, чем требовалось, и свернул на улицу к читальне.

Здесь город становился тише. Базарный шум оставался внизу, будто его накрыли толстым стеклом. За заборами темнели сады; в пыльной листве акаций стрекотали насекомые; на белых стенах дач дрожал поздний свет. Из одного окна доносились гаммы на расстроенном фортепьяно; из другого — женский смех, короткий и осторожный. У калитки сидела нянька с ребёнком, ребёнок сосал корку хлеба и смотрел на Алексея серьёзно, как смотрят только дети и больные.
Он шёл медленнее. Скоро начнётся заседание местного литературного кружка. Алексей мысленно выговорил его название, «Белая Башня», и тотчас, словно из щелястого погреба, потянуло претенциозностью: густой, сладковатой, навязчивой. Он остановился и едва заметно скривил рот. Можно было бы не идти. Можно было повернуть назад, спуститься к морю, купить папиросу в долг, просидеть вечер на пристани, смотреть, как темнеет вода. Или пойти домой. Кружок он презирал давно и с удобством. Презрение было привычным, как старый сюртук: местами протёрлось, но всё ещё грело. Однако ноги сами несли его к читальне. Там его знали. Там он мог сказать нечто замудренное, и кто-нибудь поднял бы глаза. Там спорили о стихах, как будто стихи ещё могли что-то решить; а если не решить, то по крайней мере придать человеку вид участвующего в решении.
Он вынул из кармана платок, стряхнул пыль с рукава, потом машинально коснулся книги. Кант лежал под мышкой твёрдо, как удостоверение личности, выданное не городской управой, а каким-то более строгим ведомством. Перед читальней на стене висело объявление: «Сегодня, в семь часов вечера, заседание литературного кружка “Белая Башня”. Чтение новых произведений. Обсуждение предстоящего благотворительного вечера в госпитале». Ниже мелким почерком было приписано: «Посторонние допускаются».
Изнутри уже слышался шорох стульев, сдержанные голоса, чей-то кашель. В тёмном стекле двери Алексей увидел своё отражение: слегка запыл;нные ботинки, книгу под мышкой, усталую складку у рта, шляпу, сбитую чуть набок. Он поправил её, постоял ещё мгновение и взялся за ручку входной двери.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →