Тартуское детство

Теперь, когда я точно узнала, что они жили в соседнем доме на улице Анне, я вижу их двоих, будто вставленных в большую рамку. Будто кто-то приподнял их будущее надгробие, и они, слитые воедино, почти как Лодовико Сфорца и Беатриче д'Эсте, выходят из этой рамы, идут прямо на меня. Он – обладатель надменного, холёного лица с печоринскими усиками, она – невероятно красивая: в чёрном кожаном пальто, из-под винтажного платка вырываются пряди длинных белокурых волос. Он – командир полка тяжёлой бомбардировочной дивизии, «лётчик от бога», кто после событий в Вильнюсе сделает заявление на эстонском радио, что если советские войска будут отправлены в Эстонию, он не пропустит их через небо. Тот, в честь которого спустя тридцать лет после моего рождения в городе моего детства на здании гостиницы «Barclay», бывшем штабе дальней авиации, установят мемориальную доску. И она, выпускница художественно-графического факультета Смоленского пединститута, в которую молодой лётчик влюбился без памяти так, что однажды дождавшись её, пришедшую на первое их свидание на несколько часов позже назначенного, сказал, что больше не позволит ей этого. Пока они идут так, как будто только вчера встретили друг друга, Джохар несёт её сумку, он, чеченский муж. И улица провожает их ноющим завистливым взглядом.

…Я очень любила дни учебных полётов. Особенно когда после них шёл летний, освежающий дождь и на нас, гуляющих на своих горках, копающих песок, сыпалась сверху блестящая, как будто новогодняя, мишура, нужная для отражения волн радаров. Мы собирали её, думая, что кто-то специально для нас настриг «дождик», чтобы мы немного поиграли в него. Мой отец был в это время не в небе – он работал в красном кирпичном доме, где в густой весёлой листве парка стоял один из самых старых памятников в Тарту – Барклаю де Толли. Однажды я, мне было тогда года четыре, пришла на службу к отцу. Почему-то посредине его кабинета стояла гиря. Я в шутку приподняла её, еле оторвав от пола. Стоявшие рядом офицеры перепугались и осторожно отняли у меня шестнадцатикилограммовую тяжесть.

Мне нравился этот чужой и очень красивый мир. Может быть, потому что это были годы первого осознания себя и полного одиночества: его никто не нарушал. Мир этот был почти всегда непонятен, потому что речи его я не понимала. Как сладкая патока, тянулись их «maa», «uus», разрезаемые мягким карканьем «gr-r-r», либо был молчаливым. Помню я себя часами в одиночестве гуляющей по улице Анне, где рядом рос огромный толстовский дуб, и ухаживала за цветочными клумбами миловидная пожилая эстонка. Однажды я почему-то не смогла открыть дверь в подъезд. Мимо проходила женщина с мальчишкой, они подошли молча и открыли мне дверь. Я поднялась к себе на пятый этаж, минуя третий, где жили Коломазины. Я иногда гуляла с их дочкой, её пожилой отец после смерти жены с дочерью уехали в Петербург. Умерла она от усталости, может быть, от частых простуд: он заставлял копить на машину, и тётя Валя часто ходила зимой в магазин в домашних тапках. Кажется, на том же этаже жил дядя Валера Соснов: он ждал отправления в Афганистан.

Своё тартуское детство я помню в мельчайших подробностях, больше других по ряду причин (рождения в Белоруссии, короткого периода в Сольцах, московского и сибирского). Оно мучило меня для того, чтобы я долгие годы постигла умом и душой всё то, что тогда откладывалось отпечатками в моё детское сознание. «Моль может съесть шубу», - услышала я как-то от мамы. Однажды я спряталась под покрывалом под страхом того, что она съест и меня. И так, всю в испарине, спящую, меня как-то раз нашёл отец, приходивший со службы в обеденный час.

– Дочка, что ты сейчас делаешь? – спрашивала по телефону мама, когда уходила в машбюро Дома офицеров печатать документы.

– С тобой разговариваю! – серьёзно докладывала я.

Мама смеялась в трубку, и я почти никогда не огорчала её. Правда, однажды она с улицы увидела меня, наполовину свешивающуюся из окна пятого этажа, на нитку ловящую голубей. Мама быстро взбежала по лестнице и открыла дверь, и очень тихо, легко взяла меня за ноги и аккуратно втащила в комнату. Она даже не отругала меня, таким сильным был её испуг. Это позже я пошла в сад, где мы были все вместе, эстонские дети, они очень скоро наденут форму с фуражкой – предмет моей зависти и их родители назовут нас оккупантами. Наша жизнь проходила анклавом внутри этого мира, и всё же она иногда была параллельна ей. А по обочинам её было ещё сказочней и непостижимей: каким-то чудом гнёзда с аистами держались на столбах линий электропередач, блестела после дождя брусчатка на Университетской улице - Юликооли. Запомнились кованый сапожок в готическом стиле на мастерской обувщика, Чёртов мост и мост Ангела, по ним были воскресные прогулки, и переходы по этим мостам эти были для меня неотличимы. И где-то мимо всех нас летал или ходил Джохар Дудаев со своей любимой Аллой, она после его смерти пообещает всем нам продолжить его джихад. Мы ещё не знаем и не видим изуродованного снарядом его лица, её рядом с телом убитого мужа, горестную и всё же очень красивую, уже в чёрном мусульманском платке. Несколько часов назад пальцы её правой руки попали в рану на его затылке. Очевидно, хотела бы по-русски, по-бабьи завыть, Аллой Фёдоровной Куликовой. Может быть, она бы так и сделала, если бы оставалась русской и не перешла во враждебную России цивилизацию.

Как-то в феврале мама пересекала ратушную площадь, шла сдавать эстонский язык, увидела митинг и лозунги. Экзамен явно проваливался, и вдруг экзаменатор чётким, механическим голосом спросила:

– А вы знаете, какой сегодня день?

В Эстонии шли выборы в местные органы власти. И мама стала машинально произносить то, что прочитала на флагах.

«Эстонцы, почему вы так ненавидите нас?»

Много лет спустя по телевизору я увидела, как в студии какого-то либерального телеканала сидели чеченские женщины с детьми. Видимо, это было уже после событий на Дубровке, тем более после захвата роддома в Будённовске, когда люди Шамиля Басаева требовали остановить военные действия в Чечне и вступить в переговоры с Джохаром Дудаевым. Дети говорили о том, что хотят мира. Кто-то из женщин обратился к нам, зрителям, я не помню её лица, уставшего, стёртого, она заплакала и тихо сказала:

«Русские, почему вы ненавидите нас?»

Кажется, дети тоже начали плакать. Теперь я понимаю, что вся эта обстановка, бьющая по нервам, была создана исключительно для того, чтобы дискредитировать российскую армию и привычно выставить русских варварами и дикарями, как и это и предписывается западными технологами.

***

Да, только после сорока лет я почувствовала в себе какую-то особенную неуспокоенность, неприкаянность. Хотя с раннего детства, а сознание моё, повторюсь, по-настоящему проснулось в Эстонии, оставаясь дома одна, я мучительно о чём-то размышляла. В Тарту я ходила в городской детский сад, как и обычные русские гарнизонные дети. У кого-то из них отцы тоже ходили на службу в штаб. В этом старинном атмосферном кирпичном здании, построенном в 1912 году по проекту Кесслера и Похлманна, отец служил с 1977 по 1981 год. После развала СССР партнёры нашей компрадорской элиты превратили его в гостиницу «Barclay». Эта настоящая неуспокоенность, неприкаянность пришла ко мне, потому что моя жизнь как обычного советского человека (хоть я и прожила в СССР только шестнадцать лет) была разорвана по многим республикам, городам, адресам. Мне до сих пор снится, что я еду на поезде куда-то с чемоданами и тюками, и не знаю, в каком городе выходить. К сожалению, в 2000 году я совершила непростительную ошибку. Мы с мужем поехали в Таллинн встречать Миллениум, поселившись в домашнем отеле «Stroomi» на Финском заливе. Надо было всё-таки доехать до Тарту и посмотреть этот дом на улице Анне, который много лет мне снился. Отец тогда был в должности капитана, но мы имели трёхкомнатную квартиру. О детстве в Эстонии я много писала, и что характерно, эта реальность для ребёнка была многослойной: советское переплеталось с эстонским, но при этом из моего восприятия почти полностью выпал русский культурный пласт, исключая, конечно песни, звучащие на телеконцертах, и мои детские книжки. Моя мама его познала, когда съездила в экспедицию к староверам на Чудское озеро. Моё эстонское наполнение было тоже довольно скудным, так как контакты с эстонцами случались не часто.

Мама решила поступить в Тартуский университет за год до нашего отъезда из Эстонии. И доучивалась ещё пять лет, приезжая на четыре сессии в год из Москвы и Сибири. Когда мы приехали в столицу, потому что отец поступил в ВПА имени В.И. Ленина, она пришла на факультет филологии МГУ имени М.В. Ломоносова, но вернулась и забрала документы. Всё-таки в её судьбе победил Тартуский университет: ведь там ещё работали светила науки, такие, как ЮрМих – выдающийся советский литературовед, семиотик и пушкинист Юрий Михайлович Лотман, Лариса Ильинична Вольперт, замечательный специалист по русской и зарубежной литературе, к тому же чемпионка СССР по шахматам. Именно с Вольперт во время её работы в Псковском государственном университете встречалась Надежда Яковлевна Мандельштам, и разговор коснулся Паустовского. О Константине Георгиевиче вдова поэта бросила оскорбительную фразу: «Мямля с прекраснодушной, вялой, ложно-романтической критикой, нисколько не опасной для властей». Сегодня кажется поразительным, что Надежды Яковлевна считала своего мужа опасным для Сталина, который готовил великую страну к тяжелейшему бремени войны…

Вольперт преподавала у мамы зарубежную литературу, память у неё была великолепная, знала много иностранных языков и часто читала отрывки из великих классиков наизусть. Преподавала она в университете и русскую литературу. Написала даже пьесу «Семь дней в Дерпте», воплощенную на сцене студенческим театром тартуского университета. В ней была ощутима связь с Псковом и пушкинским Михайловским. Её научные работы и были посвящены главным образом поэзии Пушкина и Лермонтова, особенно в их связи с французской литературой. В 1989 году Лариса Вольперт защитила докторскую диссертацию «Пушкин и психологическая традиция во французской литературе конца XVIII — первой трети XIX века», а в 1990 году стала профессором.

Сын Ларисы Ильиничны уехал со своей семьёй в США ещё до «перестройки», и однажды мама застала своего преподавателя на почте, отправляющую бандероль. Вес её немного превышал допустимое, можно было только килограмм. Вольперт стояла и уговаривала сотрудницу, но та не разрешила, хотя перевес был небольшим. Она была очень расстроена: в бандероли лежали костюмчики для внука и кое-что из сладостей. Мама подошла к ней и помогла пересобрать бандероль, вытащив оттуда печенье. Эта ситуация показала, что несмотря на громкую мировую славу и закалённый характер гроссмейстера, Вольперт была хрупким, уязвимым человеком. Однажды она слегла и попросила мою маму, а она была старостой группы, прийти к ней домой и сдать экзамен. Она узнала её и сказала расстроенно, что давно не было писем от сына. Мама спустилась со второго этажа на первый и в почтовом ящике увидела письмо с американскими штампами. Лариса Ильинична так была счастлива, сразу же удалившись на кухню, прочитала письмо. И, конечно, её настроение не могло не повлиять на приём экзамена, в группе сдали всё хорошо. Она ушла из жизни в 2017 году в возрасте девяноста одного года в Нью-Йорке.

Художественный музей университета стал моим первым «очагом культуры». Я помню только то, как меня поразили белые гипсовые копии античных скульптур. Жаль, что я не увидела мумии египетских мальчиков, их привезли в экспозицию в 1980 году, хотя они были переданы в дар университету в 1819 году после смерти их коллекционера Отто фон Рихтера.

***

Моя мама на филфаке подружилась с Людмилой Чулковской, они были постарше всех остальных, уже имели семьи и детей. Её муж Александр, поляк, был автогонщиком. Один раз, когда мы уже уехали в Москву, Чулковские пригласили нас погостить на своём хуторе в Вильянди. В этом городе родился знаменитый на весь Советский Союз великий эстрадник Яак Йоала. Находился Вильянди на берегу одноимённого озера, всего в семидесяти километрах от Тарту. Эта поездка ещё раз доказала: чтобы постичь место, где ты когда-то жил, нужно выйти за его пределы и вернуться сюда спустя годы. Это было чудесное лето. Я только закончила второй класс начальной школы с похвальным листом, и мы из Москвы ехали транзитом через Ленинград, поразивший меня своей величественной красотой и мощью. Казалось, между нами, русскими и эстонцами, всё ещё не было границ. Хотя, конечно, взрослые не могли не говорить на политические темы, ведь у эстонцев всегда было много претензий к русским, особенно к коммунистам, которые спасли их от фашизма. Спустя много лет мама мне рассказывала о том, что эстонцы критиковали советскую власть, так как она не разрешала приобретать им даже комбайны. Жители прибалтийских республик, так стремившиеся зажить «свободной» западной жизнью, даже не предполагали, что в Финляндии в те же 1980-е годы на внутриполитическую атмосферу сильно влияли свои «левые», которые боролись за то, чтобы их страну не вовлекали в гонку вооружения. А в 2000 году один русский пожилой мужчина в таллиннском магазине, разговорившись с нами, приехавшими на Миллениум, воскликнул, указывая на прилавки:

-Где оно эстонское молоко и масло!?

А эстонская земля действительно тяжела для обработки, и каждая посевная начинается с уборки огромных ледниковых эрратических валунов. Их концентрация в Эстонии одна из самых высоких в Северной Европе. В некоторых местах они просто огромны. Возле острова Осмуссаар встречаются камни диаметром около ста метров. Считается, что ледники перенесли их сюда из района метеоритного кратера Неугрунд. Пожалуй, в этой метафизике, да и в эстонском характере есть «чувство камня». Люди на хуторах трудны, тяжеловесны и малословны. Конечно, шутка о «горячих эстонских парнях» не является перевёртышем – многие эстонцы очень эмоциональны, смешливы, особенно те, кто живёт в городах. Я никогда не забуду, как однажды в Тарту перебегала свою улицу Анне, и у меня открылась детская сумочка, и на проезжую часть посыпалось её содержимое. И я стала всё собирать. Моя мама стояла и смотрела на это с ужасом, кричала, пытаясь меня вернуть к реальности. Очень скоро на проезжую часть выехал эстонец лет тридцати в таких же усах, как у Чулковского, на жигулях на хорошей скорости и, увидев ребёнка, резко изменил направление и врезался в фонарный стол, разбив машину. При этом не было никакого разбирательства с моей матерью. Мы просто покинули место происшествия.

…В семье Чулковских росли Яна и маленький Янек с белыми льняными волосами, и я была намного младше Яны. Вы сами знаете, как гордятся маленькие дети, когда их начинают опекать старшие и гулять с ними. И то, не потому что их об этом попросили взрослые, а просто из симпатии. Мы с Яной садились на велосипеды и уезжали подальше от хутора и однажды наткнулись на быка. В то лето я в свои восемь лет, имевшая довольно слабое здоровье (в сырой, влажной Москве я просто загнивала: две недели в школе, неделя дома), пила ледяное домашнее молоко. Оно стояло на холодных ключах прямо на земле в деревянной постройке, закусывая его свежей клубникой. При этом к восхищению моей мамы у меня не болело горло. Один раз, катаясь на велосипеде, я не успела затормозить и свалилась в кусты крапивы, растущие прямо у заводи. Бывало, я часами одна лежала в прогретой солнцем палатке прямо в саду, и одно из её окон открывалось прямо в куст жимолости. Нарвав несколько гроздей, я принесла их в комнату и поставила в стакан на окно. Мама зашла через несколько часов и попросила убрать цветы, потому что будет болеть голова.

В доме где-то наверху жила тётка Людмилы. И эта Анна была суровой, молчаливой, почти как из фильмов Ингмара Бергмана. Она распускала свои длинные, почти в пол волосы и расчёсывала их костяным гребнем. Эта старая Анна и стала единственным образом глубинной Эстонии. К сожалению, я никогда, как и родители, не была на праздниках на Певчем поле, как я понимаю, из-за того, что возгонка русофобии шла уже полным ходом. Жаль, что я так и не увидела ни Чудского озера с карбасами староверов (их фашисты в войну на этих же суднах топили в озере как носителей исконного русского духа), ни ледниковых гигантских камней. И не смогла в силу своего возраста вступить в межпланетный контакт с такими вот реликтовыми чухонцами, как тётя Анна. Конечно, родителям ещё в бытность нашего проживания удавалось ходить на спектакли прославленного театра «Ванемуйне», названного в честь эстонского бога музыки, играющего на каннеле. А имя его в свою очередь восходило к главному герою «Калевалы». Но моё постижение эстонской реальности было очерчено кругом повседневности: детским садом и двором, сказкой Эно Рауда про ожившую куклу Сипсика. У меня была чудесная игрушка «телевичок»: внутри его, как в шарманке, находилось зубчатое колесо, при вращении издававшее музыку, при этом на экране двигались фигурки как в театре теней.

Когда мы жили в Тарту, никто никогда со мной не говорил мне о том, что русских здесь не любят. Про то, что на Певческом поле, оказывается, и вправду поют, я узнала уже много лет спустя, когда по телевидению увидела Поющую революцию в республиках Прибалтики. Когда иногда мне попадались журналы с фотографиями, где улыбчивые эстонки в рубахах, клетчатых юбках, в чепцах и полотенцах, украшающих причёску короной, пели народные песни. Почему я никогда не слышала эстонских песен, не видела этих улыбок и праздников? Наверное, потому что они тогда носили не только национальный характер, но и политический. На одной фотографии мы стоим с моими русскими приятелями, внутри этого поля, окружённые концентрическими рядами пустых скамеек, и у Дениса неестественно подёрнуто, словно вывихнуто плечо.

Удастся ли когда-нибудь приехать в Тарту?

Где ты старый толстовский дуб, росший возле нашего дома на улице Анне?

Где ты, Сипсик?


Рецензии