Однажды в отпуске

В жизни курсанта существуют две главные точки отсчёта: летняя и зимняя сессии. Две заветные черты, разделяющие бесконечную ленту строевой подготовки, караулов, нарядов и зубрёжки на два желанных отрезка — два отпуска. Летний, щедрый, целый месяц, пахнущий вольным ветром и домом, и зимний — короткий, стремительный, всего пятнадцать суток, как выдох. Я грыз гранит военной науки вдали от родимого Хабаровского края, в Саратовской области, а это, согласитесь, не ближний свет — через всю Россию махнуть.
Раз в году, летом, судьба делала нам подарок — воинские перевозочные документы (ВПД), дающие право на бесплатный полёт через всю необъятную страну. Однако в лихие девяностые кассирши в аэропортах смотрели на эти бумажки с таким видом, будто им предъявляли древние свитки. И тем, кому не улыбалась удача, оставалось одно: садиться в поезд и мерить шпалы от Волги до Амура. Неделя в поезде, перестук колёс за окном, а оставшиеся три драгоценные недели — дома, в тепле родного очага. На обратную дорогу, как водится, выручали родители, покупая нам авиабилет.
Зимой же картина вырисовывалась совсем иная. О ВПД на самолёт можно было забыть, а родительские кошельки не резиновые — дважды за год покупать билеты в такую дальнюю сторону было им не под силу. И потому большинство из нас зимний отпуск проводили ближе, в европейской части России. Кто-то оседал у тётушек и дядюшек, кто-то, налегке, пускался в самостоятельное путешествие по разным городам.
И тут мой закадычный друг Лёха предложил вариант. У него в Нижегородской области, в глухой деревеньке, жила бабушка. Лёха предложил съездить к ней вместе Я согласился, недолго думая.

Февраль. Девяносто девятый год. Долгожданный отпуск. Если увольнение для курсанта — это маленький праздник, то отпуск — настоящее, щемящее счастье, которое заставляло сердце биться чаще.
Мы с Лёхой, которого все за глаза и в глаза звали Ториком — по фамилии Торопыгин, — добрались до Москвы по стальной магистрали. От белокаменной до Нижнего Новгорода домчали на автобусе, а там, на заснеженном автовокзале, взяли билеты до райцентра Гагино. Дальше — только так: ни поездов, ни самолётов, один путь — через Гагино в деревню Зелёная.
Подкрепившись на вокзале горячими пирожками, накупив их же про запас, мы с чувством выполненного долга и предвкушением деревенской сказки заняли свои места. Автобус, урча, отчалил от перрона. Ехать было часа четыре — срок не великий, и мы, уткнувшись носом в холодные стёкла, жадно разглядывали заснеженные просторы Нижегородчины, перекидываясь словами о том, о сём, да и задремали под мерный гул мотора, покачиваясь в такт колдобинам.
В Гагино местные мужики, покуривая в сторонке, охотно подсказали нам путь. Нужный автобус отыскался быстро. Это был уже не тот большой, что с Москвы, а обыкновенный ПАЗик, рычащий и дребезжащий, но нам, закалённым курсантской жизнью, было море по колено. К тряске по гагинским ухабам мы привыкли мгновенно, и теперь смотрели на февральский пейзаж с какой-то особенной нежностью. Здесь дорога была намного короче, минут двадцать.
И тут в проходе возник парень, ровесник. Опустился на свободное место рядом с нами.
— Здорово, поцоны, — произнес он голосом, в котором нам почудился совершенно незнакомый, певучий акцент.
Мы переглянулись. За время учёбы в Саратовской области мы уже притерпелись к местной манере тянуть слова, но этот говор... Для нас, дальневосточников, он был в диковинку. Мы ещё долго потом, вспоминая его, смеялись. Вспомнилось, как наши парни в Самаре чуть не влупили одному подошедшему местному жителю, когда тот с протяжным "Патса-а-а-аны, е-е-есть заку-у-урить?" обратился к ним. Уж больно странно это прозвучало для наших ушей, и кто-то даже заподозрил того самарца в нетрадиционном взгляде на жизнь. А про нас самих местные курсанты говорили, что это мы говорим, как пулемёт, и акцент у нас — дальневосточный.
Парень в автобусе спросил с другим говором. Мы протянули руки для приветствия.
— Привет, — буркнули мы в унисон.
— Долеко едете? — не унимался он, разглядывая нас с любопытством.
В девяностых такие вопросы на пустом месте не задавали. Особенно в незнакомой местности. Обычно за этим следовало "Закурить есть?", а там, глядишь, и кулаки в ход шли. Я быстро оглядел салон — парень один, подмоги нет. Может, и впрямь просто любопытный, деревенский?
— В деревню Зелёная, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— А к кому? — не отставал он, подаваясь вперёд.
— К бабушке, — включился в разговор Торик, не чувствуя подвоха.
— Как бабушку зовут-то? Я сам тамошний, всех знаю, — продолжал допытываться наш собеседник, сверля нас глазами.
Я-то родился и вырос в деревне, в отличие от Лёхи, городского хабаровского парня, и знал здешние порядки. Новеньких в деревнях не жалуют. Появление чужака — как яркое пятно, событие, и приезжих, что приехали погостить к родственникам, частенько били. Собирались толпой и лупили просто так, по какому-то дурацкому, звериному правилу. Ни за что. Просто потому, что ты чужой.

Торик уже открыл рот, чтобы ответить, как я перебил его, резко сменив тему:
— Слушай, а рыба тут ловится? — спросил я, глядя прямо в глаза парню. Мне совсем не хотелось, чтобы местные знали, где нас искать в деревне. Хотя дураку понятно — в Зелёной всё равно все обо всём проведают, как только мы приедем.
- Да ловится, конечно, всякая, - словно не ожидая такого вопроса, местный парень замолчал, закончив расспрашивать.

За окном уже показались первые домики. Деревня Зелёная.
"Дома, как в моём родном посёлке, — пронеслось в голове. — Такие же бревенчатые, из грубого бруса, с трубами, из которых тянет белым дымом, и с резными наличниками".
— Ладно, поцоны, — махнул рукой парень, откидываясь на сиденье. — Приходите вечером в наш клуб. В шашки сыграем, вина выпьем, — и в голосе его послышалось нечто большее, чем просто приглашение.
— Пока, — коротко и холодно ответили мы оба.
Мы выскочили из автобуса, звонко хлопнула дверь. Морозный воздух обжёг лёгкие. Торик, перехватив сумку, спросил, вглядываясь в заснеженную улицу:
— Слушай, Серёга, мы ведь пойдём вечером в этот клуб?
Я остановился и громко рассмеялся — смех разнёсся по пустынной улице.
— Лёха, — я покачал головой. — Ты что, серьёзно не понимаешь?
— Ну а что? Позвали же, культурно, — Торик замер в недоумении, сдвинув брови.
— Лёха, — я положил ему руку на плечо и посмотрел прямо в глаза. — Да нас там толпой отхреначат. Иначе и быть не может. Это у них, понимаешь, развлечение. Людей незнакомых мять — как пить дать. Так что, друг, никуда мы не пойдём.
Торик хотел возразить, но, увидев моё лицо, лишь вздохнул.

Мы стояли и куда ступить — не ведали. Впереди, куда хватал глаз, стелилась длинная, словно бесконечная, улица, по обе стороны которой притаились дома с насупленными крышами. Но первое, что врезалось в память, что заставило меня замереть на мгновение — это колодец. Он стоял горделиво, прямо посреди дороги, с высоким журавлём, застывшим в ожидании. Такие я видывал лишь в старых лентах про глухие деревни, где ведро с грохотом уходит в темноту на ржавой цепи, чтобы вынырнуть с ледяной, пахнущей глубиной водой. В моём посёлке воду добывали иначе — из колонок, установленных в домах.
На нашем пути повстречался дед, древний, как эти места. Мы окликнули его и спросили про бабушкин адрес. Он, чуть кивнув седой головой, махнул рукой вдаль — мол, рукой подать.
— Ждёт вас Надежда-то уже, — прошамкал он, и вновь я уловил этот тягучий, певучий говор, который резал слух непривычным выговором.
Похоже, весть о нашем приезде разнеслась по селу быстрее ветра, и теперь каждый куст здесь знал, кто мы и зачем.
Мы нашли дом. У калитки, вцепившись в штакетник, стояла старая женщина и вглядывалась в даль поверх нашей головы. Увидев нас, она споро откинула щеколду.
— Внучки! Приехали, стало быть. Проходите скорее в дом, — пропела баба Надя, и в её речи буква «о» звучала кругло, объёмно, будто она выкатывала её из глубины души. — Устали, поди, с дороги. Проходите, садитесь за стол.
Мы перешагнули порог, и мир перевернулся. Мы не попали в сени, нет. Мы очутились в хлеву, где куры с гомоном суетились под ногами, утки крякали в углу, а коза с меланхоличным достоинством жевала жвачку. Этот звериный оркестр встретил нас таким переполохом, что мы встали как вкопанные, забыв, что хотели сказать.
— Чего застыли? В дом живо! — скомандовала бабушка нам в спины.
— Баба Надя, а где же сам дом? — с опаской спросил Алексей. — Кругом ведь… навоз.

В моём посёлке весь домашний скот жил в отдельных сараях, подальше от человеческого жилища. А здесь, выходит, веранда была отдана на откуп живности, и воздух стоял густой, тёплый и пряный от этого соседства.

Наконец мы перешагнули ещё один порог и очутились в избе. Печь! Настоящая, русская, как из русских сказок, где герои дрыхнут на ней без задних ног. Вот такая же, белая, основательная, дышащая жаром.
— Спать будете здесь, — ткнула пальцем в лежанку баба Надя. — А сейчас давайте валенки натягивайте.
— Так мы ж дома, зачем нам валенки? — начал было возражать Торик, нахмурив лоб.
Я предпочёл промолчать, набираясь ума-разуму.
— Так надо! Надевайте, сказано! — прикрикнула бабушка, и голос её звонко рассёк тишину. — По полу тянет, простыть можете.
Что ж, ясно. Натянули. Правила есть правила, жить нам здесь суждено два дня и две ночи, так что стерпится-слюбится. Позже открылось, что на улицу тоже выходить надобно в валенках, но сверх них непременно надевались резиновые галоши. А перед дверью, уже в хлеву, их надлежало скидывать. Мудрёные порядки, ничего не скажешь.
— Бабушка, а спать тоже в валенках? — попытался сострить Лёха.
Но бабушка его юмора не оценила. Она сверкнула оком и отчеканила:
— Я тебе покажу - в валенках. Как дам сейчас табуреткой по спине — враз перестанешь языком чесать.
Баба Надя, как я понял, была с боевым характером, с искоркой.
Мы ополоснули руки в рукомойнике, висящем на гвоздике на стене, и сели за стол. На столе дымилась запечённая картошка, розовел на доске шматок сала, и лежал горбушкой чёрный хлеб.
— А что пить-то будете, внучки? — неожиданно спросила бабушка, хитро прищурившись. — Беленькую, красненькую или же зелёненькую?
Мы с Ториком переглянулись, и он одобрительно кивнул. Я смекнул, что беленькая — это, поди, самогон, красненькая — вино домашнее, а вот зелёненькое… Тут крылась загадка, и она манила.
— Лёха, давай по зелёной ударим? Попробуем, что за зверь? — предложил я.
Торик расплылся в широкой улыбке и кивнул.
— Зелёненькой, бабушка, налейте, — сказали мы хором.
— Ну так лезьте в подпол сами! — махнула рукой баба Надя. — Мне, что ли, туда прыгать? Чай, не молодая уже, кости-то старые.
Она указала на крышку люка в полу. Полез я, потому как знал, что такое подпол — в наших домах были такие же лазы. Спустился по шатким ступеням и замер. На дощатых полках теснились рядами банки всех калибров: с янтарным вареньем, с хрустящими огурцами, с алыми помидорами и с грибами. А в углу притаилось несколько бутылей. Прозрачные, как слеза — самогонка, рубиновые — вино. А зелёненькие стояли полупрозрачными, храня в себе туманную тайну. Я схватил одну такую бутыль и, прихватив банку груздей (я их сильно уважаю), полез обратно.
— Лёха, сейчас попробуем, — сказал я, подавая добычу.
Зелёненькая жидкость оказалась брагой, но не простой, а крепкой, выстоявшейся, с осевшей на дне мутью. Стакан, второй, третий — и мир поплыл, стал мягким, тёплым и очень родным. Баба Надя сидела напротив и молча разглядывала нас, как диковинных зверей.
— Выйду, покурю, — произнёс я, натянул на валенки галоши и шагнул в морозную ночь.
Во дворе, на цепи, сидел огромный лохматый пёс. Он было рявкнул на меня, но, признав за своего, замолк. Я плюхнулся прямо в сугроб, закинул голову к небу и закурил. В вышине горели звёзды, такие яркие, словно их только что отполировали. Из труб соседних домов в небо валил густой белый дым, столбом, без единого ветерка. Только мороз крепчал и пощипывал кожу.
«Хорошо-то как», — пронеслось в голове.
Вдруг собака на цепи залаяла как-то иначе, не по-собачьи.
— Как дела? Гав! Как поживаешь? Гав
Я вздрогнул и уставился на пса. Я не знал его клички.
— Пёс, ты что? Ты… разговариваешь?
— Конечно! Гав! А ты как думал? Гав! — заливался он, сверкая глазами в темноте. — Вы откуда? Гав! Надолго к нам? Гав!
Я не верил своим ушам. «Ну дела… Говорящий пёс. Как такое возможно?»
— Как это возможно? — вдруг прорвался сквозь пелену чужой, резкий голос, похожий на бабушкин. — Один за столом дрыхнет, второй — в сугробе! А ну вставай, окаянный!
Бабушка, топая валенками, подошла и пару раз хлестнула меня по щекам, вытаскивая из этого дивного Зазеркалья обратно в реальность.
— Чего такие слабенькие-то? По три стакана — и готовы! — причитала она.
Я взглянул на пса. Тот молчал, виновато потупившись. «Специально замолк, поди», — мелькнула пьяная догадка.
— В дом, живо! — толкала меня в спину баба Надя.
В доме за столом мирно посапывал Торик — уснул, видать, не дождавшись меня. Кое-как, на ватных ногах, мы затащили его на печку. Следом забрался и я, проваливаясь в мягкое, тёплое забытье. Мы уснули, как убитые, и проспали до того времени, когда солнце уже стояло высоко, заглядывая в мутные окна.
Утро ворвалось в наш сон не светом, а бабушкиным ворчанием, густым и недовольным, как закипающий самовар:
— Спят они, погляди-ка! Утро на дворе давно стоит, а они, вишь, разлёгшись, почивают. Спать, что ли, сюда приехали?
Мы вскочили, будто нас окатили ледяной водой, стыдливо пряча глаза. Мигом слезли с тёплой печи, ополоснули лица и наскоро почистили зубы студёной водой из рукомойника. К удивлению, голова была ясной, словно мы не пили вовсе — добрый, видать, оказался напиток, без дурного похмелья. Это порадовало.
— Можете баню истопить, коли охота, — промолвила бабушка после завтрака, — правда, её снегом занесло.
На завтрак она сварила нам куриные яйца — домашние, с тёплым, ярко-жёлтым желтком. Они были так вкусны, что мы проглотили их, едва успев посыпать крупной серой солью, обжигая пальцы.
Позавтракав, мы схватили лопаты и принялись за работу. Дорожка до бани отозвалась хрустом свежего снега, и вскоре мы добрались до двери. Я дёрнул заскрипевшую ручку, приоткрыл её, и вдруг из тёмной глубины на меня метнулось что-то живое, лохматое и дикое. Сердце ёкнуло: «Банный демон!» Нет — кошка! Кошка с безумными, горящими глазами вылетела на свет, пронзительно взвыла и стрелой метнулась к забору, растворившись в сугробах.
— Вот так дела! — Торик почесал затылок. — Она, выходит, с самого начала зимы там сидела?
— Выходит, не зря мы приехали, — я уселся на крыльцо, довольно улыбаясь. — Спасли душу живую. Слушай, Лёха, а как же бабушка-то в туалет ходит? Тоже ведь занесло его снегом.
Я кивнул в сторону покосившегося деревянного домика, на котором было вырезано сердечко — единственное украшение среди ветхих досок.
Мы взялись за лопаты с удвоенной силой и вскоре проторили тропу и к тому заветному строению.
— Баба Надя, принимайте работу! — гордо отрапортовали мы, отряхивая снег с одежды. — Путь к туалету открыт.
— Спасибо вам, внучки, — ответила она с неожиданной грустинкой. — А то, знаете, я ведь за дом хожу … от безысходности.
Я покосился на пса, что лежал у будки, и внутри меня шевельнулась неловкость. «Вот сраму-то! Вчера с собакой речи вёл, как с человеком. И перед бабушкой стыдоба», — корил я себя мысленно. Но пёс смотрел на меня с умным, понимающим видом, и от этого становилось ещё не по себе.
— Давайте-ка за водой, — скомандовала баба Надя тоном, не терпящим возражений. — Баню топите — заслужили, так что нечего прохлаждаться.
Мы взяли вёдра и, переговариваясь, направились к колодцу. Коромысло оказалось всего одно, поэтому таскать воду пришлось по очереди — каждому хотелось ощутить, как оно ложится на плечи, как ведра мерно покачиваются в такт шагам. Мы сходили несколько раз, набирая студёную, пахнущую глубиной воду, и заливали её в большие бочки и в чугунный бак на печи. Затем накололи дров, да с запасом — чтобы и бабушке осталось на будущее. Растопили печь, и вскоре из трубы повалил густой, сладковатый дым, а в бане стало тепло и уютно, как в материнской утробе.
Баня, натопленная нами, уже дышала жаром, когда мы, скинув одежды, перешагнули порог парилки. Внутри было сумрачно и пахло сухим деревом, раскалённым камнем и берёзовыми вениками, которые бабушка, оказывается, загодя положила на полок. Мы плеснули ковшом на каменку — и в тот же миг густой, обжигающий пар взметнулся к потолку, закружился белым призраком, обнял нас с головы до пят. Жар проник в каждую клетку, заставил кожу гореть, а мы лишь кряхтели от удовольствия, хлеща друг друга вениками — сначала осторожно, потом всё шибче, с азартом. Пот градом катился по спинам, дыхание перехватывало, но это была сладкая истома. А затем — мы выбежали наружу, в ледяной скрипучий снег, и бултыхнулись в сугроб, обжигая тело невыносимым холодом, чтобы через мгновение снова нырнуть в парную, уже обновлёнными, лёгкими, будто заново рождёнными. Так мы повторили несколько раз, пока не почувствовали, что усталость и дорога растворились без следа, оставив лишь звонкую, чистую радость в груди. Напарившись и одевшись, мы вышли во двор.
— Серёга, здорово в деревне, правда? — спросил Торик, сияя белозубой улыбкой.
Я затянулся сигаретой, глядя на чистое небо, и ответил мечтательно:
— Да, хорошо. Почти как дома, только здесь всё иначе — живое, дышащее.
Внезапно со стороны калитки донеслись встревоженные крики:
— Соседи! Соседи! — звал кто-то надрывно.
Я махнул Торику, и мы бросились к воротам. Из дома выбежала и баба Надя, грозно сдвинув брови:
— Чего орёте? Почто весь переполох подняли?
Оказалось, это были соседи, пара средних лет, что жила через забор. Они узнали, что мы откопали их пропавшую кошку, которую они потеряли ещё с глубокой осени. Как бедолага выжила в холодной бане — осталось загадкой, видно, мышей ловила да своим кошачьим умом промышляла.
Радость соседей была безмерной. Они пришли с бутылкой мутноватой самогонки — в знак благодарности.
— Хлопчики, это вам, — сказал сосед, протягивая бутыль. — Какие ж вы молодцы! Спасибо вам, ребята.
— Что же стоять на пороге? Проходите в дом, — скомандовала баба Надя, и в голосе её уже звучало гостеприимство.
Соседи оказались на диво компанейскими людьми — весёлыми, речистыми. Весь вечер напролёт мы смеялись, травили байки, снова и снова вспоминали историю спасения кошки, и каждый раз она обрастала новыми, забавными подробностями. Выпили принесённую бутылку до дна, и я снова слазил в подпол за добавкой, прихватив банку солёных рыжиков.
В тот вечер я не разговаривал с псом. Не то чтобы желания не было — просто душа была спокойна, и та лёгкая, хмельная дрема не располагала к чудесам. Я мало кому вообще рассказывал про тот ночной диалог с дворнягой, решив оставить эту тайну при себе, как странный сон. Только Лёха знал — он отнёсся к моему «дару» с пониманием, немного посмеявшись.
На следующее утро мы собирались в дорогу. Я обнял бабу Надю, чувствуя, как пахнет от неё дымом, хлебом и чем-то родным, навсегда уходящим. Она перекрестила нас, шепча что-то на прощание, а я, уже ступив к калитке, украдкой подмигнул псу. Тот коротко вильнул хвостом и отвернулся, будто знал, что наш уговор останется нерушимым.
— Прощайте, внучки, — донеслось нам вслед.

В деревенский клуб мы так и не сходили, в шашки не сыграли, вина с местными пацанами не распили.
— Целее будем, Лёха, — ответил я Торику, когда он с сожалением вспомнил про клуб.
Деревня Зелёная медленно таяла за окнами ПАЗика, растворяясь в заснеженной дали. Позади оставалась строгая, но добрая, бабушка, весёлые соседи, их одичавшая кошка и пёс, умеющий говорить, но не со всеми – только с избранными.


Рецензии