Солнце города С. Часть 2

Юрий Базыкин

Солнце города С.
Повесть
                ЛД

II

…В зеркале она увидела девушку.

Рыжеволосая, с лицом узким, чуть удлинённым к низу, востроносенькая, она разглядывала себя глазами чистыми, ясными, какие обыкновенно бывают у честных людей в утренние часы после покойной ночи. Её маленький красивый ротик насмешливо закручивал уголки губ в улыбку. Каждый заметил бы в её лице что-то лисье, а, пожалуй, и волчье. То ли оттого, что все его формы были заметно устремлены вперёд, то ли от холодной зелени, прятавшейся в глазах. Кому-то, наверняка, померещилось бы хищное, страстное, свободное начало в её огнистых, в тени отдающих кровавой вишней, непослушных прядях волос.

— Вера Андревна, барышня, уж и коляску заложили, а вы всё тут. Как можно-с? Ведь ждут… А, и подождут… Красавица вы, Вера Андревна! От себя, поди, глаз оторвать не можете. Всё у зеркала, всё при нём… Погодите, я вот вам ленту поправлю. Наспех вплетала… Ну, и готово. Зелёное идёт к вашим волосам. Вот, просватают мою красавицу да увезут. Куда я без вас?

Вера Андреевна тронула щёткой волосы и весело сказала:

— Гляди, Феня, как бы тебя раньше не просватали. Куда я без тебя? Никто замуж не возьмёт.

Феня прыснула в ладоши и беззвучно затряслась от смеха.

Она попала на господский двор на Покровы, три года уж как. Её обсмотрели и определили в услужение к старшей из барышень Трубских, яркой красавице Вере. Вера приняла её просто, без надобности к работе не понуждала, не своевольничала. Случалось, они засиживались допоздна, болтали вздор и гадали на жениха. Так и сошлось, так и сладилось. Скоро Феня была барышне за подружку, только нос не драла и место своё понимала.

Феня была девицей рослой, нескромной в плечах и с лёгким баском в голосе. Руку имела тяжёлую, но долго сердца не держала, а характером была легка, в противувес наружности. Дворня заговаривала с ней уважительно. Повстречайся кто у неё на пути в тёмных сенцах, всякий робел и норовил разминуться с Феней по-тихому, ладком.

Вера Андреевна Трубская была лет не молодых, и замуж её звали давно, но всё реже. Трубские были мелкопоместными. Всё, что у них осталось, — старая усадьба в Долино да пятьсот душ по деревням окрест. Самый господский дом был уж заложен.

Женихи тяготились не столько малым приданым, которое давали за Верой, сколько тем, что девица была начитана, мыслила вольно и жила из любви к ближнему. Скажи навокол христианской душе «Вера Андревна», и та умильно дрогнет губами и благоговейно закатит глазки к небу.

Поначалу доходы Трубских были недурны, и оброка хватало даже съездить на воды и давать наезжавшим соседям обильные обеды. Но с годами дела Андрея Николаевича, отца семейства, расстроились. Вести дом он старался по средствам и держал своих строго. Людям верил оттого и жил теперь долгами.

Присмотра за приказчиками не производил и, к тому ж, поставил над ними бурмистра, шельму порядочную, но честную лицом и простую платьем. До того дошло, что оброки господские чуть не вполовину были от того, что придерживали бурмистр с приказчиками. Крестьян же виноватили в недоимках, а Господа Бога в том, что «не дал жита летось и приплоду тож».

Сосал душеньку и Дмитрий Николаевич, младший брат Андрея Николаевича Трубского. Вздумалось ему идти по военной да в четыре года промотать отцовский кусок. Приняв отставку, он осел в Москве, а поскольку статских в душе и на людях Дмитрий Николаевич презирал, то в службу не ходил и места не искал.

Широких взглядов и потребностей он, «для поддержания чести и фамилии», забрасывал брата письмами и просил денег почасту, но понемногу, «раз уж балов не давал». Женино именьице пришлось продать, а две оставшихся деревеньки заложить на двадцать лет под восемь процентов.

Как случились такие деньги, Веру, шести лет, решено было отдать в Смольный, где она сделала две ступени (пока не прожиты были деньги от заклада) и вернулась в Долино.

Вере взяли гувернантку M-me Trout. Та, как могла, учила её английскому, впрочем, не обязывая нормами, манерами и стилем, которым Вера противилась по природе своей. Лет через пять платить M-me Trout стало нечем, а только за стол madam служить отказывалась и, наскоро собрав пожитки и испросив рекомендацию, укатила в столицу.

Английский Вера знала изрядно и даже сподобилась сделать перевод «Писем русского путешественника» Карамзина. Из экономии она давала уроки младшей Лизоньке.

По вечерам Вера любила приходить в кабинет к отцу и подолгу беседовать с ним, держа руки за спиной, по-смольному. Андрей Николаевич был очень привязан к своей старшенькой, частенько сам звал её беседовать и таял сердцем, когда Вера являлась, вздёргивала подбородок и механически произносила:

— I’m all ears.

Она вошла в помощь матери, штопала, присматривала за столом, сама баловалась готовкой и засолами. По утрам Феня выносила в сад мольберт, и барышня Вера делала сочные цветастые акварели, которые в свои именины раздаривала гостям.

Андрей Николаевич крепко держался старины и почитал это за благо. На людях он жарко стоял за всё русское и был, натурально, славянофилом. По сему барин носил белого ситца косоворотку и брюки на ремне, которые, не без удовольствия, заправлял в сапоги.

Дом Трубских прочно сидел на пологом к востоку склоне холма Татарина, крутолобого с закатной стороны. Дом этот срубил ещё отец нынешнего хозяина усадьбы. Гляделся он массивно и мрачно, огромной серой птицей, разметавшей крылья по скату Татарина.

Бесхитростной постройки, бревенчатый, с тесовой крышей, не знавшей краски отродясь, дом стоял прочно, хотя и ветшал. Он имел парадное крыльцо, наглухо зашитое с двух сторон жидким тёсом, с покосившимся фронтонным треугольником, по тогдашней моде. Положенных, в греческом стиле, к фронтону колонн не было. Их место занимали четыре дубовых стволины, каждую весну крашенные известью под мрамор.

Часть левого крыла, с девичьей, кухней, холодными сенцами и отдельным чёрным входом со двора, была окружена рослым неухоженным палисадником. В окна лезли кусты бузины и калины, из глухого крапивника густо взлетали купы худоствольных морв и поросли акаций. В месте, куда дворня сливала помои, вольготно и счастливо восседал лопух.

С парадного же высокий гость попадал в тёмную переднюю, а там и в зал, служивший, впрочем, и гостиной. Из зала двери вели в правое господское крыло. Длинный узкий коридор разделял кабинет Андрея Николаевича и родительскую спальню по правую сторону и детские Веры и Лизоньки — по левую.

В гостиной семейство Трубских проводило дни напролёт. Это была просторная зала в три окна. Среднее окно, французское, вело через цветник и сильно пахнущие в дождь жасмины в роскошный яблоневый сад.

В зале по обычаю принимали редких теперь гостей и столовались. Стены, крашенные когда-то в бирюзу, имели нынче цвет, близкий к шафранной настойке, которую так славно готовила хозяйка Катерина Ильинична и которую Андрей Николаевич крепко берёг для случая в пыльном графинчике, в потайном, красного дерева шкапчике.

— Поспешайте, — торопила Феня, — покудова в доме спят. Казик обождался.

Девушки лёгким шагом скользили по половицам, в потёмках коридора привычно ступая на те, которые не скрипели. Замирая сердцем, Вера отворила дверь, и они очутились в залитой солнцем гостиной.

Через французское окно, мимо растрёпанных ночным дождём жасминов, они взапуски помчались к каретному сараю.

Казик, щуплый, носатый конюх с длинным лошадиным лицом, уже теребил в руках вожжи и тихо наговаривал что-то в ухо запряжённому в коляску широкозадому мерину.

Завидев девушек, Казик вполоборота заговорщицки кивнул им:

— Мы с Пардоном с петухов тута гуторим, ваши сборы поминаючи. Я то, пускай, а меринок вона как в бег просится. Уж думали без вас… Ну, можно, что ль?

Вера с Феней уселись.

— Ехай, Казик, — басисто скомандовала Феня, — да не шибко гони. Утро проглядим.

Вера глубоко сладко вдохнула прозрачный с холодцой воздух и на ходу огляделась.

Утро набирало силу. Тонкая розовая высь обнимала сонные просторы. Внизу у подножия Татарина, за ракитами, огнистым пояском сверкала река. Дальше, в заречье, лежало село Долино — полсотни низеньких хат, крытых камышом, кое-где обнесённых низким плетнём. Правее вдоль сизых господских овсов вился шлях, огибая чуть видную с холма одноглавую церковку и тихий погост.

Казик придерживал Пардона, случаем выговаривал ему:

— Лубой, мамка, лубой нам;ла! Леш, твою, наперш!

Лошадь стригла ушами, слушая конюхову ласку, и шла мягче.

На развилке Казик громко тпрукнул, и коляска, скрипнув рессорой, остановилась.

— Куда, матушка? В Долино али в Ольшанец?

— Бери вправо, Казик.

Пардон свернул к Ольшанцу.

Ольшанец — деревенька соседа, помещика Михаила Фомича Потоцкого, из столбовых. Тот определил её в управление старшему сыну Константину.

Молодой человек три года как окончил Виленский университет, жизнью в чужой стороне тяготился и, испросив дозволения отца, увернулся.

Михаил Фомич был вдов и хворовит. Младшие его дети, Митя и Катенька, были определены в пансионы, и денег не доставало. Константин будучи старшим тянул отцовские оглобли, но жить при отце не желал, посему и отбыл в Ольшанец.

Жил он просто, в доме о четырёх комнатах, с дядькой Пахомом. Пахом разменял седьмой десяток, службу знал преотлично и на всю околицу вздыхал по ольшанским молодкам.

Костя временами наезжал к отцу, толковал с приказчиками и велел свозить счета к нему в Ольшанец.

Константин и Вера были дружны с детства. На другой год после возвращения Кости они возобновили знакомство.

Виделись редко. Константин был вечно занят по хозяйству и молодости не смаковал. К тому ж дом Трубских одолевали молодые люди, и на Вериных приёмах Костя краснел, сторонился забав и, не прощаясь, скоро уезжал.

Вера завязала с ним переписку, сделав Феню с Пахомом за посыльных.

Константин поначалу стыдился отписывать, но Вера, почитая в отношениях с ним искренность, отыскивала на сердце такие верные, такие откровенные слова, что малым лёгким шагом растопила понятное смущение молодого Потоцкого.

Она не пропускала и недели, чтобы укрепить, настоять на своём чувстве, принудить Константина к общению, пусть и в письмах.

Со временем Вера медленно, исподволь, осознавая вес и цену каждому слову, завоевала по клеточке, по зёрнышку доверие и дружбу Кости. Она понимала, как хрупко, как зыбко их маленькое счастье, и терпеливо, год за годом строила его, сама вырастая до высоких порогов любви.

— Эх, барышня, поздно едем. Константин Михалыч, поди, уж в поля ускакал: деловитому щас сон короткий. Не углядишь за работой — бескормица до святок людей выморит, — сетовал конюх.

— Гони, Казик. К обедне чтоб вернуться, — попросила Вера.

Коляска обогнула холм, сделала крюк, оставив в стороне глухую, поросшую осиной лощинку. Она летела навстречу житным полям и росистым выпасам, к Ольшанцу.

Константина дома не было.

Заспанный Пахом высунул из сеней голову и долго щурился на свету, разглядывая гостей.

— Не признал, Пахомушка? — звонко окликнула старика Феня и тяжело соскочила с коляски. — Барин-то где? Чай, спит?

Пахом пошкрябал под рубахой брюхо, закинул повыше косматые брови и, соображая над каждым словом, с расстановкой заговорил:

— Такой порой и не бывает его, даром что святой день. Давно уж съехал. В Вязынке вчерась пожар был, дак Константин Михалыч ещё до света туда подался погорельцев проведать.

— «По что, — говорю ему, — батюшка, спех такой?»

— А он: «Ты бы, Пахом, друг разлюбезный и бесценный на все времена, прогулялся в Долино с письмом. Отстоять бы службу, да вот не знаю, поспею назад али нет. Меня не жди — дело это богово и наперво ему быть. И поклон от меня Вере Андревне».

Пахом поднял красные глаза, сморгнул отчего-то и, ободрясь, добавил:

— Нету барина, звиняйте.

— Так, нам письмецо? — обрадованно прогудела Вера и повела тугим плечом.

— Нам? — хитро щуря левым глазом, переспросил старик.

Он сунул руку за пазуху и выудил из-под рубахи бумагу.

— Прими, Фенька, — Пахом задрал худющую руку с письмом повыше и завертел им, зазывая девку.

— Ну, старый, помогай тебе Бог, коли что удумал, — Феня подлетела к старику и повисла у него на руке.

Пахом, улучив момент, звонко приложился свободной пятернёй к Фенькиному заду и сипло хохотнул:

— Всю бы жизню тебе бумаги доставлял, молодка.

Феня вырвала у Пахома письмо и, подобрав подол, побежала к коляске.

— Эх, Фенька! Дура ты. Кто ж опрометь кидается от такого мужика? Я, ить, о-го-го, в силе, — Пахом трудно опустился на ступеньку и с облегчением добавил: — Чуть в грех меня не ввела, глупая баба.

— От, ты снахальничал! — едко подразнила из коляски Феня. — Силушка-то осталась али всю на меня спустил? На то тебя только и хватает. Теперь уж довольствие получил, поди, год на своих зозноб котом глядеть забудешь?

Пахом с досады плюнул под ноги и, будто опомнившись чем-то, промолчал.

Коляска тронулась. Старик слабо качнул вслед рукой, враз ссутулился и уныло накрыл чёрными руками седую макушку.

Вера, не отпуская старика взглядом, почему-то встревожилась такой перемене. Она мимоходом глянула на господский дом, и ей почудилось, как дрогнула и оползла в окне занавеска.

«Показалось», — подумала Вера и велела гнать в Долино.

Феня уселась на передке рядом с Казиком. Конюх негромко баловал девку рассказами; та зычно хохотала во всё горло и нахлёстывала вожжами унылый круп Пардона.

Вера нетерпеливо распечатала письмо и принялась читать…

«Вера, милая.

Пусть всё, что вы держите в руках, удивит и, боюсь, обидит Вас, но молчать более для меня нет возможности. Не спрашивайте, почему, прошу Вас.

У моего чувства не хватает слов, чтобы высказать Вам то, что теснит мне сердце. Я не смею, я отказываюсь верить в моё рыжеволосое, зеленоглазое счастье — быть любимым Вами. Теперь я знаю это наверное.

Пройдёт несколько времени, и я, быть может, осмелюсь сказать Вам многое при встрече. Пока боюсь оскорбить в Вас чувство, но бумаге доверюсь, в надежде на то, что буду правильно понят.

Два года минуло с первой нашей встречи. Два года Вы лучик за лучиком заполнили и озарили всё моё существо. Два года я жив лишь нашими встречами, Вашими взглядами, Вашими письмами.

Что Вы для меня? С какой нежностью сравнить то, чт; Вы для меня?

Таким бывает васильковый туман в тяжком золоте житнего поля. Так дышится поутру среди хлопьев синего молодого снега. Так чудится путнику свеча в окне в слепую ночь.

Мир тёмен и несправедлив, милая Вера, но, Божьей милостью, я обрёл в Вас друга. Есть ли большее счастье? Хочется жить долго! Теперь хочется, теперь, когда я знаю, что Вы есть.

Как мало значат теперь расстояния и время, разделившие наши надежды. Когда Вы ближе, чем кожа, когда наше завтра наступит непременно.

Мне не нужно быть подле Вас, чтобы говорить Вам о том, что во мне Ваше сердце, что со мной Ваши слова, которым я верил и верю.

Вокруг Вас, Вера, так много людей, и от щедрот Ваших оживают унылые и отчаявшиеся, потерянные и слабые духом.

Я вдруг подумал, что вот сейчас я неведомо где, а Вы держите в руках это письмо. Я чувствую, как Вы читаете эти самые слова. Ваше дыхание осеняет эти строки, и я чувствую.

Вы здесь? Так и есть? Улыбнитесь, если это правда.

Бумага сохранит тепло руки, тайный ход мысли, искренность чувств. А мы?

Когда-то мне было страшно стать просто частью Вашего теперешнего мира, быта, круга общения, быть соседом в миру и попутчиком, пусть и на годы.

А что, если я скучен, резок, сер, самодоволен? Станем ли мы вместе править себя, чтобы войти в будущее честно, чтобы бороться друг за друга, пусть и полжизни, пусть и всю её?

Сколько же нам придётся в себе одолеть, простить друг другу? Достанет ли нам сил крепить друг друга в мире, где чувства кратки, где мы сладко наследуем зло и мечемся от разделённости с теми, кого не сберегли?

Как спасти то, что возгорается так легко, светит жарко, тешит вечной надеждою и кончается пеплом и стоном?

Задайте себе, Вера, эти вопросы, один за одним, прежде чем дочитать письмо. Прервитесь и ответьте на них для себя, для нас… Прошу Вас.

Не знаю, как будет, а всё одно станемте молиться о каждом человеке, о каждой твари земной и, напоследок, друг за друга. Один Бог нам в помощь.

Пусть и не след, пусть и не ко времени думать о конце земном, да начертаны всякому сроки. Уповаю на то, что неразлучно мы войдём в Царствие Божие и судимы будем по верности нашей, по жалости нашей, по прощению, которым мы одариваем ближних наших.

Ничего не бойтесь, верю я, что милостив Бог. А всё ж, как бы не привелось — молитесь, милая Вера, и берегите себя. Ладно?

Вот уж приспело светать. Не обещаю, но счастлив буду без меры, если поспею отстоять с Вами обедню.

Обо мне не тревожьтесь, коли что.

Если в письме позволил себе лишнего — великодушно прошу Вас сердца на меня не держать. Довольно и того, что многое мною сказано, и душа моя не на месте.

Надежды, которые Вы подаёте, слишком неясны и смутны для меня. Боюсь, что принимаю их за нечто большее. Оттого ли это, что Вы и сами, быть может, не уверены в своих ожиданиях и чувствах?

Искренне Ваш,

Константин Потоцкий

P. S.

Благодарю Вас за антоны, которые третьего дня принесла Феня. Искренне тронут и почитаю этот знак за Вашу ко мне сердечную благосклонность.

Письмо это Вам снесёт Пахом. Старик охочь до мятной водки. Не сочтите за труд, прикажите ему поднести за службу и ободрите словом.

Не прочь Пахомушка и коленца амурные выкидывать. Заприте на время, если Вас не затруднит, всех дворовых девок, от греха подальше».

(Продолжение следует)


Рецензии