М. П. Бибиков. Обед с великим человеком
О ТОМ, КАК Я, САМ ТОГО НЕ ЗНАЯ,
ОБЕДАЛ С ВЕЛИКИМ ЧЕЛОВЕКОМ
Улица Санта-Изидора в Риме — преживописная улица. Все дома сплошные, в два-три этажа, и на них окна и портоны расположены без всякой симметрии, как мушиные пятна на стене. Зато в каждом окне просушивается белье и проветриваются разные необходимые принадлежности женского и мужского (чаще женского) туалета. Портоны, различной величины и формы, всегда отворены, иные даже и на ночь не затворяются; вероятно, с тем намерением, что если придет вор, то, может быть, что-нибудь и оставит. В этих портонах видны узкие и крутые лестницы. Тротуара нет; но у каждого входа в дом красуются ступени из настоящего травентина и такие высокие, что порядочная женщина не иначе решилась бы взойти на них, как прыгая с одной на другую, сжав обе ноги, как, по словам Альфреда де Виньи, французские аристократки всходили на эшафот. На этих ступеньках день-деньской валяются оборванные мальчишки и девчонки, сидят натурщицы и кухарки, прядут, или все вместе занимаются ловлею насекомых, составляя группу, которую так мило нарисовал гравер Пинелли, назвав ее Gruppo pittoresco, то есть живописная группа.
В улице С.-Изидора есть два изваяния падронов, пред которыми зимой пифферари, приплясывая, играют на волынках, а под этими изваяниями надписи: Si getta и проч., то есть: того, кто бросит сюда какую-нибудь нечистоту, будут преследовать законным порядком. Несмотря на это отеческое предупреждение, тут всегда валяются кучи всякой дряни; арбузы и тыквенные объедки, бумажки, сор, дырявые башмаки, мертвая кошка и проч.
В лунные ночи здесь раздаются звуки мандолины, тамбурина и римских кастаньет, и чучарки, в восторге душевном, пляшут неистовую сальтареллу.
На конце улицы стоит церковь св. Изидоры, от которой она получила свое название, а против церкви большой старинный дом, где прежде жили монахи ордена св. Франциска, теперь же поселились иностранные художники. При доме очень хорошенький сад с фонтаном, живописно обросшим лотусом, с огромными алоэсами, с чудовищными кактусами и с тенистою виноградного перголою (аллеею). Римские монахи всегда умели жить хорошо.
В этом доме за два паоло (один рубль на ассигнации) за общим столом обедают очень порядочно. Художники сходятся по звонку, прямо из студий, кто в чем попало: в блузах, куртках, в кватрочентах, а если дует широкко, то попросту, без затей, в рубашках с расстегнутыми воротами, по-домашнему.
В первый раз я пришел туда обедать с нашим скульптором А. Ивановым; нас собралось человек десять, почти все художники и все народ молодой, исключая одного старичка, который пришел, когда мы уже сидели за столом и занимались истреблением огромного блюда макарон аль-суго, которое считалось образцовым произведением кухонного искусства хозяйки. На старике был длинный сюртук из простого синего сукна, застегнутый доверху, нанковые палевого цвета панталоны, неначерненные башмаки, на голове поношенная серая шляпа с широкими полями, известная здесь под именем: come ci pare (как вам угодно), потому, что ей можно придать несколько форм; в руках у него была палка из виноградного дерева, загнутая наподобие солонова жезла. Он не снял шляпы, сев за стол, и не поклонился нам, как водится. С ним вместе вошел В., молодой датский скульптор, а за ними вбежал в горницу датский щенок, белый, с коричневыми пятнами, необыкновенной красоты, и тотчас же убрался под стол.
Не знаю почему, этот старик сильно заинтересовал меня, и я спросил об нем Иванова.
— А кто его знает! — отвечал он мне. Злодей! он очень хорошо знал, кто был этот человек; но, по врожденной ему непреодолимой страсти мучить и мистифировать своих друзей, он мне солгал.
— Должно быть, какой-нибудь мерканте-ди-кампанье (прасол) или, может быть, виньяйол (виноделец)... — продолжал Иванов, — Бог с ним! Что нам до него за дело, пускай себе кушает!
— Какой виньяйол? Это не итальянец! Разве ты не видишь, что у него серые глаза?
— Глаза, братец, как глаза...
— А знаешь ли, кто это может быть? — продолжал Иванов и даже не улыбнулся (жестокий человек). — Я знаю наверное, что папа выписал из Германии доктора, лечить свой полип в носу; уж не он ли? Право, что-то смахивает на доктора.
Я перестал слушать Иванова и начал вглядываться в физиономию старика, тем более с удвоенным вниманием, что мне показалось, что с его приходом все понизили голос, и всем стало как будто неловко.
Как теперь на него смотрю: он с виду был лет шестидесяти, росту среднего, седые волосы по плечам, глаза светлые, обличавшие в нем северного урожденца: они потускли от лет, но еще живы и выразительны; он все время сидел, потупив их, и ни разу не взглянул кому-нибудь прямо в лицо. Вообще лицо его было не замечательно, но оно было, так сказать, залито выражением кроткого спокойствия; только губы необыкновенно тонки и как-то судорожно сжимались — признак злости, по мнению Лафатера.
Он ел много, скоро, молча и пил idem. Когда приняли кушанья и подали фрукты, разговор сделался общим (за столом в С.-Изидоре подают вина, сколько душе угодно), а старик все молчал: тот же понурый взгляд, тоже ничем не возмутимое спокойствие на лице, кроме губ, которые все сжимались, как будто он продолжал жевать.
Вдруг в комнату вбежал сын нашей хозяйки, прехорошенький ребенок лет четырех и, со слезами на глазах, бросился в колена молодого датчанина, который сидел подле неизвестного старика, и, жалобно всхлипывая, показал ему полишинеля с отбитой рукой, «Баббо (тятя) прибьет меня!» — бормотал бедняжка. Молодой художник был задушевный друг и приятель маленького Карлучча (у Карлучча мать была прехорошенькая) и всегда, когда приходил обедать в Сант-Изидоро, приносил ему пряников. Старика в синем сюртуке, казалось, растрогал плач ребёнка: он бережно взял его из рук молодого человека, посадил к себе на колена, начал гладить по головке, улыбался ему, а все ни слова. Но сжатые губы его приняли выражение такое доброе, что я решительно убедился, что Лафатер, хотя и великий был физиономист, но на счет тонких губ ошибся.
Когда все встали из-за стола, он вынул из кармана синий бумажный платок с красными клетками и высыпал в него кучу костей, которые он собирал в тарелку во все время обеда: «Per il canino» (Это для щенка), сказал он тихо, взял в одну руку узелок с костями, в другую палку и ушёл, не поклонясь никому.
— Кто этот старик? — спросил я В., который надевал куртку и также сбирался уйти.
— Разве ты не знаешь Торвальдсена? — спросил он с удивлением.
(Пантеон. 1855. Т. 20. № 4 (апрель). С. 41– 44).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой
Свидетельство о публикации №226062600134
