Памела Хилл. Женщина царя. Глава 2
Рассказ Елизаветы Петровны. 1727 год
Сегодня я простилась с матушкой-императрицей раньше, чем думала. Не то чтобы теперь время много значило для меня; но я видела, как ее пальцы снова теребят кубок, и знала: она хочет остаться одна, чтобы ей налили еще, потом еще, и так до тех пор, пока не опустеет кувшин и не пошлют за новым. Я люблю ее - может быть, больше, чем кого бы то ни было на свете, - и потому говорю без злобы: с той поры как она царствует, я не думаю, чтобы она часто бывала совсем трезва. Но и в этом есть в ней царственное достоинство. Она не шатается, не глумится над собою, не дает двору пищи для открытой насмешки. На людях, при выходах, при торжественных случаях, она умеет держать себя так, что никто не посмеет сказать: государыня потеряла честь вместе с мерой.
Так было и на открытии Академии наук, последнем великом деле, до которого еще успел дотронуться дух моего отца. Матушка стояла спокойно, твердо, в регалиях, в блеске, в тяжести своего сана, и никто бы не сказал, что еще утром она, может быть, уже тянулась к вину. Я думаю, пьет она теперь много оттого, что, как ни высоко вознес ее жребий, внутри себя она все еще не может забыть, кем была прежде, и слишком хорошо помнит, кем был он. Возле моего отца всякий человек казался меньше ростом, слабее, беднее душой. Возле его памяти - тем более.
Я это понимаю, хотя не могу почувствовать так, как чувствует она.
С малых лет я знала: бывают минуты, когда человеку надобно уйти в себя и запереть за собою дверь. Отец уходил в токарню и там точил дерево, словно хотел выточить из него тишину. У меня нет охоты к работе. Я ленива - и знаю это. Но у меня есть потребность в одиночестве. Не потому, что я холодна, не потому, что старая дева и не знаю мужского тела. Напротив. С шестнадцати лет у меня были любовники, и родители мои были бы последними людьми, которые имели право делать мне за это выговор, зная собственную свою натуру. Никто особенно и не возражал, кроме Анны.
Бедная Анна всегда боится.
• Но, Елизавета, это повредит тебе на брачном рынке, - сказала она однажды почти в ужасе.
Она и создана была для брака, для покорности, для супружеской доли. Ей нужен муж, перед которым можно благоговеть, дом, куда можно войти хозяйкой, дети, которых можно бояться потерять. Она хрупка телом и духом. Вся ее мысль теперь в том, что она вышла за своего голштинца и тем будто бы уладила нечто важное между Швецией, Голштинией и Россией. Карл-Фридрих кажется мне существом жалким, хотя, может быть, я несправедлива, ибо Анна любит его искренно. На свете много женщин, которые готовы любить и худшего человека, лишь бы он назывался мужем.
Свадьба их была недавно. Анна нежна и слаба, точно наша покойная сестра Наталья. Я гляжу на нее и думаю: только бы ей не умереть в родах, как умирают слабые женщины, созданные, кажется, именно для того, чтобы рожать и страдать.
У меня тоже был свой голштинец. Когда-то меня обручили. Он явился в Петербург весь в пудре, в поклонах, с глазами кроткой овцы. Вскоре захворал и умер. Я долго делала вид, что скорблю. Это избавило меня от новых замыслов на мой счет. Я не хочу уезжать из России. Не для того я рождена.
Когда я поднялась с реверанса перед матушкой, то на миг увидела себя в ее разбитом зеркале - том самом, которое она не велит убирать. Высокий круглый лоб, блестящие глаза, темный огонь взгляда - отцовское. Рост - тоже отцовский. Оттого-то все прочие мужчины кажутся мне маленькими. Нижняя часть лица в зеркале дробилась на осколки, но я и без того знаю себя слишком хорошо. Я часто гляжусь в зеркала. Мне говорили, что я красива. Мой портрет посылали во Францию, когда надеялись выдать меня за Людовика XV. Тогда говорили еще, что я лучшая танцовщица в Европе, и это была правда. Умели молчать лишь о том, что я скачу верхом лучше многих мужчин и стреляю не хуже иных офицеров; французам подобные достоинства в невесте показались бы, пожалуй, неучтивыми.
Я была рада, когда от того брака отказались из-за низкого происхождения моей матери. Потом заговорили о герцоге Шартрском. Потом - о польской короне. Польша любит менять королей и губить тех, кого возносит. Мне там делать нечего. Я не создана для того, чтобы быть чьей-то вывезенной драгоценностью, чужой женой в чужом дворе. Я не люблю подчиняться. Даже королю Франции, который моложе меня и, говорят, колотит придворных тростью, дурно подражая моему отцу.
Самого отца я не боялась никогда.
Он кричал. Он гневался. Он мог быть страшен. Но ни меня, ни Анну он никогда не бил. На бедном Алексее - да, на нем рука отцовская лежала тяжело, в ту пору, когда Алексей уже чаще бывал пьян, нежели трезв. Но мы с Анной были для него иным. Он видел в нас, может быть, продолжение себя - или, быть может, отдых.
Теперь я не наследница. И, может статься, это спасает мне жизнь. Пусть Меншиков, Остерман и все прочие возле матушки не видят во мне препятствия своим планам. Пусть считают меня праздной, распущенной, легкомысленной царевной, которая живет ради лошадей, танцев, туалетов и любовников. Это даже полезно. Они думают, что у меня нет мыслей. Тем лучше. Люди охотнее говорят при той женщине, которую не боятся.
А мне говорят многое.
Больше всего - простые люди, о которых мой отец думал чаще как о солдатах, рекрутах, матерях солдат, тяглецах, работниках для своих городов и кораблей. Я же знаю их иначе. Я знаю, что им надобно не только оружие, не только победы, не только слава империи. Им нужен хлеб. Тишина. Передышка. Земля под сохой, а не под трупом. Меньше страха. Меньше виселиц. Меньше чиновничьей жадности.
Откуда я знаю? Очень просто. Я хожу смотреть сама.
Время от времени мне удается ускользнуть из петербургского дворца. Я повязываю голову простым платком, надеваю грубую одежду, а иной раз иду босиком, как крестьянка, и вливаюсь в людскую толпу - на дорогу, к монастырю, к паломникам, к торговкам, к матерям с детьми. Они знают меня. И не выдают. Они зовут меня Полярной звездой. Это смешно, гордо и страшно разом. Такого имени надобно быть достойной.
Однажды, в день редкой удачи, когда шпионы Меншикова не сидели у нас за портьерами и не подслушивали всякое слово, я вышла в город и пристала к паломничеству. После смерти отца старые обряды опять терпят, и потому на улицах было много крестов, дыма, пения, старух, нищих, мужиков, баб с узелками, детей. Толпа шла густо. Я шла с нею долго, пока не выбрались к окраине, где дома уже кренились на болотной земле, точно старые люди на ветру.
Там я разговорилась с женщинами. Одна показала мне ребенка, другая пожаловалась на дороговизну, третья - на побои мужа. Одна, по имени Катя, сказала, что у нее дома живет бабка, которой больше ста лет.
Я пошла с нею.
Дом был деревянный, сырой, низкий. Стены внутри обмазаны глиной. Огонь чадил. Воздух пах дымом, старой одеждой, болезнью, мокрой землей. Я подумала: должно быть, и матушка моя в детстве знала такие же дома. У очага сидело существо почти не человеческое, а словно куча тряпья, из которой только глаза и смотрели - черные, колючие, живые.
Старуха перекрестилась и что-то пробормотала.
• Она видит будущее, - шепнула Катя. - Только не гневайтесь, ваше высочество, и никому не говорите. Ей за это худо будет.
Я опустилась возле старухи на колени. Она смотрела в огонь. Я уже слыхала о таких бабках и знала, чего она ждет. Вынула булавку из корсажа и вложила ей в руку. Когтистые пальцы сжались.
Долго она молчала. Потом сказала:
• Вижу тьму.
• Над кем? - спросила я. - Над нами? Над правителями?
Она будто не слышала.
• Долгая тьма. Как уже была когда-то. А потом - звездный свет. Высокая женщина стоит в дверях. И многие радуются ей. Идут за ней.
Тут она посмотрела на меня так, что по коже у меня пошли мурашки.
• Это я? - спросила я. - Это обо мне?
• Ты сама узнаешь, кто ты, - сказала старуха. - Корону наденешь. Только счастья не будет. Что посеешь - другой пожнет.
• Мне все равно, - ответила я резко.
И это была правда.
Что такое счастье? Уют? Любовник? Хорошая лошадь? Парижская материя? Сладкий покой? Все это у меня уже было или еще будет. Но корона - другое дело. Если надобно пройти сквозь тьму, одиночество, смерть близких, годы ожидания, чтобы однажды надеть ее, - что ж, такова цена. Я не из тех женщин, что мечтают умереть в окружении детей и внуков. Я и теперь знаю: детей у меня не будет. А если и будет вокруг меня пусто - тем хуже для пустоты.
Я дала старухе серебряную монету и велела сохранить булавку. Но важнее серебра было то, что она вслух сказала мне то, что я и без нее носила в себе с тех пор, как научилась думать словами. Я должна царствовать. Хоть год, хоть день, хоть мгновение - но должна.
Да, в ту пору мой племянник Петр Алексеевич был здоров, весел, хорош собою, и всякий говорил, что из него выйдет славный государь. Он не съеживается, как его отец, в нем есть порода, открытость, веселость молодого орла. Матушка и ее советники, кажется, уже решили сделать его преемником, чтобы миновать смуту и долгое регентство. Все это устроено у них как будто разумно. Но я знаю: их замыслы не устоят. Каким образом - не ведаю. Может быть, мальчик умрет от горячки. Может быть, от несчастья. Я буду скорбеть, если это случится, потому что люблю его и Наталью. Но тот образ будущего, который дан мне, не вмещает нас обоих. Или он, или я. И раз старуха сказала то, что сказала, значит, не он.
Я не стану толкать судьбу руками.
Мое дело - ждать. Смотреть. Запоминать. Внутри себя готовиться.
Когда время придет, я, думаю, прежде всего обращусь к гвардии, как сделала матушка. Призову их именем моего отца. Но до того, чувствую, пройдет еще много лет, много тьмы, много чужого страдания. Не для меня, может быть, а для России. Лишь бы эта тьма не обернулась новой большой войной. Земля устала.
Матушка недавно сказала мудро, когда ей показали карту отцовских завоеваний, всю исчерченную красным:
• Теперь мы и без того велики. Стране нужен отдых. Войны стоят слишком дорого.
Она мудра - для всех, кроме себя самой. И добра так, как редко бывают добры властители. Нет почти ничего, чего бы она не сделала для человека, которого видит перед собою в беде. Беда лишь в том, что между нею и народом вечно стоят люди - Меншиков, Остерман и прочие ловцы выгоды, заслоняющие от нее правду. Я, которой еще нет двадцати, знаю о русской жизни больше, чем она, по своим тайным вылазкам. Это знание мне пригодится.
Шпионы Меншикова сидят в коридорах, за дверями, в тенях, за драпировками. Им щедро платят из богатств, накопленных Алексашей при моем отце. Сам он уже теряет осторожность. Ходила даже нелепая молва, будто он хотел жениться на матушке, едва она взошла на престол; но она только посмеялась. Быть может, когда-то давно, еще до отца, он и был ей близок. Теперь - нет. Теперь она коронованная императрица, а он - подданный, хоть и вознесшийся.
Не выйдя в двери, он полез в окно.
Он задумал выдать свою дочь Марию за молодого Петра Алексеевича. Но мальчик знает цену этим уловкам. Недавно, играя, он сказал мне с горячностью:
• Я не женюсь на Меншиковой. А когда стану царем - сошлю ее отца в Сибирь.
• Он был добрым слугой, - сказала я для пробы.
• Он павлин, - ответил мальчик, - и думает только о своем кошельке.
Я поняла: с ним уже говорят взрослые, и предупредила, чтобы не бросался такими словами громко. Пока сестра Наталья стережет его, вреда немного. Это дитя - точно ангел с душой старой женщины: слишком рано понимает многое. Хорошо ли это - не знаю.
О словах старухи я не сказала никому. Ни Петру Алексеевичу. Ни кому другому. Не стану омрачать детям остаток их детства. Они и без того слишком много вынесли. Матушка добра к ним. И я тоже люблю их не для вида. Они милы. Они беззащитны. А разве мы не все беззащитны перед тем, что несет жизнь?
Матушка позаботилась, чтобы у мальчика были хорошие учителя - такие, каких не было ни у нее, ни у отца. И странно теперь думать, глядя на его воспитателей, что отец некогда сделал из своего наставника Зотова придворного шута, сказав, что тот только на это и годится. Теперь времена иные. Петр Алексеевич учится хорошо. И я могла бы учиться, если бы не лень. Из наук я в совершенстве овладела разве что французским - тогда, когда думали отдать меня за Людовика. Даже моя лень не устояла перед нуждой. И французский мне еще пригодится.
Впрочем, тот несостоявшийся французский брак, быть может, однажды спас и матушкину жизнь. О деле Вильгельма Монса я слышала, хотя об этом не говорят вслух. Тогда, говорят, отец думал и о ее казни. Человек, погубивший сына, мог погубить и жену - особенно если жена неверна и низка происхождением. Но казнить возможную тещу французского короля было бы неудобно. Да и кроме того - он любил ее. Нуждался в ней.
Как я не похожа на матушку.
Ей почти все равно, как она выглядит, если только она не в регалиях. Я же люблю моду, люблю ткань, ленты, шляпы, новый покрой рукава, новый оттенок шелка. Трачу на это все, что могу, и больше, чем могу. Гляжусь в зеркало - в целое, не разбитое. Я знаю цену своему лицу и фигуре. Знаю, что могу очаровать мужчину, даже сидя в халате. Сказать это - тщеславие. Не сказать - ложь.
Я лежу на диване с золочеными ножками, под атласным покрывалом, смотрю на воду, на проспект, на движение лодок - и опять думаю об отце. Он никогда не уходит далеко. Помню его затею: чтобы всякий житель Петербурга имел свою лодку, держал ее в порядке и по сигналу пушки выходил с женою и детьми на Неву. Вечерами вся эта флотилия колыхалась на воде среди огней. Я плыла с ним рядом с другими. Его огромную фигуру знали все. Теперь, когда я выросла, удивляюсь: как на него никто не покусился? Любой мог подойти близко.
На нем была старая шляпа, заштопанный кафтан, жилет, связанный матушкой. Он сидел у руля. Однажды, когда я была еще мала, рука моя легла на руль, и я почувствовала, как лодку сильно повело носом. В тот миг отец отвлекся, приветствуя кого-то. Через мгновение его большая, мозолистая рука накрыла мою, и он заревел весело:
• Хо! Женщина у руля!
А почему бы и нет?
В конце концов, он должен был помнить царствование Софьи, если бы захотел. Не знаю только, как бы он отнесся к тому, что теперь у руля стоит матушка. Перед смертью он издал закон: царствующий государь сам назначает преемника. Но назначить не успел. Значит, другим пришлось решать за него.
Отец был больше, чем просто Романов.
И по матери, как ни старались это прикрыть, в нем было нечто простое, не великосветское. Они могут сколько угодно славить мою бабку Наталью Нарышкину, говорить, как она была прекрасна и родовита, - а все знали, что ее род не был древним и что росла она не в золотом раю. И мне нравится чувствовать в себе крепкую кровь матушки - ту самую, которая идет от земли, от чернозема, от труда, от выносливости.
Когда я буду самодержицей, я позабочусь о том, чтобы ни одно поле не пустовало понапрасну, зарастая сором, потому что мужиков забрали в поход. Черная земля от Архангельска до южных степей может прокормить всю Россию, если не душить ее бесконечной войной. Матушка понимает это не вполне, хотя уже облегчила налоги и за то благословляема. Я пойду дальше. Я хочу избавить людей от страха смерти. Человек не может хорошо пахать, строить, торговать, рожать детей и смеяться, когда на каждом рынке перед глазами у него виселица и когда всякий знает, что следующим могут взять его.
Слишком много взяток. Слишком мало правды. Слишком мало суда для бедного человека.
А между тем бедные - соль земли.
Ах, Россия. Я чувствую себя частью ее так, как матушка, при всей своей русскости, никогда не почувствует. Она понимает солдат. Они любят ее. Они возвели ее. Но во мне живет любовь к самой земле, к тяжелому чернозему, к древней памяти - к тому, что было прежде Петербурга, прежде западных окон, прежде морских побед, к торговому Новгороду, к дорогам, хлебу, ярмарке, зимнему дыму над деревней. Если Бог даст мне жизнь, я сделаю эту землю безопасной для жизни. Чтобы ее богатство не истекало кровью ради чужих войн. Чтобы люди могли петь, если хотят. Говорить свободно. Смеяться. Танцевать. Жить.
Я умею ждать.
Ждать умеет женщина, которая знает, что в ней зреет плод.
Я, дочь Петра Великого, знаю: во мне есть семя силы. И оно взойдет.
Я - Полярная звезда.
Свидетельство о публикации №226062701379