42 Болезнь

Не дожив до 41 года, он сгорел за пару месяцев на глазах у близких и друзей, и все вокруг гадали, чем же он болен...

В середине апреля у Блока появились первые симптомы болезни - слабость, боли в ногах, испарина..  И подавленное состояние. Михаил Зощенко вспоминает, что незадолго до конца он впервые встретил Блока на литературном вечере: "Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.
Блок протягивает руку — она вялая и безжизненная.
Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи… Я бормочу извинения.
Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:
— Вы будете выступать на вечере?
— Нет, — говорю я. — Я пришел послушать литераторов.
Извинившись еще раз, я торопливо ухожу.
Замятин остается с Блоком.
Я снова хожу по коридору. Меня душит какое-то волнение. Теперь я почти вижу свою судьбу. Я вижу финал своей жизни. Я вижу тоску, которая меня непременно задушит".

Больной, издерганный, в начале мая Блок поехал в Москву - по примеру прошлого года, с выступлениями. Поездка была ненужная, тяжелая, изнурительная. Покорно поехал, прихрамывая, опираясь на палку (думал, что у него всего лишь подагра), покорно читал через силу стихи - иной раз в чужой, равнодушной и даже недоброжелательной аудитории. Услышал, как из-за зала донеслась реплика: "Да ведь это стихи мертвеца!" И покорно согласился: "Да, я мертвец". Вся эта московская поездка была для него "как тяжелый трудный сон, как кошмары".

24 сентября 1921 он вернулся в Питер, на вокзале его встречала Люба. Приехав домой, Блок пишет матери, живущей в Луге, об итогах московской поездки и, в частности, о медицинских проблемах: «У меня была кремлевская докторша, которая сказала, что дело вовсе не в одной подагре, а в том, что у меня как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цинготные опухоли и расширение вен; велела мало ходить, больше лежать, дала мышьяк и стрихнин; никаких органических повреждений нет, а все состояние, и слабость, и испарина, и плохой сон, и пр. — от истощения. Я буду стараться здесь вылечиться».

Он выполнял рекомендации врача, но лучше ему не становилось. В середине мая — последняя прогулка с Любовью Дмитриевной по их любимым местам: Пряжка, Мойка, синяя Нева… 17-го числа у Блока начинается жар. А 25-го он записывает в дневнике: «Май после Москвы я, слава Богу, только маюсь. Я не только не был на представлении “Двенадцатой ночи” и в заседаниях, но и на улицу не выхожу и не хочу выходить».
Любовь Дмитриевна вспоминает:
"17-го <мая>, вторник, когда я пришла откуда-то, он лежал на кушетке в комнате Александры Андреевны, позвал меня и сказал, что у него, вероятно, жар; смерили — оказалось 37,6; уложила его в постель; вечером был доктор. Ломило все тело, особенно руки и ноги — что у него было всю зиму. Ночью плохой сон, испарина, нет чувства отдыха утром, тяжелые сны, кошмары... Вообще состояние «психики» мне показалось сразу ненормальным; я указывала на это доктору Пекелису; он соглашался, хотя уловить явных нарушений было нельзя. Когда мы говорили с ним об этом, мы так формулировали в конце концов: всегдашнее Сашино «нормальное» состояние — уже представляет громадное отклонение для простого человека, и в том — было бы уже «болезнь».

"Раз как-то утром он встал и не ложился опять, сидел в кресле у круглого столика, около печки. Я уговаривала его опять лечь, говорила, что ноги отекут, — он страшно раздражался, с ужасом и слезами: «Да что ты с пустяками! Что ноги, когда мне сны страшные снятся, видения страшные, если начинаю засыпать...» При этом он хватал со стола и бросал на пол все, что там было, в том числе большую голубую кустарную вазу, которую я ему подарила и которую он прежде любил..."

Вообще у него в начале болезни была страшная потребность бить и ломать: несколько стульев, посуду, а раз утром, опять-таки, он ходил, ходил по квартире в раздражении, потом вошел из передней в свою комнату, закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что себе принесет какой-нибудь вред; но он уже кончал разбивать кочергой стоявшего на шкапу Аполлона. Это битье его успокоило, и на мое восклицание удивления, не очень одобрительное, он спокойно отвечал: «А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа».

В мае 1921 года К. Чуковский получил от Блока страшное письмо, – о том, что он побежден:
«Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит… Итак, здравствуем и посейчас – сказать уже нельзя: слопала таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».
Два с небольшим последних месяца - это уже было не жизнью, а медленным и мучительным умиранием.

***
Рассказ лечащего доктора Блока Пекелиса о заболевании пациента. «Впервые я был приглашен к А. А. весной 1920 г. по поводу лихорадочного недомогания. Нашел я тогда у него инфлуэнцу с легкими катаральными явлениями, причем тогда же отметил невроз сердца в средней степени... Это было в апреле 1920 года.

В мае текущего года (1921, П.Р.) я снова увидел А. А. Он рассказал о своей поездке в Москву и о недомогании там, которое, по его словам, выражалось слабостью, болями в ногах, головной болью и вообще лихорадочным состоянием. Пришлось даже обращаться к местному врачу.

При исследовании я обнаружил следующее: температура 39, жалуется только на общую слабость и тяжесть головы; со стороны сердца увеличение поперечника влево на палец и вправо на 1/2, шум не резкий у верхушки и во втором межреберном промежутке справа, аритмии не было, отеков тоже. Со стороны органов дыхания и кровообращения ничего существенного не обнаружено.

Тогда же у меня явилась мысль об остром эндокардите как вероятном источнике патологического процесса, быть может, стоящего в непосредственной связи с наблюдавшимся у больного в Москве заболеванием, по-видимому, гриппозного характера.

Принятые меры не дали, однако, улучшения, процесс заметно прогрессировал; помимо этого стали обнаруживаться еще и тягостные симптомы значительного угнетения нервно-психической сферы.

По моей инициативе была созвана консультация при участии профессора П. В. Троицкого и доктора Э. А. Гизе, признавших у больного наличие острого эндокардита, а также и психостению. Назначено строгое постельное содержание впредь до общего улучшения. Для специального же лечения сердца и рациональной терапии нервно-психического аппарата было признано необходимым отправить больного в одну из заграничных санаторий, лучше всего в ближайшую Финляндию, — (в) Grankulla (у Гельсингфорса). Тогда же (в начале июня), тотчас после консультации, возбуждено было соответствующее ходатайство.

К глубокому сожалению, процесс упорно выявлял тенденцию к ухудшению. Моя задача сводилась, главным образом, к поддержанию сил больного, в частности — сердца, настолько, чтобы стало возможным переправить его в санаторию...

...Между тем процесс роковым образом шел к концу. Отеки медленно, но стойко росли, увеличивалась общая слабость, все заметнее и резче проявлялась ненормальность в сфере психики, главным образом в смысле угнетения; иногда, правда, бывали редкие светлые промежутки, когда больному становилось лучше, он мог даже работать, но они длились очень короткое время (несколько дней). Все чаще овладевала больным апатия, равнодушие к окружающему.

У меня оставалась слабая надежда на возможность встряски нервно-психической сферы, так сказать, сдвига с «мертвой точки», на которой остановилась мыслительная деятельность больного, что могло бы произойти в случае перемещения его в совершенно новые условия существования, резко отличные от обычных. Такой «встряской» могла быть только заграничная поездка в санаторию... Все предпринимавшиеся меры лечебного характера не достигали цели, в последнее время больной стал отказываться от приема лекарств, терял аппетит, быстро худел, заметно таял и угасал и, при все нарастающих явлениях сердечной слабости, тихо скончался.

В заключение невольно напрашивается вопрос: отчего такой роковой ход болезни? Оставляя, по понятным причинам, точный ответ об этиологии данного процесса в стороне, мне кажется, однако, возможным высказать такое предположение. Если всем нам, в частности, нашему нервно-психическому аппарату, предъявляются в переживаемое нами время особые повышенные требования, ответчиком за которые служит сердце, то нет ничего удивительного в том, что этот орган должен был стать «местом наименьшего сопротивления» для такого вдумчивого, проникновенного наблюдателя жизни, глубоко чувствовавшего и переживавшего душой все то, чему его «свидетелем господь поставил», каким был покойный А. А. Блок.

Доктор медицины Александр Георгиевич Пекелис. 27 августа 1921»

(«Болезнь и кончина Блока (Отчет врача)», — газета «Голос России» (Берлин), 1922, 6 августа). Собеседник (фр.).

***
Естественно у многих возникал вопрос, что это за болезнь внезапно развилась у еще сравнительно молодого и здорового Блока. Как мы видим и врачи не могли дать определенного ответа. Лишь выставили предположительный диагноз.

Высказывались подозрения об отравлении, ведь времена были темные, криминальные..
«Из людей первой величины, так или иначе погибших, так или иначе изъятых из русской действительности  после 17-го года, в двадцатые годы, – недоуменно пишет В.А. Солоухин, – смерть Александра Блока является самой необъяснимой, точнее сказать, самой необъяснённой… Ни диагноза болезни, ни медицинского заключения о смерти великого поэта, ни вскрытия. Сорокалетний человек в три месяца истаял и умер».  Далее писатель шаг за шагом разворачивает версию отравления Блока чекистами по приказу тех же верховных властителей, которые отдали приказ о «казни» Августейшего семейства. Как известно, больного Блока не выпускали для лечения за границу. «Почему же Ленин, – спрашивает Солоухин, – испугался нелояльности Блока и запрос о нём послал не в Наркомздрав, а Менжинскому?»  «ПОТОМУ ЧТО,  – отвечает писатель, используя прописные буквы, – БОЛЕЗНЬ БЛОКА ПРОХОДИЛА ПО ВЕДОМСТВУ МЕНЖИНСКОГО». «Ходатайство Горького и Луначарского, – пишет он далее, – рассматривалось на Политбюро (!) 12 июля под председательством В.И. Ленина. Решили – ""за границу Блока не выпускать"".

Подводя  итоги своему расследованию, Солоухин заключает: «Я надеюсь, что люди, читающие эти строки, уже догадываются, чего боялись Менжинский и Ленин… боялись, что европейские медики ПОСТАВЯТ ПРАВИЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ И ОБНАРУЖАТ, И ОБЪЯВЯТ ВСЕМУ МИРУ, ЧТО БЛОК ОТРАВЛЕН».
    
Думается, эти же цели сокрытия отравления (т.е. из той же боязни!)  преследовались и в 1944 году, когда вдруг срочно понадобилось (как будто бы у властей не было более важных дел в только что освобождённом Ленинграде!) останки Блока перезахоронить. Да и сама история перезахоронения (по разным воспоминаниям), мягко говоря, довольно путаная. 26 сентября на Смоленском кладбище вскрыли могилу Блока и сложили его останки в ящик. А захоронили их на Волковом кладбище 28 сентября. Где хранился  ящик? Кто имел к нему доступ? В интернете легко найти рассказ академика Дмитрия Сергеевича Лихачёва из его интервью 1994 года о том, что перезахоронили только череп Блока. Его, дескать, нёс завёрнутым в платок (не странно ли?) известный литературовед  Дмитрий Евгеньевич Максимов. Темна водица!


Рецензии