Глава 50. О личности поэта

«Роковые черты, надменность, сюртук, кабацкая стойка, женщины, лихачи, черная роза в бокале и тому подобное" – таковы были атрибуты штампованного изображения Блока, такова была его «ходячая маска» в дореволюционные годы. Однако за этой маской скрывалось горькое чувство одиночества, неприкаянности, ненужности.

Блок жил замкнуто, в тесном окружении близких ему людей,  и редко появлялся среди публики. Холодность и корректность в обращении были ему свойственны, как и всегдашняя замкнутость. Он казался суровым и неприступным. Лишь близкие друзья постепенно обнаруживали, что за внешним «угрюмством» в нем действительно скрывались начала «света» и «свободы». В.А. Рождественский  писал,  что  «Блоку вообще было в высшей степени свойственно то, что принято называть деликатностью,  воспитанностью»

Александру Блоку была свойственна необыкновенная аккуратность. Это отмечали его современники и об этом подробно писал Корней Чуковский в своих воспоминаниях. «Блок — патологически аккуратный человек. Это совершенно не вяжется с той поэзией безумия и гибели, которая ему так удаётся. Любит каждую вещь обвернуть бумажечкой, перевязать верёвочкой; страшно ему нравятся футлярчики, коробочки. Самая растрёпанная книга, побывавшая в его руках, становится чище, приглаженнее. Я ему это сказал, и теперь мы знающе переглядываемся, когда он проявляет свою манию опрятности. Всё, что он слышит, он норовит зафиксировать в записной книжке — вынимает её раз двадцать во время заседания, записывает (что? что?) — и, аккуратно сложив и чуть не дунув на неё, неторопливо кладёт в специально предназначенный карман».

Записные книжки и дневники вел А. Блок с 20-летнего возраста (1901 г.).
"Становится до конца понятною поговорка об аккуратности – вежливости королей, когда думаешь об А. А. Не знаю случая, когда бы обращение к нему, письменное или устное, делового или личного свойства, осталось без ответа, точного и исчерпывающего. «Забывать» он не умел; но, не полагаясь на поразительную свою память, заносил в записную книжку все, что требовало исполнения. В обстановке работы соблюдал порядок совершеннейший (Вильгельм Александрович Зоргенфрей)".

Вместе с тем многие отмечали его непоколебимую и абсолютную честность. Об этом он сам писал Андрею белому в начале их знакомства:
"Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность и уменье быть человеком – вольным, независимым и честным. Но ведь и это не дает Вам моего облика, и я боюсь, что Вы никогда не узнаете меня. Вы знаете, что, говоря все это, я не хвастаюсь и не унижаюсь, что это не признания, не выкрики, не фразы, не «гам». Все это я пережил и ношу в себе – свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу".

Письма, записные книжки, дневники Блока 1907-1909 годов упорно повторяют один и тот же мрачный мотив: «Самому мне жить нестерпимо трудно. Особенно тосковал я перед новым годом и в праздничные дни. Такое холодное одиночество - шляешься по кабакам и пьешь... Злюсь и оскаливаюсь направо и налево - печатно и устно» (8 января 1908 г.). «Напиваюсь ежевечерне» (27 мая 1907 г.).
«Все опостылело, смертная тоска... ужасное одиночество и безнадежность» (18 июля 1908 г.).
«У меня маленькая лихорадка, по-видимому, с перепоя, пил один, а также с Чулковым и с Зайцевыми - много пил. Страшно тяжело и скучно. Последние дни полегчало» (6 ноября 1908 г.).

С 1910 года - в связи с болезнью матери Блок устраняет из своих писем к ней то, что могло бы ее беспокоить, и они принимают более жизнерадостный, внешне спокойный характер, но дневники и записные книжки по-прежнему говорят о том же. «Пью в Озерках... День был мучительный и жаркий - напиваюсь» (18 июля 1908 г.).

«Жестко мне, тупо, холодно, тяжко... Уехать, что ли, куда-нибудь. Куда?» (10 января 1913 г., «Дневник».)
«Дни невыразимой тоски и страшных сумерек» (30 марта 1913 г., «Дневник»).
С фотографии предвоенных  лет смотрит измученное, трагическое лицо, не похожее на лицо «молодца из русских сказок», - молодого Блока, писавшего о себе:

Он весь дитя добра и света,
Он весь - свободы торжество.

Мысль о самоубийстве нередко мелькает в записях Блока, хотя он не мог не понимать, что и без того запойный образ жизни медленно убивает его. Говоря о тупике, в который зашла, по его мнению, интеллигенция, он писал, что она приходит к «неприметному и откровенному самоуничтожению - разврату, пьянству и самоубийству всех видов». 12 января 1907 года он пишет стихотворение:

Тайно сердце просит гибели.
Сердце лёгкое, скользи…
Вот меня из жизни вывели
Снежным серебром стези…
Как над тою дальней прорубью
Тихий пар струит вода,
Так своею тихой поступью
Ты свела меня сюда.
Завела, сковала взорами
И рукою обняла, И холодными призорами
Белой смерти предала…
И в какой иной обители
Мне влачиться суждено,
Если сердце хочет гибели,
Тайно просится на дно?

Конечно, падение Блока как человека не может быть оправдано ссылкой на мрачность эпохи и на трагическое одиночество Блока в его идейных исканиях.
Характерную деталь настроений Блока вспоминает В. Пяст: «Блок мне признавался: «И вот, когда видишь все это кругом, эту нищету и этот ужас, в котором задыхаешься, и эту невозможность, бессилие переменить что-либо в этом, когда знаешь, что вот какими-нибудь пятидесятью рублями ты можешь сделать для кого-то доброе, действительно доброе дело, - но одно, - а в общем все останется по-прежнему, то вот берешь и со сладострастием, нарочно, тратишь не пятьдесят, а сто, двести на никому - а меньше всего себе - ненужный кутеж». (В. Пяст. «Воспоминания о Блоке»).
Блока мучила оторванность от народа, он испытывал муки беспросветного одиночества и растерянность перед надвигающимися грозными событиями. Поэтически он выразил свои переживания в 1914 году:

Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы - дети страшных лет России -
Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы -
Кровавый отсвет в лицах есть.

Есть немота - то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.

И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье, -
Те, кто достойней, боже, боже,
Да узрят царствие твое!
(8 сентября 1914 года)

Конечно, душевная жизнь Блока не ограничивалась лишь грустными моментами, были в ней как темные, так и более светлые периоды, литературные дела, встречи, увлекавшие Блока. Но где-то в глубине сознания скрывалось то, что доверялось лишь дневникам и уводило на Гороховую или в Озерки «пить под граммофон», что заставляло его быть «вне себя» («Записные книжки», 20 января 1910 г.), вынуждало написать точно и горько:

... один с самим собою
Я угасаю каждый день.
(20 ноября 1908 года)

Выходят важнейшие статьи Блока («О реалистах», «О театре», «О драме», «О лирике», «Стихи и культура», «О современном состоянии русского символизма» и др.), сборники стихов. Три раза побывал Блок за границей (в 1909, 1910 и 1913 году). 
Возникали повседневные дела, за которые Блок как-то хватался, чтобы заполнить ими жизнь. Так, много энергии он затратил на перестройку дома в Шахматове. Было собрано несколько десятков рабочих, началась строительная суетня, о которой рассказывает Блок в письмах к матери. Но все это кончается тем же выводом: «Тоскливо и страшно пусто» (29 октября 1910 г.).

Из воспоминаний жены поэта Л.Д. Менделеевой-Блок: «Несомненно, вся семья Блока и он были не вполне нормальны - я это поняла слишком поздно, только после смерти их всех". В 1939 году, незадолго перед смертью, Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок написала, что сделала в своей жизни две непоправимые ошибки: «вышла замуж и не развелась». По-видимому, чувствовала она себя глубоко несчастной в союзе с Блоком и даже посвященные ей возвышенные стихи о Прекрасной даме ее не утешали. Она хотела простого женского счастья. Согласно официальной биографии, у Блока не было родных детей. Он их не хотел, писал в дневнике: «Пусть уж мной кончается одна из Блоковских линий. Хорошего в них мало».

Жизнь его шла без событий, без связи с настоящим общественным движением, с теми кругами общества, где бурлила подлинная жизнь; поэтому годы подъема рабочего движения не сказались на Блоке сколько-нибудь определенно, хотя в какой-то мере, судя по дневнику, он их заметил. Особенно интересна запись о Горьком, в котором привлекает Блока его воля к жизни и позитивный настрой: «Спасибо Горькому и даже «Звезде». После эстетизмов, футуризмов, аполлонизмов, библиофилов - запахло настоящим. Так или иначе, при всей нашей слабости и безмолвии, подкрадыванье двенадцатого года к событиям отмечается опять-таки в литературе» (4 марта 1912 г.).

Но все же это лишь беглые записи; в творчестве Блока эти мотивы заметно не отразились. «Я не могу усвоить данных памяти, - вспоминает поэт Сергей Городецкий, - что этот период тянулся целых 8 лет - с 8-го по 16-й, когда я уехал на Кавказ, - настолько цельным и неизменным стоит передо мной Блок этих годов. Я помню его в разных позах и жестах, но, кажется, что это прошел год, а не восемь. Где-то на Литейной, в каком-то доме пьянства, под утро, за коньяком, с Аничковым, в оцепенении, с остеклившими глазами. Он и в пьянстве был прекрасен, мудр, молчалив, - весь в себе. На эстрадах каких-то огромных белых зал, восторженно встречающих его чтение, все тех же стихов, и посылающих в момент ухода с эстрады девушку с восторженными глазами, подававшую ему лилии и розы».

***
Многие знакомые поэта сходились на том, что Блок плохо ориентировался в окружающей действительности. Зинаида Гиппиус определила это как блоковское «ничегонепонимание».
"Никакие мои разговоры с Блоком невозможно передать. Надо знать Блока, чтобы это стало понятно. Он, во-первых, всегда, будучи с вами, еще был где-то, я думаю, что лишь очень невнимательные люди могли этого не замечать. А во-вторых, каждое из его медленных, скупых слов казалось таким тяжелым, так оно было чем-то перегружено, что слово легкое или даже много легких слов не годились в ответ..."

Блок, по мнению Гиппиус, был необыкновенно, исключительно правдив... "Может быть, и косноязычие его, тяжелословие, происходило отчасти благодаря этой природной правдивости. Ведь Блока, я думаю, никогда не покидало сознание, или ощущение, очень прозрачное для собеседника, что он ничего не понимает. Смотрит, видит, и во всем для него, и в нем для всего - недосказанность, неконченность, темность".   

Чем дальше, тем все яснее проступала для изощренного ума Гиппиус и еще некоторые черты характера в молодом Блоке, - его трагичность и его какая-то незащищенность. От чего? Да от всего: от самого себя, от других людей, от жизни и от смерти. У Гиппиус, которая была старше Блока, возникало инстинктивное желание, помочь ему найти какую-нибудь защиту. Но для этого надо было ему в свое время повзрослеть. Взрослость же, необходимая взрослость каждого человека никак не приходила к Блоку. Он оставался, при редкостной глубине, за чертой «ответственности».

«Своеобразность Блока мешает определить его обычными словами. Сказать, что он был умен, так же неверно, как вопиюще неверно сказать, что он был глуп». А в 1907 году Зинаида Гиппиус как-то весьма уничижительно отозвалась о блоковской критике: «...мысли Блока — это мухи, беспомощно мечущиеся».

Журналист и публицист Виктор Гольцев в статье «Александр Блок как литературный критик» утверждал: «Блок в весьма малой степени был приспособлен к последовательному и систематическому мышлению». Вероятно, это отголосок суждений Андрея Белого, к которому Гольцев в ту пору наезжал в Кучино: «Блок откровенно не любил философии; откровенно не понимал ничего в ней; я уважал его за откровенный отказ от отвлеченностей...» (А.Белый, Начало века).

Поэт и прозаик Георгий Чулков тоже хорошо знал Блока. Так вот Чулков заявлял: «Блок никогда не был способен к прочным и твердо очерченным идейным настроениям». В своём анализе Чулков развивает мысль о противоречивости личности поэта. Он отмечает, что Блок не стремился к теоретическим построениям («ему надобен был мятеж»), а его внутренняя жизнь была полна мучительных колебаний. При этом поэт пытался обустроить свой быт упорядоченно и благообразно, создавая «уютную» сторону жизни, за которой, однако, скрывался «страшный незнакомец — хаос».
Чулков также указывает, что Блок часто увлекался не столько реальными идеями или личностями, сколько мифами о них. Например, он любил не самого философа Владимира Соловьёва, а миф о нём. Кроме того, есть свидетельства, что Блок едва ли дочитал до конца работу Соловьёва «Оправдание добра». Таким образом, Чулков подчёркивает внутреннюю раздвоенность Блока: мятежный дух и неспособность к устойчивым, завершённым идейным позициям.

Выдающийся художник Александр Бенуа в день смерти Блока, вспоминая и размышляя о нем, писал: «Из театра телефон: утром скончался Александр Блок. Я иду на панихиду в 9 часов. Во второй раз в жизни „у него“… Странное дело, но при всей симпатии моей к этому чистому и доброму человеку, который с особой симпатией относился ко мне, я не „находил в нём потребности“», мне было скучно с ним, меня сразу утомляла затруднительность его речи. Это был человек хорошей души, но не большого ума. Революция его загубила. Он не осилил её… Как большинство интеллигенции, он считал своим долгом питать культ к ней, к революции, к её реальной сущности, и, застигнутый врасплох её реальной сущностью, он опешил, а затем пришёл в какое-то уныние отчаяния. Сама его поэма „Двенадцать“ представляется мне именно отражением такой „истерии отчаяния“. Это результат усилия „полюбить их черненькими“, какая-то судорога приятия, притом того, что „душу воротило“. Но именно после такого усилия ничего больше не оставалось, как умолкнуть и угаснуть…»

В 1919 году Блок признавал: «Я не преклоняюсь перед тем, что есть, и не приветствую того, что есть... Художник не преклоняется, а только видит... Я, как художник, не говорю ни да, ни нет, я — глаза, я — смотрю. Свое да или свое нет скажет тот, кто будет больше, чем художник».

Виктор Шкловский через полвека вспоминал о разговорах с поэтом: «У меня было впечатление от Блока, что он глупый, но, когда он говорил об определенных вещах, он был очень умен». Там же Шкловский говорит, что Блок его как-то спросил: «почему вы все понимаете?»

Актриса Веригина, близко его знавшая Блока вспоминала: «Андрей Белый знакомил меня с марксизмом...  Александр Александрович тут мало что знал. Я даже хвасталась перед ним тем, что прочла первый том „Капитала“, а он мне на это говорил с особой интонацией: „Какая вы образованная, Валентина Петровна, а я не читал“».

В июле 1917-го Блок написал в дневнике: «Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбор, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю». 
Так же отвечал Ремизов на обвинения в большевизме: «Да ведь большевик-то марксист прежде всего уверен, что знает, что и как нужно, чтобы устроить на земле человека. А я в этих делах ни в чем не уверен и ничего не знаю; я только чувствую...»

Советские критики повторяли не раз и на разные лады, что Александр Блок «слишком плохо понимал революцию в ее действительном смысле и ее движущих силах».
Последняя из близких Блоку в послереволюционные годы современниц Евгения Федоровна Книпович через шесть с лишком десятилетий выпустила книгу "Об Александре Блоке". Она писала: «Сейчас очень легко быть „умнее“ Блока, потому что он действительно не знал революционной теории и не верил в ее значение...». В то же время она уверяла, что «Блок понимал многое и с каждым днем понимал все больше». Она имела в виду понимание смысла большевистской революции.
Блоковед Станислав Стефанович Лесневский рассказывал, как, гуляя с Е. Ф. К. по переделкинским улочкам, расспрашивая о поэте, услышал, что Блок ей однажды сказал: «А вы знаете, я человек среднего ума...»

Основные черты облика Блока писательница Тыркова очерчивает следующими штрихами: „У него было ритмическое, как у музыканта, мироощущение. Быть может проклятие его  жизни состояло в том, что только ощущения были в нем ритмичны, а мысль, логика,  способность обобщения не совпадали с этим  ритмом. Могучей гармонии ума и интуиции, которой отмечен Пушкин и иные подобные ему великие создатели вечных  ценностей, не было у Блока. К несчастью, далеки от гармонии были и близкие ему  литературные  круги. А главное не было в них ни ясной  мудрости, ни чувства меры,  ни человеческого преклонения перед Абсолютом*.

***

Второй интересный ряд встреч с  Блоком, отмеченный А. Тырковой, относится к 1913  году, когда Тыркова работала в редакции газеты „Русская  Молва". К работе в этой  газете хотели привлечь и Блока, который предложение принял и „для  первого номера  написал статью и пришел ко мне ее читать.К великому нашему смущению она оказалась  смесью литературы и политики, да еще, выражаясь шаблонно, политики  старой,  пропитанной страстным воинственным  национализмом. Он  кончил. Мы сидели  молча.  Потом  сказали,  что  так  нельзя, что наш национализм приемлет все народы,
живущие в России, признавшие ее родиной. Мы никого не отвергаем, никого ие изгоняем".

„Блок защищался парадоксально, но метко. Потом уступил. Согласился выбросить всю
политическую часть и дать только литературную половину. Но все- таки в разговоре  со мной с горькой яростью доказывал, что у русских нет инстинкта самосохранения,  что надо с мечем в руках защищать национальные ценности и прежде всего русский  язык".


Рецензии