Памела Хилл. Женщина царя. Глава 3

Глава 3
Императрица: барабанный бой

Как мне теперь вспомнить, когда наши взгляды встретились впервые? В самый первый его приезд я его, можно сказать, и не увидела. В доме стояла такая суета, что вся челядь только и бегала в подвалы да обратно - за солониной, за вином, за хлебом, за маринованной капустой. Он не любил изысканных блюд, но это не мешало гостям есть и пить до глубокой ночи. Под конец я сидела на лестнице и слушала пьяного повара.

• Наш хозяин, - говорил он, - с ума сойдет от радости, когда опять увидит царя. Они обнимутся и станут звать друг друга: мин херц, майн брудер, майн фрейнд.

Что-то похожее я уже слыхала и от Шереметева. Когда пир кончился, я поднялась с тюфяка, на котором спала, и подошла к окну поглядеть на уходящую луну. Под нею люди, покачиваясь, ощупью расходились по домам. Один шел быстрее всех, длинными шагами, шатаясь всем телом. Он был выше прочих, почти чудовищно высок. Правая рука его двигалась быстро, мерно. В руке была трость. Лица его я не разглядела.
Во второй раз гостей с войны собралось больше, и Алексаша спросил, могу ли я прислуживать за столом.

• Мария и Анна тоже будут, - сказал он так, будто мне требовались объяснения.

Потом заговорил о польском короле, которого они только что навещали. То был Август Сильный - тот самый, кого Петр прочил на польский престол, хотя многим это не нравилось. Польша вообще устроена странно: у нее король выборный, а землевладельцы имеют силу не меньшую, чем он сам. С тех самых Смутных лет всякий русский ненавидит всякого поляка и заботится, чтобы страна больше никогда им не досталась. Некоторые даже говорят, что Смутное время было хуже Золотой Орды. Теперь и я говорю как русская: с тех пор прошло уже много лет, как я перестала думать о себе иначе.

Больше всего я запомнила об Августе то, что у него было столько любовниц, что он не знал всех их имен, и столько детей, сколько дней в году. Он был крепок телом, как и царь, любил борьбу и силу, и, может быть, именно потому Петр всегда тянулся к нему, хотя вполне доверять ему не мог.

Я помогала расставлять блюда к пиру. Никогда прежде в жизни не видела такого множества еды. Даже яйца там были уложены в большое желе, а поверх желе огурцы были порезаны узором. После мне случалось видеть много богатых столов, много пиров, но это был первый, и потому он поразил меня сильнее прочих. Поводом было отпраздновать то, что шведы отказались от похода на Архангельск; но едва гости напились, никто уже не помнил, ради чего собрались.

На этот раз я увидела царя ясно.
Он постарел по сравнению с тем портретом, который я когда-то видела в шатре Шереметева. Волосы у него по-прежнему вились густо, большие глаза горели темным огнем, но лицо стало уже и жестче, и во всем облике его уже была властность человека много старше его лет. За обедом он ударил по спине тростью толстого боярина. Все расхохотались, и сам пострадавший тоже. Это был огромный жирный человек по фамилии Головин. Позже он сделался шурином Алексаши. Может быть, именно в тот вечер он впервые увидел ту, что стала его невестой. Заметил ли меня сам царь среди прочих, когда я подавала еду, не знаю. Если и заметил, виду не подал.

Когда он явился в третий раз, я уже поняла, в чем дело.
Алексаша довел до конца свой замысел насчет Анны Монс. О ней после этого больше ничего не было слышно, и я не знаю, женился ли на ней в самом деле прусский посланник, но думаю, что нет. В тот вечер царь был в ярости, точно попал не на обычный пир, а на одно из собраний своего Всепьянейшего собора, который он уже учредил в Москве, ибо любил давать громкие названия всякой своей забаве.
Позже я узнала подробнее о деле Анны Монс. Алексаша заставил ее написать, что она хочет выйти замуж за Кайзерлинга. Потом сказал об этом царю.
Петр тотчас ответил:
• Нет, нет, у меня есть доказательство, что она любит меня больше всех.

Тогда Алексаша вынул письмо и показал его. Этим для Анны Монс все и кончилось.
Я нечасто вспоминаю о ней и упоминаю только потому, что твердо уверена: именно из-за нее Петр Алексеевич был в тот вечер пьян и требовал женщину. Алексаша подозвал меня и, схватив за локти, когда я, разгоряченная, бегала с блюдами, толкнул прямо к царю.
• Екатерина хороша в постели, - сказал он.

После этого мне уже ничего не оставалось, кроме как подойти к кушетке. Кто-то задернул занавеску - думаю, сам Алексаша. Вокруг нас прочие гости делали то же самое с другими слугами, только безо всякого уединения. Темные глаза Петра Алексеевича уставились на меня. Он молчал. Был все так же мрачен и очень пьян. Я же оставалась трезвой. Будь передо мной другой мужчина, я бы сказала мягко: что тебя мучает? Потому что я видела в глубине его блестящих глаз красноватый отсвет, как у подстреленного медведя. Его задели так, как бывают задеты большие грубые мужчины, но гордость не позволяла ему выдать боль.

Но я была всего лишь ливонская служанка, а он - царь. И потому молчала.
Вдруг он заговорил:
• Сколько ты стоишь? Дукат? Ни одна женщина большего не стоит.
Тогда я окончательно уверилась, что Анна Монс нанесла ему рану. Не знаю, откуда женщины это понимают, но понимают. Ее красивое лицо мелькнуло у меня в уме в последний раз, и потом я уже о ней не думала. Я сама никогда не была красавицей и никогда не нуждалась в красоте. Он был зол, раздражен, озлоблен на себя, и, как человек, которому уже все равно, взял меня там же, на диване. Это было не хуже, чем подчиняться Шереметеву.

Лицо, бывшее так близко к моему, несмотря ни на что, все еще оставалось лицом молодости. Я заметила на левой щеке Петра родинку или бородавку и стала гладить его по волосам. Думаю, это простое движение доставило ему облегчение: вскоре его привычная гримаса и подергивание лица прекратились. В пьяном забытьи он пробормотал однажды, что он бомбардир Петр Михайлов и моряк. Потом внезапно сел и сказал:
• Голова моя, Господи, голова!
Он делал вид, будто во всем виновато вино, но я знала: у Меншикова и других подобного не бывает.
Я уже знала несколько нужных слов по-русски и тихо сказала:
• Положи ее сюда, дитя.

И так же ласково притянула его голову вниз, к своей обнаженной груди. Я продолжала гладить ему волосы и виски. Он вздрогнул - и скоро заснул. Я долго сидела неподвижно, не переставая его гладить. Потом он зашевелился и забормотал о дурном сне. Я стала успокаивать его снова, а вокруг нас шум пиршества постепенно затихал. За занавесью послышался очень слабый храп Меншикова: он забавлялся с одной из кухарок. Вскоре и я сама заснула.

Утром, когда я проснулась, Петра Алексеевича уже не было. Он оставил мне дукат. Я взяла его, завернула в чулок и спрятала. Я знала, что никогда его не истрачу.
В ту нашу первую ночь я заметила еще одну вещь, о которой скажу сейчас, а потом не стану говорить, если не будет нужды. В полутьме, за занавеской, я увидела, что у царя больные гениталии. Я знала, что это такое. Всякая шлюха знает, и для нас это самый большой страх. Если женщина знает, что мужчина болен этим, она, если может, с ним не ляжет. Позднее я поняла все до конца. Если бы я тогда сказала: "Нет, Петр Алексеевич", - он бы оставил меня и ушел к другой. Царь заставлял людей делать многое, но женщину, которая не хотела его, силой бы не взял. Но я молчала, убеждая себя, что я молода, здорова и, может быть, не заражусь.
А потом я видела, как умирали все мои дети, кроме трех дочерей. И кто знает - может быть, остальные остались бы живы, если бы царь не передал мне эту дурную болезнь?
Кажется, в ту первую нашу ночь, пока он спал, ему чудилось, будто он лежит на белой груди своей умершей матери. После он сам рассказывал мне, что она его так успокаивала и гладила по волосам.

С той поры, когда царь приходил в дом Алексаши Меншикова, он звал уже не любую женщину, а спрашивал меня по имени. Даже на свадьбе Меншикова он от меня не отходил. Тогда я впервые увидела, что один-два придворных смотрят на меня не так, как прежде, а с надеждой, будто я могу дать им что-то нужное.

Хотя, вероятно, Александр Данилович и сам уже знал это, как знал многое другое, я рассказала ему о болезни царя. Мне пришло в голову, что если Алексаша заразится от меня, то может лишиться своей возлюбленной Дарьи. Он выслушал меня и в конце поцеловал в губы.
• Ты храбрая девушка, Катя, - сказал он. - Это всем известно. Мы думаем, что подцепил он это либо здесь, в Немецкой слободе, либо в Амстердаме. Русские зовут это немецкой болезнью, немцы - французской, французы валят на итальянцев, но, как ни назови, суть одна.
Потом он переменил разговор и весело сказал, что, похоже, Головин собирается делать предложение одной из его сестер. Мне стало жаль эту сестру: Головин был груб до того, что напоминал мне Шереметева. Бояре, видно, считают свою толщину предметом гордости.

• Скоро Дарья приедет сюда из Преображенского, - сказал Алексаша. - Она бы никогда не вынесла моих сестер в одном доме.
И тут я вдруг забеспокоилась о себе.
• Твоя невеста, может быть, тоже не захочет, чтобы я жила здесь, - сказала я.
Алексаша засмеялся и обнял меня.
• Неужели я так легко расстанусь с хорошей кухаркой, хорошей прачкой и хорошим товарищем? Дарья у тебя еще хозяйству поучится. Она ведь ничего не умеет, кроме вышивания.
И я сказала, что останусь.

Потом были две свадьбы и много пиров. В конце концов Дарья Арсеньева привезла в дом к Меншикову свою сестру Варвару, а две сестры самого Меншикова ушли к Головину. Для меня все это имело меньшее значение, чем я сперва опасалась. Невеста, как я и думала, не смотрела на меня сверху вниз как на безродную шлюху. Скорее она была слишком невинна, чтобы вообще об этом задумываться. Зиму она проводила вместе с Варварой и Аксиньей в Кремлевском тереме, а летом - в Преображенском, где прежде жила мать Петра, при дворе его сестры Натальи Алексеевны.

Мужчин эти женщины видели мало, держались особняком среди икон и вышивок, хотя в Преображенском было чуть вольнее. Поначалу Дарья, поселившись у Алексаши, продолжала сидеть наверху дома и ничем не заниматься. Считалось, что для ее семьи уже великая честь - выдать ее за бывшего конюха и пирожника.

Варвара была иная. Она часто рассказывала мне о придворной жизни, о двух вдовствующих царицах - Марфе и Прасковье. Обе были женами старших сыновей царя Алексея: у одной было пять дочерей, другая же осталась девственницей. Именно Марфа интересовала меня больше. Во времена Милославского, злейшего врага Петра и его матери, Милославский однажды вывез больного царя Федора на охоту, в один из его редких хороших дней. По дороге они остановились в одном имении перекусить, и там была необыкновенно красивая молодая девушка - Марфа Апраксина. Царь Федор, как и полагалось царям, тут же влюбился и пожелал жениться на ней: его первая жена Агафья недавно умерла, родив мертвого младенца. Все устроили, но в первую брачную ночь лекари дали Федору столько любовных снадобий, что он тяжко занемог, ничего не смог исполнить и вскоре умер. Так Марфа и осталась в Кремле - царицей по имени, но не по браку, добродетельной и благочестивой.

С ней жила Прасковья, вдова царя Ивана, женщина знатного рода и большого аппетита, а прежде там же жила и Наталья Нарышкина, мать Петра, пока была жива, и Евдокия, первая жена самого Петра, пока он не сослал ее в монастырь, отняв у нее маленького сына Алексея и оставив его на попечение тетки Натальи Алексеевны.
Добавлю, чтобы не забыть: много лет спустя, когда добродетельная царица Марфа умерла, мой муж поклялся узнать, девственница ли она и в смерти. Он сам пошел осматривать ее тело и, вернувшись, воскликнул:

• Невероятно! Она и вправду была девственницей. Видишь, иногда слухи бывают правдой!
Я спокойно ответила:
• Что ж, ваше любопытство удовлетворено.
К тому времени я уже давно поняла, что о приличиях у Петра Алексеевича самое смутное понятие, а будь оно у него яснее, он, пожалуй, никогда бы на мне не женился.

Алексаша тем временем снова ушел на войну. Он был хорошим офицером - и вскоре после того времени, о котором я говорю, царь поставил его верховным главнокомандующим армией, - а еще умным инженером. Я уже сказала достаточно, чтобы было ясно: руки у Меншикова тянулись ко всякому делу, за какое бы он ни взялся. О нем я еще расскажу дальше.

А пока Дарье не надлежало переносить суровую лагерную жизнь, и потому мы с нею и Варварой остались в подмосковном доме.
Без мужчин было скучно. Время тянулось медленно. Я гадала, что сейчас делает царь: командует ли армией, строит ли редуты, приколачивает ли доски к лодке, вбивает ли в воду основания для крепости, - всеми этими вещами он сам любил хвастаться. И тут пришло известие, что его сестра, царевна Наталья, намерена навестить Дарью и посмотреть ее дом в Слободе.

Тотчас начались большая уборка и готовка, словно мужчины уже стояли на пороге. Утром в день визита Варвара Арсеньева принесла мне темно-синее платье, которое, по ее словам, ей больше не было нужно. Лиф и рукава были расшиты, и я пришла в восторг: ничего подобного у меня прежде не было.
Наконец царевна приехала в носилках, скрытых от улицы мягко колышущимися занавесями, сплетенными из высушенных на солнце пальмовых листьев.

• Должно быть, кто-то из стариков настоял, - сказала Варвара и прибавила, что никто из царского рода - ни сыновья, ни дочери - никогда не выходил на улицу без подобных заслонов.
Позже я узнала, что царские женщины прежде проводили всю жизнь в тереме, выходя лишь на некоторые религиозные ходы, и тогда тоже были прикрыты покрывалами и пальмовыми щитами от людских глаз. Первой нарушила этот обычай царевна Софья. Но о Софье я тогда еще не хотела говорить: для нее было свое место в моей памяти.
Царевна Наталья привезла с собою третью Арсеньеву, Аксинью; та помогла ей выбраться из носилок и придержала шлейф.

• Маленький Алексей Петрович не приехал, - разочарованно пробормотала Варвара.
• Царевич? - спросила я.
Я знала только, что у царя Петра есть маленький сын от Евдокии, и больше ничего. Варвара отвернулась от окна, у которого мы все стояли, и пошла следом за Дарьей к двери. Сестры, столько лет прожившие вместе в тереме, действовали всегда в лад, как одна. Мне стало любопытно, имеет ли для Алексаши Меншикова значение, на которой из них жениться.

Царевна вошла, и мы все поклонились.
Это была крупная молодая женщина лет двадцати, застенчивая, но шумная. Ростом и цветом лица она напоминала брата, и хотя любопытства в ней было почти столько же, сколько в Петре, манеры ее были мягче, менее резки. Видно было, что визит этот радует ее как передышка от кремлевского затворничества. Она обошла комнату, осмотрела портьеры, убранство, потом и нашу одежду, пока Дарья вела вежливый разговор. Я молчала - не мое было место - и готовилась подавать еду, когда потребуется.

Когда в доме были одни только женщины, часть церемоний отпадала, и мы ели внизу. Молодые женщины болтали дружески.
• А почему Алексей Петрович сегодня не приехал, душечка? - спросила Варвара.
Я увидела, как щеки Натальи Алексеевны чуть порозовели, и она довольно коротко ответила:
• Он счастливее со святой книгой, как монах. Говорит, что хочет прочесть всю Библию, а ему еще и девяти нет.
Дарья тотчас перевела разговор на другое, чтобы прикрыть смущение. Вскоре я снова услышала имя царя. Все опять смеялись, будто ничего неловкого и не случилось.
• Я писала ему в Азов, чтобы берегся пушечных ядер, - говорила Наталья. - А знаешь, что он мне ответил? "Не я иду к ним, а они ко мне. Напиши им, чтобы перестали". Он вообще не знает страха. Может быть, ему следовало бы быть осторожнее. Все-таки он царь.

Она взглянула на свои пальцы, и я так и не поняла тогда, хорошо ли это или дурно для государя - не знать страха. Но выбирать Петру Алексеевичу не приходилось: я не могла вообразить его боящимся чего-либо, кроме разве дурных снов.
Я прислонилась к стене: дела мои были закончены. Несколько мгновений я слышала в ушах его голос, как он звучал в прошлый раз, когда мы лежали вместе:

• Представь себе город, где улицы сплошь из воды, а все каналы полны лодок, как в Амстердаме или Венеции.
Я сказала тогда, что ничего не знаю о Венеции.
• Я тоже, - ответил он. - Потому что стрельцы слишком рано воротили меня назад.
И я не поняла тогда, о чем он говорит. Он сперва нахмурился, а потом засмеялся и сказал:
• Когда-нибудь я выстрою себе такой город, и ты приедешь жить там со мною, Катя, а ездить мы будем везде по воде, и я сам стану править лодкой.
О лодках он мог говорить без конца, особенно о той старой, первой, что когда-то нашел гниющей на озере под Ярославлем, где она лежала еще со времен его двоюродного деда.
• Я научился ходить под парусом, когда починил ее, - сказал он с гордостью.

И я тогда снова подумала, до чего он во многом еще мальчик, а во многом уже совсем не мальчик. Сестра его, Наталья, любила его, это было видно по тому, как она о нем говорила. Она не знала и, если бы даже узнала, не особенно бы задумалась о том, что брат ее был моим любовником. А я сама знала: таких, как я, у него было много. Были служанки в домах Слободы, когда он навещал своих иноземных друзей; были бабы по деревням, когда он проходил войной; были купленные шлюхи, когда не находилось никого иного. Не думай, говорила я себе, будто ты особенно отмечена тем, что он говорил с тобою о лодках. Верно, всякой женщине, с которой он спал, доводилось слушать про воду и про плавание рядом с ним. Не смей ждать слишком многого.

И все же я хорошо видела себя в лодке, как он сказал, - с Петром Алексеевичем у руля, в его грубом, простом матросском платье, когда все прочие ходят в кружевах. Я думала, захочет ли он в следующий раз видеть меня в синем платье или, что было вероятнее, будет так спешить снять его, что и не заметит.
Тем временем разговор сошел на нет, и вскоре царевна сказала, что ей пора уходить. Проходя мимо меня, она остановилась, и я вдруг особенно остро почувствовала, как она высока.

• Хороший был обед, - сказала она. - Ты должна прийти с прочими, когда они будут у меня в комнатах, в Тереме.
А потом, повернувшись к остальным, прибавила:
• Теперь в Кремле приятнее, когда моей старой двоюродной тетки Ирины Михайловны уже нет, а Анна во всем ей подражала. В наших покоях нынче больше свободы: все входят, выходят, разговаривают.

Когда она ушла, Дарья зевнула и сказала, что поднимется наверх отдыхать. Мы с Варварой остались вдвоем и заговорили о визите царевны.
• Какая она была любезная, - сказала я.
• Да, любезная, - ответила Варвара. - Терем - место очень скучное. Слобода для нее - как будто выйти на свет. Только женщина не может сделать этого вполне, разве что летом, в Преображенском, да и то не совсем. Прежде, говорят, родители царя держали там театр, но теперь им не пользуются: у Петра Алексеевича нет времени.
• А на сына своего он время находит? - спросила я, не желая казаться чересчур любопытной. Меня тронула история про мальчика, который любит читать Библию. Это напомнило мне пастора Глюка.
Варвара оглянулась через плечо, словно боялась, что кто-нибудь подслушивает.
• О многом лучше не говорить, - сказала она. - Царевича отняли у матери, когда ему было лет восемь, а то и меньше. Евдокия Лопухина и сама куда охотнее пошла бы в монастырь, чем на царское ложе: женщина она была набожная. Она быстро наскучила государю; почти сразу после свадьбы он оставил ее и опять ушел к своему корабельному делу в Ярославль, не писал ей, не возвращался. Евдокия не была дурной женщиной. Только она была выбором его матери, а не его. А это не всегда к добру. Маленький Алексей, думаю, мать не забыл, хоть теперь о ней и молчит, даже когда Натальи Алексеевны нет рядом. И тетку свою он, кажется, не любит. Его отдали ей, потому что она любимая сестра царя, а она не умеет понять мальчика, который хочет одного - читать. Ни Наталья, ни сам царь большой охоты к книжной науке для себя не имеют. Софья, сводная сестра, та была иная: говорят, она прочла все, что только можно было прочесть. Но о ней нынче говорить небезопасно, сама понимаешь.

Сейчас Софья меня не занимала.
• Говорят, мать царя была очень красива, - сказала я. - Мне хочется знать о ней больше.
• Наталья Нарышкина? Да, красива. И глупа, как гусыня, - ответила Варвара без церемонии. - А родня у нее была ненасытная: целая орда мужчин, все рвались к должностям при дворе, точь-в-точь как Лопухины, только им-то ничего не досталось. Нарышкиных, правда, царь вырезать не стал, но была резня, когда он был еще ребенком.
• Расскажи, - сказала я.

Я совсем забыла, что я тут всего лишь служанка; мне больше всего хотелось услышать об этой беде его детства. Варвара вскинула брови, потом добродушно улыбнулась.

• История некрасивая, - сказала она. - Я сама ее, разумеется, не помню, а слышала от старух в Тереме. Ты ведь знаешь, царевны замуж не выходят. Они остаются там, старятся, киснут, как Ирина, царская дочь, которая была в молодости красавица. За простого их не выдашь, а иноземные принцы не спешат связываться с Московией. Вот и сидят они вековухами. Так вот, та резня была стрельцовским бунтом. Софья, говорят, его и замыслила, чтобы стать правительницей: ей не хотелось гнить в Тереме. Стрельцы поднялись и перебили всех Нарышкиных, кого смогли достать. И царевичи - Петр и его сводный брат Иван, слабый умом, - должны были смотреть, как любимого дядю Петра, Ивана Нарышкина, втаскивают к толпе на площади и рвут на куски. Наталья Нарышкина сперва велела священнику причастить его перед смертью. И других, кого находили, тоже убивали.

Я представила себе мальчика, который все это видит. Полоумному брату, быть может, все было не так страшно. Может быть, поэтому у Петра теперь дергается лицо, а по ночам его мучат кошмары. К тому времени я уже знала, что ночью ему непременно нужно за кого-то держаться.

Варвара продолжала, будто не могла остановиться:
• Царь никогда не простил своей сводной сестры Софьи, хотя и не сразу с нею покончил. В конце концов он взял верх. Софью постригли и держали до смерти, а ее любовников и тех, кто встал за нее, позднее, по возвращении Петра из Европы, перебили и три трупа велели повесить у окна ее кельи, так что руки их, протянутые сквозь решетку, держали челобитную: "Вернись и правь нами". Пять месяцев они там висели. Петр был особенно страшен еще и потому, что это был уже второй стрелецкий бунт, и подняли его как раз тогда, когда царь собирался ехать дальше - в Венецию. Пришлось воротиться. Никого из зачинщиков он не пощадил. А когда ему понадобились люди для войны со Швецией, он начал учить сырой набор. В конце концов он все-таки сделал из них войско.
Я подумала, что не следует без нужды задевать Петра Алексеевича. Месть его бывала жестока.

Меня все еще удивляло, что Наталья Алексеевна столь учтиво пригласила меня с прочими в Кремль, хотя теперь я, пожалуй, могла зваться Дарьиной домоправительницей и даже немного ее наперсницей. Но, по правде, думаю, всякий иноземец, всякий человек снаружи, а стало быть иной и занимательный, был для затворниц Терема развлечением: они хватались за всякую возможность, лишь бы день шел не так медленно.

Как бы то ни было, вскоре я уже сидела с Дарьей и Варварой в меншиковской карете, в моем синем платье с вышивкой. Мы ехали на запад, к Москве. Дарья, уже начавшая носить дитя, была бледна и при каждом толчке кареты прижимала ладони к животу. Дороги, как почти всегда, были ужасны; только зимой они бывали лучше, когда снег выравнивал их и стягивал.

Кремлевские башни я уже мельком видела прежде, когда ехала туда с Шереметевым. Теперь мы подъехали к боковым воротам в великой стене. После недавнего пожара, уничтожившего большую часть древних дворцовых покоев, Терем остался цел. И уже через пять минут внутри я подумала: жаль, что цел. В том месте невозможно было дышать. Там пахло ладаном, женским потом, пищей. Иконы были повсюду, и мы только наскоро кланялись им, проходя мимо: сделать это как следует значило бы никогда не добраться до самой царевны Натальи. Карлики и карлицы сновали взад и вперед; здесь их звали Божьими дураками и кормили на казенный счет. Все окна были забраны решетками, словно царских женщин держали тут как пленниц. Да, собственно, так оно когда-то и было. Мне самой стало дурно, как бывало в последнее время.

Я едва успела взять себя в руки к тому часу, когда нас допустили к царевне. Сегодня она была одета по обычаям Терема: в прямые, отороченные мехом одежды, с сердцевидным головным убором, густо усыпанным камнями. В жаровне горел огонь, и время от времени кто-нибудь из карликов бросал в него травы из корзинки, чтобы воздух стал душистее. Другие носили сласти к царице Прасковье, которая сидела поодаль вместе со своими толстыми молчаливыми дочерьми. Она приветствовала нас как женщина очень знатная и сразу вернулась к сладкому и к сплетням со своими дамами. Дети ее не говорили ни слова, и я подумала: уж не так ли они полоумны, как их отец, царь Иван? А если и нет, то какая же это, должно быть, тягостная жизнь - сидеть здесь, да, может быть, и не знать этого.

Я старалась держаться подальше от жара жаровни, пока Дарья, Варвара и Аксинья, присоединившаяся к ним, разглядывали рукоделье самой царевны Натальи. Повсюду - по стенам, по комнатам, по переходам между иконами - висели такие же работы, знак того, как здесь уходят часы, дни, годы, поколения у женщин, у которых нет другого занятия. Они распускались, как цветы, в этом тяжелом воздухе - и в нем же увядали.

Вскоре показался маленький бледный мальчик, и Наталья Алексеевна своим шумным, живым манером бросила ему кожаный мяч. Он не сумел поймать, уронил его к ногам, и я успела заметить на его лице выражение страха и унижения, прежде чем молодая тетка насмешливо сказала:

• Маленькие мальчики должны уметь ловить мяч, не роняя его. Когда твой отец был в твоем возрасте, он учился барабанить, и теперь барабанщик он лучший во всей армии. А Алексей не играет ни во что.

Сказав это, она уже отвернулась к женщинам, как будто мальчик не мог ее слышать. Дочери царицы Прасковьи сидели по-прежнему вяло, тоже не играя. Один из карликов принес их матери блюдо горячих блинов, и та принялась есть с жадностью.
Я отвела глаза: мне хотелось свежего воздуха, открытого окна. У занавеси, в одиночестве, сидела старая богато одетая женщина; яркие румяные пятна резко выделялись на ее морщинистом лице. Она слегка хмурилась во время сцены с Алексеем, и хмурость эта еще не сошла. Когда я оказалась поблизости, она тихо проговорила - то ли мне, то ли себе самой:
• Все дети разные.

Потом заговорила снова, уже не глядя ни на меня, ни на комнату, а куда-то далеко, туда, где ее собственная память, должно быть, странствовала без нее.
Позже я узнала, что это царевна Татьяна, третья дочь царя Михаила, основателя династии.
Она словно вернулась в себя.

• Петр Алексеевич был очень шалым мальчиком, - сказала она, улыбаясь. - Помню, его мать стояла за дверью и подслушивала, как царь и его советники говорят в совещательной палате; это и мы все делали, в том ничего не было. Но Петр толкнул ее, убежал смеясь, и Наталья, споткнувшись, ввалилась прямо к боярам и советникам. Это был первый раз, когда царицу увидели на людях с открытым лицом. А потом, уже во времена Софьи, мы и сами стали чаще выходить. Она была такая живая, точно пламя. Чтобы довести до конца, она...

Тут старуха вдруг прервалась. Глаза ее, яркие, ястребиные, вскинулись на меня, словно она внезапно поняла, что говорит с человеком извне, может быть даже с врагом.
• Много ли ты читаешь? - спросила она вежливо, мгновенно меняя разговор на безопасный.
Я объяснила, что не умею ни читать, ни писать.
• Так живет большинство женщин, и это печально, - воскликнула царевна без обиняков.
И, словно не в силах надолго удержаться от настоящей темы, она снова вернулась к запретному - к Софье.

• Я любила ее, - сказала она. - Все, что читала, она потом обсуждала со мной. Я позаботилась, чтобы отец дал ей хороших учителей, таких же, как мальчикам. Сестра моя Ирина была против, а я всегда говорила: почему бы молодым женщинам не продвигаться в знании? Перемены все равно приходят, хочет этого кто-нибудь или нет. У Софьи был лучший ум во всем ее поколении; она впитывала все, как губка. И правила она хорошо, что бы о ней теперь ни говорили, и никто никогда не видел ее пьяной на людях.

Сперва я внутренне насторожилась, но потом решила: эта древняя царевна, должно быть, уже настолько стара, что говорит что хочет, не разбирая, где прошлое, а где нынешний день.
• Софья знала четыре языка, - гордо сказала ее тетка. - Это было ей очень кстати, когда она имела дело с послами от Порты, из Франции и даже из Англии, где, конечно, все говорят по-французски. Простой народ до сих пор любит ее и молится за нее, так мне говорят...

Теперь я почти не выезжаю. В последний раз - на том ходе с Казанской, глаза у старой царевны сверкнули злорадством – когда государь Петр велел было своей сводной сестре и всем прочим воротиться в Кремль, а Софья не пошла. Все тогда остались при ней твердо, стеной. Под конец он, не добившись своего, вскочил на коня и, несмотря на великий праздничный день, ускакал прочь из города. Тогда-то, говорили, люди впервые и назвали его Антихристом.

Возле нас в ту пору стоял маленький Алексей. Он подкрался неслышно и слушал. Я сразу поняла, что разговор делается опасен, и попыталась перевести его на что-нибудь безобидное, что не оскорбило бы старую царевну и, может быть, хоть ненадолго вернуло бы ее из мертвого прошлого в нынешний день.

• Какие красивые кудри у царевича, - сказала я.
Но слова мои прозвучали пусто и глупо. Она не обратила на них никакого внимания. Между нами легло молчание, и я увидела, что старшая царевна опять ушла памятью назад - в те дни, когда Софья была правительницей Московии, когда ее еще не затворили в монастыре и когда под ее окном еще не висели потом трупы казненных.
Словно желая подтвердить это, Татьяна Михайловна вдруг медленно кивнула.

• Я рада, - сказала она, - что царь позволил сестре Марфе теперь быть при ней. Их ведь вместе постригли. И, если сказать всю правду, Софья жизнь прожила. Любовники у нее были, и она сама их выбирала. Ее час был. А вот что сделает нынешний царь, я не знаю. Может, и к добру, а может, и нет, что Иван, царствовавший рядом с ним, да не имевший всех своих чувств, умер и оставил Петру всю власть. Еще когда они были мальчиками и вместе готовили речи для чужеземцев, Петр всегда кончал прежде бедного Ивана, и послы уже тогда предпочитали его; говорили, что в десять лет он похож скорее на шестнадцатилетнего. Но это было давно.

И глаза ее снова вернулись к настоящему: к бледному ребенку, уставившемуся в пол, ко мне, чужой, к огню и к тому женскому пустословию, которым всегда наполнены покои, где женщины слишком долго сидят вместе.
• Я теперь отдохну, - сказала Татьяна Михайловна, и вдруг вся сразу обмякла, стала древней, почти прозрачной от старости.

Вскоре Дарья и Варвара знаками подозвали меня, и мне пришлось оставить старшую царевну одну, все еще что-то шептавшую себе под нос за занавесью.
• Выживает из ума на старости лет, - весело крикнула царевна Наталья.
И я вдруг почувствовала к ней неприязнь и даже подумала, не станет ли ей обидно, если кто-нибудь когда-нибудь скажет о ней самой то же, что она сейчас сказала о другой.

Разговор с Татьяной Михайловной только разжег мне голову. Я стала думать, что бы она ответила, скажи я ей прямо, что Антихрист - мой любовник и что я, вероятно, уже ношу от него ребенка. Я была рада снова выйти на воздух, прочь от духоты жаровни. Я не пыталась избавиться от дитяти. Напротив, я хотела его и была уверена, что скоро случится нечто такое, что оправдает все. Может быть, вернется Петр Алексеевич.

Но случилось иное, и совсем не так, как я ждала.
К тому времени мне, казалось бы, уже следовало привыкнуть ждать чего угодно. Когда мы вернулись к дому, за воротами уже стояла вереница новобранцев, а внутри все было вверх дном. Меншиковский провиантский офицер, с заячьей губой, из-за которой всякая его речь казалась скомканной и торопливой, метался по двору и кричал слугам, чтобы собирали мои пожитки, если только они у меня есть. Увидев меня, он крикнул:

• Катя Васильевна, где ты пропадала? Его царскому величеству надобно, чтобы ты была при лагере!
Новобранцы расхохотались. Офицер важно выпрямился, насколько мог.
• Великая победа, - выговорил он наконец, прибавив, что не успел собрать подробностей и что мне бы лучше не мешкать, а не то Александр Данилович побьет его, когда мы воротимся.
Я спросила, ел ли он.
• Не до того, - отмахнулся он. - Поспешай, добрая баба, и чтобы через час выехали. Дорога нам долгая.

Мне показалось, он назвал место Нотебург.
Я перестала спорить, простилась с Дарьей, Варварой, поваром и дворовыми людьми, взяла плащ и ушла с отрядом еще до ночи.
Наш путь на север шел через лес и топь. Дождей еще не было, и вместо привычной грязи колеи были выбиты в сухой, серой, ломкой пыли, которая оседала на мундиры, на лица, на тюки, на нас самих и даже на золотое шитье провиантского офицера. Сам он мало со мной говорил, потому что большую часть времени скакал туда-сюда, проверяя качающиеся повозки, сбившиеся в кучу припасы и тех изможденных, недоодетых, полусобранных людей, которых набрали в Москве. Они шли вперед тупо, устало, как ходят люди, уже примирившиеся с тем, что им не понять, за что они идут драться и против кого.

Мне стало их жалко, и где могла, я старалась шутить с ними. Тогда же и их собственный немой вопрос начал тревожить меня, хоть прежде я редко задавала себе такие мысли: что все это значит? Почему мы идем? И зачем?
Теперь я сама была уже лицом иного веса, чем прежде: я была царской женщиной, меня нарочно вызвали, и вместе со мной - люди, обозы, пушки, кони, мулы - все двигалось еще дальше от дома. И тут я подумала еще и о том, что сама я по крови и памяти все еще скорее шведка, чем русская, но в сущности не принадлежу уже ни тем, ни другим. Ни одна из этих сторон не была мне целиком своей.

Я слышала, как люди бормотали нерешительно:
• Под Нарвой нас били... крепко били под Нарвой...
Об этом не велено было говорить открыто, но правда уже расползлась. Вскоре я увидела офицера, подходившего к нам: парик у него сбился, заячья губа была облеплена пылью и потом. Я подумала: бедный человек, это все равно что гнать упрямое стадо.

Мне казалось, что, знай я больше, я могла бы подбодрить солдат лучше. Но нельзя же было сказать им: "Скоро придем в лагерь, и тогда, может быть, всем дадут водки", - когда сама не знаешь наверняка. А человеку нужно в любом случае не одно только питье и еда, хотя и они помогают, если есть. Обозы тянулись позади нас, как горбатые чудища на фоне дня. Может, среди них были и бочки, которые откроют за победу, а может, и нет. Но я знала другое: перед боем человеку нужнее всего, чтобы в нем разогрели душу. А царь, при всей своей новой любви к пушкам и флоту, мало думал о голоде, холоде и отчаянии. Для себя он не посчитался бы ни с чем из этого, кроме разве что с последним.

Я подумала тогда: может быть, если Петр Алексеевич позволит мне быть с ним на войне, я сумею сказать или сделать что-то такое, что даст ему понять это. А может быть, и нет. Он был упрям и неохотно учился у других, если вообще учился. Тем временем с бурого, голодного горизонта вынеслись всадники.
Офицер переговорил с ними и потом подошел ко мне. Лицо у него осталось почти таким же, как было, - ни радости, ни уныния.

• Его царское величество вновь взял Нарву, - сказал он, - а также Дерпт и Ивангород.
По колонне прошел гул. Я обернулась и крикнула:
• Эй, ребята! Что это вы там бормотали про Нарву? Шагайте вперед, будут еще победы, и вы поможете их брать!
Они закричали, а офицер поглядел на меня так, будто я нарушила нечто неположенное.
• Когда армия вернется в Москву, будет официальное ликование и триумфальные арки, - сказал он. - Ликование, которое не официально, неуместно.
Я ткнула его локтем под ребра и сказала:
• Иди своей дорогой. Пусть люди хоть немного порадуются. Большинству из них это сейчас нужнее, чем кому бы то ни было. Они только что простились с матерями.
Для меня они были просто мальчишки. Царь выгребал людей для своей армии и флота из городов и уездов, и ему все еще было мало.

Теперь, когда я вспоминаю это, передо мной особенно ясно встают сцены, которых я тогда видеть не могла. Когда впервые закладывали Петербург, царь меня еще не знал. И все же я словно вижу это через рассказы Алексаши, который там был.
Царь, бывавший временами набожным, выбрал праздник Троицы для закладки города. У устья Невы лежит девятнадцать островов. Один похож на лесной орех, другой - Заячий, и в ту пору там среди болотной травы еще бегала живая дичь. Все острова были плоски и легко заливались водой; болото - дурное место для города. Сперва люди по колено тонули в грязи, и приходилось вбивать сваи, как под венецианские основания. Когда вырыли рвы и насыпали валы, Петр взял у одного из солдат штык, вырезал два куска дерна и положил их крест-накрест. Над ним в бледно-голубом небе висел орел. Позже его подстрелили, и царь поплыл вниз по Неве с мертвой птицей, привязанной к запястью, а люди пировали до двух часов ночи. На вал положили камень, и священники, которых в подобных случаях звали, пришли окропить его святой водой. Мощи святого Андрея тоже привезли на север в раке и положили у камня.

Потом, уже позже, сто тридцать тысяч человек умерли от лихорадок, голода, озноба и случайных смертей на строительстве Петербурга. Но теперь там стоит город, какого прежде никто бы и вообразить не мог. Разве что Венеция - да и той ни царь, ни я тогда еще не видели.

Все это мне рассказывал Алексаша - в те годы, когда он еще не высох и не пожелтел так, как позднее, а был полон, хитер, молод и жив. Тогда он как раз строил большие сосновые клети для новых укреплений в Кронштадте, через воду. И крепость, и литейный двор там были необходимы: царь боялся, что шведы попытаются отрезать поставки и не смирятся с тем, что мы заняли девятнадцать островов.

Алексаша тогда был плотен и любил пить, как и следовало мужчине в царской компании: царь считал, что мужская сила испытывается еще и тем, сколько вина человек способен удержать. Меншиков был пьяницей удивительным. Но уже и тогда сам Петр Алексеевич пил меньше и тайком выплескивал половину бокала на пол.

Зато юного царевича Алексея приучали к вину насильно и жестоко. Его привозили в лагерь, хватали за кудри, запрокидывали голову и лили вино в горло, пока он не начинал захлебываться и плакать. Так повторялось раз за разом, пока Алексей не научился держать хмель. К четырнадцати годам он уже был пьяницей. Зачем Петр это делал? Думаю, потому, что его злило, что сын и наследник не хочет быть ни солдатом, ни полководцем, ни устроителем, ни моряком, ни человеком, легко хватающимся за новое. Алексей любил читать, ходить в церковь, исповедоваться. Его били постоянно, как и многих других, царской дубинкой с золотым набалдашником, которую Петр всегда носил при себе и пускал в ход, когда на него находило.

Когда же я сама наконец приехала к нему, он принял меня тепло. При всех обнял и целовал крепко, так что потом кожа на лице у меня болела. Потом отстранил меня, оглядел и сказал:
• Во всяком случае, ты уже пережила осаду. Здесь будет не хуже, чем в Мариенбурге. Шереметев...
И тут он пустился рассказывать мне про какой-то островок, который Шереметев обстреливал двенадцать часов, хотя в крошечном гарнизоне было едва ли пять сотен человек, а наших полегло больше. Потом сказал:
• Тут мы поставим постоянный форт, а городской середине быть там, на Заячьем острове. Соединят мостами.
Я тогда еще вовсе не понимала ни этих зайцев, ни города, ни мостов. Тогда вмешался Алексаша, который тоже был тут, засмеялся и сказал:
• Она ведь море в первый раз видит.

Я подняла глаза и увидела великую ровную даль холодной воды, усыпанную островками, земляными валами, пушками. Позже, когда царь ушел смотреть земляные работы, Алексаша шепнул мне, уже почти как прежний мой любовник:
• Ты ему нужна, Катя. Никто другой не умеет так его утешить и отогнать от него дурные сны. Пока ты здесь, ему никто больше не надобен. Мы рады, что ты приехала.

Новый город - тогда еще даже сам Петр не знал, что выйдет из него столица, затмевающая Москву, - задумывался по нескольким причинам. Царю нужны были порты, не только Архангельск; азовских пристаней, взятых до меня, было мало. Ему нужен был торговый и правительственный центр ближе к морю, чем Москва, потому что и война шла из-за моря. Балтийское побережье уже много лет держала Швеция. Когда заложили первые основания города, огромная рабочая фигура царя встала в общий ряд с людьми.

• Его присутствие прибавляет им духу, - сказал Меншиков.
• И заставляет работать, - сказала я.

Алексаша сразу же зарычал про Шереметева, которого не любил, а тот, как я уже говорила, не любил его. Шереметев - боярин, Меншиков - сын конюха, и всякий из них помнил это про другого. Но теперь, после успехов Шереметева, Алексаша тоже начал похваляться своими заслугами и не забыл помянуть, в каком жалком виде спасался генерал-фельдмаршал после Нарвы.

• Если б государь был при войске, - сказал Меншиков, - такого разгрома не случилось бы. Он бы не позволил поставить людей лицом к бурану, как сделали наши. Карл Шведский тотчас это увидел и, хоть сил у него было куда меньше, взял победу здравым умом. У Петра Алексеевича этот ум есть, просто он не всякому его показывает.
Я покосилась на Алексашу.
• А почему государя не было под Нарвой?
Меншиков стал разводить руками.
• Все знают: Петр Алексеевич не трус.
• Я и не говорила, что он трус.
• Это было предусмотрительно. Ему нужны были новые люди, вот он и поехал в Москву набирать их. Оставил войско на способного командира, а сам только что заключил девятилетний мир с Турцией. Две войны зараз затевать ему было ни к чему. Как только пришло известие о мире на юге, он уже обернулся против Швеции.
• И Швеция на него обернулась, - сказала я, вспомнив рассказы о безумном молодом Карле XII, который жил в седле, не мылся, не брился и знал только войну. Странно, что в один век оказалось два таких человека, хоть интересы у Петра были все же шире.

• Про Азов не скажешь, будто он сам не сражался, - продолжал Алексаша, словно должен был защищать государя передо мной. - Без кораблей мы бы Азова не взяли. А без Петра не было бы кораблей. Он заставил всякого боярина работать: валить лес в поместьях, тесать, пилить его на кили и мачты...
• Великий человек, - сказала я. - А боялся ли он когда-нибудь по-настоящему?
Я спросила потому, что сам царь был не рядом и только Меншиков мог ответить мне правду. В конце концов мы всегда с ним говорили друг другу правду.
Он понизил голос.

• Один раз боялся. Когда еще мальчиком бежал ночью в одной рубахе, думая, что царевна Софья хочет его убить. До сих пор никто не знает, было ли это правдой, но Петр поверил. Вскочил на коня и понесся в лес, где ему привезли одежду. Потом еще двенадцать верст - в Троицу, собирать людей. Туда к нему пришли и патриарх, и войско. Для Петра это был триумф, хотя сам он тогда был еще молод, неиспытан, и не в последнюю очередь - в деле власти. А Софья, видя, что Москва пустеет, подумала, видно, что и ей надо ехать в Троицу, как всем прочим. Да только царь велел солдатам развернуть ее на дороге и отправить обратно в Москву, где ее и арестовали. Это единственный раз, когда я слышал о настоящем страхе в государе.

• Если бы Софья вправду хотела ему зла, - сказала я, - могла бы убрать его еще тогда, когда он был ребенком.
• Ты слишком сметлива, Екатерина Васильевна. Держи язык на привязи.
Я рассмеялась и прищурилась на красное вечернее солнце над лесом. Скоро должна была лечь ночь.
• Значит, он любил друзей. А ты где был тогда, мой милый?
Я ведь знала, что в ту старую поездку к Троице Алексаши возле него не было.
• И был, и не был, - ответил он. - Тогда я был всего лишь денщиком, дворовым мальчишкой, почти никем; разве что напиться со мной можно было. Но в одну ночь я предупредил царя, что еда его отравлена. Мы скормили ее собаке, а собака сдохла. Вот увидишь, - он усмехнулся, - Петр Алексеевич может бить меня палкой, пинать, хлестать по лицу, колотить кулаками. Ты еще услышишь, как он клянется всем святым - а временами, после всего, что он сделал с патриархом, попами и их бородами, он, вопреки всему, все еще верит, - что однажды избавится от Меншикова-пирожника, посадит меня, сошлет в Сибирь, велит отсечь голову. Но не сделает этого. Разве только я сам забуду, кем когда-то был.

Его красивое лицо стало задумчивым и печальным, словно он заглянул вперед. Алексаша и впрямь был среди лучших слуг Петра, и сам прекрасно это знал. Был он и моим другом.
• Я служу ему и тебе, - сказал он. - Как ты думаешь, зачем я в ту первую ночь подвел к нему именно тебя, а не другую? Почему, по-твоему, он заставил меня жениться на Дарье, когда наша помолвка затянулась? Не забывай, Екатерина. Никогда не забывай.

Угрожал ли он мне или просто говорил доверительно, я тогда не знала. Я была простой женщиной, не так давно еще служанкой. В первый раз я услышала тогда, что царь будто бы сам заставил Меншикова жениться на Дарье. Если это было правдой, мне это польстило. Я только улыбнулась - и уже тогда начинала понимать, что улыбка чаще всего и есть лучший ответ.

К тому времени солнце уже садилось, и нам открылось зрелище: черная, движущаяся гладь моря, а из рыжей суеты копающих, стучащих, таскающих людей поднялась огромная фигура, лицо которой было вымазано землей и порохом. Он подошел и обнял меня.
• Счастлива ты, Катя моя? - спросил Петр. - Погляди на море. Помню, как увидел его впервые. Теперь не могу без него. И без тебя.

Мы стояли и смотрели на темную Балтику. Где-то вдали еще слышалась стрельба: шведы вовсе не собирались без борьбы уступать даже уже взятое. Но я была довольна. Отчаянное сопротивление, сотни и тысячи убитых, приспущенные флаги над дымящимися городами, флот, вставший в лед на Неве, захват этого лесистого болотного острова - все это значило для меня меньше двух вещей. Одной был город, чьи улицы будут состоять из воды. Я уже верила в него. Другой - большая мозолистая рука корабельного мастера, державшая мою грудь. Руки той давно нет, а город стоит и переживет меня.

• Что дальше, Петр Алексеевич? - стали спрашивать люди. Раньше говорили: "Куда дальше?" Теперь - "Что дальше?"
Мы остались на этих островах, и вскоре Петр велел достроить деревянный дом, где мне надлежало жить с ним. Он хотел, чтобы дом был вроде того, в каком сам жил когда-то в голландском Саардаме, обучаясь корабельному делу: простой, с низкими дверями и потолками, потому что царь любил простоту и любил, входя, пригибать голову.

И он все твердил:
• Что дальше? Что дальше? Почему они спрашивают меня? Разве я дам Божьей удаче уйти у меня из рук? Не знаешь ты, Катенька: в старые новгородские времена эти места уже были нашими, когда шла торговля с Западом. Мы лишь берем назад свое.
Потом он смотрел в сторону одного из первых мест, взятых им в этой войне, и бормотал:
• Шлиссельбург теперь, ключ-город.
Он стоял на острове, похожем на орех, который взял Шереметев.
• А потом выйдем в море и побьем их там. Сколько из вас звало меня дураком за то, что я в молодости торчал на верфях в Заандаме, потом еще на лондонских доках! А тот забытый корабельный остов, который мне оставили когда-то в Ярославле вместо целого флота, - честь ему, он мой предок и, как я говорю, научил меня плавать, когда я его залатал, - вот увидите: придет весна, и увидите, что мы можем сделать на море.

Весна пришла. Лед на Неве тронулся и выпустил застывшие в ней суда. Стало не так невыносимо холодно, и сквозь тающий снег уже пробивалась зелень. Я лежала в шатре, потому что домик еще не был готов, и слушала привычные звуки войны. Было даже странно, когда вдруг становилось тихо. Рано или поздно вся эта плоская болотная земля сделалась нашей, и царь, как обещал, одержал победу и на море.
Случилось это почти внезапно. Он был на одном из своих судов, почти без пушек, когда появились четыре больших шведских корабля. Их вскоре застигли врасплох и одолели, потому что команды не ожидали увидеть русский флот, уже способный действовать так смело. Тридцать маленьких лодок Петр наполнил своими лучшими пехотинцами - теми самыми, кого знал с юности, еще с Преображенского, когда сам барабанил им. Два шведских корабля были взяты призами, а два других ушли, тяжело побитые.

Позже я видела пленных - крупных, белокурых, с угрюмыми лицами. Я не сказала себе, что это мои соотечественники. Я была московиткой теперь. Их заставили рыть основания для Петербурга. А позже, когда рабочих рук стало хватать, пленных уже не берегли подолгу. Царь же, по своему обычаю, ликовал, копал землю вместе с прочими, а потом сел один в лодку и ушел на пустое море, думая, как сам говорил, о днях, когда Новгород и Киев торговали с Западом рабами, мехами, медом и воском.

• Окно на Запад вновь открыто, - сказал он, вернувшись, - и закрываться больше не должно.

Я смеялась, когда он с Меншиковым украшали друг друга орденом святого Андрея Первозванного, но не сказала им, отчего смеюсь.
И все же для меня в то время была своя печаль. У меня родился ребенок. Мальчик. Он прожил недолго и умер. Но я знала: мне нужно и дальше улыбаться, слушать и удерживать Петра Алексеевича в таком довольстве, в каком он вообще был способен быть. Ночные страхи его не прошли.

• Всего лишь дурной сон, батюшка. Теперь он ушел, - говорила я.
И прижимала его к себе, гладила по волосам и вискам так, как он любил, - у моей груди. Когда рядом не было никого, кто бы держал его во сне таким образом, все тело его начинало судорожно вздрагивать от страха. Но об этом я молчала даже перед Алексашей.


Рецензии