Выпуск

Увольнение. Для курсанта это слово звучит совсем иначе, чем для взрослого человека, который прощается с работой. Для курсантов увольнение — это праздник. И, как всякий настоящий праздник, его ещё нужно заслужить. Отпускают лишь тех, у кого нет двоек и кто не был замечен в нарушении воинской дисциплины.
Если говорить сухо и официально, то увольнение — это временное отсутствие в расположении военной образовательной организации, строго регламентированное правилами. Только такое отсутствие считается законным. Всё остальное — самовольное оставление части, самоволка, самоход, — карается по всей строгости закона.
Мне довелось учиться в двух разных военных училищах. Первые два года — в Хабаровском Пограничном Институте, а оставшиеся три — в Вольском Высшем Военном Училище Тыла. Наш факультет, состоявший тогда из двух курсов, в Хабаровске закрыли, и нас перевели в Вольск — маленький городок на берегу Волги, в Саратовской области.
Мне, как и двум сотням моих товарищей, выпала возможность сравнить, как по-разному устроен порядок увольнения в разных стенах.
В Хабаровске многие из нас были местными — у кого-то в городе жили родители, у кого-то родственники. Там курсантов порой отпускали до самого утра, до подъёма. Настоящая свобода!
В Вольске всё было иначе. Мы были чужими в этом городе, родных — никого. Об увольнениях до утра и речи не шло. Отпускали обычно по воскресеньям и строго до двадцати ноль-ноль. Могли выпустить и в восемнадцать, но до двадцати — только успевай вернуться, ни минуты опоздания. Сходил, развеялся — и радуйся, что хоть так.
Но перед тем, как выйти за ворота, нас часто ждало «спортивно-массовое мероприятие». Марш-бросок на гору, будто специально подходящую для таких развлечений — она возвышалась прямо возле училища. Или просто бег по стадиону до седьмого пота. Горе тому, кто уже видел себя в списках счастливчиков на увольнение, но пробежал плохо. Командир роты безжалостно вычёркивал его фамилию. А следом в дело вступал комбат — он проводил обязательный инструктаж перед выходом в город. И, бывало, вычёркивал уже из оставшегося списка: за неопрятный вид, за плохо выглаженную шинель, за улыбку в строю, да мало ли за что… Увольнение действительно было праздником, который доставался не каждому.
И вот — 12 июня 2001 года. Я стою в строю, слушаю инструктаж. Комбат, мужик речистый, любил поговорить. А время увольнения утекает, убегает вместе с секундной стрелкой на часах, что висят на стене возле тумбочки дневального.
Я то и дело поглядываю то на часы, то на комбата. Он произносит до боли знакомые фразы: как вести себя в городе, что нельзя употреблять спиртное, что ждёт опоздавших… Мы и так всё это знаем наизусть.
Осталось учиться всего пять дней. Или даже не учиться — мы уже сдали все государственные экзамены. До выпуска — рукой подать, всего пять дней!
По давней традиции, мы сковырнули с погон букву «К» и ручкой нарисовали вместо неё звёздочки — лейтенантские. Так делали все, кто сдал экзамены. Теперь для всех остальных мы были счастливчиками. Впереди — выпуск, назначенный на 17 июня. И это чувство свободы, которое уже витало в воздухе, было, наверное, самым прекрасным.
Наконец-то, командир батальона закончил наставления для «без пяти минут лейтенантов» и вручил каждому «увольняшки» — так мы между собой называли увольнительные записки. Эти бумажки были необходимы на случай, если в городе повстречается патруль, чтобы доказать законность нашего пребывания по ту сторону забора.
Я и ещё два десятка парней из нашей роты переступили порог КПП. И, скажу я вам, за забором даже воздух становится другим — дышится легче, словно с плеч спадает невидимая тяжесть.
«Увал» — именно так мы называли увольнение. На несколько часов наступал настоящий праздник для души и тела.
Курсанты разбрелись кто куда, а я вместе со своим другом Саней направился по адресу, где мы снимали комнату у местной семьи. Нас, арендаторов, там насчитывалось человек десять; в комнате хранились личные вещи, в основном одежда. В этот раз нас было только двое.
По пути мы заскочили в магазинчик, купили по бутылке крепкого пива. В то время пили только крепкое — чтобы не тратить время попусту. Пиво и пельмени — вот и весь нехитрый рацион в увольнении.
Сытые, довольные, с лёгким хмельком в голове, мы направились на берег Волги. В увале у нас был единственный маршрут — до Волги. Искупаться, обсохнуть, выпить ещё по одной бутылочке — вот и весь нехитрый план на увольнение.
Перед возвращением в училище нужно было успеть протрезветь. Обычно мы справлялись, но в этот раз увольнение пошло совсем не по плану.
Ощущение того, что выпуск уже совсем рядом — буквально можно потрогать руками — нас подвело и расслабило. До выпуска оставалось пять дней, и мы ждали этого целых пять лет. Целых пять лет! И вот — каких-то пять дней. Поэтому, вернувшись с Волги, мы позволили себе то, чего раньше не могли, — это было рискованно, но в тот вечер, набравшись наглости, мы открыли по третьей бутылке крепкого.
К КПП мы пришли уже «тёпленькими». И, наверное, неудивительно, что всё случилось именно так.
До конца увольнения оставалось минут двадцать, заходить обратно мы не спешили. Стояли на улице, курили и громко смеялись, радуясь жизни.
В какой-то момент я заметил УАЗ, выезжающий через ворота КПП в город. На месте старшего машины, справа от водителя, я увидел строгий взгляд первого заместителя начальника училища — полковника Мухоеда. Тот взгляд я помню до сих пор. Мухоед смотрел на нас строго и небезосновательно: по нам было видно, что мы, вероятнее всего, приняли на грудь запрещённые напитки. Кроме того, мы грубо нарушали правила ношения военной формы. Фуражки непонятно как, но ещё держались на наших затылках, верхние пуговицы рубашек были расстёгнуты, галстуки торчали из карманов брюк. Мы вдвоём являли собой наглядное пособие того, как не нужно носить форму.
Полковника Мухоеда, к слову, в училище не любили. Я бы даже сказал — ненавидели. Жёсткий, принципиальный, он держал воинскую дисциплину всего училища в своём кулаке крепкой хваткой.
Ходила легенда, что в прошлом, когда Мухоед командовал батальоном курсантов, выпускная рота подарила ему трёхлитровую банку с мухами. Была такая традиция — на выпуск дарить что-то своему командиру. Банка с мухами красноречиво свидетельствовала о «горячей» любви курсантов к своему комбату.
Поэтому неудивительно, что спустя какое-то время к нам вышел дежурный по училищу. Офицер вежливо попросил нас пройти с ним внутрь.
Для нас стало большой неожиданностью увидеть в комнате на КПП выводного. Это означало одно — нас ожидает гауптвахта. Выводной — это такой же курсант, находящийся в карауле; в его обязанности входит конвоировать других курсантов, содержащихся на гауптвахте, при сопровождении внутри или за её пределами.
Делать нечего, другого выхода нет — мы отправились на «губу». Выводной шёл рядом, чуть позади.
Мы — пятаки. До того вожделенного часа, когда наши плечи украсят лейтенантские погоны, оставалось всего пять дней, и выводной, хмурый курсант третьего курса, отлично это осознавал. В его взгляде, брошенном на нас исподлобья, сквозила зависть, несмотря на всю двусмысленность нашего положения.
В караульном помещении нас встретили без особого энтузиазма: появление подвыпивших пятикурсников в планы начальника караула, только что заступившего на суточное дежурство, отнюдь не входило. Он стремительно прижал нас к холодной стене и, сверля тяжелым взглядом, процедил:
— Ребята, ни вам, ни мне этот геморрой не нужен. Сидите смирно — утром отпустят. Вы почти лейтенанты, долго вас тут никто держать не станет.
Голос начкара прозвучал весомо и убедительно. Да мы и сами не понаслышке знали, чем оборачивается разгульное поведение для нарушителей. Ведь нам тоже доводилось стоять в карауле, заступать на посты и вразумлять буйных. Судьба, как назло, сыграла со мной злую шутку: все пять лет обучения я неизменно нёс службу часовым именно на гауптвахте.
«Пост номер семь. Трёхсменный, круглосуточный. Под охраной и обороной состоит войсковая гауптвахта. В помещении семь камер, содержится столько-то арестованных военнослужащих…» — минуло уже более двух десятков лет, а я до сих пор помню эту форму доклада наизусть.
Начальнику караула ничего не стоило рявкнуть свободной смене: «Караул, в ружьё! Нападение на часового. Пост номер семь!» Команда учебная, да только действия последовали бы самые что ни на есть настоящие — нам совсем не улыбалось лежать лицом вниз на бетонном полу, ощущая холод цемента сквозь щёки. Потому мы приняли слова начкара с должным почтением и вниманием.
Лязгнул засов, и выводной, провернув ключ в замке, распахнул перед нами тяжёлую железную дверь, жестом приглашая ступить внутрь.
Четырёхместная камера встретила нас унылым однообразием: деревянные нары, намертво пристёгнутые цепями к стенам. Сами стены покрывала так называемая «шуба» — специальная отделка, хаотично набросанный цементный раствор, оставляющий на поверхности множество колючих «пупырышек». Делалось это для того, чтобы арестантам было неудобно прислоняться к стенам и выцарапывать на них рисунки или надписи. Посередине камеры, ближе к дальней стене, сиротливо торчал металлический квадратный стол, забетонированный в пол. Столик был крошечным, и позже мы приспособили его вместо стула, усаживаясь по очереди.
Мы знали порядок: арестованным запрещено иметь при себе любые предметы, способные стать орудием суицида или нападения на часового. Не проронив ни слова, мы молча сняли брючные ремни, выдернули шнурки из ботинок, сдали галстуки и лишь тогда перешагнули порог камеры. В училище повседневной формой был камуфляж с сапогами, но в тот вечер мы красовались в парадной форме — отутюженные брюки, рубашки с галстуками и хромированные ботинки. Камуфляж мы уже сдали в каптёрку - готовились к выпуску.
— Саня… вот мы и сходили в увал, — пробормотал я, не то обращаясь к товарищу, не то размышляя вслух.
— Утром выпустят, — уверенно отозвался Санёк, присаживаясь на бетонный столик. — Мы же пятаки.
Я опустился рядом на корточки, прислонившись спиной к деревянным нарам, прикованным к стене надёжным замком. Хмель начал понемногу отступать, и мы замолчали, глядя в одну точку. Радости было мало — лишь горькое осознание собственной глупости.
В железной двери зияло прямоугольное отверстие — «кормушка», время от времени в нём появлялся безучастный глаз часового. Он заглядывал внутрь, не задавая вопросов, и так же бесшумно исчезал. Говорить с ним не хотелось — всё и так было предельно ясно: мы арестованные, мы сидим, нас сторожат. В караул в ту ночь заступил третий курс — ребята уже не зелёные, но ещё не бывалые, самая что ни на есть середина, экватор. С таким часовым можно было бы и перекинуться парой слов, хотя Устав гарнизонной и караульной служб категорически запрещает такие беседы. Однако третьекурсники — народ понятливый. Но нам просто хотелось молчать и пережить эту ночь в тишине. Даже курить не тянуло.
Спустя час тяжелая дверь гауптвахты снова лязгнула, и в коридоре раздался уставной доклад:
— Товарищ капитан, за время несения службы происшествий не случилось! — и следом привычное: — Пост сдал. Пост принял.
Так каждые два часа сменялись часовые.
Но вдруг к этим казённым фразам примешался другой голос — возмущённый, недовольный и, к моему удивлению, до боли знакомый.
Дверь нашей камеры с грохотом распахнулась, и к нам втолкнули — именно втолкнули, а не ввели — нашего однокурсника. Он был сильно пьян, ноги его заплетались, и он отчаянно упирался.
— Мирончик! Привет! — воскликнул я. — Ты откуда такой красивый?
Да и без ответа было ясно, что Лёха Миронов, как и мы, вернулся из увольнения и прямиком угодил на «кичу», которую в народе величали и «губой», и просто гауптвахтой.
— Не имеете права! Мы — пятаки! — заорал Лёха, возмущённо потрясая кулаками.
В тот же миг в кормушке показалось суровое лицо капитана. Он окинул Миронова ледяным взглядом и дал один-единственный, но весьма дельный совет:
— Заткнись, курсант. Если не хочешь ближайший час ползать на бетонном полу в прогулочном дворике.
Лёха мгновенно заткнулся — ползать на глазах у всей смены ему совсем не улыбалось. Он прекрасно осознавал: слова начальника караула — не пустой звук. На эти долгие сутки капитан здесь и царь, и бог, и военный прокурор в одном лице.
Ровно в двадцать два часа в коридоре снова загрохотали шаги выводного. Он отомкнул нары от стен и бросил коротко:
— Отбой, пацаны.
Это была не кровать, но спать на деревянных досках было можно, подложив под голову согнутую в локте руку. Тем более нам, курсантам, не привыкать — доводилось ночевать и на голой земле, и на жёстких досках. Народ мы неприхотливый.
В пять утра дверь снова с лязгом распахнулась. На пороге стоял всё тот же выводной. На гауптвахте побудка была строго в пять, и для нас, «почти лейтенантов», поблажек не сделали.
— Пацаны, подъём! Встаём, выходим по одному в туалет и умываться, — голос выводного доносился словно из другого мира, сознание отчаянно отказывалось принимать унизительную реальность ареста.
Я вышел первым. Двигался на автомате — я знал здесь каждый закоулок, каждый поворот. Я бывал тут много раз, но всегда в ином статусе и по другую сторону той самой железной двери, которая сегодня даже скрипела иначе — зловеще, угрожающе, не по-хозяйски.
Быстрый перекур на улице, в тесном прогулочном дворике, обнесённом высоким забором, — и снова в бетонную камеру. Нары уже вновь пристёгнуты к стенам. Мы не знали, что скоро привыкнем к этому распорядку, но в то хмурое утро единственным желанием было поскорее покинуть ненавистную «губу».
Завтрака нам не дали — на лишних едоков в карауле никто не рассчитывал. Пищу для личного состава обычно доставляли в термосах ТВН-12 (термос войсковой носимый 12-литровый) со столовой на строго определённое количество караульных и арестованных. Но в тот день мы всё ещё числились на довольствии в своей семнадцатой роте, и о нас попросту забыли.
Отсутствие утренней каши ничуть не испортило нашего настроения — мы с нетерпением ждали часа освобождения, и завтрак казался такой мелочью, на которую не стоило обращать внимания.
— Парни, — раздался под дверью сухой, бесстрастный голос начальника караула, не терпящий возражений. — К девяти часам вы идёте на плац. На развод. Идёте под конвоем. Распоряжение начальника училища.
В его тоне не было ни капли сочувствия или сомнения. Он не ждал вопросов: «Зачем?» и «Почему?». Ответа всё равно бы не последовало. Нам оставалось лишь подчиниться и смотреть вперёд, туда, где за стенами гауптвахты нас ждал плац, развод и, возможно, последнее испытание перед лейтенантскими звёздочками.
За этим высоким, утыканным колючей проволокой забором начальник училища был фигурой непререкаемой, почти мифической. Выше него здесь не было никого, и спорить с его волей значило уподобиться глупцу, бьющемуся головой о стену. Его приказ не обсуждался — он исполнялся. Беспрекословно.
Я до сих пор помню тот путь через всё училище: мы шли, а рядом брёл выводной с автоматом, и всякий, кто попадался нам навстречу, безошибочно понимал: это идут арестанты. Взгляды кололи спину, но в голове стучала лишь одна мысль: что нас ждёт впереди? Зачем нас ведут на главный плац?
По понедельникам в училище был ритуал — общий развод на занятия. Все семь батальонов застывали идеальными прямоугольниками на огромном асфальтовом поле. На трибуну торжественно поднимался начальник, генерал Громов, в сопровождении свиты заместителей. Его голос, усиленный динамиками, всегда звучал назидательно: редко он кого-то хвалил, чаще — отчитывал, врезая словами, как кнутом.
Мой седьмой батальон стоял особняком, выделяясь из общей массы цветом. Пограничники — наши погоны и тульи фуражек отливали зеленью, тогда как остальные шесть «батов» (мы всегда сокращали это слово по-свойски) щеголяли в алых, почти кровавых погонах общевойсковиков. Только факультет военных моряков стоял отдельной статной группой в своей черной робе, похожей на смоль.
Плац уже замер в ожидании, когда нас, по особому распоряжению, вывели позднее, после того как генерал начал свою речь. Он подводил итоги праздничного увольнения, и воздух над строем сгущался.
— К сожалению, — гремел его командный баритон, — находятся индивидуумы, мнящие себя всесильными. Те, кто позволяет себе распивать спиртные напитки в увольнении! Выведите их!
И мы шагнули вперёд, на пустое пространство перед трибуной.
В ту же секунду на нас уставились несколько тысяч пар глаз. Курсанты, офицеры, прапорщики — все взгляды, словно хирургические скальпели, вскрывали наше смущение. Тишина повисла над плацем такая плотная, что, казалось, даже птицы замерли в полёте, а деревья вокруг притихли, не смея шелестеть. Огромный, многолюдный строй училища, и мы — трое, стоящие лицом к этому стройному войску, ощущая на себе тяжесть общего молчания.
— То, что вы сдали выпускные экзамены, — внезапно раздался зычный голос уже за нашей спиной, — вам чести не делает! И уж тем более не даёт права напиваться до скотского состояния! Возомнили себя офицерами, без пяти минут лейтенантами? Свободу почувствовали? Я вам покажу эту свободу! Считаю правильным вас отчислить к чертям собачьим! В войсках такие кадры не нужны!
Лично мне в тот миг хотелось провалиться под землю, вернее, под этот твёрдый, холодный асфальт плаца. Раствориться, испариться, стать невидимым — только бы не слышать этот гневный раскат за спиной и не видеть лица напротив.
— Кругом! — рявкнул генерал. — За употребление спиртных напитков объявляю каждому по семь суток ареста! Увести!
Мы развернулись и зашагали прочь, а в голове, словно эхо в пустом колодце, долбила одна фраза: «Семь суток ареста… Суток ареста… Ареста…Ста…».
Сзади донеслось:
— В походную колонну! К торжественному маршу! Первый батальон — прямо, остальные — напра-а-а-во! Ша-а-агом – марш!
Заиграл оркестр, но в этот день его бравурные аккорды не задевали наших душ, не звучали победно. Они отдавались горькой издевкой.
— Братан, — обратились мы к выводному, когда перевели дыхание. — Дай заскочить в роту на минутку. Переоденемся, хоть рыльно-мыльное заберём.
Сержант-третьекурсник поколебался, с сомнением оглядел нас, но в итоге махнул рукой и кивнул. Он понимал: мы все в одной лодке, все курсанты, и такая же участь могла подстерегать любого.
Мы поднялись на четвёртый этаж, в родное расположение. Однокурсники ещё не вернулись с плаца, и в опустевшей казарме нас встретили лишь дневальный с дежурным с удивлёнными, но любопытными взглядами.
— Пацаны, — раздался их негромкий вопрос, — как так-то?
Мы не отвечали. Быстро, на автомате, переоделись в старые, выцветшие камуфляжи, натянули привычные сапоги. Однако моего ремня в тумбочке не оказалось. На гауптвахте всё равно снимут, просто хотелось пройти по по территории училища хотя бы с видимостью порядка, а не как военнопленный.
В дневальном наряде стоял Андрюха Гуник — наш ротный художник и по совместительству мастер татуировки. Парень он был добрый и отзывчивый.
— Андрюха, — окликнул я его с улыбкой. — Дай ремень по-братски. Верну, когда освободимся. Всё равно камуфляжи уже не носите.
Гуник сбегал в кубрик и вернувшись, протянул свой кожаный поясной ремень — в армии его называли портупеей.
— Держи, братишка, — сказал он.
«Как одену портупею — так тупею и тупею», — частенько шутили мы в казарме.
Внутри ремня, на изнанке, аккуратно шариковой ручкой было выведено: «ГУНИК». Судьба распорядилась так, что ремень этот я ему так и не вернул. Он остался у меня на долгие годы, и когда мы с Андреем случайно встретились спустя восемь лет, я всё ещё хранил его, как реликвию. Я надевал тот ремень и в караул, и на стрельбы, и на дежурство по части — с кобурой на боку.
Но тогда я этого не знал. Как не знал и того, что наш выпуск — главный праздник, который мы ждали пять долгих лет, — пройдёт мимо нас.
Потянулись однообразные, серые сутки ареста. Караул сменялся, часовые менялись, но легче становилось не всегда. Тяжелее всего было с первокурсниками — их до слёз заинструктировали командиры, и они боялись даже дыхание перевести в нашу сторону. Армейская шутка гласит: «Часовой — это живой труп, завёрнутый в тулуп и выброшенный на мороз». Они, зелёные, всерьёз боялись нас и на любые просьбы отвечали мертвым молчанием. С ними сутки тянулись бесконечной резиной.
На смену им заступал четвёртый курс — и дышать становилось легче. Эти ребята уже понимали, что жизнь не черно-белая, выводили нас на перекур в прогулочный дворик, передавали новости с воли. Со вторым курсом, напротив, было сухо и строго — они действовали почти по уставу, не позволяя себе лишней человечности. А вот третий курс был нашей отдушиной: они смеялись с нами, помогали чем могли, и время под их присмотром летело незаметно. Не зря, третий курс в училище называли – «весёлые ребята»
Но, несмотря на все эти мелкие послабления, внутри нас не утихала глухая, холодная обида. Нам всё ещё не верилось, что нас лишили выпуска.
Каждый вечер в караул являлся новый начальник караула, а вместе с ним дежурный по училищу - для приёма доклада от арестованных. Мы по очереди выходили к открытой двери и, глядя поверх голов, чеканили:
— Товарищ подполковник, курсант Морев. Арестован на семь суток за употребление спиртных напитков. Замечаний по содержанию не имею.
Этот ритуал повторялся с механической точностью.

А потом наступило утро 17 июня. Тот самый день. Выпуск. День, к которому мы мысленно шли каждый день, отмеряя часы по нарисованному на классной доске погону. Эта традиция родилась у нас в сотый день до финала: дежурный по взводу каждое утро стирал старую цифру и писал мелом новую — две лейтенантские звёздочки и число оставшихся дней. Смотреть на убывающие цифры было радостно. Я даже рисовал такой погон в письмах, которые отправлял маме и жене Наталье.
Мы ждали выпуска, мы боготворили его. И тяжело представить ту пустоту, что разлилась внутри нас утром 17-го, когда нам объявили: выпуска не будет. Вердикт генерала был непреклонен.
— Парни, — сказал нам начкар во время утренней прогулки, — приказа по вам не было.
Мы курили, глядя в одну точку, и молчали. Каждый думал о своём. Где-то там, за стенами гауптвахты, наши пацаны уже строились на плацу. Они выйдут в белых, с иголочки рубашках, с белыми погонами, на которых сверкают настоящие звёзды — уже не нарисованные ручкой. Они пройдут чеканным шагом мимо трибуны, а потом, под крик «Ура!», подбросят вверх горсти монет, которые взлетят под солнце и, сверкнув, рассыпятся по асфальту. Детвора с шумом кинется их собирать. Традиция.
Выпуск в нашем училище — это день открытых дверей, большой, шумный праздник. Хорошо, что мы не местные: наши родители далеко, им не придется смотреть на этот позор. Они не увидят, как их сыновья сидят в камере, пока сверстники принимают поздравления. Новоиспечённые лейтенанты будут пить из хромированной каски, на дне которой лежат нагрудные знаки, свидетельствующие об окончании высшего военного учебного заведения — «поплавки», как мы их звали за характерную форму. Всё это случится, но с ребятами из нашей, семнадцатой, роты. А мы будем здесь, лишённые этого права — и лишённые по собственной глупости.
В тот день караул усилили. Прямо в коридоре, напротив нашей камеры, дежурил майор из учебного отдела с огромным ротвейлером на поводке. Майор, словно оправдываясь, стоял под дверью и говорил с нами через кормушку:
— Парни, у меня приказ — быть с вами. Сегодня не буяньте. Говорят, вас выпустят… но завтра.
Я тогда думал о том, что в моём семейном альбоме не будет ни одной фотографии с выпуска. Мама обязательно спросит: «Сынок, покажи, как там всё было?» И мне придётся лгать. Сказать, что фотоаппарат сломался или плёнку засветили. Правду я не смогу произнести вслух - хвалиться здесь нечем.
Около двенадцати дня с улицы донеслись крики. Окон в камере не было, но по гулкому эху в коридоре мы поняли: что-то происходит. Дверь на гауптвахту хлопнула, впуская звук, и до нас долетело:
— Па-ца-ны! Па-ца-ны!
В кормушке мелькнуло лицо выводного, словно проверяющего, на месте ли мы. Он улыбнулся и прошептал:
— Там ваши пришли. Ящик шампанского вам принесли.
Но нам было не до улыбок. Мы сидели на корточках, угрюмо глядя в одну точку. Позже мы узнали, что наши однокурсники полчаса прорывались к нам, требуя пропустить их в караул, пока их не утихомирил сам дежурный по училищу, срочно прибывший на разборки.
К вечеру шум утих. Майор с собакой ушёл. Близилась смена караула.
Когда в очередной раз открылась дверь для доклада, я вышел к начальнику и начал было по привычке:
— Товарищ подполковник, лейтенант Морев…
— Какой ты, нахер, лейтенант? — резко оборвал меня дежурный.
Внутри меня что-то взорвалось. Я, сдерживая рвущийся наружу гнев, выдавил сквозь зубы:
— Я — лейтенант! Сегодня наш выпуск, мы есть в приказе! Значит, мы офицеры!
И захлопнул за собой дверь, скрывшись в темноте камеры, где вечером, срывая свою злость, мы пинали от досады сапогами по деревянным нарам. Так вышло, что мы сорвали цепь, которой они крепились к стене. Часовой сделал вид, что ничего не слышит. Во время отбоя это обнаружили, но наказания мы уже не боялись. Словно назло судьбе, мы оставили свой след.

Утром 18 июня засов лязгнул особенно звонко, дверь отворилась.
— На выход с вещами! — прозвучало, как в кино. — Вас ждёт четвёртый курс. Поздравляю с выпуском!
Начальник караула подмигнул нам уже по-отечески:
— Или остаётесь?
Собираться было нечего. Мы забрали ремни, кокарды к кепкам и вышли во двор. Но наказание не кончилось. Снова нас вели под конвоем, снова в спину дышала чужая воля. Начальник училища не мог нас отчислить — это было выше его сил, но он мог уничтожить нас морально. И он придумал изощрённую «казнь».
В училище два плаца: большой — парадный, для торжеств, и малый — для хозяйственных разводов и построений. Наш выпуск, разумеется, назначили на малом! Там выстроили четвёртые курсы всех батальонов. Сотни глаз смотрели на нас без осуждения — в них читалось понимание и даже сочувствие. Ведь скоро им предстояло стать «пятаками», и кто знает, не ждёт ли их такая же участь.
На трибуну вышел сам полковник Мухоед — тот самый, которому курсанты когда-то, в знак своей «любви», подарили банку, доверху набитую мухами, наловленными на подсобном хозяйстве.
— Посмотрите на них! — забасил он, указывая на нас пальцем. — Эти алкаши скоро придут в войска! Они позорят само звание офицера! Им повезло, что их не отчислили, хотя следовало! Смотрите на них и не повторяйте их ошибок!
Каждое его слово било наотмашь. Я молил только об одном: пусть он замолчит и уйдёт, исчезнет из моей жизни навсегда.
Наконец, когда его тягучая речь иссякла, прозвучала команда:
— Конвой, свободен!
И затем:
— Напра-во! Вон отсюда!
Это была команда уже для нас.

У нас не было праздничного строя. Мы не проходили торжественным маршем перед трибуной, нам не аплодировали. Но мы всё равно сделали это.
Назло Мухоеду и вопреки обстоятельствам, в конце этого унизительного действа мы достали припасённые горсти монет. Их заранее, через караул, передали ребята из роты, когда стоял лояльный четвёртый курс. Монеты ждали своего часа — и дождались.
— Счё-ё-ё-т! И-и-и — раз, два! — скомандовал я, так как шёл первым.
В старых, застиранных камуфляжах, в кирзовых сапогах мы перешли на строевой шаг и, выдохнув: «И-и-и-и всё-ё-ё!», подбросили вверх наши горсти монет. Металл сверкнул в утреннем свете и брызнул вниз, звеня об асфальт.
— Я вам покажу всё, ушлёпки! — взревел сзади знакомый голос комбата. — Вы зачем нары сломали? Пока не почините, документы не отдам! Жду справку от начгуба.
Мы знали, что он не шутит. Без справки нам не видать ни удостоверений, ни предписаний. Помню, кто-то подсказал нам обратиться к слесарям училищной мастерской, тем, кто занимался всей сваркой и ремонтом.
— Заварить нары? — хмыкнули мужики в прокуренной каморке, когда мы нашли их. — Плёвое дело. Черпак.
— По рукам, — Мирончик, недолго думая, сорвался в город за бутылкой для сделки, а мы с Саней тем временем побрели на гауптвахту.
— Какие люди! — встретил нас с почти радушной улыбкой начальник караула. — Вы снова к нам?

Спустя час мы стояли у кабинета комбата. В руках у нас была справка от начальника гауптвахты: «Претензий не имею». Командир батальона, уже без прежнего гнева, вручил нам наши удостоверения, на которых выделялись буквы «лейтенант», новенькие погоны, предписания к местам службы и воинские перевозочные документы — ВПД. Он пожал нам руки и, чуть смягчившись, сказал: «Служите достойно, чтобы это больше не повторилось».
В роте было непривычно тихо. Никто не кричал, не бегал, не хлопал дверьми. Пустая казарма казалась чужой.
— Пацаны, — выдохнул я, — пошли отсюда.
Мы перешагнули порог КПП и, даже не оглянувшись на корпуса училища, шагнули в новую жизнь. Пятилетний отрезок остался за спиной. Он многому научил, закалил наши характеры, превратив мальчишек в мужчин.

По улице шли новоиспечённые лейтенанты. Мы улыбались. В тот вечер мы сварили огромный таз пельменей, открыли шампанское и смеялись, вспоминая гауптвахту.
Эта история навсегда останется с каждым из нас. Мы будем вспоминать её нечасто, но всегда — с улыбкой.

А на следующее утро, под ровный стук колёс поезда «Москва — Хабаровск», мы ехали домой. В моём предписании значилось: Тихоокеанское Региональное Пограничное Управление, город Владивосток.

Впереди была - офицерская дорога…


Рецензии