Я утоплю вас в своей нежности. 2 часть
Резко — тишина. Зарядка закончена.
— Приготовились к бритью! — крик с галеры, и распахиваются двери хаты.
Рядом на стене висит ткань с кармашками, куда каждый из нас накануне положил станок.
— Пять минут на бритьё! — кричит козёл, и мы в панике перед таким ограничением хватаем станки, забегаем в хату.
Естественно, нет ни пены, ни геля, ни даже мыла мы не успеваем взять. Смочив водой пятидневную щетину, до слёз деру уже тупой бритвой жёсткие волоски и проклинаю, что родился мужчиной. Парни мучаются не меньше моего, раздирая даже до крови лицо. Наконец пытка закончена, ополаскиваем лицо под тонюсенькой, чуть текущей из крана струйкой. «Это тоже у них, — думаю, — входит в систему пыток, продумано до мелочей».
Сдаём станки. Раздаётся крик, и бегом вылетаем на галеру, кладя станки, и обратно. Только присели на шконки отдохнуть от неожиданной нервотрёпки, как вновь:
— Приготовились к обходу! Разделись до пояса, построились!
Разделись. Построились. Стоим. Трясёт от холода и страха. Обход проходит медленно, наша хата где-то посередине. Слышно, как в соседних отрепетированно здороваются, затем — какие-то слова, двери закрываются. Наша очередь.
Выбежали на галеру. Перед нами — четверо ментов и одна медсестра, потому что врачом её назвать не могу. Полковник здоровается с нами. Гаркаем в ответ отрепетированно.
________________________________________
Медсестра по очереди осматривает нас, заставляя повертеться перед ней. Наконец-то осмотр закончен. Мы в хате, одевшись, согреваемся, растирая себя. Ждём завтрак. От психоза и холода хочется есть.
Через полчаса полной тишины что-то гремит. Подойдя к двери, убеждаемся — это баланда едет. Мы почти не общаемся. Нет настроения. Все так унижены вчерашним, что это надо ещё пережить, свыкнуться с этим, оправдать как-то себя внутри, согласиться, и лишь потом возвращаться в реальность. Иначе ты сам для себя не понимаешь свой статус.
Через минут двадцать подъезжает с тачкой баландор. Не реагируя на наши вопросы и даже не смотря на нас, он накладывает кашу и наливает чай. Раздав всё это в наши протянутые руки, он захлопывает кормушку и уезжает. В тишине мы съедаем еду и, помыв посуду, отдаём обратно.
После завтрака мы сидим и молча ждём чего-то. Тишина, ничего не происходит. Медленно погружаюсь в дремоту, стараюсь не залипать надолго. На галере начинается движение.
— К уборке приготовились! — орут козлы, и распахиваются хаты.
Выходим на галеру. По очереди нас выстраивают у стены. Козлы разбивают нас на группы. Тряпки, вёдра, щётки, крики — общее месиво. В начале галеры выстраивают меня и ещё двух парней. Принесено ведро с пеной. Всё выливается прямо на пол, и так раз десять. Вся галера — по колено в пене. С ужасом я смотрю себе под ноги и не понимаю, как вообще с этим справиться.
— Тряпки взяли! — командуют козлы. — Поехали!
И, присев прямо в мыльную воду, мы начинаем собирать тряпками пену с водой, выжимаем в ведро.
— Быстрее, ****ь, шлюхи выебанные!
________________________________________
И мы, мокрые от пота и мыла, с дикой скоростью собираем пену, выжимаем. Собираем, выжимаем. Собираем, выжимаем. Но не видно конца-края этому потопу.
— Вы что, пидоры, охуели?! Слышь, ты, пидор?! — спрашивает козёл убирающего рядом со мной парня.
Тот с огромными от ужаса глазами отвечает:
— Нет.
— Слышь, ты, шлюха! Надо отвечать — «пока нет». Понял? — парень кивает. — Пока ты не пидор. Пока! Быстрее давай!
Мы собираем, выжимаем. Пена не кончается, нет моральных сил. Ты не понимаешь, зачем это, что преследуется. Самое страшное — делать бессмысленную работу, да ещё и в страхе сделать плохо.
— Что ты завис?! — кричит мне над ухом козёл. — Шевели батонами, дьявол! Быстрее, шлюхи! Быстрее!
И мы собираем пену, и вот уже половина галеры каким-то немыслимым образом прошла. Хотя бы есть ощущение возможного окончания этой работы.
________________________________________
Как идиотская гримаса, в голове всплывают воспоминания: однажды мы на всю ночь забурились в бильярдную на Пестеля, где администратором работал мой однокурсник. И играли, пили, выходили на улицу, с кем-то ругались, чуть не подрались из-за девчонок…
Ну вот и всё, галера закончена. Дикий, бессмысленный — потому что такое количество пены необходимо для площади в разы больше — спринт закончен. Мы расходимся по хатам. Умываемся. Вновь сидим в полной тишине.
Матрасы мы сдали с утра, поэтому располагаемся на холодных железных прутьях. В тишине и спокойствии начинает рубить. Но это чревато. Никто из сокамерников меня не толкнёт. Если увидит козёл в кормушку — получу хорошо. Тут на галере что-то гремит. С удивлением переглядываемся. Обед. Уже? Так и есть. Незаметно пролетело время, и наступил обед.
________________________________________
После еды, выданной тем же всячески отворачивающимся баландором, ещё больше клонит в сон. Ни книжки, ни игры. Даже смеяться здесь запрещено. Мы слышим, как захохотали соседи, и козлы мгновенно ворвались, избили всю хату.
Время тянется нудно, бесконечно. Больше всего опустошает понимание: ни сегодня, ни в ближайшее время ничего приятного и хорошего не произойдёт. А будет лишь хуже и хуже. И вот это понимание приземляет, угнетая и придавливая, девальвирует твою личность.
Где-то около трёх часов мы собираемся на прогулку, и нам разрешают взять из баула сигареты. В тесной, маленькой локалке гулять и шататься невозможно. Ты в состоянии лишь, протискиваясь сквозь уже сколоченные группы, пройти её в поисках знакомых. Но мне искать некого. Сигареты у меня ещё есть. Я курю и дышу воздухом. За час стояния почти на одном месте успеваешь хорошо замёрзнуть, и возврат в камеру весьма даже желателен.
Мы сидим, отогреваемся, ждём ужин. Вот и он. Съели. День прошёл. Да, до отбоя ещё несколько часов, но мы немного поотвыкли и начали общаться.
— Я, короче, припрятал, — говорит один парень, показывая пачку «Петра».
По здешним порядкам это преступление, ведь сигареты выдаются только на прогулку, с собой иметь нельзя. В хате — нервная эйфория. Сигареты надо спрятать, иначе всем нам ****ец. Наконец, с долгими стараниями находим отверстие над плафоном лампы, висящей посередине. Почему-то нам кажется, сюда козлы не сунутся.
________________________________________
— Ну что, покурим одну на всех? — спрашиваем хозяина сигарет, трясясь от страха и от желания.
Мы начинаем разрабатывать план процесса. Он должен быть выверен до мельчайших подробностей, иначе, если козлы учуют запах, страшно представить, что будет. Так, у открытой форточки стоят двое. Один курит, судорожно наслаждаясь, второй ждёт, чтобы быстро перехватить сигарету после трёх затяжек коллеги. Один человек приник ухом к двери и слушает галеру. В хате его ничего не сбивает — все передвигаются на цыпочках и не разговаривают. Те, кто не участвуют в процессе, сидят не шелохнувшись. Ещё один человек стоит в глубине хаты на столе, на уровне форточки, и полотенцем гонит воздух, быстро, по потолку. Пятый стоит, нагнувшись у включённого на полную мощность крана-соска, и так же гонит воздух в воду — вода хорошо поглощает запах, он гонит полотенцем, связанным «морковкой». Трое терпеливо ждут своей очереди, все меняются.
На всё про всё уходит от силы полторы минуты, и потом с ужесточением вся хата ещё минуты три машет полотенцами. Когда проходит пять минут с момента первой затяжки, в хате — свежайший воздух и ни малейшего намёка, что кто-то курил. Это своего рода победа. Мы довольны, что покурили, и довольны, что нам удалось обвести козлов.
Ну вот и отбой. Теперь по очереди вольтом надо спать. Мне хорошо — попался молодой, не противный парень, следящий за собой и не вонючий. Мы легли и, отвернувшись от ног, заснули на мокром от пота и влажности подвала (где он хранился) матрасе.
Следующее утро уже не удивляло. Мы привыкали. Зная, что нам ещё здесь тусоваться чуть меньше двух недель, старались свыкнуться с этой мыслью и на ощупь искали обоюдоинтересные темы для разговоров.
________________________________________
Если, допустим, в других условиях мы бы задавали прямые, острые, провокационные вопросы друг другу, без стеснения бередя и, обнаружив слабую сторону собеседника, высмеивали и насмехались легко, без зазрения совести, — то в этой замкнутой, непредвиденной, одинаково для всех опасной атмосфере мы почему-то становились более внимательными и чуткими друг к другу.
По очереди сегодня дежурным был я. В мои функции входили уборка камеры и доклад при появлении ментов на проверке. Я репетировал, от страха прогоняя про себя немудрёную информацию: «Здравствуйте, гражданин начальник. В камере номер десять содержится девять осуждённых. Жалоб, предложений нет. Дежурный по камере — осуждённый такой-то». Почему — не знаю, но у меня постоянно менялись местами две злополучные цифры: 10 и 09. Я то говорил про себя правильно, то получалось, что в камере номер девять содержится десять осуждённых. Стоит ли говорить — на проверке я произнёс именно наоборот.
Я стоял и ждал. Сейчас вылетит мент... И первый жёсткий удар прилетел в голень. Меня перекосило под 45 градусов вправо. Второй, сочный — в поддых. Я задохнулся и сломался пополам.
________________________________________
Третий удар, ожидаемо, был в челюсть — голова разлетелась, вспыхнули искры. Козёл ничего не сказал вдобавок. Развернулся и вышел.
Я медленно опустился на шконку. Никто не высказал ни буквы поддержки. Разошлись по углам, разбегаясь от несчастья, как от проказы, — только бы самих не зацепило.
День начался. Постепенно страх отошёл. Время потекло в разных размышлениях, вернее, это были мечты. Вот освобожусь — сделаю то и то... Кто-то представлял детали, и так далее. После завтрака вновь проворачиваем комбинацию с сигаретами. Покурив, довольные собой, что не попались, рассаживаемся и вспоминаем весёлые истории. Как здесь говорится — размораживаемся.
День идёт уже по накатанному. Знаем, чего ожидать. На прогулке мёрзнем и торопимся «домой». И здесь — новое. На галерее оживление, кто-то куда-то бежит, торопится. Прислушиваемся. Вдруг резко по ушам — крик:
— Внимание! Свежее мясо приехало!
И омерзительный хохот. Этап. Козлы идут по кормушкам.
— Отошли от глазков! Сели на шконки! — кричат они в хаты.
Мы, чтобы не дрочить судьбу, быстро рассаживаемся по местам. Хлопнули наши двери, козлы прошли дальше. На галерее начинается хаос. Крики животных-садистов, наслаждающихся унижением и страхом вновь прибывших, и сдавленные одиночные крики не выдержавших «процедуры» подопытных.
— 131-я, 132-я — в сторону! — кричат козлы, и у меня холодеет спина, словно я среди этих несчастных нахожусь. — Сюда, сука, иди, мразь! Вот он, насильник! Любишь писечки?! — кричит козёл, и слышатся глухие удары и вскрики бедняги, попавшего в этот переплёт.
Кого-то бьют особенно сильно, и, видимо, в какой-то момент понимают — переборщили, вызывают врача.
Приёмка закончена. Мы сидим и молчим. Каждый из нас, я уверен, предполагает, что произошло. Мне сейчас почему-то кажется самое плохое — убили. Если учесть рассказы об обуховском ПФРСИ, не такое уж это и событие. И ещё — ты остаёшься жить с этим навсегда. Ты очевидец, но сделать ничего не в состоянии. Хоть тресни, часть вины проникает куда-то вглубь и остаётся навсегда, лишь ожидая своего часа — разрастись, задавить тебя.
До позднего вечера — сплошное дежавю, только в звуковом плане.
Всё, что происходило недавно с нами, происходит с новоприбывшими. И ты, чтобы отвлечься от этих криков и других звуков, повествующих о страхе — быстрых шагов, шуршания одежды и так далее, — представляешь всех за дверью единой безликой массой, лишённой индивидуальности и издающей звуки лишь по причине агонии нервных окончаний.
Этой ночью мне тяжело заснуть. Я переворачиваюсь, избегая вони мокрого матраса, но это невозможно. Бешусь, психую. Сна как не бывало. Что ещё уготовлено мне на этом коротком, но насыщенном пути? Не осталось до конца срока... Срок — год и два месяца. УДО подошло уже. Уйти же по нему можно лишь из зоны — такие негласные правила. Да и к тому же, в зоне на момент подачи заявления на УДО надо пробыть не меньше полугода. Типа, за эти полгода администрация узнает тебя и перевоспитает. Ахинея. Мне положено по закону. Я не косячу. Выпускайте! Нет же.
Каждая ветвь власти в нашей стране считает: раз она не обладает законотворческими полномочиями, то право на трактовку у неё точно никто не отнимет. И эта трактовка настолько широка, что в рамках этого представления возможны чуть ли не любые изменения. Ты в данной ситуации — меньше винтика. Из этой системы ты сможешь резонировать лишь при условии недешёвой общественной поддержки. Создать прецедент, огласку — говорить начнут, начнут бояться с тобой связываться. А так — сиди в жопе мира и будь рад, что ещё жив, ведь эти трупы с этими статьями — не редкость. Убили — и спишут на гнев, ненависть сокамерников. Ну послушайте, у всех же дети... Маленькие дети остались на свободе.
________________________________________
Переживают... А тут такая мразь. «Простите, ваша честь, его!» И какому-нибудь убийце представляется какая-нибудь скачуха — дают по статье 64-й меньше меньшего и почти ничего не добавляют к основному сроку. После твоей смерти, спустя какое-то время — как было с Чикатило, — поймают сделавшего это. Он признается, но уже никого этот факт волновать особенно не будет.
Так что, несмотря на мой небольшой срок и уже подошедшую возможность уйти пораньше, когда именно я смогу свалить — даже не могу предположить. Ведь ещё до зоны не доехал. Из-за постоянного напряжения, яркого дневного света и от отсутствия возможности хоть чем-то заняться у меня впечатление, что я нахожусь в каком-то лечебном карцере. Где лечение сопряжено с наказанием и наоборот. Непонятное, но отвратительное ощущение.
ПФРСИ — это помещение, которое внутри зоны выполняет функцию следственного изолятора. То есть, по логике, здесь не должно быть режима, здесь просто ожидают при передвижении к конечному пункту. Но почему-то УФСИН Северо-Запада — потому что не может это происходить без их ведома — решило сделать из этого своеобразный транзитный хаб. Мол, едешь мимо, всем на тебя насрать, никто не знает — колись на явки и готовься к зоне. Кроме явок, никакого практического смысла в таком концлагере нет. Нас будут бить две недели...
Хотя. Как же я мог забыть? Деньги! Ведь в этом хаосе отжимаются неплохие бабки.
И при постоянном потоке этапов (недели — два-три этапа), если в каждом есть такие, как осевший у нас на два дня азер, то оборот вполне приличный. Можно и самим козлам торчать, и ментов кормить.
Как ни странно, две недели проходят достаточно быстро, наступает день этапа. С утра мы нервничаем: поскорее бы. Непонятно почему, никакой конкретной информации об этапе не было. Мы лишь знали со стопроцентной уверенностью: больше двух недель здесь никто не содержится. День как день. Ничего не происходит. Нас не готовят, никто ничего не говорит. Начинаются домыслы — может, не сегодня? Сидим, психуем. Еда не лезет.
Время прогулки. Собираемся к выходу. Вдруг — крики на галерее.
— Собираем вещи, выходим из камеры!
За несколько секунд собираем пакеты и становимся у выхода. По очереди открываются хаты, и кто-то куда-то бежит. Доходит до нас.
— Вышли! — кричат козлы. — Побежали!
Направляют нас в каптёрку, где лежат наши вещи.
________________________________________
Даже не успеваю обрадоваться, ведь это означает только одно — мы уезжаем. Все нервы, эмоции уходят на поиск своих вещей. Наконец — вот мой баул. Кидаю туда мешочек, выбегаю на улицу.
Нам раздают сухое питание с великодушным: «Можете хоть три брать». Здесь уже менты, и мы понимаем — всё, закончено. Выдыхаем.
Быстро садимся в «столыпин». Едем в Пермь. Что там впереди — неизвестно, но всяко, думаю, повеселее, чем в этом долбаном ПФРСИ. Я снова встречаюсь со своими обидчиками, забытыми на эти две недели. Наблюдают, но молчат. Ну и хрен с вами.
________________________________________
Едем сутки. Постепенно эта поездка становится одним большим коматозом без начала и конца. Не в силах ни лечь, ни сесть нормально, я ненадолго отключаюсь и просыпаюсь, широко зевая от кислородного голодания. В вагоне так накурено, что закуривать уже бессмысленно.
Еле доползли. Какая остановка? Узнаём — Киров. Начинаются домыслы, слухи: как там, что там? Толком никто не знает.
Полчаса едем на автозаке. Встречают спокойные менты — не психуют, не кричат. Пока хорошо. По лестнице поднимаемся на шмон. Мы уже в тюрьме. Нас много, процесс очень долгий. Шмонают дотошно. Стоим толпой на высокой, грязной, тёмной лестнице. Справа — зарешеченный проход в большое помещение, где на пяти столах перебирают наши вещи менты. Дальше — длинный коридор, слева — закрытые камеры, в конце — какой-то проход вглубь к хатам.
Где-то около двух часов занимает шмон. Распределяют по хатам. Становится понятно — собраны два или три этапа вместе. Транзит. Потом будут раскидывать по региону.
В маленькой хате справа — лишь умывальник и один писсуар. Человек тридцать пять забито в буквальном смысле. Повезло зашедшим первыми и устроившимся на скамейках. Я заходил одним из последних и оказался посередине, в толпе стоящих у своих баулов людей. Мы не можем пошевелиться, чтобы не задеть соседа.
________________________________________
Сначала огрызались, потом поняли: все в одинаковом положении, никто не сделает ничего нарочно. Стали переминаться с ноги на ногу, передавая стаканы из продуктовых наборов стоящим рядом с умывальником, чтобы набрали воды попить.
Бессилие, соединяющееся с безграничной злостью. Выматывает, не даёт думать ни о чём другом, кроме как о том, когда это всё закончится. За окном темнеет. Мы стоим уже несколько часов, и точно уже никто не понимает, сколько именно. Чувство голода притупилось от дикой головной боли и отсутствия свежего воздуха. Мы садимся на пол по очереди, потому что одновременно все сесть не могут.
В восемь вечера открывается дверь камеры, и мы, словно пророков, встречаем ментов. Нас раскидывают по разным камерам, и мы оказываемся уже в хатах с розетками, где можем присесть. Завариваем чифир. Пьем, разминаем тело и курим, открыв форточку. Свежий воздух, чай после длительного перерыва, возможность свободно подвигаться и присесть, чтобы ноющие болью ноги расслабились, — счастье. Хрустим галетами, устроившись на местных шконках. Ждём.
Через час надоедает и это. Неужели нас на ночь здесь оставят? Лишь около одиннадцати нас вызывают всех вместе, отделив от параллельных этапов, и ведут куда-то по спускающимся и поднимающимся лестницам. Баня. Отлично, это значит — нас сейчас определят по хатам.
Меня начинает колотить. Если я попаду с Лёхой и его корешем в хату, они всем расскажут сразу про мою статью — и тогда хрен его знает, что на этой пересылке может произойти. Под горячим душем, почти кипятком, я не могу согреться. Страх выедает меня изнутри, дёргаешься, извиваешься, он вылезает с кончиков пальцев, ушей и ноздрей. Отовсюду.
Помылись. Пришли на чистую галеру, разделённую локалками. В первой локалке оставляют несколько человек, остальные переходят в следующую. Во второй останется ещё часть, их закрывают в разные хаты. Лёха и его кореш со мной в остатке. Мне всё хуже. Но наконец вызывают Лёху и его друга и закрывают в отдельную хату. Вздыхаю с облегчением. С теми, с кем остался, можно не ожидать подставы. Они спокойные и флегматичные.
Входим в хату. Слева и справа у стен, в глубину — ряды сваренных двухъярусных топчанов. На вскидку, в хате человек десять.
Всех их не вижу - темно. Горит одна лампа-ночник. Встречают двое. Высокий мужик лет пятидесяти — серьёзный, спокойный, на вид благообразный (насколько вообще преступник может быть благообразным), и чуть пониже — молодой крепкий парень с открытым лицом и пытливыми глазами.
Начинаются расспросы: откуда, куда, что где слышно. И меня радует — люди правильные. Они не лезут с выяснениями, кто перед ними и за что сидит. Всё ли в порядке с прошлым — считается, порядочному человеку нечего стесняться и бояться, даже в моём случае. А если с тобой что-то не так, ты должен сам предупредить людей о своих косяках, чтобы они не выглядели потом дураками.
Если же ты не предупредил, вся ответственность лежит на тебе. Когда людей потом спросят, почему они, встретившись с этим человеком, ломали с ним хлеб, не спросили его и не указали ему место, они смогут ответить: «Мы ничего не знали». И тут действует волшебное правило — «по незнанке не катят».
Я почти всё время молчу. Деланно улыбаюсь, пью чай, делаю такой же беззаботный вид, как у моих коллег по этапу. В камере собрались в основном местные жители Кирова, ожидающие суда или каких-нибудь следственных действий. Расспрашивают про Питер, про лагеря — в общем, обычный пересылочный разговор.
Допив чай и сходив наконец в туалет по-человечески, я ложусь на крайнюю нижнюю шконку справа. Разложив матрас, укрываюсь чистым одеялом, вытянув с наслаждением ноги. Лежу и слушаю разговоры за столом. Вдруг я подрываюсь и снимаю ненавистные, прилипающие, жгущие носки. Вот это кайф, ноги дышат. Я высовываю их из-под одеяла и тихонечко шевелю, отбивая один мне известный ритм.\Эта привычка появилась у меня в двухтысячные, когда я переламывался с героина. Суставам не хватало кальция, крутило и реально ломало. Для того чтоб немного забыть о ноющем дискомфорте постоянно дергал пальцами ног, словно в такт песни. Героин ушёл – привычка осталась.\Постепенно разговоры затихают, и я погружаюсь в сон.
Утро обычное. Тюремное. Чифир, каша на завтрак, валяемся на шконках. Парни общаются, я делаю вид, что сплю. На меня никто не обращает внимания. Отдыхаю.
Под вечер начинается движуха. Стучат из соседней хаты - местные зэки просят чай, курить. Кировчане в замешательстве. Для нас это странно. На Лебедёвке и в других питерских тюрьмах может чего-то и нет, но дороги во всех их видах есть везде.
Если есть что передать в любую хату — ты сможешь. Порой соседям передавали в хату на другом этаже, расположенную в другом конце галеры. Но всё же передавали. А тут — прям какая-то Берлинская стена.
Местные говорят: менты безустали лазают под окнами с длинными палками и крючками, чтобы дотянуться до верхних этажей. Рвут дороги, а после взрывают хату. Если понимают, кто замутил — сажают в ШИЗО. Жесть. Чисто теоретически у нас такая же угроза, и у нас менты предупреждают: «Поймаем — накажем», — но прецедентов не было. Эти говорят: «А у нас было».
Сочувствуем. Но желание драйва, хоть какого-нибудь... Ведь нельзя же забывать, что большинство из нас, попавших в тюрьму, просто не умеет справляться со своими желаниями.
В соседней же хате сидят, видимо, первоходы, им вообще насрать. У них — романтика, тюрьма, противопоставление обществу. Плюнув на осторожных кировчан, начинаем. Кричим соседям, чтоб делали длинную удочку, и то же самое мастерим сами.
Несколько газет скручиваем слоями в длинную трубку, промазываем листы мыльным густым раствором (лучше — клейстером из протёртого хлеба, но долго ждать, пока высохнет). Перематываем для крепости нитками по всей длине. На конце крепим, перемотав канатиком из распущенного носка, нагретую и согнутую крючком старую зубную щётку. Пока один делает удочки, другие, растянувшись на всю хату, крутят длинные канаты, способные дотянуться до соседей, довести бодяк и вернуться обратно.
Наконец всё готово. Отстукиваем. Кричим, что пускаем «парашют». У глазка камеры дежурит один из наших, слушает, что происходит на галерее. Это надо делать быстро, «парашюты» могут увидеть. К длинному канату привязываем нитку, на конце которой закреплён прозрачный полиэтиленовый пакет. Вытаскиваем его наружу и, поправляя удочкой, ловим ветер. Через минут пятнадцать стараний удаётся поймать порыв ветра, пакет устремляется налево, и мы чувствуем, как нитка натягивается. Соседи бешено стучат.
Они поймали пакет своим крючком и затянули верёвку к себе. Теперь осталось потихоньку, чтобы канат не зацепился за решку и её решётку, протащить дорогу по всей длине. Соседи отстучали — всё в порядке, канатик у них, можно привязывать и передавать бандяк.
Делаем из газеты цилиндр сантиметров пять в диаметре и набиваем его чаем, сигаретами. Завернув в целлофановый пакет, привязываем его в длину и отправляем. Еле-еле протискивается сквозь решку и уходит он к соседям. Через несколько минут в стену барабанят благодарные соседи, и мы затягиваем к себе канат, отвязываем его, привязываем нитку к краю решки, чтобы при осмотре менты не увидели.
В десять вечера розетки выключаются, а к нам только подняли прибывших ребят откуда-то из Выборгской области. Надо напоить чаем — всё-таки людская хата. Придётся разбирать выключатели и подсоединяться к проводам кипятильником. Паша Художник — весёлый наркоман, травящий постоянно байки из своей жизни, длинный, под два метра ростом, — согнувшись, нависает над выключателем, кипятит. Ему удобнее всех это делать. Кто-то на шухере, кто-то готовит чай.
Менты оказываются смышлёными и подбираются бесшумно. Открывать хату после отбоя они могут только по специальному разрешению ДПНК.
Поэтому быстро откидывается кормушка, и всаживается пол-лица милиционера, мгновенно спалившего Пашу за преступным занятием. Тот успевает отскочить, но кружка, кстати, уже с кипячёной водой, и кипятильник в руках.
— Фамилия? — спокойно спрашивает мент.
— Чья? — улыбаясь редкозубой улыбкой, отвечает вопросом на вопрос Паша.
— Ваша, — утвердительно кивает мент.
— А зачем вам? — шутит Паша.
— Будет составлен протокол об административном правонарушении.
— А я здесь причём?
— Чай кипятили, разобрав выключатель.
— Кто? Я? — удивляется Паша. — Да вы что, я электричества боюсь, я не мог!
Мент делает паузу, стараясь не расходиться:
— В глазок всё было видно, так что нет смысла съезжать. Фамилия?
— Моя?
Упорство у Паши чисто наркоманское. Бабах! Мент хлопнул кормушкой. Мы веселимся. Однако местные нервничают: «Это не конец», — предполагают они. Мы хохочем. Чифир заварен, задача выполнена, люди встречены, а остальное — уже сопутствующие трудности, неизбежные.
Открывается кормушка, появляется другая физиономия, манящая Пашу, стоящего посреди хаты, пальцем.
— Я? — удивляется Паша.
— Фамилия ваша? — настаивает новая физиономия, не в пример предыдущей, откормленная, солидная.
— Моя! — продолжает Паша.
Мы умираем со смеху.
Надо Пашу видеть — у него на лице написано: «Плевать я хотел на тебя, мудак».
— Если вы сейчас не представитесь, я открою хату, и взорвём её по-взрослому. -Даю минуту, — он захлопнул кормушку.
Паша задумался. Мы молчим. Наконец кто-то из наших говорит:
— Да хрен он откроет хату, — поддерживая Пашу.
— Не-не, — влезает местный. — Этот может. ДПНК сидит уже несколько лет. Откроет — и всё в рот выебет.
— Ну и ладно, — улыбка у Паши не убирается. — Пусть составляет, мудила. Главное — мы заварились. Ребят встретили.
Открывается кормушка:
— Ну? — спрашивает ДПНК.
— Васильев, — говорит Паша, опуская голову на уровень кормушки, — для этого ему приходится сломаться чуть ли не пополам.
Голова кивает, закрывается кормушка. Мы пьём чифир в тишине. Всё-таки мы обломались, что не отстояли Пашу.
— Да ладно, — подбадривает Паша. — Соседям бандяк закинули, ребят встретили.
- Уаскресенье! День рождения, у тебя!..- Паша глумится над «Чай вдвоём».
Ладно, в конце концов, без потерь в тюрьме невозможно. Попили, покурили, легли спать.
Я просто умиротворён. Никто не копает, кто за что сидит. Не выпытывает ничего. Я абсолютно на тех же правах, что и остальные. И даже все мои земляки либо делают вид, либо забыли про мою «чёрную метку».
На следующий день Паше принесли расписаться бумаги за нарушение, а вечером нас всех назвали на этап.
— Вот это скорость! — веселился Паша. — Только приехали — и уже дальше. Значит, скоро приедем.
Спать легли в лёгкой эйфории. Утром собрались. Лёгкий шмон на галере, на развёрнутых матрасах. По очереди спускаемся вниз. Стараюсь держаться в отдалении от Лёхи и его друга, но, вроде, они забыли о моём существовании. Я прекрасно знаю — в тюрьме всё это до поры до времени. Когда приспичит выместить на ком-то желчь, я, если попадусь под руку, буду одним из первых кандидатов на роль буфера.
________________________________________
Снова долгий, кропотливый шмон, но на отъезде он воспринимается уже не так грустно. Забираемся в автозак. На улице очень холодно. Стараемся быстрее спрятаться в глубине тёмной пустоты. Забивают плотно. Сидим почти друг на друге. Нога начинает затекать, немеет через пять минут езды. Мне не пошевелить её — со всех сторон сидят плотно люди. Справа, слева и спереди, прижимая меня своими коленями. Хорошо хоть ехать недолго.
Около девяти утра двинулись.
— Я щас вам «Черёмуху» распылю! — кричит конвойный, учуяв запах, что кто-то закурил.
Реально дегенераты. Это я про зэков. Знают прекрасно, что пострадают все. Ведь курить-то вряд ли уж так сильно хочется, но самовыразиться он хочет. Показать, что я в любую минуту пренебрегаю любыми правилами, навязанными ментами.
И никогда эта трусливая ****ина не скажет: «Начальник, не обессудьте, это я. Остальные здесь ни при чём».
А чёрт… Мы загибаемся. Воздух словно перекрыли, дышать нечем, слёзы из глаз, паника. Доигрались, ублюдки. Распылили её всё-таки. С ненавистью все смотрят на виновника, но ему насрать.
Наконец-то вокзал. Остановились. Сейчас начнут называть. Проходит минут 10–15.
— Семёнов! — кричит конвойный.
— Сергей Александрович, — отвечает хриплый голос.
— На выход!
Слава Богу, пошла движуха.
— Васильев Анатолий Александрович!
Выходят. Ещё пять фамилий... Я вижу, как выходит ненавистный провокатор Лёха, его кореш. Шестая фамилия, и… всё заканчивается. Дверь автозака закрывается, и мы слышим звук мотора. Что за ерунда?
— Командир, в чём прикол?
— Обратно вас везём. Не влезли. Не берёт «столыпин».
Что за бред? Они не могут рассчитать количество, сколько могут принять на этот этап? Рас****яйство какое-то. Бред. Мы едем обратно в СИЗО. ****ь. Опять шмон. Опять эта бессрочная посиделка в ожидании расселения.
Так и происходит. Голодные, с раскалывающимися головами стоим на грязной тёмной лестнице в ожидании шмона. Три часа назад нас выворачивали целиком, отправляя, теперь с тупой скрупулёзностью обыскивают, принимая. Всё по инструкции. Обыск закончен, и вновь всех — в одну камеру. Нас чуть меньше, всё-таки кого-то забрали, но максимум, что мы теперь можем — разом сесть на пол, не мешая друг другу. В остальном же...
У меня урчит живот, я не успел сходить до этапа и боюсь катастрофы. Почти весь день креплюсь, но под вечер, объединившись с ещё одними желающими, мы колотим в двери, требуем, чтобы вывели посрать. После долгих уговоров нам удаётся сломить то ли нежелание, то ли упрямство ментов. Но то, что происходит дальше, совсем не облегчает, наоборот. Даже сложно объяснить, просто пишу.
Мы идём по коридору и справа проходим в огромный кафельный зал, который выполняет эту функцию, но назвать его туалетом нельзя — отсутствуют элементарно краны с водой да и вообще сама вода. По всему периметру выстроены из кирпичей и облицованы плиткой длинные, цельные писсуары, куда кто-то мочился, судя по запаху, и срал. Везде, по всей длине лежит в разных своих ипостасях несмытое, цинично оставленное говно. Говно в поносе, говно в твёрдых какашках, говно чёрное, говно светлое.
Мне становится плохо от вида и от запаха. Более нечеловеческого, свинского отношения даже представить нельзя. Фашисты, наверно, так издевались. Тут, в такие моменты, понимаешь: эта система не нацелена на исправление. Вся до мельчайших винтиков своих она рассчитана на подавление воли, унижение страхом.
Мои сокамерники садятся на корточки на бордюр гигантского писсуара и спокойно опорожняют желудки, не стесняясь ни своего положения — наверху они, друг у друга на виду, с падающим говном и отвисшими яйцами. Завидую им, что их может смутить — сложно представить. Я дожидаюсь, когда остаются пара человек, видимо, таких же стеснительных, как я, и, присев в хорошем отдалении друг от друга, чуть не плюясь от подступающей тошноты, еле-еле (я вижу, парням тоже нелёгко) избавляемся от лишнего.
Ни о какой бутылке я не мечтаю... По первому сроку я привык подмываться, и с непривычным ощущением грязной задницы я застёгиваюсь. Возвращаемся обратно в камеру. Менты с каменными лицами выполняют повседневную работу и похожи на тупые, равнодушные механизмы. Наверное, так и должны работать в такой системе. Только такие выживают.
Сидим дальше. Схема такая же. Сначала раскидывают в отдельные хаты. Потом — баня и расселение ближе к двенадцати ночи. Теперь попадаем в другую хату, где много молодёжи, не в меру активной и любопытной. Чтобы избежать ненужных вопросов, я делаю вид, что сплю почти весь следующий день. У одного пытливого юноши появляется любопытство: что это я не общаюсь ни с кем, кого это я из себя строю? Задаёт он риторические вопросы моим землякам, которые ничего не стесняются и вовсю общаются. Земляки, думаю, понимают меня, и — надо отдать им должное — просто уводят разговор в другую сторону.
Но я не успокаиваюсь. Когда обо мне забывают, всё это воскреснет рано или поздно в разговоре или в споре.
Этим ублюдкам, с детства сидящим, своеобразный кайф — скрести, выкорчёвывать и выставлять напоказ души других, своеобразное самоутверждение. Обедаем, ужинаем... Я слезаю со шконки только для того, чтобы взять баланду. То и дело ловлю косые взгляды и стараюсь не показывать страх. Хотя холодный пот подползает по позвоночнику в трусы.
Около двух ночи оказывается — мы вновь на этапе с утра. Уже не спится. Радует, что от этих малолеток дотошных свалю. Они играют в тюрьму, и им интересно всё делать по-правильному, по понятиям, и так далее.
С утра собираемся, и вновь — шмон, потом автозак. От психоза и недосыпания, когда мороз усиливается, трясёт и колбасит. Садимся, едем. Наконец-то. Позавчерашний возврат забрал много сил, и уже сильно не терпится уехать в тёплый «столыпин», хоть куда-нибудь. Подъехали к станции. Ждём. Полчаса прошло.
— «Столыпин» уже приехал. Щас должны прийти покупатели, — кричит конвой.
Двинулись. Наконец-то. Я сижу в самом начале у решётки, пытаюсь хоть что-нибудь увидеть, рассмотреть сквозь толстое, покрытое инеем маленькое окошко в двери, через которую нас выпускают.
На мне стоят две чужих сумки, полностью меня обездвиживающие. Вновь ноги страшно затекли. Сначала покалывало, и было больно ими шевелить, но через некоторое время я перестал их чувствовать, чем остался доволен и забыл о них.
Вдруг открылась дверь. Пошла движуха. Господи, есть справедливость! Еще несколько фамилий... Из двух секций автозака остается еще человек десять. Повисает пауза. Что... что опять-то такое? Заводят мотор. Твою мать! Злости и недоумению не имеет предела.
— Командир, в чём прикол опять?!
— Обратно вас везем. В чём прикол — не влезли вы.
— Да сколько можно?!
— Это, парни, не к нам.
Все вокруг, и я в том числе, матерят весь грёбаный ФСИН с его наплевательским отношением к нам. Подъезжаем к тюрьме, непонятно почему останавливаемся. Конвойные с каменными лицами сидят как ни в чём не бывало.
— Что такое? — потеряв и без того расшатанное терпение, спрашиваем. — Почему стоим?
Февральский мороз прожигает направленно и безжалостно. Руки немеют, и пальцы болят.
— Пересменка, — равнодушно отвечает мент.
— И сколько она продлится?
— До девяти, может, дольше.
Сейчас, по нашим сведениям, чуть больше восьми. Час сидеть точно.
— Мы околеем и сдохнем здесь!
Ни на секунду не отпускающий холод… Беспомощность. Она не покидает тебя никогда здесь. Лишь немного видоизменяется, слабеет, растёт, меняет причину, но смысл одинаков — от тебя ничего, ****ь, не зависит!
— Командир, покурим? — кто-то нетерпеливый начинает клянчить, не рискуя курить без спроса.
— Можете курить, но только тогда я дверь открою, — со смешком говорит конвойный. Он чётко замотан, и ему наплевать.
Меня трясёт от одной мысли, что станет ещё холоднее, а весь сквозняк придётся точно на меня.
— Мы охренеем здесь от холода! — неожиданно сам для себя говорю я и вижу, что проситель, не обращая на меня никакого внимания, прикуривает сигарету.
— Парни, в натуре, охренеем сейчас, — подключается ещё один разумный, но его никто не слушает, двое достают сигареты.
Спорить и вещевать бесполезно. Это для них, ублюдков, один из способов самовыражения — сделать кому-то что-то наперекор. Неважно против кого, но пойти поперёк. Конвойный весело кивает и открывает настежь дверь.
Я вижу деревья, покрытые сверкающим инеем, угол какого-то двухэтажного дома. И узкую, с утра утоптанную тропинку к нему. Скорее всего, это какое-то административное здание, принадлежащее тюрьме.
Дует лишь жёсткий, колючий февральский ветер, вырывающийся сквозь открытую дверь с циничной радостью позабавиться с так бессильно сжавшимися зэками. Я съёживаюсь, сжимаюсь, и совсем не радует этот вольный пейзаж, который в другой бы ситуации я вылизывал бы глазами сколько угодно долго.
Все, кто жаждал, покурили. Посидели пару минут и стали замерзать почище прежнего.
— Командир, может, прикроем? Проветрилось уже, — кто-то из курильщиков начал клянчить.
Конвойный посмотрел с улыбкой в нашу почти однородную для него массу (мы сидим в темноте, а у него горит лампа и яркий свет льётся с улицы):
— Я же говорил: будете курить — открою дверь, — сказал он и отвернулся.
— Блин, командир! — возмущается кто-то из недовольных бакланов. — Холодно очень, прикрой!
— Мы вам что, шестёрки, что ли? — подключается высокий толстяк рядом, до этого не произносивший ни слова. — Открой-закрой... Покурили — подзавалили, ничего не перепутали?
— Расходятся конвойные, начальник, согласен, не правы. Не подумавши сделали. Но не вели казнить, умрём в натуре! — подключается кто-то из разумных, отговаривавших до этого курильщиков.
Молодой конвойный продолжает смотреть без эмоций на улицу — то ли в ожидании более уничижительных вещей, то ли показывая, что ему всё равно.
— Командир, прикрой, пожалуйста. Ведь реально холодно очень, — меня уже не трясёт, всё во мне сжалось и тихонько, равномерно болит. Невозможно найти положение тела, когда было бы легче.
— Рот закрыли! — вдруг взрывается молодой конвойный, и все понимают, что его отношение к нам — выражение позиции.
Он сам замёрзнет на хрен, вместе с ним сдохнем мы.
— Нехуй курить было. Вас предупредили. Скажите спасибо корешам своим! — кричит кто-то.
Все отворачиваются. Молчание. Не по понятиям «правильных» осуждённых обвинять в чём-то коллег, тем более по наводке ментов. Эти трое уёбков пользуются этим и бравируют напоказ. «Командир молодчик! Так держать, выслуживаешься за наш счёт! Круто!»
И вдруг из глубины подаёт голос молчун. Спокойным, обыденным тоном отмечает:
— Ну, это разве февраль?.. Вот помню, в 83-м — тогда да. Холодно было, сопли замерзали. А сейчас — ничего, успевают стечь, пальцы только не работают. Я б вытер, лучше...
Пауза. Прижилось. Мы смеёмся и не можем остановиться. Сам автор самодовольно улыбается, не в первый раз за этап он так профессионально снимает напряжение. Не знаю, как другие, конечно, никто этого не скажет, но я ему очень благодарен. Эта шутка, всплывая, вызывает улыбку — и уже чуть менее страшен мороз и безразличие ментов.
Дождались конца пересменки. Конвойный закрывает дверь, становимся в очередь из семи машин, подъехавших к воротам. Ага, так прям сразу и заехали!.. Сперва пропускаем двух перед нами, потом ещё двух выезжающих, и через полчаса въезжаем во двор тюрьмы.
Снова лестница. Шмон. Я уже не складываю всё аккуратно. Бесполезно, какой смысл? Покидал вещи в клетчатый баул и придерживаю его, чтобы не разорвался совсем от постоянных перетряхиваний.
Снова та же хата. Нас уже меньше. Поэтому сидим, по очереди общаемся. Хотя, впрочем, меня это не касается. Я словно прокажённый. Никто не предлагает мне посидеть, не обращается с вопросами, ничего не пытается рассказать. Но мне, пожалуй, лучше. Уже незаметно сползает за решёткой вечер. Нас опять ведут в баню и распределяют по хатам.
Теперь нам достаётся камера почти в самом начале галереи — небольшая, придавленная двумя сводами по бокам. Под левым стоят две шконки — одна напротив другой, а под вторым четыре выстроились в ряд. Парни, зашедшие со мной, мгновенно оценив ситуацию, распределяются по правой стороне. Мне ничего не остаётся, как упасть на одну из двух слева. Её расположение и форма напоминают операционный стол, стоящий посередине огромного кабинета. При условии, что предназначается он для подростков, а совсем не для взрослых людей.
Такое ощущение, что если я залезу на неё, при любом неосторожном движении — и свалюсь. Но вариантов никаких нет. Я положил матрас на неё. Мы попили чай, съели галеты с сахаром и стали постепенно готовиться ко сну. День вымотал донельзя.
Вдруг на галерее сначала издалека, а потом всё ближе и ближе раздаётся шум. Словно кого-то валили, а он сопротивляется. Наконец, когда звуки стали совсем отчётливыми, мы услышали:
— Заткнись, сука! Убью на хрен! Выёбывался сам, нехуй было!
Мы не разобрали, в чём провинился человек. Кого били — уже лишь стонал и ничего внятного не говорил. Послушав минуту происходящее, молодой чеченец, молчаливый и спокойный, подошёл к двери и стал колотить в неё с криками:
— Прекратите беспредел! Оставьте чела в покое!
На галерее воцарилась тишина. Через секунду хлопнула наша кормушка. Из неё торчала немного растрёпанная башка улыбающегося молодого мента.
— Что долбите-то? — миролюбиво спросила голова.
Чеченец посмотрел на мента полными ненависти глазами, но сдержался и как можно спокойнее сказал:
— Командир, хватит беспредела. Мы что, глухие, что ли? Слышим прекрасно, как вы людей мучаете.
Голова сделала изумлённую гримасу:
— Мы? Да вы не так поняли... Мы между собой прикалываемся! — врала голова.
— За идиотов нас держите? — оборвал чеченец.
— Мы что, не поймём, где приколы, а где по-настоящему чел страдает?!
— Посмотрите сами, никого нет, — голова убралась в сторону.
Перед хатой на галерее стояли трое мрачных ментов, по лицам которых было очевидно, что ни до этого, ни после этого шутить и прикалываться они не собирались.
— Понятно, — сказал чеченец. — Что, убрали уже?
— Что убрали? — весело спросила из оконца голова.
Чеченец махнул рукой, развернулся и пошёл вглубь камеры. Кормушка закрылась. На галерее ещё пару минут продолжалась какая-то возня, и всё затихло. Мы так и не поняли, что повлияло на них: то, что мы крикнули из хаты, или нет. Легли спать и отключились от этого происшествия, разбитые, раздолбанные бесконечными этапами.
На следующий день мы всё таки уехали из Кирова и отправились в Пермь. Эта подвижка так нас воодушевила, что всю дорогу мы болтали без умолку, хохотали, словно все одновременно попали под какую то скачуху, амнистию или поправки. Боря, бандит из Гатчины, развлекал нас, как, впрочем, и всё время до этого, историями своей или чужой жизни.
Особенно мне почему то запомнилась одна. Про мужичка, всю сознательную жизнь сидевшего — по жизни не блатного, но живущего по понятиям. Когда с ним пересёкся Боря, тот рассказывал, что никогда ни во что не вляпывался, с шерстью дел не имел, интриганов обходил, красным руки не подавал — в общем, жил правильно. И тут, на этой командировке, которая могла стать для него последней, когда ему предложили стать дневальным штаба со стопроцентным УДО, он неожиданно для себя согласился.
— С одной стороны, жил я правильно. Никто меня ни в чём упрекнуть не может. А с другой — мне на всё это насрать. Не жарко мне от этого и не холодно.
В его функции входила уборка помещений: подмести кабинеты руководства на одном этаже. Хозяин, Бор, начальник опера, начальник воспитательного отдела. Вскипятить чайник, если кто захочет, ну и так — по мелочи. То есть на старости лет он мало того что перекрасился, так ещё и шнырём сделался.
С уборкой было решено сразу. Когда заканчивался рабочий день, он доставал метлу и совок, ставил посередине коридора, демонстрируя, что ждёт только ухода начальства, чтобы приступить к уборке. Когда все уходили и хлопала дверь за последним, инвентарь убирался, уносился обратно в кладовку. Если же вдруг в течение рабочего дня кому то из начальства требовался кипяток, и они, высунувшись в коридор, кричали:
- Анатолий! Чайник принеси!
Дед неизменно, не двигаясь с места, продолжал смотреть телевизор и прокуренным басом отвечал:
— Иду, иду.
Через пять минут просьба повторялась, и ответ видоизменялся в подобострастное:
— Сейчас, сейчас.
И так же, не двигаясь, он сидел, уткнувшись в телевизор.
Потеряв терпение, просящий в конце концов сам шёл за вожделенным чайником — как ни странно, уже дымящимся к его приходу — и, отчитав беспечного старца, уходил.
Удалось продержаться старичку на тёплом месте месяц — слишком много ходатайств поступало от решающих вопросы. Он был нужен, сливая подслушанную у ментов информацию. Но его благополучно вернули в отряд.
Здесь проявилась вторая постоянная склонность всех так называемых понятий к двойным стандартам. Деду никто ничего не предъявлял. Жил и участвовал в делах на общем положении, и общались с ним как ни в чём не бывало. Несмотря на то что по понятиям он стал козлом, а после работы в штабе — именно им и был, — есть с одной посуды с ним нельзя было.
Мы от души хохотали над этой историей, стали вспоминать что то менее забавное, но своё. Как всегда в тюрьме, перенесённые страдания и мучения ненадолго сплачивали, и те, кто не общался до этого вовсе по каким либо соображениям, сидели, хлопали друг друга по плечу и весело смеялись.
Подъезжали к Перми. В прикрытое окно с третьей полки купе — я любовался материнским спокойствием полей, покрытых мягким чистым белым снегом, лесами — тёмными, огромными массивами, проезжающими на конвейере, мимо нас.
По выходу нас рассадили по автозакам, причём, как ни странно, по фамилиям. Мой автозак приехал в тюрьму. Кто-то, как я понял, сразу в зону. И, резко по контрасту с Кировом, я понял — мы в чёрной тюрьме. Грязь, обшарпанные стены, менты, равнодушно считающие нас.
Спускаемся в баню. Там горит пара ламп и работают четыре соска. Напор еле еле, но всем весело. Тут же и курим, тут же кто то пытается заварить. Потом нас разводят. И сейчас, в отличие от Кирова, вместе уже никуда не закидывают — везде по одиночке.
Меня останавливают, проведя ночными дворами между белыми, словно греческие мазанки, стенами корпусов тюрьмы. В конце коридора — на одну из галерей второго этажа. Открывается дверь, я захожу.
Небольшая камера. Вдоль поставлены в ряд четыре сдвоенные шконки, ещё одна пара стоит поперёк, в углу справа. Перед торцом шконок — большой стол, привинченный к полу, с двух сторон к нему приварены две скамьи. Слева, в углу, полки, где лежит хлеб, кружки и редкая еда.
На следующий день мы всё таки уехали из Кирова и отправились в Пермь. Эта подвижка так нас воодушевила, что всю дорогу мы болтали без умолку, смеялись или хохотали, словно все коты попали в какую то скачку, амнистию или поправки. Боря, бандит из Гатчины, развлекал нас, как и всё время до этого, историями своей или чужой жизни.
Особенно мне почему то запомнилась одна. Про пожилого зека, всю сознательную жизнь сидевшего. По жизни не блатной, но живущий по понятию мужичок. Когда с ним пересёкся Боря, тот рассказывал, что никогда ни во что не вляпывался, с шерстью дел не имел, интриганов обходил, красным руки не подавал — в общем, жил правильно. И тут, на этой командировке, которая могла стать для него последней, когда ему предложили стать дневальным штаба со стопроцентным УДО, он неожиданно сам для себя согласился.
«С одной стороны — жил я правильно. Никто меня ни в чём упрекнуть не может. А с другой — мне на всё это насрать. Не жарко мне от этого и не холодно».
В его функции входила уборка помещений: подмести кабинеты руководства на одном этаже — хозяин, бор, начальник опера, начальник воспитательного отдела. Вскипятить чайник, если кто захочет, ну и так по мелочи. То есть на старости лет он мало того что перекрасился, так ещё и шнырём сделался.
С уборкой было решено сразу. Когда заканчивался рабочий день, он доставал метлу и совок, ставил посередине коридора, демонстрируя, что ждёт только ухода начальства, чтобы приступить к уборке. Когда все уходили и хлопала дверь за последним, инвентарь убирался, и он носился обратно в кладовку.
Когда же вдруг в течение рабочего дня кому то из начальства требовался кипяток, и они, заткнувшись в коридор, кричали: «Анатолий! Чайник принеси!» — дед неизменно, громко, с места, прокуренным басом отвечал: «Иду, иду!» — и, не двигаясь, продолжал смотреть телевизор. Через пять минут просьба повторялась, и ответ видоизменялся в подобострастное: «Сейчас, сейчас». И так же, не двигаясь, он сидел, уткнувшись в телевизор. Потеряв терпение, просящий в конце концов сам шёл за вожделенным чайником — как ни странно, уже дымящимся к его приходу — и, отчитав беспечного старца, уходил.
Удалось продержаться старичку на тёплом месте месяц. Слишком много ходатайств поступало от решающих вопросы — он был нужен, сливая подслушанную ментовскую информацию. Его благополучно вернули в отряд.
Здесь проявилась вторая постоянная склонность всех так называемых понятий — к двойным стандартам. Деду никто ничего не предъявлял. Жил и участвовал в делах на общем положении, и общались с ним как ни в чём не бывало. Несмотря на то что по понятиям он стал козлом, а после работы в штабе — именно им и был, — пить с одной посуды нельзя было. Но от души хохотали над этой историей, вспоминали что то менее забавное, но своё.
Как всегда в тюрьме, перенесённые страдания и мучения ненадолго сплачивали, и те, кто не общался до этого вовсе по каким либо соображениям, сидели, хлопали друг друга по плечу и весело смеялись.
Наконец мы подъехали к Перми. В приоткрытое окно с третьей полки купе я любовался просторами полей, покрытыми мягким чистым белым снегом, лесами — тёмными, огромными массивами, проезжающими, как на конвейере, мимо нас.
По выходу нас рассадили по автозакам, причём, как ни странно, по фамилиям. Мой автозак приехал в тюрьму, и, увидев резку по контракту с Кировым, я понял — мы в чёрной тюрьме. Грязь, обшарпанные стены, менты, равнодушно считающие нас.
Спускаемся в баню. Там горит пара ламп и работают четыре соска. Напор еле еле, но всем весело. Тут же и курим, тут же кто то пытается заварить. Потом нас разводят по тюрьме. И сейчас, в отличие от Кирова, вместе уже никуда не закидывают — везде по одиночке.
Меня останавливают, проведя ночными дворами между белыми, словно измазанными, стенами корпусов тюрьмы. В конце коридора — на одну из голов второго этажа. Открывается дверь, я захожу. Небольшая камера. Вдоль поставлены в ряд четыре сдвоенные шконки, ещё одна пара стоит поперёк, в углу справа. Перед торцом шконок — большой стол, привинченный к полу, с двух сторон к нему приварены две скамьи. Слева, в углу, полки, где лежит хлеб, кружки и редкая еда.
На шконках — по два, по три сложенные чёрные бесформенные, часто перетряхиваемые матрасы. Мне кивают, показывая на свободную. И, как всегда, начинается медленная проверка. Я знаю уже, чем всё закончится, и нарочито серьёзно погружаюсь в заправку постели.
— Сам откуда?
— С Питера.
— Откуда едете?
— С Лебёдки, через Обухово, Киров, к вам.
Трясу неподдающийся матрас: с одной стороны комки перемещаются, переезжают в середину и дальше. Ну давай, инквизитор, подгребай к финалу.
— Много этап?
— Было человек тридцать, сейчас половина осталась.
— Долго едете?
— Недели две уже.
— На Обухово ****ец?
--- Полный. Козлы лютуют. Под крышей мусоров убивают всех вновь прибывших, издеваются, явки выбивают.
— Вам сильно досталось?
— Ощутимо. Сильнее убивают тех, у кого есть что то. Если изначально говоришь «нету ничего» — особенно не трогают.
Давай давай, задавай, сука, сакраментальный вопрос. Я не могу уже.
— На централе то как?
— На Лебёдке? Да там всё отлично. Всё есть. Запрет… гуляет связь.
— У нас тоже есть. Надо только смотрящему отписать. За что сам то попал?
В горле пересохло, вся кожа покрылась мурашками.
— 135-ая.
Без комментариев. Тишина в хате. Все смотрят на меня. Я словно герой телешоу на сцене перед зрителями. Тот, с кем я беседую, выдерживает паузу, изучает что то на столе и спрашивает:
— Это что?
— Развратные действия, — односложно отвечаю я и искренне жду вердикта, который не замедлил вынестись.
— Это что то с малолеткой? — голос из глубины хаты.
---Да, — начинаю тараторить, выплёскивая по быстрому всю фабулу с элементом отстранённого оправдания.
---Девочку десяти лет кто то схватил в парадной за задницу, убежал. Меня поймали спустя двадцать минут. Бухого в говно. Я якобы в такой же куртке был.
Молчание. Переваривают. Решают, насколько я мразь. Надо ли сразу с меня получать или стоит повременить. Самое забавное — по всем понятиям, знай я их тогда, в транзите, по этапу никто не имеет права предъявлять ничего. Это возможно только в зоне и то после серьёзного разбирательства. Но здесь сидят первоходы, боящиеся что то сделать неправильно, готовые лучше перестараться, чем что то упустить.
— А документы то есть? — спрашивает молодой, ведущий со мной диалог.
Я достаю приговор, лежащий специально ближе к молнии, и передаю ему. Подскакивают ещё двое любопытных, и все вместе изучают бумажки, бесчисленное количество раз потроганные, перечитанные. Прочитав половину, молодой поднимает на меня глаза и после короткой паузы /Для кого ты, мудила, этот спектакль разыгрываешь?/ швыряет с барского плеча.
— Кидай матрас пока туда.
Показывает мне на пустую верхнюю шконку посередине и углубляется дальше в мои обвинения. Я расправляю неподдающиеся ровной укладке матрас — кое как, потому что руки трясутся и не слушаются — заправляю простыню, стелю одеяло, одеваю наволочку.
— Понятно, короче, — протягивает мне приговор и отворачивается — Сейчас отпишем смотрящему, пусть он решает, что с тобой делать.
«Смотрящий» меня подкидывает. Я потерян, словно земное притяжение исчезло и от этого стягивает желудок. Да что ж такое… Обращение к смотрящему будет идти хрен знает сколько туда обратно. Всё это время я буду находиться в этом, так прекрасно мною физически ощущаемом, подвешенном состоянии.
Молодой, ещё с одним бурым лицом, кренделем пишет маляву. Отправляют по дороге, через решку. Сколько ждать — я не знаю. Поэтому ложусь и прячусь, закрыв глаза. Мне, естественно, не заснуть, но хотя бы немного расслабляюсь. Внезапно накрывает лёгкая дремота, и я теряюсь.
— Ты чё? — звучит громкий вопрос.
Я прихожу в сознание. Открываю глаза. Молодой читает маляву. Поднимает на меня взгляд и пару секунд не моргая смотрит мне в глаза. Я не отворачиваюсь. Он возвращается в бумагу.
— Про тебя, в том числе, — объясняет он мне содержание малявы.
— И что там? — еле еле, с висящими голосовыми связками, спрашиваю.
— «Пусть своих ищет», — глубокомысленно отвечает молодой.
Я не понимаю. Несмотря на то что сижу не первый срок, всё равно не понимаю жаргон, понятия. Лишь много позднее я понял: тюрьма — мастерская каламбура. Нет ничего постоянного. Все отношения, позиции, ценности постоянно меняются, и тем более — их вербальное выражение. Не стоит принимать близко к сердцу оскорбления или попытки унизить от зеков. Часто они так защищаются сами. В ответ перевернут твои слова на 180°.
— Что это значит? / Значит, он сам, уёбок, не знает, как это развернуть./
--- Значит — ищи таких же и живи с ними.
Хорошо, но мне нужна конкретика. Ваши образные понятия мне не ясны.
---И как это? В чём это выражается?
— Короче. - Он сам уже не рад, что взвалил на себя ответственность за решение. Осознаёт - речь идёт о судьбе человека. Имеешь ли ты право, шваль, на такие решения?
---Ложись, отдыхай. В зоне там всё прояснять будешь.
Так какого, спрашивается, сука, ты голову глумишь?.. Плюхаюсь на шконку и проваливаюсь, расслабившись, в матрас.
Утром, хорошо выспавшийся, отдохнувший, я не чувствую никакого напряга в отношениях и успокаиваюсь. Мне предлагают стоять на дороге — моя шконка как раз упирается в решку, в том самом месте, где сверху вниз спускается конь. Ночью загоняли телефон, но так как мне звонить в такое время некому, я не прошу будить меня в следующий раз.
Проверка, в отличие от Кирова, где мы выходили, строились, нас считали, здесь — просто по приходу милиции: надо приподняться на шконке, чтобы могли всех пересчитать. Вчера было несколько этапов — мой, из Москвы, ещё откуда то. В камере много новичков, поэтому на проверке появляется опер, похожий на колхозника Собакевича: квадратная голова, усталые глаза, мощные руки.
— Я, значит, оперативник, — начал он средним спокойным басом.
— Если что то серьёзное — пожалуйста. Но со всякой ***нёй: этот – т о, тот - то то, там – ту-ту!.. — ко мне бегать не надо.
И, выдержав паузу, ушёл.
Это чёрная тюрьма. Колоритная. В Питере я такого не видел.
Моё внимание привлёк непонятный шум. Это были голоса — голоса из нашей сегодняшней реальности, не радио, но звучали они так странно, словно проходили через какой то звуковой фильтр. Нагнувшись в левом углу, я увидел огромную, диаметром где то до двадцати сантиметров, дыру, ведущую в соседнюю хату. Это была кобура — к малолеткам, сидящим за стенкой. Через неё передавали бандяки в другие хаты, малявы по тюрьме, просто подкармливали мелких, общались, узнавали новости.
Принесли обед. Удивили страшные фиолетовые овощи, нарезанные для любителей больших кусков, и большие лохмотья курицы, буквально вываливающиеся из шлемки. На мясо я накинулся с удовольствием и сожрал две порции — некоторые уже успели пресытиться подобной диетой. Почти каждый день здесь давали одно и то же. За режимную расслабуху платишь бытовой неустроенностью всегда.
Две недели я провёл довольно тихо и спокойно. Можно сказать — почти в дружеской компании. Появляющиеся транзитники интересовались — я отвечал. Реакция была ровной, спокойной, словно это дело обычное. Один меня удивил, озвучив своё отношение к фабуле:
— Даже если это был ты. Два года за то, что ребёнка за задницу схватил… ***ня какая то.
Приближался день этапа на зону. Но я был в принципе спокоен: мне многое рассказали про 29 ю общего режима. Разместилась она в низине, в черте Перьми. По режиму там и козлы, и блатные рулят, но беспредела нет. Нервничаю от общего незнания, но страшной паники, как раньше, нет.
Днём нас всех снова собирают. Оказывается, весь этап был раскидан по всей тюрьме. Какие то свои соображения у руководства. Почему так — не хочется даже анализировать. Тактики и стратегии этих двух лагерей — милиции и преступников — либо узко практичны, либо недальновидно глупы. Если одни считают других высокомерными, обречёнными властью, жадными, хитрыми животными. Так и другие видят в противниках лишь цинизм, жестокость, желание наживы, одну извилину.
Свидетельство о публикации №226062800880
