Детство наше золотое...
Туда — это за два угла от дома, через пустырь и железнодорожный путь, за высокую белокаменную изгородь старого кладбища, на котором вот уже вторую неделю суетятся бульдозер и трактор. Девочкам там бывать теперь интересно и жутко и, наверное, оттого что жутко — еще больше охота. Правда, когда они наткнулись на череп с не истлевшими по вискам пучками темных волос и в ужасе шарахнулись в разные стороны, а потом, дома, их все еще била дрожь, они несколько дней туда не ходили. А решившись — пробрались через кустарник с другой стороны и уж больше не ступали на взрыхленную землю.
Нет, сегодня, конечно же, туда, потому что бульдозер уже подступил к самой серединке, где раньше хоронили купеческие семьи и где чего только не наставлено из мрамора! Девочки поспорили и должны увидеть собственными глазами: провалится бульдозер в тартарары или расплавится, как только подойдет к самому крайнему памятнику, где женщина в одежде до пят и с венком на голове. Говорят, ночами она оживает и бродит по городу, а к рассвету возвращается и стоит после весь день с воздетыми к небу руками и скорбным лицом. Старухи, еще недавно кучками бродившие по дорожкам между могил, всегда около нее останавливались и даже крестились, наверное, чтоб умилостивить: а вдруг это кого из них она высматривает в потемках?
Девочки креститься стыдятся, да и не умеют как следует. Они только видят, как другие делают, но в доме, даже набожная Маня не позволяет себе это, а когда тайком от деда оказывается в церкви, молится мелко и быстро, словно ворует чего. Девочки ее не выдают. Не потому, что сильно любят, а для того, чтоб держать Маню на прицеле. Маня — их домработница. Когда-то прижилась, а теперь осталась, ведет хозяйство, продает на базаре молоко и яйца и горько плачет, когда дед шумит и грозится ее выставить. Наверное, дед такое может — он раньше кулаков из собственных хоромов вытряхивал, а до этого рубился в гражданскую, да так, что спина и грудь у него в шрамах и лицо изуродовано шашкой.
Теперь, правда, дед одряхлел, даже летом носит обрезанные до калош фетровые валенки, мучается бессонницей, кашляет по ночам и тогда выходит во двор и стоит там подолгу в белой фланелевой рубахе, как пугало, а вернувшись, кряхтит и все не может устроиться на матрасе, который Маня уже не раз расшивала и выравнивала сбитые места, но дед все равно на нее ворчит и желает, чтоб руки у Мани поотсыхали.
Сейчас Маня лепит пироги и укладывает их рядками на квадратный жестяной лист, а девочки смотрят то на ее набрякшие руки, которые, если и начнут сохнуть, то высохнут не скоро, то на настенные, чуть не до пола, часы с желтым маятником и чужими острыми цифрами, которые девочки изучили еще с помощью отца. Эти часы отец привез, когда они были совсем маленькими, с ними в обиход вошло слово «трофейные», и девочки хвастались перед подружками и часами, и патефоном с металлическими, как решето, пластинками и яркой картинкой на внутренней стороне крышки, и когда выносили этот патефон за ворота, устроив его на большом застаревшем пне под окном, чтоб их могли видеть домашние, объясняли на ухо каждой новенькой, что эта дама в локонах и этот кавалер в остроконечных серебряных туфлях — любовники. Новенькая роняла глаза в землю, а девочки хихикали и обещали ей в следующий раз показать журнал, который они отыскали на чердаке, а когда та наивно спрашивала про что журнал, они опять на ухо шептали ей, что он — про все.
Патефон потом запрятали, да и подружки с ними водиться почти перестали, как их отец застрелился. Девочки не сильно огорчились одиночеством — им всегда хватало друг друга, они даже в школе в одном классе, хотя у них год разницы. Просто одна проболела как-то зиму скарлатиной и ее оставили на второй год. А часы висят и звонко оповещают, что время движется вперед. Еще немного и девочки опять услышат их отрывистый бой и поймут, что полдень наступил. Тогда они заторопят Маню, Маня спохватится, станет греметь чайником и доставать из шкафчика тоже трофейные ложечки, которые даже для варенья не годятся — такие крохотные. Но отец привез их дочкам — всего две, — и ложечки в любом случае оказываются на столе, даже если и нет в них надобности.
Пока девочки смирно сидят на дедовой кровати, поставленной теперь у самой двери по-над стенкой. Сидят, поджав под себя ноги, и ждут, следя за солнечным пятном, еле заметно движущимся по полу, вдыхая запах подходящих в печи пирогов с пасленом, который Маня утром собрала с пыльных кустов, разросшихся в дальнем углу их двора.
Кроме печи и кровати с панцирной сеткой в кухне легко уместился круглый обеденный стол под тяжелой густо-сиреневой скатертью с оранжевой аппликацией, полный набор венских стульев, слегка обшарпанный бордовый буфет с кручеными ручками. Их Маня чистит золой, как и большой медный самовар, из которого чай уже давно не пьют, но и выносить в сарай не собираются. Без кровати, конечно же, кухня была б просторнее, но дед и слышать не желает — перебраться в дальнюю пристройку, где раньше жил, все сторожит дом и соскакивает к двери при всяком шорохе. Может, боится, что его застанут врасплох, как было бы с их отцом, если б он в ту ночь не застрелился.
На какое-то время девочки затихают совсем, и Маня даже забывает, что они рядом, — обирает ножом тесто с рук и начинает, как она считает, петь, на самом же деле жалобно и протяжно тянуть одни и те же слова, то ли забыв, о чем дальше, то ли вовсе не зная песни.
— Хо-о-ди к ма-атушке в го-ости, по-ка ма-а-атушка жи-ива... — тянет Маня.—Хо-о-ди к ма-атушке в го-ости...
Девочки переглядываются и зажимают ладошками рты: Мане петь не идет. Вообще-то Мане многое не идет и в другое время девочки не упустили бы возможности над ней посмеяться, но сегодня этого делать не стоит: Маня как-то проведала, что они бегают на кладбище, чего доброго, еще скажет деду. Если она на такое решится, девочки, конечно, ей отомстят, как в прошлую зиму, когда подсунули ей под подушку насквозь промерзшего воробья и она после не спала три ночи кряду. О кладбище они ей сказали, что все это враки — чего там глядеть, — и Маня им поверила. Она всем верит и девочкам провести ее нетрудно. Поверила же тогда соседке, что это домовой ей воробья подбросил, знак давал, сходила в церковь и поставила свечку, но после долго ждала какой-то беды. Впрочем, она все время живет и ждет беды. Живет и ждет...
А девочек она любит, потому что вынянчила их и теперь растит, как может. И заступается за них перед всеми, и убеждает, что они смирные-пресмирные, ну, а если чего и натворят — так дети же еще.
На первый взгляд, девочки и правда смирные. И даже какие-то незаметные. Таких много. Которой десять — большелоба, с острым носиком и губами в ниточку — в мать. Она худенькая, но почему-то задается этим перед младшей сестренкой, толстоватой, неуклюжей, но такой же белобрысой и остроносой. Чтоб подчеркнуть свое изящество старшая всегда чем-нибудь да перетянется, сейчас вот сидит, подпоясанная старой бечевкой, что сыскалась в сарае. Ей, должно быть, неудобно, но она привыкла и, когда встанет на ноги с кровати, затянется еще потуже.
Но если к ним приглядеться внимательней, можно отметить и их разницу и то, как сметлива старшая и податлива, не без оглядки, конечно, другая, как обе они по-своему эгоистичны и лукавы, неопытным, детским еще лукавством, которое после может перерасти в лукавство души. Многое можно разглядеть в этих двух сестренках и больше огорчиться за них, чем порадоваться, если, конечно, заняться, но в том-то и дело, что некому и недосуг, и потому растут они, как хотят, не осознавая сами, чего им не хватает, а чего — с избытком, как тот паслен по-над забором в их большом и неухоженном теперь дворе.
Еще надо сказать, что и имена им дали, лишь бы назвать, не раздумывая, будут ли дочери после благодарны за них или тайно станут желать иметь другие, а то и вовсе сменят, как это кругом делается: Лера и Сталина. Младшую уже и теперь Стешей кличут, она отзывается, не решив пока для себя, какое лучше...
Почему-то нынче пироги пекутся особо долго, и старшая, не вытерпев, но и не отрывая глаз от желтого пятна на полу, толкает локтем сестру, что означает: пора клянчить, и та заводит:
— Ма-ань, Ма-ань!
Маня пугается и перестает петь. А когда перестает петь, то спохватывается и суется в печь, ахая и коря себя за то, что чуть было не сожгла стряпню. Однако пироги на столе оказываются не сразу, Маня накидывает на них кухонное полотенце, а сверху еще чем-то прикрывает, чтоб дать вздохнуть и, уже без локтя, младшая снова ноет:
— Ну, когда же, Ма-ань!
— А, Ма-ань! — громко клянчат обе, но Маня уже их опять не слышит.
И тогда из комнаты, створками в кухню, резко распахивается стеклянная дверь, и их мать Елизавета, высокая и худая, с жидкой светлой косой — короной на голове, посаженной на увядшую, но все еще горделиво выгнутую шею, вышагивает и останавливается прямо на солнечном пятне, отчего ворсинки на ее потертых плюшевых тапках вспыхивают и те кажутся девочкам царскими.
— Вы ч-что т-тут, с-совс-сем с-сбе-сились?!
Маня вскидывается, торопливо начинает вытирать руки передником и недоуменно оглядывать всех.
— Елизавета Сергеевна, да у нас тихо...
— Т-тихо!—лихорадочно перебирая концы легкой шали, накинутой на длинный, яркий халат, передразнивает Елизавета и кривится. С болезнью слух матери обострился, и она начала одергивать всех в доме, требуя покоя. Девочки опускают глаза: нынешняя мать их пугает, и они редко смотрят в ее лицо, сделавшееся после паралича чужим и некрасивым.
— Д-доведете! 3-за-астрелюсь, как ваш от-тец! — с силой выталкивает из себя мать, и девочки съеживаются. Застрелиться матери нечем. Отец сделал это из ружья, оно тогда же исчезло, наверное, забрали те, кто за отцом приезжал и в ту ночь в доме оказался, так что грозится она зря. Но все равно за нее страшно.
В первые секунды, когда девочки представляют все, что случилось ночью три года тому назад, личики их сморщиваются, словно гуттаперчевые, но уже вскоре становятся прежними и только в расширенных зрачках после долго стоит ужас. Они это видели, как все случилось. Вернее, что было чуть позже, когда отец уже лежал на боку около подоконника, а мать сидела в углу дивана, поджав под себя ноги, словно боялась замочить их в крови. Среди ночи за отцом приехали, думая, что он живой. В тот год с их улицы так же, ночью, уже увезли троих, и девочки знали, почему: те трое были врагами народа. Наверное, их отец тоже был врагом, но они его все равно очень жалели.
Это уже после они подслушали разговор Мани с ее племянницей Валентиной и узнали, что никакой их отец не враг, а просто он мешал матери встречаться с энкэвэдэшником, и он решил его убрать с дороги, да отца кто-то предупредил, и он живым в руки не дался. С тех пор мать начала заикаться и болеть, а тот энкэвэдэшник в их доме ни разу не появился.
Мать не успела уйти к себе, как с улицы к окну приплюснулась Валентина, пытаясь рассмотреть, кто в кухне. Девочки знали: если Валентина увидит мать, то заходить откажется, но Валентина ее из-за створки не увидела и пошла к калитке.
— Пп= привадила! К-ка-к д-домой ходит! — не заботясь, что Валентина может услышать, прокричала мать Мане и громко закрыла за собой дверь. Маня вздохнула:
— Куда денешь, если родня. Ну куда ее денешь?..
Теперь можно было не заботиться, что их остановят,
и девочки, схватив в обе руки по пирогу, выпустившему свой жар, кинулись за порог, там постарались незаметно обогнуть деда, копавшегося у колодца, и со всех ног бросились за угол, откуда шла широкая утоптанная тропа по пустырю.
Бульдозер работал вовсю, когда девочки, переводя дыхание, встали поодаль, на всякий случай цепко держась за руки. Не молчал и трактор: трамбовал следом землю, враз потемневшую, как весной на их огороде, куда девочки вместе со взрослыми приезжали сажать картошку. Их брали, чтобы они ходили между лунками и бросали туда увядшие за зиму клубни, глазками вверх.
Уже была свалена женщина скорбным лицом своим на булыжник, а поперек нее надвинут памятник с ангелочками по бокам высокой, еще до бульдозера надтреснутой башни. Теперь, подцепив на лемех, машинист двигал сюда же тяжелый гранитный крест, роняя его и сердясь. Оба, и бульдозерист, и тот, что постарше, на тракторе, иногда останавливались, чтоб перекурить, и тогда Лера и Сталина отступали от них, потому что разговор мужчин был временами неприличным и по-хорошему девочкам бы следовало уйти, но уходить не хотелось.
Посмотреть, как сносят купеческие памятники, прибежали еще несколько ребятишек и стайкой затихли на другой стороне от машин. Девочки знали их, но подходить не стали, потому как уже привыкли держаться наособицу. Был среди тех, других, и соседский Колька-полудурок в закатанных до колен штанах и линялой майке. Рядом с ним стоял холщовый мешок, уже наполненный слегка, и девочки даже знали чем: Колька ходит по всему городу, подбирая утиль, иногда проникая за заборы и прямо из-под носа дворовых собак выхватывая кости, которые старьевщик ценит больше и, взвесив на безмене, сваливает в высокий ящик, закрывая крышкой и поворачивая ключ в навесном замке. Раньше, когда он этого не делал, у него те же, кто сдавал утиль, ухитрялись опорожнять ящик и несли свою добычу уже к другому, который тоже выдавал им то перья «лягушки», то альбом, то переводки, а если расщедрится — яркий бумажный мячик на длинной желтой резинке. Девочки все что угодно за такой мячик бы отдали, но им его никто и не подумал предложить. Кольке везло, у него чего только от старьевщика нет, и даже два мячика, а ему все мало: ходит и ходит по городу со своим мешком, а за ним следом плетутся другие, надеясь на Колькин нюх, но тот ничего им после себя не оставляет.
Когда солнце стало большим и красным, машины затихли. Тот, что работал на тракторе, скомандовал:
— Айда перекусим!
Который помоложе поприседал, выскочив из кабины, и тракторист засмеялся:
— Ишь, как не терпится! Ты его сравняй прежде, а уж потом будешь...
Девочки поняли, о чем это он: на месте кладбища построят стадион, и весь город станет ходить сюда. За себя они, узнав новость, уже нарадовались — кому за тридевять земель топать, а им рукой подать. И даже решили, что обе запишутся на гимнастику.
Пока рабочие ели, мальчишки и прибежавшие после какие-то незнакомые девчонки подступили к машинам и взялись их рассматривать, постукивая и поглаживая. Колька даже в кабины позаглядывал и его не прогнали.
Сунулись было под арку ворот кладбища и пионеры, проходящие куда-то строем, но вожатая замахала на них руками и загородила собой путь. Так они и прошагали мимо, нестройно затянув песню, которую девочки знали хорошо и которую тоже любили.
Детство наше золотое
Все счастливей с каждым днем,
Под счастливою звездою
Мы живем в краю родном.
Потом голоса умолкли, видно, отряд спустился за железнодорожную насыпь и на кладбище стало тихо-претихо, как было всегда до машин, и девочки заскучали.
Постояв еще немного, они опять взялись за руки и побрели прочь. За спиной снова загудели моторы, послышался чей-то визг, они оглянулись, но нового не увидели: просто рухнул тополь и хлестнул кого-то из зазевавшихся.
Еще они увидели, что Колька убрел по кладбищу далеко от остальных. Мешок свой он уже еле волочил по земле и иногда, нагибаясь, подбирал что-то и бросал в него. Девочки знали, что в дом Колька этот мешок не понесет, а спрячет на ночь в высокой крапиве за их сараем. Однажды они подглядели и хотели Колькин мешок с костями забрать, но потом передумали — узнает, побьет и не пожалуешься. Сегодня Колька на кладбище заполнил его до отказа, а завтра станет хвастаться новым мячиком или менять мулине, тоже от старьевщика, на «Остров сокровищ».
Дома их никто не искал, и они, крутанувшись на пороге и еще набрав из кастрюли теперь больше похожих на оладьи пирогов, побрели встречать корову, за которой пошла и Маня, да остановилась с кем-то среди улицы. Девочки другой женщины не знали и не подошли, а свернули в переулок, раздумав выходить к стаду, и направились к городскому парку, где вечерами играет оркестр и на танцплощадке горят огни. Смотрят девочки на танцы издали, не объявляясь, и уже во дворе у себя пробуют кружиться, кривляясь и похихикивая, потому что у них это пока все равно не получается. Но оркестра чего-то не было слышно и, побродив немного, девочки вернулись.
Заснули они в ту ночь поздно, уже когда отгремела посудой Маня, повздыхав, утихла мать, когда последний раз проверил засовы дед и устроил свои бока на постели. Но и тогда еще они все перешептывались и поталкивали друг друга локтями, таращили в темноту глаза, борясь с дремотой, но та была хитрей и упрямее их, и все же сманила девочек в свое царство яркими видениями, нашептала им что- то ласковое и легкое, пытаясь навсегда захлопнуть двери в прошедший день.
Но к утру силы ее ослабели и тогда девочкам снова пригрезилось, как летит в белой одежде лицом вниз скорбная статуя, как валится огромный тополь, посаженный век назад, как надвигается бульдозер на мраморную плиту с золотыми буквами и та разлетается на куски, а им смешно читать на них остатки слов, как бредет по кладбищу Колька с холщовым мешком и мешок тот полнится, полнится и топорщится весь.
А потом незаметно для всех эти девочки выросли.
Свидетельство о публикации №226062901742