Тело восхода
Там изобрели новый обряд.
Сперва его называли Восхождением, потом, когда стали чаще умирать, — Опробованием. Через семь лет название снова смягчили: Приём земли. Такие перемены нравились совету старейшин. Чем добрее становилось слово, тем легче было вести человека к круглой плите за судилищем.
Аврел Мадайр, ученый с прекрасным голосом, составил первый чин обряда. Он сам смеялся над этим словом — чин, — но любил, когда оно звучало из чужих уст. Он любил, когда дело, вышедшее из его головы, обрастало страхом, звучанием медных труб, цветочными венками, женскими вскриками, государственным благочестием. В молодости он писал против жрецов. Потом жрецы умерли от старости, а Аврел занял их место без посоха, без ризы, без божества. Ему хватало голоса.
Обряд был прост для тех, кто смотрел сверху.
Осужденного или добровольца приводили на рассвете. Ему давали пить густую настойку из темных ягод и молока коз, пасшихся возле горячих источников. После этого его спускали под судилище, в круглую подземную залу, где воздух давил на грудь, а стены потели теплой водой. Там человек проводил трое суток. Внизу оставляли хлеб, кувшин, жаровню и медную трубку, через которую надзиратели слушали бред.
Кто выходил на третий день и говорил внятно, того считали очищенным. С него снимали старую вину, давали новый пояс, иногда должность. Кто терял речь, бился о плиты, рвал кожу ногтями, звал мать или чужое имя, того выносили в закрытой корзине. Город после этого успокаивался. Торговцы не обвешивали целую неделю. Мужья меньше били жен. Должники сами являлись к заимодавцам. Потом всё возвращалось.
Аврел объяснял совету, что страх следует расходовать разумно. Всякая община носит в себе горячку, говорил он; оставленную внутри, она портит кровь. Надо дать ей тело, имя, срок, место под землей. Тогда толпа, увидев чужой перегрев, избавится от своего. Старейшины кивали. Им нравилась мысль о разумном страхе, особенно когда платить за него приходилось жизнями бедняков, убийц, бродяг, пьяных солдат, лишних наследников.
На двенадцатом году обряда в городе начались дурные совпадения. Три человека подряд вышли из нижней залы живыми и отказались принять очищение. Конокрад с желтыми глазами, плюнул на пояс и сказал, что земля ничего не берет, только возвращает. Старуха, зарезавшая невестку, смеялась два дня без остановки, затем села у ворот и стала просить всех проходящих наступить ей на язык. Юноша из богатого дома, вернулся мягким, ласковым, с лицом младенца; через месяц он утопил отца в купальне и всю ночь украшал труп листьями.
Совет испугался непослушного результата.
Тогда Аврела позвали в полуденную палату, где окна закрывали влажными тканями. Старейшины сидели в полукруге, потные, благочестивые, тяжелые от обеда. Среди них была Морва, старая дева, избранная в совет после мятежа бедняцких кварталов. Она не носила украшений, говорила редко, смотрела так, словно видела в человеке что-то еще, кроме лица.
Председатель сказал:
— Обряд осквернен. Народ ропщет, что земля отвернулась. Нам нужно знамение силы.
Аврел поклонился.
— Увеличьте дозу. Удлините срок. Смените песни наверху. Люди привыкают даже к ужасу.
Морва сурово взглянула.
— Ты сам ни разу туда не сходил.
В палате стало тихо. Даже мухи, прилипшие к мокрой ткани, будто застыли на миг.
Аврел улыбнулся. Улыбка его была почти нежной.
— Создатель огня не обязан сгорать при каждой трапезе.
— Огонь здесь чужой, — сказала Морва. — Ты кормил его чужими телами. Теперь ему дадут твое.
Старейшины зашевелились. Председатель кашлянул в ладонь, но уже боялся собственной осторожности. Слово Морвы упало верно. Каждый почувствовал выгоду: если Аврел выйдет сильным, обряд получит нового отца; если сгинет, город получит виновного.
Аврел хотел ответить длинно, красиво, уничтожающе. Внутри поднялась старая радость спора. Но язык вдруг стал тяжелым, словно уже побывал внизу.
Ему дали три дня.
В первый день он раздавал распоряжения ученикам, ругал перепуганных писцов, сжег несколько свитков с ранними речами и велел принести красную одежду. К вечеру его вырвало желчью. Он объяснил это дурной рыбой, хотя рыбы не ел.
Во второй день пришла Морва.
Она вошла в темном платье, с открытым лбом. Аврел лежал на низком ложе, босой, худой до жалости. Он обрадовался ей и возненавидел эту радость. Ему захотелось, чтобы она увидела в нем не испуганного старика, а зверя перед прыжком. Тело подвело его: рука дрожала на покрывале, колено мерзко подергивалось.
— Пришла смотреть, как я уменьшаюсь? — спросил он.
— Пришла послушать, начнешь ли ты просить.
— У тебя низкое воображение.
— У тебя высокое. От него и вони больше.
Он засмеялся. Смех перешел в кашель.
— Когда я выйду, они станут целовать следы моих ног.
— Возможно.
— Ты тоже?
Морва подошла ближе.
— Я видела людей после твоего низа. Никто оттуда не возвращался выше. Некоторые возвращались, становясь полезнее. Некоторые, становясь страшнее. Некоторые, становясь тише. Высота тут ни при чем.
— Ты говоришь, как торговка мясом.
— Я говорю, как женщина, которая вытаскивала брата из корзины.
Аврел отвернулся. Имя брата он знал: Рудан, участник мятежа, добровольно пошедший в залу, чтобы снять вину с квартала. Вышел без ногтей, с глазами, залитыми кровью, прожил девять дней. Перед смертью укусил себя за плечо и просил не давать ему человеческой речи.
— Его смерть спасла ваш квартал, — сказал Аврел.
Морва наклонилась к нему. Ее голос стал почти ласковым.
— Ты любишь спасения, где спасенный лежит отдельно от спасения.
В третье утро город собрался вокруг судилища. Продавцы лепешек стояли у лестниц, женщины держали мокрые платки у губ, солдаты гнали назад тех, кто лез на колонны. Аврел вышел в красном. Он шел твердо. Это удивило его самого и на миг наполнило благодарностью к собственным костям.
Перед плитой ему подали чашу. Настойка была теплая, жирная, с зеленоватой пеной. Он выпил до дна, поднял чашу над головой. Народ заревел. В этом реве было столько надежды на чужое страдание, столько детской просьбы к силе, что Аврел почти простил им всё. Почти. Потом плита разошлась.
Веревки скользнули. Свет ушел вверх. Круглое отверстие сузилось до белого века, потом закрылось.
Внизу его сначала мучила обида. Он ожидал видений, звериных труб, великих голосов, суда предков, огненных женщин, крылатых существ, хотя всю жизнь высмеивал такие вещи. Вместо этого пришли пот, резь в животе, икота, липкая слабость. Тело унижало его без воображения. Оно оказалось древнее всех его учений и грубее всех врагов. Оно хотело воды, потом хотело лечь, потом хотело опорожниться, потом снова воды. Аврел ругался, ползал, пытался держать достоинство перед стенами.
К середине первых суток он начал слышать над собой пение. Слова расплывались. Ему казалось, что поют о нем, затем против него, затем внутри его ребер. Он приложил рот к медной трубке и произнес приготовленную фразу о победе духа над страхом. Наверху кто-то ахнул. Аврел почувствовал власть и сразу же заплакал, без слез, с открытым ртом.
На вторые сутки жаровня погасла. В темноте началось движение. Сперва у кувшина, потом у его колена, потом прямо возле лица. Он ударил рукой и поймал скользкое, холодное, жилистое. Существо вырвалось. Аврел заорал в трубку, требуя света. Сверху не ответили. Тогда в голове у него прозвучал голос Морвы: «Теперь ему дадут твое».
Он стал смеяться. Смех тряс его так, что болели зубы.
К вечеру второго дня существо вернулось. Аврел уже не видел его, но знал, где оно. Оно двигалось кругами, точно мерило его терпение. Потом коснулось ступни. Потом бедра. Потом живота. Он лежал навзничь, раскинув руки, и вдруг ощутил странное успокоение: вся его жизнь стремилась к этой мерзкой ласке. Все речи, все книги, все казни, все государственные улыбки, вся ненависть к прежним богам, вся страсть стать последним именем над городом привели к теплой плите и ползущей твари.
Существо вползло ему на грудь.
Аврел прошептал:
— Я готов.
Оно не ответило. Оно искало рот.
Когда скользкая голова коснулась губ, он сжал зубы, но поздно. Тварь вошла глубже, грубо, с силой чужого закона. Горло раздвинулось. Аврел забился, ударился затылком о плиту, ногами заскреб по полу. Внутри поднялась волна ужаса такой силы и чистоты, что все мысли сгорели без пламени. Осталась плоть, зажатая между жизнью и тем, что желало пройти сквозь него.
Тогда из самого горла, из сдавленной гортани вырвался низкий хрип:
— Куси.
Он не знал, чей это голос. Его ли, Морвы ли, города ли, той силы, которой он столько лет подсовывал не себя, а других.
Аврел укусил.
Жидкость хлынула в рот, густая, горькая, обжигающая. Тварь дернулась. Он укусил еще, рвал, давился, глотал, плевал, бился спиной, пока во рту не осталось размолотое, живое, умирающее. Потом пришел смех. Он поднимался снизу, бил по ребрам, выворачивал лицо. Аврел смеялся долго, страшно, счастливо, с кровью на подбородке.
На третье утро плиту открыли.
Его подняли в корзине. Окровавленная одежда побурела пятнами. Волосы прилипли к вискам. Глаза смотрели широко и весело. Народ сперва отшатнулся, потом затих, потом начал падать на колени. Такого выхода еще не видели.
Председатель приблизился, бледный, торжественный.
— Что ты принес земле? — спросил он.
Аврел хотел сказать: «Ничего». Хотел сказать: «Вы все убийцы». Хотел сказать: «Морва была права». Хотел сказать: «Дайте воды». Хотел сказать любую малую человеческую просьбу, чтобы спасти хотя бы остаток себя от великолепия.
Из горла вышел только звук:
— Ра.
Толпа взвыла. Кто-то повторил: «Ра!» Солдаты ударили копьями о плиты. Женщины рвали покрывала. Старейшины переглянулись, уже получая новую власть из его поврежденной речи. Председатель поднял руки и объявил, что земля приняла перстного Аврела и вернула его солнечным.
Морва стояла у колонны. Она смотрела на него. Аврел увидел и снова попытался заговорить. Кровь пеной вздулась на губах.
— Ра, — изрек он.
Так началось его новое служение.
Его поселили в верхней палате судилища, кормили протертым хлебом, молоком и сладкими плодами. По утрам приводили просителей. Он сидел на широком кресле, укрытый пурпуром, и произносил свой единственный звук. Совет толковал. Если Аврел говорил резко, виновного били. Если протяжно, имущество делили между храмом без статуй и казной. Если звук срывался на кашель, назначали новый Приём земли.
Город ожил. Люди говорили, что прежние времена были грубыми, нынешние тоньше. В лавках продавали маленькие глиняные рты с высунутой черной тварью. Матери пугали ими сыновей. Молодые воины татуировали у себя на груди слог Аврела. Певцы сочинили торжественную песнь, где его страдание стало милостью, кровь — знаком, потеря речи — высшим языком. Сам Аврел слушал ее каждую седьмую ночь и дрожал от ярости, которая уже никого не могла ранить.
Морва приходила редко. Садилась напротив, ждала, пока слуги уйдут.
— Ты жив, — говорила она.
— Ра.
— Да. Жив.
Он смотрел на ее руки. Хотел схватить их, укусить, поцеловать, ударить о край кресла, попросить, чтобы она убила его.
Однажды она принесла чашу воды. Поднесла к его губам. Он пил жадно, проливал на грудь, захлебывался. Морва вытерла ему подбородок краем рукава. От этого простого движения Аврел застонал. В стоне послышалось почти слово.
— Рудан, — сказала Морва. — Мой брат тоже пытался сказать что-то перед смертью. Мы решили, что это было пророчество.
Аврел закрыл глаза.
В ту ночь он отказался есть. Утром его нашли на полу. Он сполз с кресла, добрался до медной трубы, ведущей в нижнюю залу, и вцепился в нее зубами. Десны кровоточили. Труба гудела от дыхания тех, кого снова опускали под судилище. Внизу кричала новая жертва.
Аврел слушал.
Потом поднял голову и издал свой слог. Протяжно, почти нежно.
Наверху решили, что он благословляет.
Свидетельство о публикации №226063001425
