Бутылка

Пролог

Это называют болезнью. Врачи чертят графики, социологи пишут статьи о деградации.
Удобная ложь. Болезнь можно вылечить. От зависимости не излечиваются — от неё переходят в другое состояние.
Порок. Служба. Поклонение исчадию ада.
Грёзы в стакане — жидкая геометрия пустоты. Она ищет щель, лазеечку. Тонкую, невидимую глазу пробоинку в структуре человека. Просачивается туда, заполняет вакуум, где должна быть воля и начинает шептать, убаюкивать, услаждать. И – расширять…
Сначала обещает покой и уют. Тёплый, тягучий, маслянистый покой, как от старой шубы, брошенной на плечи в мороз. Потом обещает силу. Иллюзию, что ты не тварь мелкая, дрожащая в бетонной коробке, а центр вселенной.
И всё – на фоне неестественной, лживой радости, возбуждения, удовольствия, которые быстро сменяются разочарованием, страхом, муками совести, когда она ещё не вытравлена до конца, безразличием к собственной человеческой судьбе и нестерпимой жаждой «продолжения банкета» любой ценой.

А с ценой приходит Гость. И он за ней не постоит. Даст любую.
Не стучит в дверь. Просачивается сквозь стены, пол, потолок. Материализуется из пустого пространства. Сначала - тени, бегающие по периферии зрения. Потом — звук, похожий на треск ломающегося льда внутри черепа. Потом отсутствие звуков и полная тишина загробного мира. Потом — приходят все и во всевозможных обличиях. Белые черви сомнений, чёрные жучки вины, гигантские жабы страха. И все они смотрят на тебя твоими же глазами. Под какофонию стонов, всхлипываний, писка, визга, тошнотворного шёпота или глухой тишины.
Говорят, это и есть Белая Горячка. Не бред - прозрение. Подлинное лицо переродившейся сущности. Геометрия зависимости, прикусившей бедолагу и обратившей его в катет или в биссектрису с синюшными оттенками. Момент, когда завеса иллюзии реальности истончается до нуля, и мир является таким, как на самом деле устроен. Обнажаются щели. Те самые, в которых человеческие сущности сидят, как тараканы до поры до времени. Видны все сценарии, где каждое сознание — граната на шее, а каждый её носитель - ходячая катастрофа, склеенная привычками и страхом. Становится ясно, как легко взорвать гранату и разломить матрицу, расширить разлом, углубить щель, открыв дорожку туда, откуда ползёт этот «истинный» мир.
И требует страсти. Не любови, а похоти, плотоядного голода. Жажды Завершения.
Маниакального понимания, что добро — это скучно. Добро статично. Добро хочет, чтобы всё было так, как было. А отсутствие добра — это динамика. Зло хочет движения, развития сюжета. Зло хочет, чтобы структура рухнула и превратилась в хаос, в высшую ступень восхождения. И нет хаоса чище, чем тот, что рождается внутри взорванного и расколотого разума.
Жрецы хаоса. Обитатели щелевого дна. Они не убивают. Они помогают. Они подсовывают ключ. Шепчут слова, которые резонируют с частотой их собственной среды обитания. Они смотрят на падение как на триумф, как на апофеоз, как на торжество. И в этот момент чувствуют, как внутри, где-то глубоко под ребрами, шевелится что-то влажное, тяжёлое и сыто урчит.
Оно благодарит. Оно прорастает и растёт. Оно ждёт момента, когда сбросит оболочку жреца, выйдет наружу и провозгласит новый мир зычным кровожадным рёвом.
Голодная страсть – ужасна. Сытая страсть – омерзительна.
Бутылка пуста или полна.
Но всё с неё только начинается…




Глава 1. Жаба

Мартовское утро. Сосульки без капели. Обледеневшие за ночь лужи. Лёгкий туман.
Вадим спускался по лестнице в подъезде, периодически соскальзывая от площадки к площадке, цепляясь за перила. Удивительное спрыгивание с девятого этажа до первого, от пролёта к пролёту, не отрываясь подошвами от ступеней, которые исполняли под ногами роль какой-то непонятной трещотки. Прыжок-трещотка-площадка; прыжок-трещотка-площадка… и так до самого низа. Похмелье от этой встряски уже не просто сидело в голове и гнало на поиски зелья, а тянуло к земле, вниз, будто в затылок вбили холодные, ржавые гвозди и подвесили на них пудовую гирю. На четвёртом этаже лестничные пролёты за спиной рухнули. Обратной дороги не было.
Первый этаж. Вестибюль, почтовые ящики, сломанный лифт с открытыми дверями. Типичный подъезд шестнадцатиэтажной панельки. Ароматы сырости, прокисшего вина, ржавчины и застарелой мочи, словно сами стены - язва, трофическая, не заживающая.
Крылец. Вадим, опасаясь обледенения ступеней, судорожно цепляясь за перила двинулся вниз, к земле, к единственной проталине с серым дешёвым асфальтом возле первых ступенек.
Мир качнулся не от гололёда. Бутылка. Вадим вчерашним вечером бросил её здесь, поглотив содержимое перед подъёмом в квартиру. Как он на неё наступил?!
Сухой щелчок, будто грецкий орех треснул под ударом молотка. И сразу — тепло. Густое. Тёмное. Поползло за шиворот и по ступеням, словно кровь самой правды, которую он так долго прятал.
- Все старания напрасны, - мелькнула и угасла испуганная мысль.
- Все ставки сделаны.
Светка вышла. В одной майке. Ей соседка с первого позвонила. В окно увидела.
Сожительница стояла над лужей крови как богиня индуизма с синим лицом и равнодушным взглядом красных глаз. Сигарета дрожала в пальцах, но не от ужаса ситуации, а от тяжести похмельного синдрома. Пепел не падал — время будто замерло, решив дать ему последнюю минуту на раскаяние. И в этом тоже был какой-то запредельный символизм, холодный, многозначительный, изуверский.
Женщина равнодушно смотрела вниз с той страшной, вековой усталостью, когда человек давно перестал верить в чудо и просто ждёт конца. Не вскрикнула, не запричитала. Потому что крик — он для тех, кто ещё верит, что можно что-то изменить. А она знала - невозможно. И что орать-то, в таком случае?
- Пива не будет, - машинально произнесла Светка, стряхнув, наконец-то, пепел сигареты прямо в кровавую лужу.
А Вадим не умер. Вернее - не сразу. И не то чтобы умер, а как-то…
Сознание его, а не только череп пошло сколами, трещинами, словно старое стекло под ударом чего-то тяжёлого. Оно рассекалось изнутри — тонкими, неоновыми, бурыми или антрацитово-чёрными, как вены раскаяния с картин художников апокалипсиса пульсирующими тончайшими стрелками. Он всегда их видел. У каждого. И теперь они были повсюду: на облупившихся стенах, на ржавых перилах, на Светкином лице, на его собственной груди. Они зазывали. Требовали. Напоминали. Складывались в узоры, узоры – в кошмары, кошмары – в угрозы.
Из глубины лилового тумана всплыло лицо тёти Любы. Не мёртвой — живой. С мутными глазами, с дрожащими губами. Он тогда не толкал. Он лишь поставил бутылку. Но с умыслом, вернее с допущением. Слова, соответствующие произнёс. Пришли откуда-то. Закрыл дверь. И слушал, ждал. Как там, внутри? А, что там может быть внутри-то. Банально всё там может быть и предсказуемо. Стул. Верёвка. Скрип. Тишина. И в Вадике впервые шевельнулось не совесть, а сытость. Тяжёлая. Тёплая. Живая. И он понял: это не конец - начало. И он – при деле.
Потом шёпота стало мало. Трещины-стрелки требовали рук. Он перестал ждать. Голос его опустился, стал низким, бархатистым, почти нежным. Дрожь ушла. Внутри выросло что-то влажное, переливающееся, ненасытное. Он стал тем, кто закрывает. Тем, кто завершает. Тем, кто знает, что каждый толчок — шаг к себе. Совершенствовался.
А сценки всё всплывали и всплывали в сознании полумёртвого Вадима.
Гараж. Серёга. Пьяный. Пили вместе, но Вадик пропускал. Намёк. Верёвка. Прощай Серёга. Тишина.
Даша. Подъезд. Девятый этаж. Девушка в расстроенных чувствах. Парень не звонит, избегает встреч. Пили водку, запивали пивом. В моменте показал экран телефона. Фото парня с новой девицей. Шёпот. Прыжок. Прощай Даша. Тишина.
И – несть конца…
А теперь он лежал в собственном кровавом тепле. И из разбитого затылка, против всякой природы, поднималось что-то зловещее, тёмное. Не кровь, а из крови. Конденсат греха? Пары сивухи? Тёмное сворачивалось, обретало форму.
Тяжёлое. Скользкое. С маслянистыми боками. Село на грудь. Дыхнуло перегаром, пропитанным мочой бетоном и чем-то древним и смрадным, как первородная ложь. Положило влажную трёхпалую лапу на трещину в черепе. Нежно, почти ласково. Почти прощая или уже прощаясь.
Вадик попытался вдохнуть. Вышло бульканье.
Существо наклонилось. Не говорило. Просто смотрело. Его же глазами. И в этом взгляде - ни торжества, ни злости. Тяжесть. Страшная, вековая тяжесть всех тех, кого он подтолкнул. Всех тех, кого руками не коснулся, но чью жизнь оборвал одним только шёпотом. Утробным, приторным, со сладким ядовитым привкусом шёпотом.
Взгляд без злорадства. Лишь холод завершения. Того самого, которое он годами дарил другим.
Внутри что-то надломилось. С треском. Система рухнула. Он вдруг увидел себя со стороны: мелкого, вытянутого, выманенного на лестничную клетку то ли обманом, то ли правдой, с дрожащими руками, которые так хотели казаться чистыми. Каждое его «случайное» слово, каждый вовремя отведённый взгляд, каждый намёк — всё это теперь возвращалось, смыкалось, затягивало. Щель раскрылась до конца. Неон в голове испарился.
Окурок упал в лужу. Зашипел. Погас.
— Вызову, — произнесла Светка в никуда. Голос ровный, без дрожи. Она уже тянулась к телефону.
Подъезд любопытствовал. Из окон. Из-за шторок, занавесок. Никто не вышел.
Ледяное мартовское утро. Крыльцо, роковая бутылка, от которой не уйдёшь и только в самом низу, там, где обрывается сознание, медленно смыкается последняя, идеально ровная линия. Шрам закрывший всё. Или, точнее, покрывший…
Бутылка. В её стекле, как на выключенном мониторе, проступало новое изображение. Чужое. Готовое. Ждущее.
В нём лестница, кажется, стала уже и круче. А утро — темнее.
Стены помнят. Подъезд помнит.
Тишина. Густая, как смола.
Жажда не стирается. Она лишь оседает в глубине носителя. И ждёт. Пока щель не разойдётся.
И не утолит её…





Глава 2. Бодун

Вадим проснулся в холодном поту. Затылок ломило со страшной силой. Машинально провёл по нему ладонью – крови не было.
- Приснилось, - с облегчением выдохнул Вадим.
Но осадочек кошмара не отпускал. Слишком уж реален сон-то, реальнее самого этого хмурого мартовского утра.
Светка лежала на боку с открытым ртом. Не дышала.
- Окочурилась, - мелькнула равнодушная мысль в голове Вадима.
И тут же целый рой коротеньких, но зловредных догадок:
- Пила-то наравне, всё бормотала, мол, жить неохота, да распевала: «Мне бы в небо, мне бы в небо…». Вот тебе и небо. Это что же, теперь и не опохмелиться? Надо же в морг, то да сё. Нет, без опохмелки никак, - решил про себя Вадим и вознамерился выскользнуть из объятий трупа в свободный мир. Но тут Светка дёрнулась и со свистом втянула воздух, не просыпаясь, не открывая глаз. Только рот закрыла, что-то невнятное промямлив.
- Ну, дела, - удивился Вадим, - опять не дышит.
Светка действительно снова лежала бездыханная с открытым ртом.
Минута, полторы или сколько там неизвестно рядом с Вадимом снова лежал труп сожительницы.
Только он вторично вознамерился выбраться из-под Светкиной руки, лежавшей поперёк его груди, как Светка опять дёрнулась и втянула воздух, словно в воронку со свистом и бульканьем.
На этот раз она закрыла рот и открыла мутные глаза.
- Ты чё? - хрипло произнесла Светка.
- Да я, воды попить…
- Аааа… Глянь, может осталось чё?
- Да нет, - ответил Вадим, - оприходовали всё вчера подчистую.
- В ларёк надо, - хрипло произнесла Светка.
И тут Вадик опять вспомнил в страшных деталях весь ночной кошмар с бутылкой, разбитым черепом, жабой на груди и вторично покрылся холодным липким потом.
- Я не пойду, - произнёс он дрожащим голосом.
- А чё?
- С головой что-то.
- Ну лежи пока.
И Вадик лежал, боясь шевельнуться. В горле пересохло, голова раскалывалась, в ушах звон.
Через некоторое время прихватило его. Не сон, а какое-то странное состояние полусна, в котором Вадик всё соображал про себя похмельного, в постели с полумёртвой Светкой и одновременно созерцал странные эпизоды сна.
Первое, что он увидел -  костлявая рука на груди.
- Светка, - подумал Вадим и скосил глаз налево.
Рядом с ним лежал полуистлевший труп. Видение было настолько реалистично, что в сознании Вадика не сработали никакие критические фильтры.
Вадим оцепенел от ужаса. Не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Хотел заорать, но крика не было. Голос исчез. Только наблюдение осталось и острота восприятия того, что с ним происходит. 
А происходило ужасное.
Светкина плоть расползалась с трупным зловонием.
Могильные черви и жучки обрабатывали лакомый кусочек со сладострастием.
Вадиму казалось, что он слышит хруст и причмокивание.
В какой-то момент черви и жучки стали ползать и по нему. Не грызть, просто ползать и щекотать.
Вадим всё чувствовал и не мог ни шевельнуться, ни заорать.
А червячки-жучки шныряли туда-сюда, туда-сюда. То в нос залезут, то в ухо. Выскочит из уха какой-нибудь, усядется на кончик носа и шевелит усами, заглядывая прямо в зрачок. И глаза-то у Вадима закрыты, а жучок всё одно норовит прямо в глазницу нырнуть.
Но не едят его, не кусают, щекочут только и всё.
- Уж лучше бы жрали, - мелькнула отчаянная мысль в голове Вадима.
Он бы и рад хоть как-то отключиться, пусть бы и насовсем уже да не тут-то было. Живее всех живых Вадик в уме-то своём, а уж в чувствах и говорить нечего, одно обоняние чего стоит. Он теперь всю гамму, все оттеночки трупной вони знает, а их – немеряно, оказывается.
Вдруг останки Светкины развалились и вверх со злобным жужжанием взвился рой каких-то чёрных мух.
Их становилось всё больше и больше, они заполонили всю комнату и начали формироваться в облако с чертами какой-то чудовищной фигуры.
Шея, голова, плечи, пузо, ручки.
Ног не было. Нижняя часть туловища коренилась в Светкиных останках.
Постепенно у чудища оформилось лицо, если можно так назвать это явление.
Оно постоянно менялось, каждую секунду. То синее опухшее, то полусгнившее, то какое-то запредельно отвратное, что и слов-то не подберёшь описать. И всё – мертвячина.
Вдруг облако всем своим поганым ликом приблизилось к лицу Вадима. Прямо нос к носу.
Вадик хотел умереть, но не смог.
- Ну, здравствуй, Вадик, - ухмыльнулось зловонное чудище, дыхнув гнилью прямо в ноздри Вадиму.
У Вадика не было ни мыслей в голове, ни слов на языке, был только ужас и только отвращение. Беспредельное, безграничное отвращение и рвотный рефлекс.
- Бледновато выглядишь, сынок, - переливалось всевозможными харями чудище.
- Кто ты? – что-то наподобие мысленного вопроса промелькнуло в самой глубине того, чего уже у Вадима и быть не должно. 
- Бодун, - горделиво ответило чудище. – Вот и познакомились. Дай-ка, облобызаю на радостях. Вижу счастлив ты. В губы поцелуемся, сынок, в губы…
Наконец-то Вадик улетел.
Сознание выстрелило мелкой искрой в тёмную бездну и там, догорая угасло. 






Глава 3. Аскеза
 
Когда Вадик очнулся по-настоящему, Светка была уже холодной.
Он знал, что она умерла достаточно давно чтобы успеть остыть и недостаточно давно чтобы начать разлагаться.
Вадика уже ничего не трогало, не пугало. Ни запахи, ни формы, ни цвета. И даже сама смерть не пугала его. Он прошёл всё и даже больше.
Единственное, на что сохранилось эмоциональное восприятие, так это на то, как в звонком пустом пространстве головы всплывали чёткие, абсолютно чистые, рациональные мысли. Никакого эмоционального шума, никаких чувственных реакций, никаких вариантов «если…, то…». Только короткие, чёткие инструкции. И полное отсутствие способности мыслить за их пределами.
Он продолжал лежать, не думая, не чувствуя, не получая инструкций, лишь глядя, не мигая в потолок.
Сколько он пролежал в таком состоянии, Вадик сосчитать, естественно, не мог, поскольку операции исчисления ему отныне были не ведомы, да и числа тоже, и буквы.
Мог он мычать только, эмоционально окрашивая своё мычание и кивать головой положительно или отрицательно.
А, вскоре и мычать перестал. Затих.
Соседи вызвали скорую на четвёртый день. Дверь взломали. Вадим был жив. Едва, но жив. Лежал рядом с трупом Светки, будто не понимая, что она уже ушла. А может, понимал. Кто знает.
В реанимации он провёл три недели. Врачи делали, что могли — и вытащили. Только вот то, что вернулось из небытия, было уже другим Вадимом. Говорить он почти не мог — слова путались, терялись, выходили не теми, но в большинстве и не было никаких слов, мычание и только. Смотрел широко раскрытыми глазами и немного испуганно, как смотрят дети, которым объяснили что-то важное, но они ещё не до конца поняли, что.
Когда пришло время выписываться, он заплакал.
Не театрально, не громко — просто сел на кровати, опустил голову и заплакал, и плечи у него тряслись. Главврач, Нина Александровна, женщина с усталым лицом и добрыми глазами, зашла к нему сама. Он долго мычал, тыкал пальцем в коридор, в палаты, в швабру в углу — и наконец она поняла. Он просил остаться. Просил работу. Любую.
Она взяла его санитаром. На свой страх и риск. Благо ставка накануне освободилась. Персонал покрутил пальцем у виска — тихонько, за спиной. Но промолчали.
А потом случилось то, о чём заговорили постепенно, но потом говорили долго.
Вадим работал. Работа в данном случае не трудовая функция и не слово её обозначающее — это было состояние бытия конкретного существа. Он не знал теорий, не читал учебников, не помнил, кажется, почти ничего из прежней жизни. Но руки его помнили нечто, совершенно для его прошлой жизни неведомое. Откуда — неизвестно. Может, сидело в клетках, в мышцах, в костях, в той части человека, куда белая горячка не добралась. Может, ниспослано откуда-то заново. Но, ставил он капельницы так, что не морщились даже те, у кого вены были, как нитки. Делал уколы — и больные говорили, что не чувствовали иглы. Переворачивал лежачих с такой бережностью, будто держал что-то хрупкое и бесценное.
К тяжёлым его тянуло особенно. Вадим сам шёл в те палаты, куда другие заходили только по необходимости. Садился рядом. Не говорил — он и не умел толком говорить. Просто сидел, держал руку, если давали, смотрел. Иногда плакал — тихо, не вытирая щёки, давая слезам идти куда идут.
Реаниматологи заметили первыми. Вадим появлялся в операционной без зова — просто вставал рядом, и от него исходило что-то такое, что руки у врачей переставали дрожать. Один хирург потом говорил: «Я понятия не имею, что он делал. Он просто стоял. Но мне казалось, что всё будет хорошо. И всё было действительно хорошо».
Слухи поползли осторожно, как осенний туман. Говорили, что он чувствует, кто уйдёт этой ночью, — и тогда не отходит от постели. Говорили, что умирающие успокаиваются в его присутствии, что последние часы проходят у них иначе — не в страхе, а в чём-то похожем на тихое примирение. Говорили, что он провожает. Не в смерть — к чему-то за ней. Как умеет.
Нина Александровна однажды нашла его в три ночи у постели старика, которому оставалось часа четыре. Вадим сидел, сложив руки на коленях, и смотрел на него так, как смотрят на свет в конце длинного коридора. Она постояла в дверях и ушла, ничего не сказав. А Вадим так и досидел до самой кончины старика.





Эпилог.

Умер Вадим через год, в своей каморке. Тихо — так, как умирают люди, которые уже всё сделали и могут наконец лечь и успокоиться. Нашли его утром, когда не вышел на смену. Лежал на кровати, руки сложены, лицо отрешённое.
На похороны пришло столько людей, что двор не вмещал. Родственники тех, кого он выходил. Те, кто сам лежал когда-то и помнил руки, которые переворачивали ночью. Незнакомые люди, слышавшие о нём от других незнакомых людей. Нина Александровна стояла у гроба и молчала — она была из тех, кто не умеет плакать на людях, но все видели, что глаза у неё красные.
Кто-то из пришедших сказал вполголоса:
— Он же не человеком был – Ангелом. Как же ушёл-то? Ангелы же не умирают...
Никто не ответил. Да и что тут ответишь.
Был.
Человеком.
Или не был.
Или не человеком был.
А потом что-то сломалось, или наоборот — починилось. Но в том, что осталось, не было умения причинять вред. Только волшебные руки, которые умели помогать, держать, выхаживать. И глаза, которые умели смотреть, и плакать. И сердце, умевшее сострадать.
Это, как выяснилось, необходимо и этого, опять же, как выяснилось, достаточно.
И для Небес, и для того, чтобы все вокруг Ангела увидели. То ли в человеке, то ли вместо него, то ли самого по себе.
А вот помнил ли Вадик то, что до реанимации было?
Вряд ли кто из людей когда-либо узнает.
Да и надо ли?


Рецензии