Вдовий дом
Смотритель поднял глаза от книги. Перо замерло над раскрытой страницей, и чернильная капля, набухшая на кончике, грозила сорваться вниз. Марфа остановилась у конторки, поправила платок, хотя тот и без того сидел ладно, и назвала адрес в Нижнем посаде, где нынче ждали белье. Смотритель, невысокий человек в форменном сюртуке с медными пуговицами, неторопливо обмакнул перо в чернильницу, стряхнул лишнее о горлышко и вывел в журнале: «Марфа Егорова. Вышла в половине пятого утра». Часы над конторкой показывали двадцать семь минут пятого. Смотритель никогда не мелочился с минутами — время здесь мерили получасовыми долями, таков был порядок.
— До девяти, — напомнил он, не поднимая головы. Голос звучал ровно, без угрозы и без участия. Запись, номер, время — вот и весь человек.
Марфа кивнула и шагнула за порог.
Дети еще спали. Она поднялась затемно, оделась и оставила на столе краюху хлеба и крынку молока под тряпицей. Ваня проснется первым, разбудит сестер. Так было всякий раз, когда мать уходила в город.
Улица встретила ее влажной волжской прохладой. Серый рассвет сочился из-за крыш, размывая очертания деревянных домов и церковных куполов. Воздух пах рекой, мокрым булыжником и едва уловимым дымком ранних печей. Где-то далеко, на Оке, протяжно и хрипло загудел пароход. Марфа поежилась, перехватила поудобнее тяжелый узел и пошла вниз по Свердловской, туда, где город, еще сонный, начинал нехотя открывать глаза.
В корзине, прикрытой чистой холстиной, лежали шесть мужских рубах, три простыни и четыре детские распашонки — работа тонкая, требующая хорошего мыла и верного глаза. За нее обещали заплатить восемьдесят копеек. Сорок она уже мысленно отложила на крупу и постное масло, двадцать — на сахар, оставшиеся двадцать — сапожнику, который третий раз откладывал починку Ваниных сапог.
Она спустилась к Зеленскому съезду. В этот час здесь было пустынно, лишь ломовой извозчик, стоя на телеге, укладывал рогожи, да старуха в черном тащила корзину с вяленой рыбой. В этот час вся жизнь в городе подчинялась простому и суровому закону: кто не заработал к вечеру, тот остался без ужина. Марфа шла быстро, но не суетливо, держа спину прямо — так, как привыкла ходить еще при муже, когда несла с базара не узел с чужим бельем, а кульки с гостинцами для ребятишек.
У покосившихся ворот дома купчихи Сытиной она остановилась, чтобы перевести дух. Во дворе уже кипела жизнь — две горничные в засученных рукавами платьях перекликались между собой звонкими, скомканными ветром голосами. Марфа прошла к черному ходу и передала работу дородной экономке, пахнувшей лампадным маслом и камфарой. Та долго щупала рубцы на рубахах, подносила материю к свету, мяла ее сухими, цепкими пальцами, качала головой, вздыхала и лишь потом, с таким видом, будто оказывает великую милость, отсчитала восемьдесят копеек медяками. Марфа пересчитала деньги: верно.
На обратном пути она зашла в мелочную лавку. Внутри пахло рогожей, дегтем и мятными пряниками. За прилавком стоял сам хозяин, Ферапонтов, с засученными рукавами и сизым носом. Марфа купила гречневой крупы, постного масла в склянке и фунт сахарного песку. Она попросила завернуть сахар в два слоя бумаги, чтобы не просыпался, и долго смотрела, как дрожат чашки весов, прежде чем убедиться, что ее не обвесили. Каждую копейку она прикидывала на ладони, словно взвешивала не медь, а саму возможность дотянуть до конца недели.
У выхода из лавки ее окликнули. Глафира, соседка по коридору, стояла с бидоном молока и устало улыбалась одним ртом — глаза оставались серьезными и сухими.
— Слыхала? — спросила она, беря Марфу под локоть. — У Троицы опять попечители были. Третьего дня. Счета смотрели, в столовую заходили.
— И что? — Марфа покосилась на бидон, с которого капало молоко.
— А то, что нормы пересматривать будут. Самойлова-кухарка сказывала: велели крупу из другой кладовой брать, а та уже с горчинкой. До нас доходит — одна труха. — Глафира перехватила бидон поудобнее, и молоко плеснуло через край, побежало белой дорожкой по жести. Она выругалась сквозь зубы — коротко, по-деревенски, как ругалась когда-то на мужа, еще до его смерти. Потом перевела дух и продолжила тише: — Теперь, гляди, и хлеба меньше выдавать станут. Уж и не знаешь, куда еще ужиматься.
Она оглянулась, хотя рядом никого не было.
— А у Тихомировой-то, Прасковьи, третьего дня, беда вышла. Задержалась она в городе — у купца Свешникова полы мыла, тот обсчитал ее на гривенник, она плакать, просить, время и упустила. Прибежала к воротам — без четверти десять. Колотила в дверь, Христом-Богом молила. Смотритель не отворил. Так и просидела на ступенях до утра, хорошо хоть ночь теплая выпала. А утром в журнале красными чернилами пометку сделал. Теперь, говорят, до попечителей дойдет.
Марфа ничего не ответила. Она посмотрела на свои руки, на которых от холодной воды вздулись синие жилы, и представила, как сидит на каменных ступенях женщина, которую она знала в лицо, — белесая, тихая, с вечно испуганными глазами, — и смотрит на запертые ворота, за которыми спят ее дети.
Солнце поднялось выше, растопило утреннюю серость, и день разгорался яркий, почти летний, с той особенной прозрачностью, какая бывает в Горьком только в конце августа. Пыль золотилась над дорогой, и воробьи купались в ней, не боясь прохожих.
К полудню Марфа вернулась. Ворота были открыты, во дворе играли дети — она услышала их голоса еще с улицы, и среди них звонкий Оленькин смех. Она прошла мимо конторки не останавливаясь: в обеденную пору смотритель уходил в свою каморку, а дневные передвижения — в лавку, за водой, в прачечную — в журнал не заносили.
У входа, в тени акаций, на деревянной скамье сидела мать-казначея — прямая и сухая, с лицом, напоминавшим старую икону: темный лик и светлый венчик седых волос. Она вязала длинными спицами, и стальной блеск мелькал в ее руках, резкий и холодный. Казначею в доме не то чтобы боялись, но обходили стороной: она никогда не повышала голоса, однако каждое ее слово падало как приговор. Марфа поклонилась, чувствуя на себе быстрый, оценивающий взгляд — та успела окинуть ее всю, от платка до стоптанных башмаков, — и, получив в ответ легкий кивок, прошла во двор. Чисто выметенный, с круглой клумбой посередине, он был обнесен галереей, на которую выходили двери жилых комнат. В углу, под навесом, две женщины перебирали чечевицу, ссыпая сор в жестяное ведро.
Марфа поднялась к себе, оставила покупки и переоделась в рабочее платье. В комнате было прибрано, хлеб со стола исчез, молоко выпито, крынка вымыта и поставлена на место — Ваня постарался. Она провела ладонью по столу, смахнула крошки и спустилась в прачечную.
Прачечная помещалась в длинной пристройке с низким потолком. Здесь пахло щелоком и сырым деревом. Чан с водой уже был нагрет — истопница растопила печь с утра пораньше. Марфа засучила рукава и принялась за работу. Пена шипела на пальцах, пар оседал на лице, и мысли текли медленно, как вода в корыте. Иногда перед глазами вставало лицо мужа — не таким, как на фотокарточке, что хранилась в комоде, а живым. Руки она помнила яснее — темные от въевшейся угольной пыли, с обломанными ногтями, сильные, но бережные, когда он брал грудного Ваню. Лицо расплывалось, ускользало, и ей приходилось напрягать память, чтобы выхватить из темноты разрез глаз, складку у губ. Она ловила себя на том, что с каждым разом это усилие требует все меньше боли. И от этого делалось страшно — не тем страхом, от которого холодеют руки, а тихим, неотступным, похожим на медленное угасание света.
В пятом часу Марфа оттерла руки сухой тряпкой, пригладила волосы и вышла во двор. Занятия уже кончились. Из классной комнаты для девочек выходили последние ученицы — две сестры-погодки, державшиеся за руки. Мальчишки высыпали раньше, и самый бойкий из них, сын Глафиры Колька, пулял из рогатки маленькими камушками в старую ворону, сидевшую на карнизе. Марфа поискала глазами своих. Первой подбежала Оленька — она была в младшей группе, и занятия у них заканчивались на полчаса раньше. Следом, степенно, вышла Настя, прижимая к груди грифельную доску и тряпичную куклу, которую держала вниз головой. Последним примчался Ваня — запыленный, растрепанный, с новой царапиной на щеке и сбивчивым рассказом про задачу на сложение, которую он решил быстрее всех.
Марфа погладила Оленьку по голове, поправила воротничок Насти и молча, одним взглядом, велела Ване застегнуть рубаху. Тот скорчил рожицу, но подчинился.
Она смотрела, как его пальцы справляются с пуговицами, и вдруг с пронзительной отчетливостью поняла: она боится не того, что забудет мужа. Она боится того, что научится жить дальше, что этот день — с медяками, щелоком и гречневой крупой — стал ее настоящей жизнью, в которой покойный муж занимал уже не все пространство, а только его часть, которая уменьшалась с каждым днем. Она жила, сама того не замечая, и именно это пугало сильнее всего.
Она повела детей к конторке. Таков был порядок: все должны отметиться и записать время возвращения, прежде, чем подняться к себе. В сумерках уже горела керосиновая лампа, и желтый круг света лежал на раскрытом журнале. Смотритель сидел на прежнем месте. Часы над конторкой показывали тридцать две минуты восьмого. Он взял перо и записал в графе напротив ее фамилии: «Вернулась в половине восьмого пополудни». Ваня засмотрелся на чернильницу, потянулся пальцем. Марфа перехватила его руку — молча, без упрека — и повела всех троих наверх.
В комнате она зажгла керосинку, разогрела вчерашнюю кашу, нарезала хлеб. Ели молча. Ваня снова рассказывал про задачу на сложение и просил добавки. Марфа отдала ему свою порцию хлеба. Настя разломила свой кусок пополам и положила половину обратно в тарелку матери. Марфа погладила ее по голове и ничего не сказала.
Уложив детей, она осталась сидеть на краю Оленькиной постели. Лампа горел слабо, выхватывая из темноты беленую стену, темный угол с образами, глиняный рукомойник. Оленька уже спала, но во сне придвинулась ближе, почувствовав материнское тепло. В коридоре стихли последние шаги и весь дом замер, точно затаил дыхание.
Марфа сидела в тишине и думала о Прасковье Тихомировой, о красной пометке в журнале, о Глафире с ее пролитым молоком, о кухарке, которая выдавала крупу с горчинкой, о сапожнике, который все не чинил Ванины сапоги. И еще о том, что муж сегодня не приснился — впервые за много месяцев. Она легла спать и не вспомнила о нем, а утром, проснувшись, первым делом подумала о деньгах за белье. Странно.
А потом в тишине, прорезавшей коридор от первого этажа до последнего, раздались тяжелые шаги смотрителя. Марфа знала их наизусть — сперва по каменным плитам прихожей, потом деревянный скрип крыльца, потом хруст гравия под сапогами во дворе. Шаги затихли у ворот. Секунда тишины. И низкий, железный звук засова, входящего в паз, — звук, деливший день на «до» и «после».
За воротами щелкнул замок.
Свидетельство о публикации №226063000686
