По любви
Летом 2024 года после книги Вероники Райхиль «Чтение мыслей» в моей библиотеке появилась книга Ролана Барта «Фрагменты речи влюблённого». Как-то так она про неё написала, что именно с неё захотелось начать. Сразу не вышло: полгода я только смотрела на книгу. Потом ещё полтора года читала. Когда закончила, была под таким впечатлением, что решила разобрать тему любви по косточкам. И сама не заметила, как провела три месяца в любовной коме, которая растянулась на несколько тысячелетий — от Платона до Алена Бадью.
За это время чем только любовь не была. Высшим метафизическим единением, путём спасения, актом любви к Богу, заботой и благотворительностью, ритуалом, инстинктом, алхимическим элементом творческого вдохновения, принципом организации хаоса в форму, неврозом, последним абсолютом, борьбой с отчуждением, половым импульсом, насыщенным феноменом и сущностным раздвоением бытия.
Чем дальше я читала, тем меньше верила в возможность единственного определения любви. Каждая эпоха не столько отвечала на вопрос «что такое любовь», сколько рассказывала через неё о человеке, о Боге, о времени, о культуре и, в конечном счёте, о самой себе.
В какой-то момент мы обсуждали это с подругой. Я пустилась в рассуждения о том, кто и что писал о любви, а она спросила меня: «Это всё здорово, а сама-то ты что думаешь по этому поводу?» Вопрос оказался сложнее, чем мне показалось сначала.
Я думаю, что текущее время сильно снизило ценность частного мнения. Каждый, у кого есть доступ к интернету, может прийти и высказать его, что, собственно, и происходит повсеместно. Нейросети только усугубили процесс: теперь даже мысль не обязательно формулировать самостоятельно — достаточно наболтать её ИИ, он всё соберёт за тебя, добавит релевантные цитаты и ссылки, а при желании ещё и опубликует.
Мне же всегда интересно другое. Порой я слушаю чьи-то мысли и замираю от восторга: как человек вообще пришёл к этому? Почему именно эта идея стала для него своей? Меня волнует не сама мысль как таковая, а движение мысли и души, которое к ней привело. Наверное, именно поэтому я и решила пройти этот путь целиком.
Я не ставила перед собой задачу написать историю философии любви. И уж тем более не собиралась вывести её единственно верное определение. Скорее мне хотелось посмотреть, как менялось понимание любви на протяжении двух с половиной тысяч лет, и попытаться понять, что из этого откликается мне самой.
Получилось не исследование в строгом смысле слова, а путешествие. Через тексты, эпохи и идеи. И если у этого путешествия вообще есть смысл, то он не в том, чтобы найти окончательный ответ на вопрос «что такое любовь». Скорее в том, чтобы однажды сформулировать собственную рабочую гипотезу.
Платон. Лестница любви
Нахожу уморительным тот факт, что, обращаясь к текстам древних, мы так или иначе вынуждены иметь дело с тем, с чем нам не позволяет иметь дело современная повестка. Но для меня это своего рода лингвистическое упражнение, поэтому я постараюсь развить мысль, не нарушив никаких ныне установленных правил.
Платоновские диалоги в целом, и «Пир» в частности, не прошли бы современную цензуру в нашей географии. Там всё вверх дном: страстные словесные баталии, восхваление Эроса и прочее неназванное, но подразумеваемое происходит между мужчинами, в то время как глубокие разговоры без половых поползновений Сократ ведёт с жрицей Диотимой. Так мы буквально через одно произведение проходим лестницу любви — от простого полового влечения к движущей силе философии.
У древних греков существовало несколько слов для обозначения любви.
Эрос — чаще всего проявляется как половая любовь, временами не слишком избирательная. Но его ядро — не половая функция, а стремление.
Филия — более спокойное чувство между людьми. Не такое фундаментальное и тяжёлое, как эрос. Часто связана с дружбой, совместным делом, наукой или хобби.
Агапэ — духовное, душевное отношение к другому человеку, иногда — поклонение вышестоящему.
Есть ещё один любопытный факт. Платоническая (то есть якобы не физиологическая) любовь имеет мало общего с учением самого Платона. В его текстах очень много любви телесной во всех её проявлениях. Он говорит, конечно, что «не эросом единым» (цитата неточная), но именно телесная любовь становится необходимой ступенью для движения к более высоким истинам.
Эрос двояк: один конь Эроса везёт нас вниз, в сферу тяжёлой материальной любви, нежности к вещам, а другой поднимает ввысь, наоборот, отталкивается от материи и подпрыгивает к небесным ярким, кристальным очертаниям мира как мира форм. Но и то и другое своего рода любовь. Без страсти, без любви, говорит Платон, ты не перейдёшь в сферу бесстрастного, в сферу сугубо очевидного и разумного.
Половой акт у Платона можно рассматривать как символ высшего метафизического единения, к которому стремится всё в этом мире и которое является смыслом всего. Своим естеством мы чувствуем, что существует нечто более великое, чем наши жизни, поэтому ищем любые способы — в том числе через страсть или страдание — выпрыгнуть за пределы себя и слиться в единой трансценденции с этим бесконечным вечным. Не всё же к реке ходить.
Эту мысль, кстати, в «Бесах Лудена» развивает и Хаксли, но, чтобы пробиться к выводам, сначала придётся осилить мистерии мрачного Средневековья. Однако, хотя и Хаксли, и Платон обозначают половой акт как один из способов пережить выход за границу «я», далеко не каждый секс гарантирует это и вообще имеет такую цель.
Есть и ещё одна интересная интерпретация Платона — любовь избытка и любовь-нехватка. Всё из-за происхождения Эроса — сына Пении (нужды) и Пороса (изобретательности, изобилия). Он всегда недостаточен — ему чего-то не хватает, — но при этом устремлён и изобретателен. Поэтому обе формы любви приносят человеку беспокойство, хотя каждая по-своему. И, по сути, истинная любовь у Платона — не какая-то одна из них, а напряжение между ними.
Если подсобрать. Любви у Платона много. Она не эксклюзивна и просто необходима как катализатор движения души к вечности. Плотская любовь, половая любовь — это не противоположность духовной, а её символ, первая ступень выхода за пределы себя.
Аристотель. Дружба как форма любви
Если Платон чаще обращался к Эросу, его последователь Аристотель развивает эту мысль, однако больше внимания уделяет тому, что греки называли «филией». У него это скорее дружба, и в своих трактатах он пишет о том, что обществу необходимы сети дружеских связей. Такая любовь — это скорее симпатия, а дружба — публичная, более устойчивая социальная версия любви.
Если у Платона переход к дружбе возможен через чувственный опыт как к более возвышенной версии любви, то Аристотель не делает чувственность центральной переменной этого уравнения. У него есть дружба «по расчёту» — из эгоистических побуждений, в поисках выгоды. А есть взаимное признание добродетели, где мы любим человека ради него самого. И вот, по Аристотелю, весь институт дружбы как социального клея для общества в целом и для государства в частности будет работать, если мы придём именно к такому виду взаимоотношений.
Также Аристотель стоит у истоков всей популярной ютуб-психологии: он вводит такое понятие, как «филаутия» — любовь к себе. Но тоже важно не перепутать: есть условно плохая любовь к себе (эгоизм) и хорошая — когда мы живём в соответствии с добродетелью. И хороший человек любит себя правильно.
Идеи Платона и Аристотеля подхватывают неоплатоники — философская школа поздней Античности. Это люди, которые сделали из философии путь спасения и буквально возвели платонизм почти в религию, где любовь имеет ступенчатую структуру: от низшей телесной любви до экстатического слияния с Единым. Это движение пересекается с христианством, оказывает на него влияние, хотя долгое время существует как отдельная традиция.
Главное отличие греческих мыслителей в том, что, какой бы ни была любовь, она остаётся единой стихией. Если у греков дружба может быть причиной или следствием плотской страсти, да и вообще все виды любви переплетаются между собой в причудливые узоры самых разных отношений, то у римских авторов происходит важный сдвиг.
Они предлагают разделять: у нас либо плотские утехи, либо высшая духовная практика (моя упрощённая интерпретация). Любовь начинает распадаться на функции, перестаёт быть путём и становится практикой. У Овидия любовь — это навык, соблазнение — технология, а отношения можно описать почти как набор инструкций: как понравиться, удержать, добиться желаемого. Стоики идут ещё дальше и вообще предлагают относиться к страсти с подозрением: любовь нужно держать под контролем, потому что страсть опасна, а привязанность становится источником страдания. То есть если у греков любовь — стихия, то у римлян — уже система.
От любви языческой к любви христианской
Мы уже встречались с предпосылкой христианской любви у греков: та самая агапэ — духовное отношение, буквально поклонение вышестоящему. Христианство, будучи религией синтетической, наследующей в том числе античной философии, объединяет два основных понимания любви, обозначенных у Платона. С одной стороны, любовь — это трансценденция, выход за пределы и любовь к Богу как к Другому; соответственно, любовь к ближнему как образу этого самого Бога. Но в то же время любовь — это принцип симпатии и объединения всех людей и вещей. Евангелие предлагает нам любить ближнего как самого себя, а апостол Павел уточняет: всё же Бога надо любить больше.
Христианская любовь подчиняет, ограничивает и регулирует всё, что связано с половой любовью. Она скорее носит аскетичный и символичный характер. Так Христос — это акт любви Бога к людям, а любовь людей к Богу объединяет человека с другими верующими и становится своеобразным выходом за пределы самого себя — той самой платоновской трансценденцией. В Средние века в христианстве получает развитие культ Мадонны с её материнской любовью, которая становится дополнением любви Бога Отца к Христу, детям (людям) и прочим тварям. У Богоматери проявляется более чувственный аспект любви, но, так как это любовь матери к сыну, любой эротизм исключается.
Теологию любви в христианстве систематизировал Аврелий Августин. Он прошёл классический путь от светской половой любви через раскаяние и принятие епископского сана к любви к Богу и миру, сотворённому Богом (amor mundi), если только мир не отвлекает от Бога. И если неоплатоники подчёркивали непрерывность различных видов любви, Блаженный Августин понимает любовь скорее как заботу и благотворительность. Так любовь из потока и системы переходит в этическую категорию. А апостол Павел ставит её в один ряд с верой и надеждой, создавая ту самую формулу добродетели, которая работает и в наши дни. И казалось бы, что могло пойти не так.
Мы постепенно двигались от Платона к христианству, одухотворяли любовь, вытесняли из неё плотскую составляющую. А в XII–XIII веках вся эта система начинает откатываться обратно, к неоплатоническому образу мышления, с мыслью о том, что мы не можем полностью оторвать наши замечательные духовные добродетели от эротически-телесного плана.
На практике при дворах крупных феодалов появляются трубадуры и изобретают куртуазную любовь. Они пишут стихи и песни на языке, которым раньше обращались к Богу, постепенно переходя к карнавально-плотскому с эротическим подтекстом. И обращают своё творчество к жёнам тех самых феодалов и прочим прекрасным дамам.
Неприлично, но очень волнующе.
Трубадуры, а вместе с ними и все остальные, словно осознали, что любить Бога и сливаться с космосом без телесной любви — это не то. Именно они переизобрели традицию романтической любви: когда ты не просто вступаешь в отношения, а пишешь стихи, даришь цветы, вступаешь в сложные ритуальные игры, в которых другой человек занимает буквально место божества. Церковь этого до сих пор не пережила и не простила, но что делать — инстинкты случились с человеком гораздо раньше, чем с ним случился Бог.
Любовь Ренессанса
В эпоху Ренессанса можно выделить три этапа развития теории любви.
Сначала — проторенессанс и развитие куртуазной поэзии «сладостного нового стиля». Затем, к XV веку, появляются философские трактаты о любви. А XVI век уже становится временем эротико-дидактической литературы — сочинений практического и назидательного характера. Идеал любви здесь — гармония духа и тела, дополненная авторским взглядом на сам феномен любви.
У Данте любовь связана с творческим вдохновением, а главным становится идеал неразделённой любви. «Чтобы философствовать, надо любить». У Франческо Петрарки любовь — уже не просто поэтический приём, а принцип жизни, приобретающий форму сонета. Истинная любовь захватывает человека целиком, и он уже не способен мыслить себя вне служения женщине — земной, но при этом несущей в себе отблеск божественной красоты.
Одним из первых философских трактатов становятся «Диалоги о любви» Лоренцо Пизано. Бог здесь остаётся источником всякой любви, однако сама любовь как феномен человеческого бытия понимается как единство любящих, основанное прежде всего на отказе от своекорыстия.
«Секрет тут в том, что нельзя дарить любовь и нельзя совершенно ей отдаться, пока не достигнуто полное взаимоуподобление. Любящий как бы переливает себя в любимого и притягивает его силой своей любви, которая скрепляет их воедино. Тогда отдают уже не чужому, но как бы самому себе».
В его трактовке именно красота, интеллект и воля человека становятся основанием любви. А ещё куда ни глянь — везде натыкаешься на Аристотеля.
Ренессанс в целом нацелен на возрождение идеи античного Эроса как восхождения от чувственных стремлений к духовной силе, благу и красоте. В этом ключе рассуждает и Николай Кузанский. По его мнению, всё начинается с человека, который обнаруживает в любимом бесконечные и невыразимые основания для любви. Красота любимого — внешняя и внутренняя — оказывается непостижимой и потому может быть сопоставлена с абсолютным максимумом и совершенством, то есть Богом. А Бог, в свою очередь, настолько великодушен, что предоставляет человеку свободу любить кого-то помимо Себя.
Идеи Платона и неоплатоников буквально качают во Флорентийской академии — одном из главных интеллектуальных центров эпохи. Марсилио Фичино, крупнейший ренессансный мыслитель, развивающий философию любви в духе платонизма, берёт всё, что было до него: платоновский Эрос, дружбу Аристотеля, космическую любовь Прокла, христианскую и куртуазную любовь, смешивает, взбалтывает и выдаёт базу.
Любовь — сила, которая соединяет тело и душу, материю и дух, человека и природу. Любовь придаёт хаосу форму и организует мир в единое целое. В процессе любви происходит превращение любящего и любимого: один до самозабвения отдаёт себя другому, умирает в нём, но затем воскресает, возрождается и начинает жить уже не одной, а двумя жизнями.
Такие дела, а мы последние пару десятилетий на полном серьёзе обсуждаем, кто должен платить по счёту на свидании.
В позднем Ренессансе философия любви кочует из трактатов в художественные произведения. Чосер, Шекспир, Мор, Сервантес — у этих авторов можно проследить генеральную любовную формулу эпохи: гармоничный синтез любви-эроса и любви-агапэ, дополненный совершенно индивидуальным авторским взглядом.
Да, почти всё заимствовано из прошлого. Но, как мы видим на широком временном отрезке, греки всё-таки что-то такое поняли о жизни, что человечество продолжает переосмыслять из века в век.
Новое время любви
Стоило только дать волю любовной чувственности в эпоху Ренессанса, как наступило Новое время. Внутри него страсти не особенно приветствовались, а если и приветствовались, то мрачные и меланхолические. Зато в XVIII веке в чат врывается Просвещение: церковь переживает кризис, по всей Европе заканчиваются гражданские войны, а любовь буквально распадается на аристократическую и буржуазную.
У аристократов формируется гедонистическое отношение к чувственности — так называемый либертинаж (от libertin — человек, который играет в любовь, имеет множество связей и относится к этому легко). В то же время набирающая силу буржуазия впадает в сентиментальные эмоции: любовь связывается с жалостью, иногда осуждается как форма эксплуатации, а иногда превозносится почти в христианском духе.
Последний тип мы видим, например, в «Страданиях юного Вертера» Гёте — тексте, который позже станет одной из опор для Ролана Барта в разборе любовного переживания.
В это же время оформляется жанр романа, где оба типа любви сходятся и переплетаются. Любовь становится событием и экспериментом: если ты либертен — это твой эксперимент, если ты сентиментальная героиня — часто эксперимент над тобой. Но в любом случае это переживание, которое определяет жизнь, даёт ей смысл и позволяет выйти за пределы повседневной морали.
Церковь в этот период постепенно покидает постели, и только немецкие романтики на рубеже XVIII–XIX веков возвращаются к знакомой нам ренессансной задаче — соединить телесную любовь с мистическим божественным экстазом, пусть и в более абстрактной форме.
На стыке этих линий — сентиментализма и романтизма, с одной стороны, и либертинажа — с другой — расцветает классический роман XIX века. Прежде всего французский: Бальзак, Стендаль, Флобер, Пруст разрабатывают целую «теорию любви», но уже на светском материале, почти без мистики.
Что здесь происходит с любовью?
С одной стороны, это событие, встреча, которая воспламеняет человека и держит интригу. С другой — это почти всегда тщетная страсть: попытка овладеть другим, который неизбежно ускользает. Возникает постоянная игра между субъектом, который хочет любить, и объектом желания, которым мы сами в какой-то момент становимся — и из этой позиции тоже ускользаем.
Стендаль развивает эту линию дальше и, вероятно, одним из первых обозначает то, что reels-психология сегодня определила бы как гиперфокус. Любовь возникает из общего состояния возбуждения, напряжения, из разных неоформленных чувств — тревоги, желания самоутвердиться, внутреннего расфокуса. И вдруг — искра, буря, безумие — происходит встреча, и всё это фиксируется на одном человеке.
Вся чувственная жизнь собирается вокруг него, как кристалл вокруг случайной песчинки. Объект может быть случайным, почти фетишем, но сама эта «кристаллизация» даёт нам ясность: мы начинаем лучше понимать себя и своё состояние. Любовь здесь уже не просто чувство — это механизм, который организует нашу внутреннюю жизнь и помогает познать себя через другого.
XIX век. Любовь как последний абсолют
Культура XIX века сформировала два диаметрально противоположных взгляда на любовь — пессимистический и оптимистический. С тем, что любовь важна, все более или менее согласились. А вот причины разнились от творца к творцу.
Пессимисты видели во внимании к любви отражение некой общей катастрофы. Мир распадается, происходит отчуждение, расколдовывание, мы теряем богов, трансцендентные символы и идеалы. И в этой мясорубке хватаемся за другого человека как за последнюю соломинку.
Такую картину любви-смерти показывает нам Вагнер в своей опере «Тристан и Изольда». Это любовь, в которой ты стремишься к слиянию с другим человеком, в котором и умираешь. Тристан и Изольда поют о том, что только в ночи и в смерти они обретут то истинное слияние, которое им обещает их экстатический восторг и трансценденция.
В более позитивной интерпретации происходит смещение. Человек, который раньше переносил чувственную жизнь в религиозную сферу, теперь, когда религия уходит на второй план, обращается к другому человеку. То есть мы переживаем трансцендентную встречу между «я» и «ты», и «ты» в этом плане предстаёт как своеобразный образ Бога и новая надежда снова пережить абсолют.
Но каким бы ни был взгляд на вещи, основной вектор XIX века — любовь как последний абсолют. Бог уходит, любовь занимает его место. И если раньше смыслы, вечность и спасение были в религии, то теперь всё это перекладывается на другого человека.
Отсюда растут ноги у гиперидеализации, культа «единственного», ожидания полного понимания и растворения, идеи «второй половинки». Интересно наблюдать, как всё это доехало до наших дней, и мы старательно выскребаем эти идеи через психотерапию, потому что начинаем понимать, насколько это всё нерабочая история.
Эту трагедию проживает Эмма Бовари: она настолько заражена романтическим представлением о любви, что пытается прожить жизнь по законам литературы. Буквальная антиреклама любовной прозы.
Ещё одна функция любви в этот период — борьба с отчуждением. На фоне роста городов и индустриализации любовь становится способом снова почувствовать связь.
И, конечно, любовь в это время проявляется в появлении культа внутреннего переживания. Фокус смещается с реальных отношений на само переживание любви.
Здесь, конечно, сразу просится Пруст, который доводит это до предела. Его роман в семи томах «В поисках утраченного времени» — это уже почти разбор любви как механизма сознания. Я пока читала второй том и мысленно всё время возвращалась к этой мысли.
XIX век сделал любовь последним местом, где человек ещё надеялся встретиться с вечностью. Любовь постепенно становится новой религией модерна, где другой человек замещает Бога. Ницше что-то об этом говорил, но это шаг немного в другую сторону — у него к романтической любви было довольно подозрительное отношение.
И именно поэтому XX век будет разбирать любовь почти с хирургическим интересом: если другой человек занял место Бога, то что происходит, когда он тоже не может нас спасти?
XX век. Фрейд: любовь как симптом
Думала, что мы быстро расквитаемся с любовью XX века, но начала писать и поняла, что просто не будет. Не зря в прошлом разделе я упомянула хирургию: чем дальше по временной шкале, тем — якобы — видно больше деталей и граней. Как будто любовь настолько всепоглощающее, тотальное и необъяснимое чувство, что мы перестаём его выдерживать и начинаем рационализировать, называть и определять, только бы не оказаться в его власти.
XX век любви проходит под знаменем психоанализа. Фрейд сводил её к физиологическому половому импульсу: любовь у него перестаёт быть чудом и становится функцией психики. Именно оно руководит всеми нами через неприятные напряжённые аффективные комплексы. То, что мы определяем как любовь, Фрейд называет истерией, неврозами, обсессией, сублимацией — чем только не, лишь бы превратить необъятное чувство в объяснимый механизм.
Как будто возможно избавиться от демона, если назвать его имя. Ага.
Когда твоё половое влечение не удовлетворено, ты начинаешь писать стихи, раздумывать о смысле бытия. Если у Платона ты должен переосмыслить своё половое влечение и перейти к созерцанию сути и трансценденции, то у Фрейда, если влечение не может реализоваться напрямую, оно начинает течь в другие формы.
И таким образом всё, что нас окружает — искусство, философия, религия, наука, культура, — может рассматриваться как сублимация энергии желания.
Те, кто понял и хакнул этот механизм, успешно использовали его в своём творчестве. Многие авторы буквально поддерживали себя в состоянии эмоционального напряжения, любовного конфликта и внутреннего голода, потому что понимали: полностью удовлетворённое желание часто «гасит» интенсивность переживания. Именно поэтому у половины великих авторов была либо очень бурная, либо катастрофическая личная жизнь.
И вот тут становится немного неловко от современного морализаторства. Потому что значительная часть мировой культуры выросла из людей, которые были крайне сложными, невротичными и временами откровенно разрушительными. А мы теперь имеем тренд буктокерш: «Отказываюсь его читать, потому что он абьюзер».
Примеры? Пожалуйста.
Достоевский и страдание как способ пережить полноту бытия. Толстой — внешняя праведность и жестокость по отношению к близким. Есенин и постоянный поиск «настоящего» чувства. Цветаева, для которой стабильность почти равнялась смерти текста. Маяковский и его отношения с Лилей Брик. Хемингуэй и культ интенсивности жизни как топлива для письма. Сартр, превративший отношения в философский эксперимент. Буковски — мистер «если всё станет нормально, мне нечего будет писать».
Я могу долго продолжать, но самое интересное в том, что все эти люди не просто не умели нормально жить, а буквально романтизировали внутренний разлом.
Но вернёмся к Фрейду.
Помимо прочего, он развил интересный взгляд на влюблённость. Она объединяет два чувства: идеализацию другого человека, связанную с идентификацией «я» и другого (то есть мы не столько любим, сколько проецируем себя), и привязанность к внешнему объекту — традиционное либидо.
И вот когда эти две самые сильные человеческие страсти соединяются в одном человеке, когда один и тот же человек становится для нас одновременно идеалом и объектом желания, страсть здесь почти неостановима.
Кстати, тот же механизм работает и в массовой психологии. Этим Фрейд объясняет тоталитарные культы разного рода и феномен вождя. Это и полурелигиозное восхищение другим человеком как личностью, и параллельно — желание присвоить его, сделать частью собственной внутренней конструкции.
Не скажу, что Фрейд убил любовь, но длительное погружение в его концепции — не самое приятное переживание. Психоанализ для меня вообще довольно загадочная территория, на которую я вступаю осторожно, потому что очень легко увлечься и не заметить, как всё вокруг начинает подчиняться логике либидо и танатоса. Но это довольно узкий коридор, в котором почти не остаётся места для других переживаний.
XX–XXI век. После Фрейда
После Фрейда любовь словно рассыпается на множество осколков. Психоанализ распадается на фракталы, каждый из которых приобретает свой неповторимый оттенок. Попробуем быстро пройтись по тем, кто так или иначе продолжил этот разговор в XX–XXI веках.
Эрих Фромм говорит, что любовь — это хороший выход из всевозможных неврозов, которые у тебя могут быть, это функция, которая позволяет нам быть сосредоточенными не на объектах того или иного рода, не на владении, а на собственном существовании и существовании другого. А ещё у него есть важное отличие от остальных: он считает, что любовь — это навык, и ему нужно учиться.
Герберт Маркузе считает половую любовь (эрос) совокупностью конструктивных, утвердительных желаний и страстей, которые у нас есть. И если вынуть человека из-под давления общества с его враждой, ненавистью и тревогами, то его предназначением становится любить всех, до кого он сможет дотянуться. Ведь именно через освобождение желания происходит освобождение человека. Таким образом революция 1968 года и всеобщая эмансипация сексуальности, произошедшая в 1970–80-е годы, шли как раз под влиянием идей Маркузе.
Жак Лакан — самый известный теоретик психоанализа — определял любовь как не просто секс, не просто диалог «я — ты», а «дар того, чего у тебя нет, тому, кто этого не хочет». Наше половое влечение и вообще жизнь наших влечений с самого начала отмечены некоторой нехваткой и фрустрацией, в результате чего ты не можешь спокойно вступить в гармоничные отношения с другим человеком. Тебе нужно мыслить себя как объект и пытаться завладеть другим тоже как объектом. И вот эта неизбежная объективация друг друга и в то же время попытка принести себя в качестве объекта в дар делает любовь похвальной, но достаточно бесперспективной и трагической практикой.
Пока психоаналитики пытались объяснить любовь через желание, нехватку и бессознательное, философы другого лагеря двигались в противоположную сторону и пытались вернуть любви статус уникального опыта.
Морис Мерло-Понти говорит о любви как о переплетении. Мы, как на ленте Мёбиуса, встречаемся с другим человеком внутри самих себя. Любящие — это те, кто таким образом переплетается. Уже непонятно, где кончается моя кожа и начинается твоя, где я тебя буквально проглатываю, и тем самым каждый из любящих подключается к чему-то вне себя. Происходит та самая желанная трансценденция.
Жан-Люк Марион, философ и автор книги «Эротический феномен», считает, что любовный опыт сродни религиозному. У него есть термин «насыщенный феномен» — настолько богатый всевозможными видами опыта, эмоциями и переживаниями, что ему невозможно поставить в соответствие какой-либо внешний объект. Через этот феномен происходит прежде всего удостоверение человека в значимости собственного бытия — и заодно бытия вообще. Он находит другого человека, который даёт ему словесное признание, и весь комплекс переживаний, связанных с этим признанием, и образует любовь.
А вот наш современник Ален Бадью уже не феноменолог, а скорее экзистенциалист. Он рассматривает любовь как сущностное раздвоение бытия (а не единение, вопреки Платону). Не Иван и Марья, а Иван-да-Марья. Происходит соединение, но возникает двойной, не сводимый к одному субъект опыта.
Встрече, в результате которой это происходит, придаётся романтическая сверхценность. Продолжается всё та же традиция романа XIX века, где любовь — результат случайного хаоса переплетений, интриг судьбы и приключений. Но любовь важно всё время подтверждать, поддерживать и оставаться ей верными, иначе она превратится в тыкву. Тут немножко тоже как с религией: можно сказать, что Бог, конечно, есть, но если ты не молишься Богу, то его как будто и нет.
Забавно, что спустя две тысячи лет мы снова спорим примерно о том же, о чём спорил Платон: любовь рождается из нехватки или из избытка?
Ролан Барт. Словарь любви
«Фрагменты речи влюблённого» появились в моей библиотеке одними из первых после прочтения философского дайджеста Вероники Райхиль «Чтение мыслей» летом 2024 года. Как-то так она про них написала, что именно с этой книги захотелось начать. Сразу не вышло: полгода я на неё только смотрела. Потом ещё полтора года читала. Когда закончила, была под таким впечатлением, что решила разобрать тему любви по косточкам и сама не заметила, как провела три месяца в любовной коме, которая растянулась на тысячелетия — от Платона до Алена Бадью.
За это время чем только любовь не была. Высшим метафизическим единением, путём спасения, актом любви к Богу, заботой и благотворительностью, ритуалом, инстинктом, алхимическим элементом творческого вдохновения, принципом организации хаоса в форму, неврозом, последним абсолютом, борьбой с отчуждением, половым импульсом, насыщенным феноменом и сущностным разделением бытия. И когда я открыла свои заметки по «Фрагментам» после этого путешествия, меня осенила мысль: всё это — числители. А что сделал Ролан Барт? Привёл их к общему знаменателю.
Барт должен был стать финальной точкой этого исследования, но он не даёт нам ещё одну теорию любви и не отвечает на вопрос «что такое любовь». Скорее он отвечает на другой вопрос: «Что мы делаем, когда говорим о любви?» Потому что знаменатель — это ведь не любовь, а структура переживания. Не так важны трансценденция, Бог, либидо, нехватка или событие, как то, что во всех случаях влюблённый делает одно и то же: говорит, повторяет, интерпретирует, фантазирует, ждёт ответа, боится молчания — и далее по оглавлению книги. И вот это Барт считает более фундаментальным, чем любую философскую теорию любви.
Структура книги выстроена по принципу азбуки, по ней буквально можно гадать. И что делает Барт? Он декомпозирует любовь, разбирает её на фигуры, лишая её мистического флёра. Книга читается и сложно, и легко одновременно. Сложно — из-за большого количества сносок и отсылок. Легко — потому что большой опыт любовных переписок позволяет узнать многое в этой книге. «Я это делал. Я это пережил». Один из основных тезисов Барта заключается в том, что влюблённый заключён в своей речи (и тексте как следствие). И весь любовный нарратив — от Платона до Бадью — по сути доказывает этот тезис.
Когда мы влюблены, нам кажется, что переживаем абсолютно уникальный опыт. Но язык, которым мы пытаемся его описать, почти целиком состоит из слов и образов, придуманных задолго до нас.
Если попытаться собрать книгу в несколько предложений, получится примерно так. Фигура первая — Влюблённый — противопоставляется семье, традиции или пониманию любви как контракта. Фигура вторая — Другой — является прежде всего конструктом фантазий влюблённого. Сама любовь — замкнутый круг, а выход из него — самоубийство (базовый текст исследования — «Страдания юного Вертера» Гёте). Основная цель любви — стремление к единению через конструкт «мать — дитя»: с одной стороны требование заботы, с другой — стремление эту заботу дать. Между этими полюсами балансирует влюблённый, который одновременно хочет наполнить собой мир Другого и мучается от того, что у Другого существует собственный мир.
То есть по сути вся любовь сводится к театру одного актёра в голове и речи. Любящий в этой картине — безумец, а любовь — чувство неудовлетворения. Ведь когда на «Я тебя люблю» отвечают: «Я тоже», — это не то. Ничего хорошего от любви ждать не приходится, но то, что она даёт, стоит того, чтобы идти на это безумство. Такой вывод делает Барт, основываясь на двухгодичном курсе лекций о любви, разговорах со студентами и всех тех текстах, которые он как философ через себя пропустил.
Может показаться, что Барт пытается разоблачить любовь. Но на самом деле он очень сочувствует этому безумию. И по сути показывает, что любовь переживается нами как нечто абсолютно уникальное, хотя её язык полностью состоит из чужих слов. То есть самое интимное переживание человека оказывается самым коллективным. И это неожиданно возвращает достоинство каждому влюблённому. Потому что выясняется: ты не сумасшедший. Ты просто говоришь на языке, которому уже тысячи лет.
Каждая эпоха пыталась определить, что такое любовь. Барт же показывает, что, возможно, мы никогда не говорим о любви напрямую. Мы всегда говорим из любви. И поэтому две тысячи лет философии в итоге складываются не в определение любви, а в огромный словарь её языка.
Послесловие
Признаюсь честно: эта работа измотала мне все нервы.
Видимо, сработала механика притяжения — стоит только сфокусироваться на каком-то вопросе, всё вокруг начинает подбрасывать тебе пищу для размышлений и переживаний. Любовные истории друзей, разбитые сердца, отношения всех видов и стадий заполнили мою жизнь километрами разговоров. А мне всё ещё сложно не проживать каждую историю как свою.
В какой-то момент я поняла, что больше не могу читать о любви, думать о любви и разбирать любовь. Словила что-то вроде любовного выгорания после нескольких месяцев исследования. Говорят, такое бывает. И, наверное, именно в этот момент мне наконец удалось сформулировать собственную рабочую гипотезу.
Любовь — это путь взаимного выбора.
Ни один из мыслителей, о которых я писала на протяжении этой книги, по большому счёту не говорил о любви как о состоянии. Все они говорили о процессе. И в этот момент мне вспомнился один давний разговор о духовном пути.
Он был о том, что нельзя пройти какую-то условную дорогу с табличкой «это мой духовный путь» (точнее, можно, но это уже ближе к позе, на мой взгляд). У меня есть внутреннее ощущение, что надо просто идти. Каждый день. В мелочах. По ощущениям. Так, как подсказывает интуиция. И только потом, обернувшись ближе к концу жизни, можно увидеть этот путь целиком. Не тот, который описан в книгах, а свой собственный.
С любовью, кажется, происходит то же самое. Её нельзя увидеть, не пройдя путь. Она плохо поддаётся определению в настоящем, пока ты находишься внутри неё. Любовь становится различимой только тогда, когда превращается в историю.
И это, кстати, неожиданно перекликается с Бартом. Он пишет, что любовь существует в речи. Мы рассказываем друг другу истории о любви, читаем их, пересказываем, тоскуем о том, что они случились не с нами. Возможно, любовь действительно становится видимой именно тогда, когда о ней уже можно рассказать.
Звучит так, будто любовь — это форма времени. Страсть может вспыхнуть за секунду, влюблённость — случиться за вечер, желание — возникнуть за мгновение. А любовь становится любовью только потому, что выдерживает время.
Всё может начаться с импульса, невроза, стремления к трансценденции или поиска единения, как мы уже наблюдали. Но любовь возникает только тогда, когда появляются две свободы, которые продолжают выбирать друг друга до тех пор, пока этот выбор продолжается. И идут какое-то время. Если повезёт и хватит терпения — то целую жизнь.
И в конце, обернувшись, обнаружат, что любовь стала видимой.
Свидетельство о публикации №226070101262