43. Мучительный конец
Перед самой смертью Александра Александровича пришла Л. А. Дельмас, но она видела его через дверь, а в комнату войти ей не позволила жена. Любовь Дмитриевна считала, что только она одна может спасти его и спасет, если он будет предоставлен всецело ее заботам.
***
Получив вердикт врачей, Любовь Дмитриевна встречается с Горьким, после чего тот 29 мая пишет Луначарскому, прося устроить Блоку выезд за границу с целью лечения «в одной из лучших санаторий». Это уже не первое его обращение к наркому: Горький сам начал хлопотать по этому поводу еще 3 мая.
Тут начинается довольно запутанная история о том, как советская власть берется «спасать» автора «Двенадцати». Пожалуй, сознательного намерения сжить со свету величайшего русского поэта у этой власти нет. Все решается на уровне подсознания. А подсознание победившей «черни» чувствует, что Блок для нее – чужой. «Объективно говоря», можно было спасти. Но к вопросу подойдут субъективно.
Восемнадцатого июня 1921 года Блок уничтожает часть архива — главным образом газетные выписки, регистрируя в дневнике, что именно он предает огню. Тут же слова: «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди».
Двадцать первого июня Любовь Дмитриевна берется за письмо Горькому, где рассказывает ему о состоянии мужа: «Я натолкнулась на болезненное, происходящее от той глубокой и мучительной полосы неврастении, которая сейчас подавляет А. А., нежелание ничего предпринимать для своего спасения и неверие в осуществимость его. Тем не менее доктору и мне он обещает, в случае, если другие откроют возможности выздоровления, ими воспользоваться».
Письмо завершается словами: «…на Вас вся моя надежда, и я умоляю Вас спасти его, так как отъезд — его единственное спасение».
Через два дня Горький едет в Москву, стучится к Ленину, к члену президиума ВЧК Менжинскому. Однако дело подвигается медленно.
Меж тем силы Блока иссякают. 3 июля он уничтожает пятнадцать своих записных книжек (из шестидесяти одной), потом приходит в себя и педантично фиксирует в дневнике «нумера» уцелевших, бесценных для нас документов. Наглядный пример поединка Жизни и Смерти в измученном человеке. В таких случаях участие внешних сил может сыграть решающую роль.
Вопрос о судьбе Блока Политбюро ЦК рассматривает лишь 12 июля. За день до того Менжинский так отвечает на переданное ему из ленинской канцелярии ходатайство Луначарского: «Уважаемый товарищ! За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории. С коммунистическим приветом В. Менжинский».
Бальмонту, кстати, в июне 1920 года разрешили заграничную командировку сроком на год, несмотря на его активную антипатию к большевикам, недвусмысленно выраженную в книжке «Революционер я или нет?». Он предпочтет не возвращаться в Россию и останется во Франции до самой своей смерти в 1942 году. Блок, как видим, вызывает у чекистов гораздо большие опасения.
Решение Политбюро таково: «Отклонить. Поручить Наркомпроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока». Это не убийство, это, говоря юридическим языком, «неоказание помощи».
Двадцать третьего июля Блоку все-таки разрешают выезд за границу. Но промедление на десять дней в таких случаях опасно, к тому же высочайший вердикт — это еще не всё, предстоит выездная волокита.
Вернувшись в Петроград, Горький 27 июля телеграфирует: «Срочно. Москва. Кремль. Луначарскому. У Александра Блока острый эндокардит. Положение крайне опасно. Необходим спешный выезд Финляндию. Решительно необходим провожатый. Прошу вас хлопотать о разрешении выезда жене Блока. Анкеты посылаю. Спешите, иначе погибнет. М. Горький».
«Спасайте его, Алексей Максимович, требуйте мой пропуск сейчас же, в течение нескольких дней», — пишет Горькому Любовь Дмитриевна. На оформление паспортов времени уже не хватает, речь о выдаче временных «пропусков», то есть удостоверений — с тем чтобы успеть, опередить смерть…
Вот ответ Горького (он впервые опубликован Е. Чугуновой в 2008 году):
«Г-же Л. Блок. Ваши анкеты и карточки были отправлены мною в Москву на другой день по получении их от Вас. Вчера я спрашивал по телефону — разрешен ли Вам выезд? — отвечено: “Еще не рассматривался Особым Отделом, но — без сомнения — будет разрешен на этой неделе”. Здесь находятся финны, профессора Игельстрем и Миккола, — можно просить их устроить А. А. в лучший санаторий Финляндии». Написано 2 или 3 августа.
В субботу, 6-го, Луначарский извещает Горького о том, что разрешение на выезд получено. Можно ехать — хоть завтра.
Но завтра — это уже 7 августа, день смерти поэта.
***
О последних днях поэта пишет его большая поклонница Мариэтта Шагинян: «С начала июля я начала безпричинно безпокоиться о нём и страдать от того равнодушия, с каким все относились к его болезни... Ответы Алянского (только его, по словам М.С.Шагинян, допускала к больному мужу Любовь Дмитриевна) на вопросы, как Блок, всё неопределённей и серьёзней: «Худо... Доктора не разберут, сердечная это болезнь или нервное расстройство»... К концу июля – началу августа сообщения Алянского приняли характер решительный: «Доктора говорят – молитесь!»
Владислав Ходасевич зафиксировал события, пережитые им 3 августа: накануне, около 10-ти часов вечера он зашёл к Гумилёву, и они проговорили до 2-х часов ночи. Утром Ходасевич собирался уезжать из Петрограда и договорился с Гумилёвым, что принесёт ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. «Когда наутро, в условленный час, – пишет он, – я подошёл к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилёва арестовали и увезли (24 августа 1921 г. поэт Николай Степанович Гумилёв был расстрелян)... Я пошёл к себе – и застал там поэтессу Надежду Павлович, общую нашу с Блоком приятельницу. Она только что прибежала от Блока, красная от жары и запухшая от слёз. Она сказала мне, что у Блока началась агония. Как водится, я стал утешать её, обнадёживать. Тогда, в последнем отчаянии, она подбежала ко мне и, захлёбываясь слезами, сказала: "Ничего вы не знаете… Никому не говорите… Уже несколько дней… он сошёл с ума!»
В последние дни Блока одолевали галлюцинации, он жутко кричал. Любовь Дмитриевна рассказывала, что он "громко кричал в последние два-три дня: «Боже! Прости меня! Боже! Прости меня!»
Так тяжело уходил Блок… Воистину предрёк о себе поэт:
Как будто ночь проклятие простёрла,
Сам дьявол сел на грудь!
Однако Блок прорек о себе и другое:
Христос! Родной простор печален.
Изнемогаю на кресте.
И чёлн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?
Александр Александрович страдал не только физически, но страшно прогрессировало его психическое заболевание. Он не хотел жить. Даже лекарства, которые ему давала Любовь Дмитриевна, он умудрялся забрасывать на печку, вместо того чтобы принимать.
Физические страдания в последние дни были так ужасны, что его стоны и вскрикивания были слышны на улице со второго этажа. Он задыхался. Врачи считали, что психически он болен безнадежно, а физическое выздоровление не исключено. Продуктами во время болезни он был относительно обеспечен. Мнение о смерти от голода - по мнению Павлович не соответствовали истине. Было, конечно, истощение, вызванное нехваткой мяса и недоеданием в годы революции.
Павлович считала, что основным фактором последнего заболевания было его тяжелое психическое состояние, вызванное трагическим разладом в их семейной жизни, обостренными отношениями между матерью и женой, творческим кризисом, ощущением своей конченности как поэта, отсутствием того "покоя и воли", о которых тосковал Пушкин.
Мать поэта жила тогда в Луге, у своей сестры Марии Андреевны Бекетовой, и страшно беспокоилась, но Любовь Дмитриевна запрещала ей приезжать, утверждая, что ее приезд разволнует больного и вызовет ухудшение. Мать подчинялась. Наконец стало ясно, что болезнь опасна смертельно. Шли хлопоты об отправке его в Финляндию, в санаторий. С ним должна была ехать жена, но разрешение на выезд было выдано Наркоминделом только для одного, а отправить его одного было уже невозможно.
Друзья написали Александре Андреевне о настоящем положении дел, и та решилась приехать. Любовь Дмитриевна не хотела ее впустить, но ей пришлось уступить, и Александра Андреевна вечером вошла на несколько минут к больному. Он не удивился, только спросил ее: "Мама, я умираю?" Она замялась. У них был уговор, что в случае приближения смерти этого они друг от друга не будут скрывать. Но у нее не хватило мужества выговорить эти слова, хотя она видела, что он умирает. Тогда Александр Александрович холодно усмехнулся и отвернулся от нее к стене. Она вышла и всю ночь просидела на табурете около закрытой двери.
Блок очень страдал, стонал и вскрикивал от болей в сердце. А мать не решалась войти. Утром он закричал: "Мама!" Она вбежала. Он сказал ей: "Ты стань сюда!" Просил жену стать с другой стороны, вытянулся и умер. Это произошло утром 7 августа 1921 года.
Тем же утром к Павлович прибежала Женя Книпович. Она вернулась с Московского вокзала; по просьбе Любови Дмитриевны она должна была поехать в Москву хлопотать о визе для сопровождения Александра Александровича в Финляндию в санаторий. Она позвонила к Блокам и узнала, что час назад Александр Александрович скончался.
Подруги побежали к Блокам. "Белый дождливый петербургский свет в окне и косо поставленный длинный стол. Мертвый Блок, полузакрытый белым кисейным покрывалом...: еще нет смертного холода. Прекрасное, суровое лицо. Скрещены руки, а на бледных желтоватых пальцах образ богоматери. Потом вместо него был положен Любовью Дмитриевной образок св. Софии-премудрости. Еще нет ни венков, ни цветов, ни плачущей толпы. Только несколько веточек роз в высокой вазе на комоде, что стоял у его постели, и потрескивает зажженная лампада.
Потом стали приходить друзья и знакомые. Молчали и плакали. Мертвого Блока писали художники Лев Бруни, Анна Ивановна Менделеева - мать Любови Дмитриевны.
Свидетельство о публикации №226070101512