Страсти по Иоанну. Шаг 6. Русская сторона Власти

Русская история насквозь пропитана сакрализованной властью, и потому переворот силы, заложенный в «Страстях по Иоанну» — казнённый есть истинный Царь, всякая земная власть дана свыше, — преломляется здесь резче, чем на любой из прочих сторон. Но преломляется однобоко. В латинском христианстве «власть свыше» раскололась надвое: на ветвь, освящающую трон, и на ветвь, его ограничивающую (король под Богом и законом, долг тираноубийства, конституционализм). Россия развила почти исключительно первую — неограниченного сакрального самодержца, — а вторую, правовую, почти не выработала.

Отсюда две особенности, задающие всю русскую сторону. Первая: предел власти здесь не институциональный, а личный и святой — царя судит не закон и не сословие, а юродивый, старец, страстотерпец, старообрядческий мученик. Вторая, ещё важнее: полюса постоянно схлопываются. Сакральный царь оборачивается царём-Антихристом; суверен — невинной жертвой; атеистическое государство отстраивает заново сакрального государя. Там, где Запад развёл эти противоположности по разным институтам, Россия держит их в одной точке, и они перетекают одна в другую.

## Сакральный самодержец

Русское самодержавие взяло Иоанново «дано свыше» и прочло его до дна в сторону святости трона. Царь — помазанник, образ Христа на земле; византийская «симфония» церкви и власти унаследована и ужесточена так, что непослушание государю становится сопротивлением Богу.

Богословие этого высказано с редкой прямотой в переписке Ивана Грозного с князем Курбским (1564–79). Курбский обвиняет царя в тиранстве; Иван отвечает развёрнутой апологией самовластья: венцы даны ему Богом, казнить и миловать он волен как хочет, подданные — «рабы Божии и холопы государевы», и никакого предела его земной власти не положено, ибо отвечает он лишь перед Богом. Это дословная антитеза западной формуле «король должен быть под Богом и законом»: один и тот же стих о власти свыше вывернут в безграничность вместо предела. К этому — «Москва, Третий Рим» (Филофей, начало XVI века): сакральная империя перенесена в Москву, царь есть последний православный государь и хранитель истинной веры. Власть освящена не как служба под судом, а как венец мессианской миссии.

## Страстотерпцы: суверен и жертва в одной точке

И тут же — первый переворот полюсов, причём в самом основании русской святости. Первые русские святые, князья Борис и Глеб (1015), канонизированы не за исповедание веры и не за победу, а за непротивляющуюся, христоподобную смерть: они не подняли руку на брата-убийцу. Суверенность освящена через отказ от силы — то самое иоанново «служители Мои сражались бы… но». Царствование через несопротивление здесь не крайний случай, а корневой образ святости.

Матрица оказалась долговечной. В августе 2000 года Русская церковь канонизировала Николая II и его семью как страстотерпцев — именно страстотерпцев, «за смирение, терпение и кротость» в заточении и казни, отдельно оговорив отличие от мучеников за веру. Казнённый суверен пере­освящён страстно;й типологией — русский двойник английского случая, где обезглавленного Карла I «Eikon Basilike» обратил в Христа-мученика: цареубийство (1918) через культ страстотерпца оборачивается пере­сакрализацией монархии. Здесь тема власти и тема страдания сливаются нераздельно; страстотерпчество — русский шов между ними.

## Власть как Антихрист, и юродивый

Если власть свята предельно, то и предаёт она предельно. Старообрядцы, отказавшись принять никонову реформу, прочли реформирующего царя и его церковь как Антихриста: максимально сакрализованная власть мгновенно опрокинулась в максимально демонизированную — одно и то же богословие, вывернутое наизнанку. Аввакума сожгли; тысячи старообрядцев сожгли себя сами в «гарях», лишь бы не подчиниться государству, признанному сатанинским. Иоанново «казнённый прав против неправой власти» звучит здесь в максималистском ключе — самосожжением.

Другой формой предела власти стало юродство. Юродивый — единственный, кому дозволено бросать правду сакральной власти в лицо; он «мнимым безумием обличает безумие мира» и бьёт не только по грехам, но по преступлениям сильных. Никола Псковский, по преданию, спас Псков от расправы Грозного, поднеся царю сырое мясо в пост и на его отказ ответив, что царь делает худшее — ест человеческую плоть, губя христиан. Показательно, что и сам Грозный юродивых чтил (нёс гроб Василия Блаженного): сакральный самодержец сам держал при себе своего обличителя. Иоанново «истина выше власти, безоружный свидетельствует» лежит в России не в законе, а в святом безумце — противо-власть мистическая, не правовая.

## Секулярная пере-сакрализация: советский суверен

Самый поразительный переворот — последний. Революция начала с десакрализации: казнённый революционер-народоволец сам стал христоподобной жертвой, власть жертвы обернулась революционным оружием. Но упразднив царя и Бога, большевизм отстроил сакрального государя заново, в атеистическом облике. Тело Ленина, вопреки официальному безбожию, набальзамировали и выставили как нетленные мощи — по прямой памяти о православном веровании в неистлевающие тела святых; мавзолей стал местом паломничества, к которому в молчании годами шли миллионы. Лозунг «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» — светская формула бессмертия и воскресения; бессмертная Партия и культ вождя довершили конструкцию. Обожествление атеиста — самая наглядная иллюстрация того, что понятия государства суть секуляризованные понятия теологии (Канторович, Шмитт): власть, разрушившая сакрального государя, немедленно воздвигла его снова.

## Великий инквизитор

Всю эту диалектику Достоевский сжал в одну главу «Братьев Карамазовых». Христос возвращается — и Церковь-как-власть Его арестовывает. Инквизитор винит Христа в том, что тот отверг три искушения, и третье — власть над царствами мира: Христос от меча отказался, а Церковь «исправила» Его дело, приняв отвергнутый Им меч «во имя Его», дав людям в обмен на свободу хлеб и покорность. Это чистая кристаллизация иоаннова узла: «Царство Моё не от мира сего» против сакрализованной власти, поднявшей меч, который Он отринул. В одной сцене — и сакральный самодержец, и его оправдание, и приговор ему.

Дальше всех по этой линии ушёл Толстой: он довёл «Царство не от мира сего» и отказ от меча до отрицания всякого государства и всякой церкви, поднимающих или благословляющих силу, — христианский анархизм, непротивление, отлучение 1901 года. И оборотная сторона у него тяжёлая: в русском схлопывании полюсов даже предельное безвластие качнулось к своей противоположности, послужив против воли насилию, которое отрицало. Толстой — крайняя точка русской подрывной ветви, и одновременно доказательство, что и она в России не удерживается на одном полюсе.

Русская сторона — это тема власти распятого с ампутированной западной ветвью правового предела: сакрализация трона доведена до безграничного самодержца, противо-власть загнана из закона в святую личность (юродивый, страстотерпец, старообрядец, Толстой), а два полюса не разведены, а сомкнуты и перетекают — сакральный царь и царь-Антихрист, суверен и жертва, безбожное государство и новый нетленный вождь. Где западная сторона показала, как переворот силы и освящает власть, и ограничивает её порознь, русская показывает, как обе крайности живут в одной точке и оборачиваются друг другом.

# Лев Толстой: «Царство не от мира сего», доведённое до конца

Из всех русских носителей темы власти Толстой — крайняя точка. Он берёт иоаннову сердцевину — Христос отказывается от меча, говорит Пилату «Царство Моё не от мира сего» и «Я пришёл свидетельствовать об истине» — и доводит её до полного отрицания всякого государства и всякой церкви, которые меч поднимают или благословляют. Там, где западная традиция уравновесила «власть свыше» правовым пределом (король под законом), а русская сорвалась в сакральное самодержавие, Толстой уходит в третью сторону: не ограничить власть и не освятить, а отвергнуть её в самом основании.

Бах поёт распятого как Царя, чья смерть искупает: суверен на кресте, «престол милости», Агнец, чьё заклание спасает. Толстой это ядро отбрасывает. Он отрицает божество Христа, воскресение, искупительную жертву, таинства — всё, на чём держится баховская Страсть. И оставляет ровно одно: казнённого учителя, отказавшегося от силы. Толстой — это иоаннова тема власти, отсечённая от иоанновой темы искупления; евангелие безвластия без евангелия жертвы.

Толстой перечитал Евангелие как свод, а не как святыню. В «Кратком изложении Евангелия» он свёл четыре текста в один, вычистив чудеса, воскресение, догматику, — оставив «плоское, простое, прямое учение». Христос у него не Бог, а человек, открывший разумный закон жизни; и весь этот закон стягивается в Нагорную проповедь, а её узел — в одном стихе: «не противься злому» (Мф. 5:39). Отсюда Толстой разворачивает всё: этот стих для него — ключ, потерянный церквами, вернув который, читаешь христианство заново.

Непротивление злу насилием — не пассивность и не покорность обидчику, а отказ отвечать на зло насилием, единственная заповедь, на которой держится остальное. И тут Толстой делает шаг, разрушающий всё здание земного порядка: если сердцевина Христова учения — не отвечать злом на зло, то весь аппарат государства построен на прямо противоположном начале. Армия, полиция, суды, тюрьмы, казни, налог на войну — всё это есть организованное насилие, то есть узаконенное «противление злу злом». Значит, государство по устройству противохристианно, а не случайно грешно. Не дурные правители портят хорошую в основе власть — сама власть, как насилие, несовместима с Христом.

Главный трактат (1893) выводит это до конца. Заглавие — из Луки (17:21): Царство Божие не строится церковью или государством, оно осуществляется внутри человека, в жизни по закону любви и непротивления. «Христианство в истинном смысле кладёт конец государству»; революционер бьёт власть извне, а христианство, по Толстому, «расшатывает все основания власти изнутри». И жёстче всего — по церкви: она предала Христа, освятив меч и трон, превратив учение о безвластии в подпорку самодержавия. Это ровно обвинение Великого инквизитора, но взятое не как притча, а как программа жизни: церковь приняла отвергнутую Христом власть «во имя Его».

Здесь иоанново «Царство Моё не от мира сего» прочитано в предельной силе: Царство Христа — не земная власть вообще, и всякая церковь или держава, объявившая себя его телом, тем самым его и продала.

Толстой не остановился на мысли — он вывел её в отказ. Христианин не может участвовать в насилии государства: не идти в солдаты, не присягать, не судить в судах, не платить на войну, класть оружие. Толстовцы стали отказниками от военной службы задолго до того, как это слово вошло в оборот. А кульминация — «Не могу молчать» (1908), написанное в ответ на повешение двадцати крестьян: смертная казнь как последнее саморазоблачение государства, «величайшее обвинение против любой страны». Безоружный старик, кричащий правду в лицо казнящей власти, — живой повтор иоаннова суда, где безоружный стоит перед силой, у которой в руках приговор.

Вся поздняя работа Толстого — одержимость истиной: содрать церковную догму, государственную ложь, патриотизм, иллюзии собственного сословия — и дойти до голой правды Христова закона. Пилат спрашивает «что есть истина?», держа власть и не умея ответить; Христос отвечает «Я пришёл свидетельствовать об истине». Толстой ставит всё на второе. Его исповедальное правдоискательство, его «не могу молчать» — это выбор свидетельства против силы, иоаннова ось, прожитая как биография.

В феврале 1901 года Святейший Синод объявил, что Толстой отпал от Церкви (формально — не анафема по всем правилам, а констатация отпадения) за «противохристианское и противоцерковное лжеучение». Институт сакрализованной власти — церковь, сросшаяся с самодержавием, — отторг проповедника безвластной правды. В «Ответе Синоду» Толстой возразил: он отрёкся от церкви, называющей себя православной, не потому, что восстал на Бога, а потому, что всеми силами хотел Ему служить. Сцена повторяет иоаннову: правдоговоритель осуждён сакральным судом — и осуждён именно за то, что отказал этому суду в святости. Тема власти здесь перестаёт быть отвлечённой и становится событием одной жизни.

Подрывная ветвь темы дала через Толстого реальный всемирный плод. «Царство Божие внутри вас» и «Письмо к индусу» (1908) легли в основу взглядов Ганди на ненасильственное сопротивление; их переписка шла до смерти Толстого в 1910 году и помогла оформить `сатьяграху` — а через Ганди линия дошла до Мартина Лютера Кинга. Десакрализация власти, выведенная из «Царства не от мира сего», обернулась не квиетизмом, а самым действенным ненасильственным сопротивлением XX века: безоружная правда, валящая империи не мечом.

Честный счёт требует и обратной стороны, и она у Толстого тяжёлая.

Абсолютное непротивление имеет свой тёмный выход: пассивность перед реальным злом, отказ защитить слабого силой. Классическое возражение — что делать, если на ребёнка заносят нож? — Толстой разрешает так, что многим этот ответ кажется отказом от долга защиты. Иван Ильин посвятил этому прямую отповедь — «О сопротивлении злу силою» (1925): бывает, что не применить силу против зла есть само зло, соучастие в нём.

Бердяев бьёт ещё резче и по-русски глубоко. Толстой, по Бердяеву, — «злой гений России»: его морализм мешал рождению нравственно-ответственной личности, а сойдясь с русским нигилизмом, дал ему религиозно-моральное оправдание. И крайний парадокс: проповедь непротивления обезоружила защитников порядка и тем расчистила дорогу большевистскому насилию — тому самому, которое Толстой проклял бы первым. Радикальное отрицание всякой власти обернулось пособничеством новой, куда более жестокой. Это и есть схлопывание полюсов: предельное безвластие, переходящее в свою противоположность.

Моральный абсолютизм Толстого стал домашней тиранией — над семьёй, над собой, над «толстовцами»; барин, проповедующий нищету, не изживший, по слову тех же критиков, гордости в самом своём смирении.

Толстой — чистейшая русская выжимка подрывного полюса темы власти: «Царство Моё не от мира сего», доведённое до отрицания всякого земного царства и всякого освящённого трона. Он сохранил от распятого Царя отказ от меча и отбросил Его венец, Его божество и Его искупление — оставил иоаннову политику безвластия без иоанновой мистерии жертвы, которую поёт Бах. И в русском схлопывании полюсов это предельное безвластие само качнулось к своей противоположности, послужив — против воли — насилию, которое отрицало. Вопрос, который Толстой оставляет открытым и который вся тема власти держит в себе, прост и неразрешён: отказ от всякой силы — это правда Евангелия или самая опасная его половина?


Рецензии