Комбуча, или Восстание в трёхлитровой банке

Поселился у меня однажды гомункул.

Не в подвале алхимика, не в реторте с латинскими надписями, не в лаборатории, где учёные с безумными глазами шепчут: «Оно живое!» Нет. Поселился он у меня на кухне, в трёхлитровой банке из-под огурцов, прикрытой марлей, как стыдливой вуалью.

Изначально это был чайный гриб.

Во всяком случае, так уверял доброхот, который вручил мне банку с видом человека, передающего не слизистый блин в коричневой жиже, а фамильную драгоценность эпохи Рюриковичей.

— Забирай, — сказал он проникновенно. — Это Комбуча. Полезнейшая вещь. Индия, древность, ферментация, иммунитет.

Имя «Комбуча» звучало подозрительно. То ли испанский контрабандист в шёлковом платке, то ли танцовщица фламенко с кастаньетами, то ли мелкий бог брожения из пантеона людей, которым нечем заняться по вечерам. Но я, по простоте душевной и избыточному воспитанию, отказаться не смог. Улыбнулся, поблагодарил и принял существо в дом.

В этом, надо сказать, виновата генетика.

Я — мамкин пирожок. Причём не метафорически, а практически лабораторно подтверждённо: внешностью, привычками и той роковой разновидностью милосердия, которую отец называл не добротой, а «добренькостью». Доброта — это когда ты помогаешь разумно. Добренькость — когда ты уже стоишь посреди кухни в халате, в три часа ночи, и спрашиваешь у чайного гриба: «Тебе не холодно, маленький?»

Мама всю жизнь жалела всех: кошек, собак, гостей, соседей, почтальонов, случайных людей в очереди и особенно тех, кто не просил. Она пыталась накормить мир, начиная с меня и заканчивая голубем с хромой моралью. Это наследственное проклятие досталось и мне.

Поэтому Комбуча сразу был окружён заботой.

Я кормил его как графского младенца: чаем дорогим, сахар не давал — боже упаси! — только мёд. Не гриб, а восточный принц на пансионе. Он нежился в янтарном настое, распускался слоями и, как мне казалось, благодарно молчал.

Потом он зажирел.

Сначала деликатно. Чуть располнел по краям, приобрёл уверенность в себе, стал занимать банку с видом жильца, который уже прописался и ждёт ремонта за счёт хозяина. Потом обнаглел окончательно: распластался, набух, возмужал и начал давить на стеклянные стены своим студенистым авторитетом.

Трёхлитровая банка стала ему мала.

Я пересадил его в пятилитровое пластиковое ведёрко. Это была моя первая ошибка. Вторая — что я не бежал из квартиры сразу, прихватив документы, котлеты и семейные фотографии.

Комбуча воспринял ведро не как новое жилище, а как вызов.

Он разросся по диагонали, потом поперёк, потом, исчерпав все приличные направления, начал расти внутрь, будто строил в себе подвальные помещения. Когда и внутри стало тесно, он задумался, видимо, о вертикальной карьере и полез вверх — в воздушную среду, к люстре, к свободе, к мировому господству.

Тут я впервые понял: передо мной уже не напиток. Передо мной характер.

Я попытался применить экономические санкции. Перевёл его с мёда на сахар. Чай стал покупать дешёвый, такой, который даже пакетик стеснялся называть чаем и притворялся строительной пылью. Но было поздно. Комбуча, привыкший к сладкой жизни, воспринял это как государственный переворот.

Он потемнел.

Из прежнего бледного, невинного, почти монастырского существа он превратился в брутальную коричневую массу с оттенком политической обиды. Ведро стало похоже на портал в недовольное измерение. Иногда мне казалось, что на поверхности проступают глаза. Не явные, конечно, а так — намёком. Два влажных философских пятна, которые следили за мной с укором: «Мёд где?»

Я стал входить на кухню только при свете.

Даже днём.

Мало ли.

Амбре, которое исходило от Комбучи, если я запаздывал с заменой чайного рассола, было сложным, многослойным, почти симфоническим. В нём угадывались нотки уксуса, старого буфета, обиженного кефира и тайной жизни подвала. Это был не запах — это было заявление. Оно входило в комнату раньше меня и оставалось после, как тяжёлое воспоминание о неудачном браке.

Друзья говорили:

— Выкинь его.

Легко сказать — выкинь. А если у него душа? А если он уже привык? А если он ночью смотрит в потолок и думает: «Вот был бы у меня человек получше…»

Кроме того, с детства нам внушали: мы в ответе за тех, кого приручили. И как теперь жить с этим афоризмом? Хотелось бы, конечно, встретить Сент-Экзюпери и уточнить у него, распространяется ли эта ответственность на ферментированные организмы, которые пучатся из ведра и пахнут как моральное падение.

Я, между прочим, почти не пил этот напиток. Сделал пару глотков в начале, из уважения к древней Индии и чужому энтузиазму. Напиток оказался не мой. Вкус у него был такой, будто чай долго думал о смысле жизни, потом чай отчаялся и ушёл в уксус.

Зато Комбуча пил.

Пил мой чай, ел мой сахар, поглощал мою энергию, мою совесть и лучшие годы. Он жил всё шире, всё увереннее, всё наглее. Я уже не знал, кто у кого поселился: он у меня или я у него на временных правах.

И вот теперь я обращаюсь к вам, друзья мои, с последней, почти трагической просьбой.

Заберите его.

Кому-нибудь он, возможно, придётся по душе. Одинокой натуре. Человеку с большим сердцем, крепкими нервами и отдельной комнатой с хорошей вентиляцией. Тому, кто хочет заботиться хоть о ком-нибудь, но пока не готов к собаке, ребёнку или кредиту.

Комбуча неприхотлив, если не считать чая, сахара, внимания, пространства, регулярного омовения, моральной поддержки и вероятной склонности к экспансии. Взамен он производит тот самый «божественный напиток», который, как уверял доброхот, можно продавать в рестораны.

Правда, доброхот этот, передавая мне банку, слишком быстро ушёл.


Рецензии