41. Прозрение
Прозрение Блока начинается в 1919 году. Вечером 15-гo февраля 1919 года по ордеру Петроградской Чрезвычайной Комиссии А. А. Блок был арестован у себя на квартире и немедленно препровожден в помещение Комиссии на углу Гороховой и Адмиралтейского проспекта, где он и оставался до утра 17-го февраля, когда ему снова возвращена была свобода. По-видимому, власть напряг тот факт, что поэму "12" напечатали левые эсеры, их противники в борьбе за власть и доверие масс. Его арестовали по подозрению в сотрудничестве с эсерами в подготовке захвата власти. А после двух допросов отправили в камеру.
После ареста Блок запишет: «Вечером после прогулки застаю у себя комиссара Булацеля и конвойного. Обыск и арест, ночь в ожидании допроса на Гороховой». Потом – новая запись: «Допрос у следователя Лемешева. Перевели в верхнюю камеру. Ночь на одной койке с Штейнбергом. В два часа ночи к следователю Байковскому...»
Арестованных на Гороховой содержали на чердаке – под самой крышей. Чердак был темен, но само здание в те годы и глубокой ночью было самым оживленным – окна были освещены ночь напролет. В то время здесь на лестничных площадках стояли пулеметы и шустро работали 450 только штатных сотрудников. В том числе, к сожалению, будущий писатель Исаак Бабель (он был переписчиком в иностранном отделе), будущий хитроумный теоретик футуризма Осип Брик и – только чуть позже – крупный советский поэт Александр Прокофьев. Здесь же работал по совместительству и будущий литературовед Павел Медведев, тот, кто после смерти Блока почти сразу на долгие годы станет сожителем Прекрасной Дамы – его жены.
Камера в которую препроводили Блока, была набита народом. Поэт держался и здесь в своей обычной манере, несколько отстраненно. Лампочки тускло освещали лица поделенных на «пятерки» людей. Многие к нему подходили, хотели поздороваться и перекинуться парой слов. Он был широко известен, особенно после поэмы "12". Сокамерников сильно удивило, что большевики засадили в тюрьму поэта, строки из этой поэмы которого, красовались на каждом столбе в революционном Петрограде. Найти место на нарах на чердаке было сложно, спать предлагалось на голых досках, но заснуть было трудно из-за вони и клопов. В тюрьме кормили супом из конины – одна миска супа на пятерых. Каждому арестованному выдали по деревянной ложке и хлебали варево по очереди. Насколько Блок был чистоплотным и брезгливым, но – «голод не тётка», ел и он. Правда, старался выбрать компанию почище для «одномисечников». на «пятерку» подавалась одна миска к обеду и ужину.
В третьем часу ночи Блока разбудили и повели на очередной допрос – «на второй этаж, в ярко освещенную комнату, где за письменным столом сидел следователь, молодой человек в военной форме». Блок запомнил фамилию его – Байковский. Легендарной оказалась личность! Бережков, работник КГБ, в книге «Питерские прокураторы» свидетельствует: Байковский, сын торговца мясом, не одолевший даже вступительных экзаменов в гимназию, в ЧК стал заведующим следствием и «первым принимал решения о судьбе всех, попавших сюда… Не имея доказательств, на основании лишь личных показаний или анкетных сведений, он выносил приговоры о расстрелах; использовал лжесвидетелей, создавал такие условия, при которых арестованный “ломался”». Так вот этот Байковский, как занесет потом в дневник Блок, возвратил ему документы. Оказывается освободили его по просьбе М.Ф.Андреевой и А. Луначарского. Повезло тогда поэту, многие подследственные оттуда не вышли.
Партию эсеров большевики разгромили в этом же году в ответ на их убийство руководителей столицы. Однако этот процесс будет повторен ещё и в 1921 году. Блок арестом был удивлён, но пока не испуган; он ещё не ощутил до конца опасности, исходящей от нового режима. Хотя его бывшие знакомые и друзья уже опасность ощутили сполна. Некоторые из них навсегда покинут Россию, как Мережковские; другие срочно уничтожают фотографии, где изображены их дореволюционные родственники-военные.
Опасно стало иметь царские награды и иные поощрения старой власти.
Опасно выходить на улицу в дорогой одежде, в украшениях.
Опасно носить очки и пенсне.
Опасно ехать в такси и даже на извозчике, хотя их почти не осталось.
По ночным теперь улицам города бродят лишь вооружённые военные да бандиты.
И т.д.
***
1 марта 1919 года друг Блока и директор частного издательства «Алконост» Самуил Алянский пригласил на небольшой юбилей своих авторов. Собрались они в доме на Фонтанке 56, который до сих пор называют толстовским. В этом издательстве печатались не только Блок – многие писатели и поэты того времени: Андрей Белый, Замятин, Ремизов, Сологуб, Вячеслав Иванов. В этом издательстве в 1918 году и увидела свет знаменитая поэма Блока «Двенадцать» со знаменитыми ныне иллюстрациями Юрия Анненкова. По сути Алянский праздновал лишь микроскопический юбилей издательства – девять месяцев его существования.
Угощение литераторов соответствовало трудному революционному времени - форшмак из воблы и трехлитровая бутыль спирта. Блок пришел первым – он по-прежнему был пунктуален - никуда и никогда не опаздывал. А следом пришли Андрей Белый, Ремизов, Иванов-Разумник, Мейерхольд, Пяст, Анненков, Морозов, Николай Радлов и переводчик, театральный деятель Владимир Соловьев. Неожиданно, когда все были уже за столом, забежала, да и осталась, подруга Ахматовой – красавица Олечка Судейкина.
Гости Алянского, осколки Серебряного века, довольно скоро захмелели – все–таки спирт пили. В воспоминаниях Конст. Эрберга (К. А. Сюнненберга), опубликованных недавно, содержится рассказ об этом празднике. «Появилась водка, произведшая на присутствующих впечатление какого-то чуда, – пишет Эрберг. – Чудо в один момент было выпито, несмотря на то, что двое из нас почти не пили. “Еще!” – весело сказал Блок, обращаясь к хозяину, и стукнул ладонью по столу. Глаза его были, как всегда, ясны и светлы, и какая-то спортивная бодрость, казалось, окрыляла его тело. “Но, Александр Александрович, больше у меня нет”. – “Еще! Еще!” – зазвенел голос Блока, и кулак его ударил по столу. Хозяин послушно принес еще водки.
Через полчаса на меня глядели не ясные, всепонимающие глаза поэта Блока, а мутные, оловянные гляделки того, кто оскорблял поэта Блока каждым своим разнузданным жестом, каждым своим бессмысленным мычаньем… Когда я уходил, – заканчивает Эрберг, – мне запомнилась безобразная сцена. Кто-то открыл окно и, глядя вниз, сказал: “Ух, как высоко, – упадешь, костей не соберут”. Блок вскочил с места и стал пробираться к окну, работая локтями (комната была тесная). Какой-то голос закричал: “Не пускайте его!” Кто-то преградил доступ к окну. Хозяин охватил Блока сзади и стал его оттягивать. Блок с освирепевшим лицом отбивался, чуть ли не до драки. Таких злых глаз я у него не видел никогда. Я их и посейчас помню. Такая звериная злоба. И это Блок!..»
Эрберг ушел, потом ушли и остальные. Город был на осадном положении, на улицах комендантский час. Остались у Алянского лишь Блок, Белый, Анненков да Владимир Соловьев. Двое последних, не раздеваясь, устроились на оттоманке, Белый задремал в кресле, а Алянский и Блок – прямо у стола. Глубокой ночью в дверь постучали. Человек в кожаной фуражке на «ржавых волосах» и кожаной куртке, «фатальный ночной комиссар», по словам Анненкова, вошедший с двумя матросами, увешанными пулеметными лентами, оглядевшись, бросил: «Братская могила!.. Открыли бы форточку, что ли…» Потом спросил: «Имеются ли посторонние, не прописанные?» – «Да, – ответил Алянский. – Там, видите, у стола дремлет поэт Александр Блок…» – Комиссар удивился: «Который Блок, настоящий?..» – «Стопроцентный!» – ответил Алянский. Комиссар добавил: – Хорошо, что я сам оказался с патрулем… А Блока неужели вы не смогли уложить куда-нибудь?..»
***
В начале марта 1919 года Блок стал членом коллегии издательства «Всемирная литература» и главным редактором отдела немецкой литературы. А двадцать четвертого апреля Блок назначен председателем Управления Большого драматического театра. На всех этих должностях можно было получить какой-никакой паек, а иначе не проживешь. Приходилось крутиться. Хотя все эти занятия "от нужды" никакого душевного удовлетворения не приносили.
Седьмого мая он описывает в дневнике свой обычный трудовой день и заключает написанное беспощадным итогом: «Скука существования не имеет пределов». Да, тошно, скучно, но необходимо, чтобы выжить. Корней Чуковский упоминает о своей огромной занятости в эти годы: «Я читаю в Пролеткульте, И в Студии, и Петрокомпромиссе, и в Оцупе, и в Реввоенсовете!» Грустно, потому что писателю и поэту необходимо время для творчества. Теперь нет ни времени, ни настроя душевного, чтобы творить. И Блок последние 3 года своей жизни уже ничего не пишет. Главного нет, оно ушло и упорно не возвращается. Третьего мая Блок задает сам себе риторический вопрос: «Кто погубил революцию (дух музыки)?»
А в июне, побывав в Ольгине и на Лахте и увидев там жуткое запустение, Блок изменяет своему восторженному отношению к революции и саркастически комментирует: «Чего нельзя отнять у большевиков — это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей. Не знаю, плохо это или не особенно. Это — факт».
Шестого июля 1919 года, Чуковский обращается к Блоку с шуточным филологическим вопросом: «Не окрашены ли для вас какой-нибудь особой эмоциональной окраской звуки: а о у ы э я ё ю и е?»
В ответ Блок с грустью пишет на страницах «Чукоккалы»: «Все это, конечно, имело свои окраски и у меня, но память моя заржавела, а новых звуков давно не слышно. Все они притушены для меня, как, вероятно, для всех нас. Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет, и когда живешь со сцепленными зубами. Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».
А что говорил Блок о революции в это время близким людям? Вот фрагмент из уже упомянутой книги К. Чуковского, где автор смог довольно много сказать в подцензурных условиях. Блок вопрошал в недоумении себя и его: "Что, если эта революция – поддельная? Что, если и не было подлинной? Что, если подлинная только приснилась ему?»
Художник Юрий Анненков в книге «Дневник моих встреч» имел возможность дословно и без оговорок привести те крики, которые вырывались у Блока в последний год жизни:
«Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу". Или же: "Опротивела марксистская вонь».
Первый иллюстратор «Двенадцати» Анненков утверждает, что «для Блока революция умерла, когда ее стихийность, ее музыка стали уступать место "административным мероприятиям власти"». И 1919 год Анненков упоминает как рубежный для Блока.
***
Восьмого мая Блок вместе с Алянским приезжает в Москву. В тот же день выступает в Политехническом музее, чтение стихов предваряется научной речью П.С. Когана. Там же с изрядным успехом проходят еще два вечера, а 14 мая — выступление Блока во Дворце искусств — так окрестил поэт Иван Рукавишников учреждение, организованное им в старинной дворянской усадьбе на Поварской улице. Колоритный Рукавишников представляет поэта публике. Блок читает прозаическое вступление к «Возмездию» и третью главу поэмы. Среди слушателей — Марина Цветаева с дочерью.
А в Политехническом Блок эпатировал публику декламацией на латыни эпитафии, которую Полициано написал художнику Фра Филиппо Липпи. Чуковский рассказывает, что этой причудой Блок отреагировал на раздражившего его слушателя в шапке, стоявшего близко к сцене, и довольно резонно объясняет случившееся высокой чувствительностью поэта. Италия для Блока в то время — антитеза «марксистской вони». В воспоминаниях Ю. Анненкова запечатлены отчаянные возгласы поэта, вспоминавшего Венецию с ее Золотым домом и мостом Вздохов: «О, Са’d’Oro! О, Ponte dei Sospiri!»
При всем том любовь публики придала Блоку жизненных сил. Подбодрили и встречи с Балтрушайтисом (зазвавшим Блока в писательскую «артель»), с Вячеславом Ивановым и с Георгием Чулковым в доме у Коганов. Обедал Блок со Станиславским, разговаривал с Немировичем-Данченко в Художественном театре. Надежда на сценическую жизнь «Розы и Креста» пока еще им не утрачена.
По возвращении домой Блок частенько наезжает в Стрельну. Лето выдалось необычно теплое. «Жара и благодать», «Жар настоящий. Упоительно», «По слухам, 40°. Стрельна. Упоение природой», — фиксирует он в записной книжке. Поэт с удовольствием занимается заготовкой дров, он опять бодр. Физически.
Два вечера Блока проходят в Доме искусств, во втором участвует и Любовь Дмитриевна с чтением «Двенадцати». Но, несмотря на успех, он отмечает: «…не могу наладить нервов после моего вечера». И отказывается от выступления в Доме писателей.
Открывая в том же августе 1920 года вечер Рейснер и Городецкого в только что образованном Союзе поэтов, Блок говорил: «Мы давно их не слыхали и не знаем еще, какие они теперь, но хотим верить, что они не бьются беспомощно на поверхности жизни, где столько пестрого, бестолкового и темного, а что они прислушиваются к самому сердцу жизни, где бьется – пусть трудное, но стихийное, великое и живое, то есть что они связаны с жизнью, а современная русская жизнь есть революционная стихия». Он призывал слушателей «с трепетом и верой в величие эпохи» приникнуть ближе к сердцу «бурной стихии», призывал жадно дышать «воздухом современности, этим разреженным воздухом, пахнущим морем и будущим».
Однако тут же добавил: «.. настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим».
А комиссарша Рейснер и ее муж Федор Раскольников теперь новые хозяева жизни. Теперь, вернувшись после боев Гражданской войны, бывшая поэтесса-декадентша Лариса пригласила Блока к себе. Она теперь располагалась в самое красивом здании города – Адмиралтействе. Лариса не только работала здесь в 1920-м, но и жила: ее муж - морской начальник большевиков Федор Раскольников, «устроил» себе квартиру именно в Адмиралтействе. Он станет командующим Балтийским флотом, а сама она, в отлично пригнанной черной морской форме, которая, говорят, очень шла ей, – комиссаром Главного морского штаба. Рабочая комната Ларисы- «Три окна на Медный всадник, три окна на Неву», – сориентирует нас Ахматова, которая тоже была здесь однажды у Ларисы. То есть угловая комната на третьем этаже. Жила она с мужем, отцом и матерью в шикарных апартаментах в другом крыле здания, куда нас почему-то не пустили; там, кстати, до революции обитал с семьей адмирал Григорович, бывший морской министр России. Здесь устраивали они приемы - современники вспоминали неких дам в креслах, куривших здесь пахучие папироски, пуфики, бесчисленных краснофлотцев-ординарцев, тянувшихся перед Ларисой в струнку, и роскошные обеды едва ли не на царских сервизах. Блока, к слову сказать, в те же примерно дни Чуковский позовет на лекцию, где взамен гонорара их угостят… супом и хлебом. «Любопытно, – пишет Чуковский, – Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: “Нисколько. До войны я был брезглив. После войны – ничего”». Так–то вот!.. Одни в те годы едали на сервизах, другие – суп, да одной ложкой. Та же, видать, закономерность: чем лучше человек, тем труднее ему жить. Я даже не о поэте Блоке – о человеке, личности «исключительной душевной чистоты». Гумилев, который отнюдь не был другом Блоку, и тот как-то красноречиво обмолвится: «Если бы прилетели к нам марсиане и нужно было бы показать им человека, я бы только его и показал – вот, мол, что такое человек…» А разъезжала по Петрограду Рейснер в “дело–нэ-бельвиль”, автомобиле бывшего царя.
В апреле 1921 года в дневнике появилась горькая запись: «…вошь победила весь свет, это уже совершившееся дело, и всё теперь будет меняться в другую сторону, а не в ту, которой жили мы, которую любили мы». Позже, в предсмертном бреду, Блок даже требовал от жены уничтожить все экземпляры «Двенадцати».
Свидетельство о публикации №226070201528