5. Гетман. Между честью и анафемой
Грязь была ледяной, со вкусом прелой хвои и соли. От резкого удара о землю у Ивана на мгновение перехватило дыхание, а в ушах зазвенело. Он попытался перевернуться, рвануть руку к поясу, чтобы нащупать хотя бы рукоять ножа, но тяжелый сапог наемника наступил ему прямо на кисть, вдавливая пальцы в мерзлый мох. Концы кожаного аркана натянулись, связывая его по рукам и ногам с ловкостью, которой славились степные людоловы.
— Пусти, шляхетское отродие! — хрипели над головой головорезы Фальбовского.
Ивана бесцеремонно вздернули на ноги. С его головы слетела шляпа, длинные темные волосы перепутались, испачканные в лесной жиже, но он не издал ни единого стона. Он стоял перед санями старого графа, тяжело дыша, и смотрел на своих мучителей исподлобья.
Пасек подошел ближе. На его лице играла сытая, торжествующая ухмылка. Он демонстративно похлопал Ивана по щеке — оскорбление, которое для шляхтича было хуже смертного приговора.
— Ну что, пан паж, где теперь твоя спесь? — процедил Пасек. — Где твоя падуанская латынь? Что же ты не цитируешь нам своего Цицерона?
— Если бы здесь был закон Речи Посполитой, пане Пасек, вы бы уже болтались на замковой стене за разбой, — тихо, но твердо ответил Мазепа, сплевывая кровь из разбитой губы. — И ты, и твой безумный хозяин.
Старик Фальбовский, сидевший в кресле, подался вперед. Его желтые, испитые глаза заблестели лихорадочным блеском.
— Закон? — проскрипел он, и его костлявый палец указал на вековые дубы вокруг. — Здесь мой закон, мальчишка. На десять верст вокруг вся земля, каждое дерево и каждая живая тварь принадлежат мне. Ты пришел в мой сад, ты украл мою честь. Ты думал, что если ты молод и красив, а король гладит тебя по головке, то тебе позволено прыгать в постель к пани Фальбовской?
Граф тяжело закашлялся, прижимая к губам платок, на котором проступили бурые пятна. Иван молчал. Отрицать что-либо теперь было глупо и поздно — Пасек снабдил старика всеми доказательствами.
— Я обещал тебе забаву, Ванюша, — продолжал граф, утирая рот. — Обычная смерть — это скучно. Тебя закопают, и через неделю все забудут твое имя. А я хочу, чтобы твой позор гремел. Чтобы каждый раз, когда на Украине или в Польше произносили имя Мазепы, люди плевались и смеялись. Вы, козаки, любите степь? Любите диких коней? Ну так обединяйся со своей породой!
Граф обернулся к своим людям и махнул рукой:
— Раздеть его. Донага. Чтобы ни единой нитки шляхетской на нём не осталось. И тащите сюда его черного жеребца!
Наемники набросились на Ивана. С него сорвали плащ, безжалостно разрезали ножами кожаный колет, содрали шелковую рубаху и сапоги. Через минуту молодой паж остался стоять на ледяном ветру совершенно нагим, бледный, как мраморная статуя, с четко проступившими следами старых и новых шрамов на теле. Холод обжег его кожу тысячами мелких игл, зубы начали непроизвольно выбивать дробь, но он упрямо сжимал челюсти, отказываясь просить о пощаде.
В это время двое конюхов вывели Бурана. Черный жеребец, измученный ночной погоней, тяжело дышал, его бока ходили ходуном, а из глаз катились слезы страха. Он чувствовал беду. Когда конь увидел своего раздетого, окровавленного хозяина, он жалобно заржал и попытался вырваться, но тяжелые недоуздки держали его крепко.
— Привязывайте! — скомандовал Фальбовский, и в его голосе послышалось истинное, садистское наслаждение. — Спиной к крупу! Лицом к хвосту, чтобы он видел дорогу, по которой его понесет черт! Лицом к хвосту, слышите?!
Четверо дюжих слуг повалили Ивана на взмыленную, горячую спину жеребца. Буран взвился на дыбы, забил копытами, но его удержали. Мазепу прикрутили к телу коня толстыми смоляными веревками — сыромятными ремнями, которые при намокании от пота и крови стягивались еще сильнее. Ремни врезались в грудь, в бедра, привязали руки к шее коня, а ноги — под брюхом.
Иван оказался намертво распят на спине собственного коня. Он не мог шевельнуть ни пальцем. Голова его лежала на крупе коня, и он видел лишь серое, хмурое небо над мазовецкими лесами да торжествующие, мерзкие лица своих врагов.
Пасек подошел к самой морде Бурана. В руке он держал длинный охотничий хлыст-арапник.
— Счастливого пути на Запорожье, пане паж, — прошептал Пасек, и в его глазах мелькнула последняя, трусливая искра зависти. — Передавай привет козакам. Если доедешь, конечно.
— Погоди, — крикнул старый граф с саней. — Пасек, плесни-ка на коня и на парня дегтя из бочки. И дикого шиповника под хвост жеребцу подложите! Пусть летит так, чтобы искры из глаз сыпались!
Конюхи плеснули на спину коня и на бедра Ивана вонючим, черным дегтем — чтобы жгло кожу и привлекало лесное воронье. Затем один из слуг с силой засунул под хвост Бурану колючую ветку сухого терновника.
Жеребец издал дикий, нечеловеческий вопль боли.
— Гони! — взревел Фальбовский.
Пасек с размаху опустил тяжелый хлыст на крупу коня. Раздался сухой, хлесткий щелчок.
Буран безумно заржал, сорвался с места и со всей оставшейся степной силой вылетел из круга наемников, несясь по лесной просеке вглубь дикой, неизведанной чащи. Деревья замелькали перед глазами Ивана безумным, рваным калейдоскопом.
Часть 7. Бешеный полёт
Мир превратился в сплошной, ревущий вихрь из черных древесных стволов, колючих ветвей и хлесткого ледяного ветра. Буран летел вперед, не разбирая дороги. Терновая ветка под хвостом, капли жгучего дегтя и дикий страх гнали несчастное животное на пределе его сил. Конь несся сквозь чащу, как безумный лесной дух, проламывая телом сухой кустарник и перепрыгивая через поваленные гнилые бревна.
Иван был распят на его спине. Сыромятные ремни, намокая от пота коня и крови, сочившейся из рассеченного плеча самого Мазепы, стягивались всё туже, врезаясь в нагую кожу, словно раскаленная проволока. Каждая выбоина, каждый прыжок жеребца отзывались в теле Ивана невыносимой, острой болью. Ему казалось, что его позвоночник вот-вот рассыплется на сотни мелких осколков.
Ветви столетних берез и дубов, низко нависавшие над просекой, безжалостно били его по лицу, по груди, оставляя глубокие, кровоточащие царапины. Иван пытался прижаться как можно плотнее к крупу коня, спрятать голову, но веревки держали его намертво. Черный деготь, смешанный с потом жеребца, затекал в раны, выжигая кожу изнутри.
«Господи, Иисусе Христе, помилуй мя...» — беззвучно шептали сохнущие, разбитые губы Ивана.
Небо над головой кружилось в безумном хороводе — серое, свинцовое, равнодушное. В какой-то момент просека закончилась, и Буран вынес своего всадника на открытое пространство. Леса Речи Посполитой редели, уступая место бесконечной, унылой мазовецкой равнине, которая дальше, к югу, переходила в дикое черниговское пограничье. Но Ивану уже было всё равно. Холод сковывал его мышцы, кровь из многочисленных порезов медленно стекала по бедрам, пачкая черную шерсть жеребца, а сознание начинало тускнеть, погружая его в липкий, спасительный бред.
В этом бреду уже не было боли. Звон копыт Бурана вдруг превратился в тихий, ласковый стук дождевых капель по деревянной крыше родительского дома в Мазепинцах.
Перед глазами Ивана, заменяя серые мазовецкие тучи, поплыли образы из далекого, почти забытого детства. Ему снова было семь лет. Он сидел на высоком крыльце усадьбы, вдыхая сладкий, густой аромат цветущих лип и свежего хлеба, который пекли на гетманской кухне. Рядом сидела мать, Марина Мокиевская. Её руки — теплые, пахнущие лавандой и воском — нежно гладили его по голове, распутывая непослушные детские кудри.
«Иванко, сынок, — тихо говорила она, и её голос заглушал свист ветра в ушах умирающего пажа. — Род наш древний, шляхетский, но доля нашей земли горькая. Помни, кто ты есть. Не верь блеску чужих корон, не ищи правды там, где тебя считают чужаком. У тебя будет долгий путь . Будут и золото, и слава, и великая булава... но и цена за них будет страшной. Сумеешь ли ты выстоять, когда против тебя восстанет весь мир?»
— Выстою, мамо... выстою... — прохрипел Иван вслух, но вместо слов из его горла вырвался лишь сухой, едва слышный клекот.
Бред сменился другим воспоминанием. Киево-Могилянская коллегия. Прохладные, пахнущие старыми книгами и ладаном каменные классы. Строгий старый профессор в черной рясе, стуча пальцем по пожелтевшим страницам латинского трактата, читал: «Fortuna caeca est... Судьба слепа, но она любит отважных. Тот, кто упал, поднявшись, становится вдвое сильнее того, кто никогда не ведал падения». Юный Иван тогда усердно скрипел гусиным пером, записывая эти слова в свою тетрадь. Кто же знал, что судьба проверит эту латынь так скоро и так жестоко?
Буран бежал уже несколько часов. Его шаг становился тяжелым, неровным. Жеребец спотыкался, из его пасти шла густая кровавая пена, а бока ходили ходуном, как кузнечные меха. Ветка шиповника давно выпала, но деготь и страх продолжали гнать его вперед, пока сердце зверя не начало разрываться от предельного напряжения.
День клонился к вечеру. Серые сумерки начали сгущаться над степными просторами. Иван уже почти ничего не видел — глаза заплыли кровью из рассеченного лба. Он лишь чувствовал, как конь под ним судорожно вздрогнул, споткнулся один раз, другой... и с тяжелым, глухим грохотом рухнул всей своей массой на землю.
При падении тело Ивана придавило мертвым крупом Бурана. Одна нога оказалась зажата под брюхом лошади. Дикая, ослепительная вспышка боли в последний раз прорезала сознание Мазепы, и мир вокруг него окончательно погас, погрузив молодого шляхтича в глубокую, черную беспамятность.
Вокруг распластанного коня и его неподвижного всадника свистел только ночной степной ветер. Над ними, почуяв близкую поживу, начали кружить первые лесные вороны...
Свидетельство о публикации №226070300850