Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
6. Гетман. Между честью и анафемой
Сырая мазовецкая ночь, переходящая в стылую пред рассветную изморось черниговского пограничья, опустилась на землю, словно тяжелое суконное одеяло. Ветер, летевший из глубин Дикого Поля, шуршал сухим татарским ковылем и гнул к земле ветви редких диких груш. Запах предзимья — мокрой глины, остывающей травы и близкого снега — мешался здесь с тяжелым, сладковатым духом свежей крови и конского пота.
На краю безымянной балки, увязая лапами в раскисшей колее старого, заброшенного тракта, сидела стая ворон. Птицы вели себя беспокойно. Самый старый ворон, с обтрепанным крылом и грязно-серым клювом, то и дело взлетал на верхушку сухого облепихового куста, оглашая окрестности хриплым, зловещим карканьем. Чуть ниже, в ложбине, лежала огромная черная гора — павший Буран. Бока некогда великолепного жеребца уже остыли, подернувшись сизым инеем, а из приоткрытой пасти, забитой сухой травой и грязью, больше не шло парное дыхание.
Иван лежал, намертво прикрученный к этому мертвому телу. Ремни из сыромятной кожи от ночного холода сжались еще сильнее, превратившись в жесткие обручи, остановившие кровь в его конечностях. Его нагое тело, исписанное рваными шрамами от лесных веток и измазанное черным, засыхающим дегтем, казалось частью этого конского крупа. Лицо Мазепы, облепленное грязными прядями длинных темных волос, было бледнее мазовецкого известняка. Губы потрескались и почернели, а дыхание было столь слабым, что старый ворон уже решился слететь с куста и прыгал по земле в каких-то трех шагах от его головы, целясь острым клювом в закрытый, заплывший кровью левый глаз юноши.
Вдруг Буран едва заметно качнулся под тяжестью человеческого шага. Ворон испуганно каркнул и взмыл вверх, захлопав крыльями.
— Эге, Тарас, глянь-ка туда! — раздался густой, прокуренный бас со стороны дороги. — Никак волки коня задрали? Да только конь-то, видать, непростой — вороной, статный, шляхетской стати зверь был.
Из утреннего тумана, выползавшего из низины, проступили три конные фигуры. Это были запорожские казаки из разъезда правобережного гетмана Петра Дорошенко, высланные далеко в дозор для проверки шляхетских шевелений на границе. На них были широкие шаровары из грубого синего сукна, заправленные в мягкие сапоги-выворотки, подбитые войлоком, и короткие овчинные полушубки — кожухи, пахнущие дегтем, порохом и соленой рыбой. На головах красовались серые смушковые шапки с суконными шлыками, лихо заломленные набок.
Тот, что ехал впереди — пожилой казак с длинными, прокуренными усами, свисавшими ниже подбородка, и глубоким шрамом, разорвавшим левую ноздрю, — осадил своего гнедого коня. Его звали Грицко Лобода, он успел повоевать еще при старом Хмеле и повидал на своем веку всякого.
— Какое там волки, дядько Грицко, — отозвался помоложе, сидевший на поджарой кобыле. Это был Тарас, сын сотника, парень лет двадцати, с круглой, бритой головой, на которой сиротливо топорщился свежий казацкий оселедец. — Ты погляди, у коня-то сбруи нет, а на спине... Боже ты мой, пресвятая Покрова! Да там человек привязан!
Третий всадник, коренастый, плечистый казак по прозвищу Байда, молча выхватил из-за пояса тяжелый турецкий пистолет с кремневым замком и взвел курок. Глаза его, маленькие и зоркие, как у степного суслика, непрестанно осматривали окрестные кусты — пограничье не прощало ротозейства, и засада могла прятаться за любым холмом.
— Тише ты, Байда, не пали по воробьям, — осадил его Лобода, спешиваясь. Тяжелые сапоги старого казака глухо хлопнули по грязи. Он вытащил из ножен широкую казацкую саблю и осторожно, шаг за шагом, стал спускаться в ложбину. — Тарас, держи коней. Байда, прикрывай. Не нравится мне этот натюрморт. Шляхтой пахнет... Да не простой, а варшавской.
Грицко подошел к павшему Бурану, носком сапога отогнал наглую ворону, которая пыталась вернуться к добыче, и наклонился над Иваном. Старый казак приложил широкую, мозолистую ладонь к груди юноши, прямо туда, где кожа была содрана ремнем до самого мяса.
— Живой... — удивленно выдохнул Лобода, оборачиваясь к товарищам. — Едва-едва душа в теле держится, как воробей на ветру, но бьется сердце-то! Ну-ка, хлопцы, живо сюда! Ножи наружу, режьте эти чертовы веревки, пока они его совсем не перекусили.
Тарас спрыгнул с седла, бросив поводья Байде, и с ножом в руках бросился к коню.
— Дядько Грицко, да кто ж его так уделал? — парень ловко поддевал кончиком ножа жесткую, просмоленную кожу, стараясь не задеть живое тело. — Нагой совсем, в дегте вымазан... Это ж какая лютая злоба надо иметь, чтоб человека к животине прикрутить и в степь пустить? Это не татары, татары бы в полон увели, да на галеры продали. Это панские замашки.
— Панские, сынок, панские, — хмуро отозвался Лобода, помогая переворачивать тяжелый труп коня, чтобы освободить зажатую ногу Ивана.
— Шляхта между собой грызется, как собаки за кость. Видать, этот паныч дорогу кому-то перешел очень важному. Погляди на его руки — ладони мягкие, писарские, не от плуга и не от весла. А на шее — вишь, след от золотой цепи остался, сорвали, ироды.
Когда последний ремень был перерезан, Иван тяжелым, безжизненным мешком повалился на руки старого казака. Голова его беспомощно откинулась назад, изо рта вырвался тихий, свистящий стон боли.
— Байда! — крикнул Лобода. — Бросай курить свою люльку, тащи сюда флягу с горилкой да походный кожух! Парень замерз, как собака на льду. Если сейчас не согреем, до лагеря только труп довезем, а гетману Дорошенко живые языки нужны, тем паче из таких, кто из самой Польши летит.
Байда неторопливо подошел, пряча пистолет за пояс. Он снял со своего плеча тяжелый, пахнущий овчиной и кислым молоком походный плащ и расстелил его прямо на сухой траве. Казаки бережно перенесли Ивана, уложив его на мех. Грицко сильными, грубыми пальцами разжал зубы юноши и влил ему в горло добрый глоток жгучей, настоянной на стручковом перце горилки.
Иван судорожно дернулся. Алкоголь огненной волной прокатился по его переохлажденному пищеводу. Он закашлялся, выплевывая кровь с водкой, и его веки медленно, с огромным трудом приподнялись.
Мир перед его глазами плыл и качался. Вместо золоченых залов Варшавы и безумного лика графа Фальбовского над ним склонились три круглых, заросших щетиной казацких лица. В утреннем полумраке блестели их серебряные серьги в левых ушах и длинные, как у викингов, усы.
— Где... где я?.. — прохрипел Иван по-латыни, сознание его всё еще бродило по коридорам Падуанского университета. — Ubi sum?..
Казаки переглянулись. Байда сплюнул сквозь зубы и почесал затылок под шапкой.
— Во, слыхал, Грицко? Цвиринькает что-то не по-нашему. Латынью сыплет, точно поп костельный. Неужто ляха спасли на свою голову? — Сам ты лях, Байда, — сердито оборвал его Лобода, присматриваясь к чертам лица Ивана. — Ты на лицо его погляди. Нос прямой, брови черные, козачьи. Да и крестик у него на шее, вишь, под дегтем — православный, четырехконечный, серебряный. Наш он, хлопцы. Из наших шляхтичей, из черниговских али киевских, что при королевском дворе отиралсь.
Грицко снова наклонился к Ивану, переходя на чистый, певучий малороссийский выговор:
— На земле ты, сынок. На нашей земле, под Чигирином. Казаки мы гетмана Дорошенко. Свои. Понимаешь ли ты меня, пан козаченько?
Иван закрыл глаза, чувствуя, как тепло от горилки и овчинного кожуха медленно, по капле возвращает его к жизни. Пальцы на руках начали страшно, мучительно гореть — отходила лютая стужа. Но внутри него, сквозь эту боль, вдруг поднялось невероятное, пьянящее чувство свободы. Варшава осталась позади. Золотая клетка разбита. Он выжил.
— Мазепа... — едва слышно прошептал он, открывая рот. — Мое имя... Иван Мазепа. Паж... его величества.
Старый Лобода аж присвистнул, и его усы задергались от удивления.
— Мазепа? Адама Степана сын, что ли? Подчашего черниговского? Батюшки мои, так твоего отца вся старшина знает! Ну и ну... Вот так птица к нам в сети прилетела. Давай, Байда, подхватывай его под мышки. На твоего коня посадим, впереди себя держать будешь. Надо его живьем до сотенного хутора довезти. Там баба Хвеська его своими травами за три дня на ноги поставит. А уж гетман Петр Дорошенко найдет, о чем поговорить с королевским пажом, ох найдет...
Казаки дружно подняли истощенное тело Ивана. Степное солнце, наконец пробившееся сквозь плотные мазовецкие тучи, осветило их маленький отряд, медленно уходящий на юг, вглубь бурлящей, разорванной Руиной Украины. Начиналась новая глава в жизни Ивана Степановича — глава, где больше не было места французским камзолам, но где его ждала тяжелая, пахнущая порохом гетманская булава.
Часть 9. Хутор на краю Руины
Гнедой конь Байды шел тяжелой, размеренной рысью, мерно покачивая в седле два тела: самого плечистого казака и завернутого в овчинный кожух Ивана. Мазепа то проваливался в липкое беспамятство, где его снова били по лицу мокрые ветви мазовецких вязов, то приходил в себя от резкого, удушливого запаха конской гривы и махорки, которую Байда без конца смачно курил из своей короткой глиняной люльки.
К полудню туман окончательно рассеялся, открывая взгляду бескрайнее, холмистое пространство Правобережной Украины. Но эта земля не радовала глаз миром и покоем. Куда ни кинь взгляд — везде виднелись черные следы недавнего пожарища. На горизонте сиротливо торчали обгоревшие трубы сожженных польских усадеб, а заброшенные пашни давно заросли бурьяном и жестким чертополохом. Великая Руина — страшное время безвластия, когда брат шел на брата, а гетманы менялись чаще, чем времена года, — наложила свою тяжелую, кровавую руку на этот благодатный край.
— Приехали, слава Богу, — гукнул впереди Грицко Лобода, приподнимаясь на стременах. — Живой там наш паныч, Байда? — Хрипит помаленьку, — буркнул коренастый казак, придерживая Ивана мощной, заросшей волосами рукой. — Кожа на нём горит, точно печь нетопленая. Деготь этот проклятый въелся, как татарин в крымский перешеек. Быстрее бы к Хвеське.
Хутор сотника Омельяна Гнилозуба притаился в глубокой, поросшей густым камышом балке, надежно скрывающей его от лихих людей и татарских загонов. Это была небольшая, но крепкая крепостца: три мазанки под высокими камышовыми крышами, обнесенные частоколом из дубовых кольев, с узкими бойницами для мушкетов. Возле ворот, на высоком деревянном помосте, дежурил молодой казак с длинным турецким ружьем — янычаркой.
— Эй, на вышке! Отпирай, свои! — крикнул Тарас, маша шапкой.
Тяжелые ворота, сколоченные из толстых сосновых бревен, со скрипом распахнулись. Во дворе зашлись яростным лаем огромные кудлатые овчарки — бровко и сырко, которых тут же шумно отогнал старый слуга в рваной свитке, замахнувшись на них пустой бадьей.
Казаки въехали во двор. Из центральной, самой просторной мазанки, порог которой был чисто выбелен известью, навстречу им вышла женщина. Это и была баба Хвеська — местная знахарка, вдова прежнего куренного атамана. Ей было на вид лет под шестьдесят, но держалась она прямо, как молодая девка. Лицо её, круглое, покрытое сеточкой мелких морщин, дышало суровой, степной силой. На голове был повязан яркий шелковый платок, а из-под него выбивались серебряные пряди волос. Из-под густых, почти мужских бровей на приезжих смотрели умные, пронзительные зеленые глаза.
— Ну, чего притащили, соколы? — голос Хвеськи был на удивление звонким и строгим. Она уперла руки в бока, оглядывая взмыленных коней. — Опять подранка? Или языка из-за польского рубежа выкрали?
— И то, и другое, Хвеська, — Лобода ловко спрыгнул на землю и подошел к ней, почтительно сняв шапку. — Паж самого короля польского. Нашли на тракте. Ляхи его, сердешного, нагого к коню прикрутили да в степь пустили. Кожа — в лоскуты, сам дегтем измазан, горит весь. Спасай, старая. Если помрет — гетман Дорошенко с нас троих шкуру спустит вместо кунтушей.
Хвеська всплеснула руками, набожно перекрестившись на маленькую иконку, висевшую над входом в дом.
— Ах, ироды, ах, душегубы панские! — запричитала она, но тут же её голос стал деловым и жестким. — Ну-ка, Байда, тащи его в хату, на чистый полок. Тарас, беги к колодцу, неси два ведра ледяной воды! Да поживее, пятки отдавлю! А ты, Грицко, ступай к сотнику, он в амбаре порох перебирает, скажи, что гость важный.
В хате Хвеськи пахло сушеными травами — полынью, чабрецом и зверобоем, пучки которых свисали со старых бревенчатых потолочных балок. В углу уютно трещала большая печь, от которой шло благодатное, густое тепло. Байда бережно уложил Ивана на широкую деревянную лавку, покрытую чистой рогожей, и снял с него тяжелый кожух.
Когда Хвеська увидела тело Мазепы вблизи, она лишь тяжело вздохнула и покачала головой.
— Господи, сынок, да за какие ж грехи тебя так разукрасили? — тихо промолвила она, трогая его лоб. — Кожа вся сожжена дегтем, места живого нет. Терновник, видать, в мясо въелся. Ну ничего, ничего... До свадьбы заживет, если козаком уродился.
Иван приоткрыл глаза. Сквозь пелену жара он увидел беленый потолок, иконы в красном углу, украшенные вышитыми рушниками с красными и черными крестами, и доброе лицо старой женщины, которая уже разводила в глиняной миске какую-то густую, зеленую мазь, пахнущую конопляным маслом и гусиным жиром.
— Терпи, паныч, терпи, — приговаривала Хвеська, смачивая тряпицу в отваре ромашки и начиная аккуратно смывать черную, засохшую корку дегтя с его груди. — Сейчас болеть будет люто, зато вся нечисть из ран выйдет.
Когда мокрая ткань коснулась сорванной кожи, Иван дернулся так, что лавка под ним заскрипела. Дикая, нечеловеческая боль обожгла его, словно в грудь вонзили раскаленный штырь. Из его рта вырвался глухой, сдавленный крик, пальцы судорожно впились в края деревянного полка, ломая ногти.
— Держи его, Байда! — крикнула Хвеська, не прерывая своей работы. — Не давай ему метаться, всю кожу сожгу, если деготь не уберу!
Дюжий казак навалился на Ивана всей своей тяжестью, прижимая его плечи к лавке. Мазепа хрипел, его глаза закатились, на лбу выступили крупные капли холодного пота. В этот момент дверь хаты с грохотом отворилась, впустив струю холодного воздуха и запах дорогого табака.
На пороге стоял хозяин хутора — сотник Омельян Гнилозуб. Это был высокий, сухопарый мужчина лет пятидесяти, с острой клиновидной бородкой, как у польских панов, но с чисто казацкими, длинными усами. На нём был богатый жупан из малинового сукна, перехваченный широким шелковым персидским поясом, за который был заткнут дорогой кинжал с яшмовой рукоятью. В руке он держал длинную чубуковую трубку.
— Здорово, Хвеська, — сотник окинул зорким взглядом бьющегося в лихорадке Ивана. — Ну что тут у вас? Действительно королевский паж? По лицу видать — шляхтич высокой руки. Уж не Мазепа ли это, о котором полковник Новицкий сказывал, что он при дворе Яна Казимира в большом фаворе был?
— Он самый, пане сотник, — хрипло ответил Байда, не выпуская Ивана. — Иван Степанович. Сам назвался, пока сознание не потерял.
Сотник Гнилозуб медленно выпустил изо рта густую струю сизого дыма, и его глаза сузились.
— Мазепа... — тихо повторил он, и на его лице отразилась сложная гамма чувств: от удивления до тонкого, чисто казацкого расчета. — Ну надо же. Ляхи сами отдали нам того, кто знает каждый секрет Варшавского замка. Каждую тайную мысль короля и канцлера. Хвеська! Если ты его не выходишь — лично всыплю тебе двадцать горячих шомполов. Он нужен гетману Дорошенко живым и говорящим. Через неделю в Чигирине совет старшины, и этот паныч может стать нашей главной картой в игре против Москвы и Варшавы.
Иван слышал эти слова словно сквозь слой воды. Мир вокруг него снова начал медленно блекнуть, но боль в теле постепенно уступала место тяжелому,спасительному сну, навеянному целебными травами бабы Хвеськи. Он возвращался домой, но не как слуга польского короля, а как пленник или союзник новой, грозной силы, бушевавшей на берегах Днепра.
Свидетельство о публикации №226070300864