Письмо из прошлого

Письмо из прошлого

Не знаю, сколько у меня осталось времени: час, два, ночь или сутки. После суда счет времени у меня совсем сбился. Когда объявили приговор — высшая мера наказания, — я не сразу понял смысл сказанного. Будто это говорили не обо мне, а о ком-то другом. Только потом все внутри опустилось, и стало ясно: это конец.
Я готовился к худшему. Последние месяцы не оставлял себе больших надежд. Но когда худшее действительно наступает, человек все равно оказывается не готов. В камере тихо, и от этой тишины делается страшнее, чем от крика или угроз. На допросах было легче: пока тебя спрашивают, пока требуют признания, пока пугают и путают, кажется, что ты еще находишься среди живых. А здесь уже ничего не нужно. Все решено без меня.
Не помню, как меня привели обратно после суда. Допросы, очные ставки, бессонные ночи, одни и те же вопросы, угрозы, обещания, ложные посулы — все это закончилось. И теперь, когда осталась одна только пустота, я хочу записать хотя бы кратко, как это было. Не для оправдания. Приговор уже вынесен. А для того, чтобы, если эти листки когда-нибудь уцелеют, моя дочь или те, кто будет после нас, знали: в таких делах не все то правда, что лежит в следственном деле.
Родился я в начале века, в деревне под Калугой. Деревня наша принадлежала монастырю. Жили в ней в основном мастеровые и артельщики. Отец мой был печником. На сезон он собирал работников, человек тридцать, иногда больше, обеспечивал жильем, кормил, платил сдельно. В семье нас было пятеро детей, я младший. Жили не богато, но дружно. Отец человек был негромкий, к делу строгий, к людям справедливый. Мать грамотная, из семьи посостоятельнее, и отец всегда относился к ней с уважением.
Теперь это обстоятельство поставили мне в вину. На суде зачитали показания одного человека, который когда-то работал у отца. Он назвал его эксплуататором. Из этого вывели, что я будто бы обманом причислил себя к рабочему классу и скрыл происхождение. Я слушал и думал только о том, как легко через двадцать или тридцать лет любую жизнь можно переложить на другой лад, если того требует дело.
Мне было тринадцать лет, когда началась война. Потом революция, потом гражданская. Все смешалось. Я попал в армию уже после 1918 года. Служил сначала под Ярославлем, потом в Калуге. Там мне очень пригодилось то, чему я научился у отца. Он с ранних лет брал меня с собой на работу, и я видел, как нужно ставить людей по местам, кому что можно доверить, как рассчитывать время, как договариваться и держать слово. Тогда я не знал, что именно эти простые навыки и определят потом всю мою жизнь.
В гражданскую войну многое решалось не лозунгами, а способностью удержать рядом людей и не дать им разбежаться или перейти к другому. Бандитизма было много, беглых хватало. Вооруженный человек тогда был опасен для всех — и для своих, и для чужих. Я выбрал сторону красных не по случаю, а сознательно. Но, как и многие, кто хоть немного понимал, как устроено большое дело, я рано увидел, что одними лозунгами хозяйство не поднимешь. Всегда нужен порядок, ответственность и человек, который несет за решение не только власть, но и ответ.
После гражданской войны настало другое время. Все были измучены, но вместе с тем охвачены подъемом. Началось восстановление, стройки, новые предприятия, перестройка городов. Казалось, что у страны действительно открылась новая жизнь. Я окончил школу рабочей молодежи, затем Институт народного хозяйства имени Плеханова, вступил в партию и пошел по партийной линии. Сначала был парторгом на заводе, потом направили в Дзержинский райком.
Работы было много. Люди жили в подвалах, в сараях, в бараках без воды, света и отопления. Надо было строить жилье, прокладывать сети, открывать школы, ясли, детские сады. Спорили подолгу, до ночи, как лучше сделать, где найти материалы, как ускорить работу. Мне эта жизнь нравилась. В ней было движение и смысл. Еще вчера пустырь стоял с кривыми сараями, а через полгода там уже дом, с электричеством, водопроводом, отоплением. Для людей это было не отвлеченное слово, а настоящая перемена жизни.
Конечно, рядом всегда были и другие. Те, кто не строил, не тянул, не спорил по существу, а присматривался и ждал. Пока шла настоящая работа, их почти не было видно. Но потом, когда все более или менее наладилось, они стали появляться чаще. Разговоры у них были всегда правильные: о бдительности, о чистоте рядов, о преданности, о непримиримости. Только за словами часто не было ни дела, ни совести. Был у нас один такой, из соседней деревни, человек пустой, крикливый, но с нюхом на перемены. Тогда я не придавал ему большого значения.
По службе и по обязанностям мне доводилось видеть разных людей. Как-то на одном мероприятии мне случилось обменяться несколькими словами с Максимом Горьким. Он уже был человеком усталым. Я спросил его, надолго ли он вернулся. Он ответил тихо, так, чтобы слышал только я, и в ответе его было больше горечи, чем надежды. При нем все время держался человек в кожаной куртке. Я это тогда запомнил не из любопытства, а потому что слишком уж явным было несоответствие между словами о почете и уважении и постоянным чужим присутствием рядом.
Позже мне не раз вспоминалась эта сцена.
Жену мою зовут Валентина. Познакомились мы на швейной фабрике имени Клары Цеткин, где работала моя сестра Маруся, а Валентина служила в бухгалтерии. Она была из семьи мастеровых, ее отец до революции держал кузницу. Мы поженились скоро. Получили квартиру в новом доме на Октябрьской. Жили вместе с Марусей. Через год родилась дочь, Тата. Сейчас, если я не сбился со счетом, ей уже исполнилось два года.
Обычная жизнь тогда тоже менялась. Домашнее хозяйство считалось признаком мещанства, многие ужинали в столовых и ресторанах. Мы тоже иногда бывали с сослуживцами в одних и тех же местах. Однажды в ресторане за соседним столом сидел Берия. Я его раньше видел только издали. Он мельком посмотрел на нашу компанию, а уходя, задержал взгляд на моей жене и улыбнулся ей. Может быть, в этом не было никакого значения, и в другой обстановке я бы об этом не вспомнил. Но после моего ареста в памяти начинают вставать именно такие мелочи, потому что понимаешь: беда редко начинается с громкого события. Чаще она сначала обозначает себя пустяком, которому тогда не придаешь значения.
Настоящие неприятности начались из-за одного моего старого фронтового знакомого. На него поступил донос. Его исключили из партии, сняли с должности, стали вызывать на допросы, но не арестовали сразу. Мне это уже тогда показалось странным. Обычно, если решили брать, долго не тянут. Я хотел его поддержать, хотя бы передать сигареты, зная, что он без табаку не может. Но у его квартиры все время кто-то дежурил. Передать ничего не удалось.
Потом он сам позвонил и попросил на время служебную машину, сказал, что дело срочное. Я не увидел в этом тогда большого преступления и машину дал. Во время той поездки был совершен наезд со смертельным исходом. После этого все произошло быстро. Нашлись свидетели, появились показания, а мне предъявили сокрытие преступления и связь с человеком, уже попавшим под подозрение.
Только позже, на допросах, я понял, что дело не в одной машине и не в одном наезде. Следствие интересовали не столько обстоятельства происшествия, сколько круг моих знакомств, мои встречи, мои служебные разговоры, даже происхождение моей жены и моей семьи. Старые факты поднимали один за другим, как будто все это было подготовлено заранее. Тогда я впервые по-настоящему подумал, что меня взяли не по одному случаю, а по совокупности чего-то, что складывали исподволь.
Меня арестовали 20 декабря. Следователь с самого начала говорил почти одно и то же: если сознаюсь, жену не тронут, дочь останется на свободе, дело ограничится мной. Я не слишком верил этим обещаниям. На допросах быстро понимаешь главное правило: чем больше говоришь, тем шире становится обвинение. Сегодня признал одно, завтра из этого уже вырастает заговор, послезавтра — террористическая группа.
Суд длился недолго. Исход был ясен заранее. Показания читали с такой уверенностью, будто все установленное не требовало ни доказательства, ни сомнения. Одни бумаги подтверждали другие, а те, в свою очередь, ссылались на третьи. При такой системе человек оказывается виноватым не потому, что совершил преступление, а потому, что на него уже составлена связная запись.
Теперь я сижу в камере и думаю главным образом о своих домашних. Как там Валентина? Что с дочерью? Не окажется ли ребенок в детдоме? Не придут ли и за женой? Это страшнее собственного конца. Свою жизнь я прожил, как умел. Работал честно, верил в то, что строим нужное дело, старался быть полезным. Об одном только жалею: слишком долго думал, что если ты работаешь по совести, то это само по себе может защитить. Оказалось — нет.
Нужно ли все, что мы делали? Да, нужно. Я и теперь так думаю. Но рядом с большим делом слишком легко заводятся люди другого рода: не строители, а пользователи. Они умеют держаться поближе к силе, вовремя говорить нужные слова, а если надо — вовремя указать на того, кого сегодня выгодно объявить врагом. Такие опаснее открытых противников, потому что действуют от имени того же дела, которому якобы служат.
Не знаю, увидит ли кто-нибудь эти строки. Мне бы только хотелось, чтобы в будущем моя дочь, а может быть, и ее дети не думали обо мне как о враге народа. Я не был им. Я был человеком своего времени со всеми его ошибками, надеждами и заблуждениями, но не предателем.
Слышу шаги в коридоре. Видно, за мной.
Прощайте, мои дорогие. Не поминайте лихом.

22 марта 1938 года

PS. Дочке Татьяне 20 марта 1938 шода исполнилось 2 года. Жену забрали на следующий день после ареста мужа. Она успела написать сестре записку с просьбой не отдавать Таню в детский дом. Ее прятали родственники 2 года. Жена Валентина была осуждена как жена контрреволюционера и направлена в лагерь в Караганду. Там участвовала в самодеятельности, поскольку хорошо пела и играла на гитаре, и вообще была хороша собой. Через два года офицер из охраны взял ее в жены и по дороге в Москву она умерла то ли от тифа, то и от родов. Родственники эту тему не любили поднимать, слишком много натерпелись страху. Татьяну вырастили тетки, сестры матери и Маруся. В 1957 году Татьяна получила документы о реабилитации отца, конфискованное при аресте ружье и 10 рублей.


Рецензии