Глава 7. Запах пирогов и куриный гомон
В доме пахло, как всегда: сушёными травами, развешанными пучками у печки, топлёным молоком, древесным дымом и ещё чем-то особенным — тем самым бабушкиным запахом, который не выветривался годами. На подоконнике стояла герань, такая же старая, как сам дом. Её алые цветы чуть поникли — бабушка, видно, забывала поливать в эти скорбные дни.
— Проходи, Катюша, — сказала Софья Ивановна, пропуская внучку вперёд. — Я тут… я тут приготовила немного. Комнату твою проветрила, постель свежую постелила. Ты, наверное, голодная с дороги?
Катя покачала головой. Ей казалось, что она никогда больше не сможет есть. Но бабушка уже хлопотала у печки, доставая чугунок с картошкой, которая, судя по запаху, томилась там с самого утра. Катя смотрела на неё и чувствовала, как к горлу снова подступает ком. Бабушка всегда так делала — в самые трудные моменты она начинала что-то делать, чем-то занимать руки, чтобы не дать горю поглотить себя целиком.
Первые дни прошли как в тумане. Катя помогала по хозяйству — не потому что её просили, а потому что не могла сидеть без дела. Она кормила кур, которых бабушка называла по именам: Пеструшка, Рябка, Хохлатка. Они сбегались на её голос, кудахтали, хлопали крыльями, и это простое, почти механическое занятие странным образом успокаивало. Куры не знали о том, что в доме горе. Они хотели есть, и это возвращало Катю к реальности.
Она поливала грядки — бабушка учила её делать это рано утром или поздно вечером, чтобы солнце не сожгло листья. Вода из лейки лилась тонкой струйкой, впитывалась в рыхлую землю, и Катя смотрела, как блестят капли на зелени. Морковь уже пустила первые настоящие листочки, редиска набухла красными боками над землёй, а вдоль забора тянулись плети молодого горошка. Всё это жило, росло, тянулось к свету — и это было единственное, что не давало Кате провалиться в отчаяние.
Софья Ивановна большую часть времени сидела на крыльце, перебирала чётки и смотрела куда-то вдаль — туда, где за полями темнел лес. Она почти не говорила, но Катя знала: бабушка молится. За Настю. За Катю. За свою вторую дочь, которая так и не приехала.
На третий день после приезда Катя решилась спросить:
— Бабуль, а мама… она звонила?
Софья Ивановна покачала головой. Потом вздохнула и сказала:
— Она своё уже сказала, Катюша. Когда я ей сообщила, что Настя умирает, она ответила… — бабушка запнулась, подбирая слова, — ответила, что у неё работа, что она не может всё бросить. И чтобы я больше не звонила.
Катя стиснула зубы. Она не знала, что делать с этой злостью, которая поднималась внутри горячей волной. Она хотела кричать, хотела спросить: «Как можно быть такой? Как можно бросить родную сестру? Родную мать?» Но вместо этого она просто села рядом с бабушкой на крыльцо, взяла её за руку и молча смотрела, как солнце уходит за верхушки яблонь.
На следующий день пришли соседи. Сначала Клавдия Петровна — та самая, чей забор с резными перилами Катя видела по дороге. Она принесла банку варенья и буханку домашнего хлеба, обняла Софью Ивановну и долго стояла, не говоря ни слова. Потом пришла баба Вера с другого конца улицы, за ней — тётя Зоя с сыном. Они все знали Настю с детства, помнили её весёлой, смешливой девчонкой. Теперь они стояли во дворе, перешёптывались, качали головами.
— Хороший был человек, — сказала Клавдия Петровна, вытирая глаза краешком платка. — Как же так, Софья Ивановна? Совсем ведь молодая ещё.
Бабушка только кивала. Она уже выплакала все слёзы и теперь стояла, прямая и строгая, как свеча. Катя смотрела на неё и думала: сколько же силы должно быть в этом старом, сгорбленном теле, чтобы пережить смерть мужа, а теперь — и дочери?
Потом соседи разошлись, и снова наступила тишина. Только куры кудахтали во дворе да ветер шелестел листьями яблони с райскими плодами. Катя вышла на крыльцо и села рядом с бабушкой. Та долго молчала, а потом вдруг сказала:
— Завтра пойдём в лес, Катюша. Нужно трав собрать для чая. И просто… проветриться. Мне Яков когда-то говорил: «Когда на душе тяжело, иди в лес. Там Бог ближе». Он мудрый был, Яков-то мой. Очень мудрый.
Катя кивнула. Она ещё не знала, каким будет этот поход в лес. Но что-то подсказывало ей, что именно там, среди сосен и берёз, бабушка впервые за много дней заговорит по-настоящему.
На следующее утро Катя проснулась рано. Солнце только начинало подниматься над лесом, и его первые лучи, ещё робкие и неяркие, пробивались сквозь занавески. В доме было тихо, только слышно было, как в курятнике просыпаются куры — кудахтали, хлопали крыльями, требовали завтрака.
Катя накинула старый бабушкин халат, висевший на спинке стула, и вышла на кухню. Софья Ивановна уже хлопотала у печки — на сковороде шипели яйца, а на столе стояла банка с молоком и нарезанный крупными ломтями хлеб. Запах свежей глазуньи смешивался с ароматом топлёного масла, и Катя вдруг почувствовала, что проголодалась. Наверное, впервые за эти дни — по-настоящему.
— Доброе утро, бабуль, — сказала она, подходя к столу.
— Доброе, Катюша. Садись завтракать, — отозвалась Софья Ивановна. — Сегодня в лес пойдём, трав наберём для чая. Мята уже подросла, зверобой цветёт. И душица есть на дальней поляне. Помнишь, где мы с тобой землянику собирали?
Катя помнила. Ту поляну она могла бы найти с закрытыми глазами — через овраг, мимо старого дуба, вдоль ручья. Они ходили туда каждый год, когда она гостила у бабушки. Собирали ягоды в плетёную корзинку, а потом возвращались домой с тёмными от сока пальцами.
После завтрака они собрались. Бабушка взяла корзинку, Катя накинула куртку, и они вышли со двора. Утренний воздух был прохладным и влажным, трава ещё блестела от росы. Петух проводил их громким криком, словно желая удачной прогулки.
Тропинка вела через поле, потом ныряла в лес, и сразу становилось тише. Деревья смыкались над головой, солнечные лучи пробивались сквозь листву, рисуя на земле причудливые узоры. Пахло хвоей, сырой землёй и грибами, хотя грибной сезон ещё не начался. Катя шла за бабушкой, раздвигая ветки, и слушала, как где-то высоко пересвистываются птицы.
— Вот здесь, — сказала Софья Ивановна, останавливаясь у небольшой поляны. — Тут и мята, и зверобой. Видишь?
Катя присела на корточки и начала осторожно срывать ароматные листочки. Бабушка тем временем отошла чуть в сторону, наклонилась и что-то разглядывала в траве.
— Яков мой тоже любил эти места, — произнесла она негромко. — Он вообще лес любил. Говорил: «В лесу душа отдыхает. Здесь Бога слышно лучше, чем в церкви». Хотя в церковь он тоже ходил исправно.
Катя подняла голову. Она знала, что дедушка Яков был человеком верующим, но бабушка редко говорила о нём так подробно. Обычно ограничивалась короткими фразами: «Он был добрый», «Он был мастер на все руки», «Он вас очень любил». А сейчас, на этой тихой лесной поляне, что-то словно отпустило её.
— Расскажи про дедушку, — попросила Катя.
Софья Ивановна выпрямилась, посмотрела куда-то вдаль, между стволами сосен, и улыбнулась — тихо, почти незаметно.
— Он был высокий, — начала она. — И руки у него были большие, сильные. Он мог за день забор поставить, печь переложить, а вечером ещё и детям сказку рассказать. Настенька его обожала. Заберётся к нему на колени и сидит, слушает. А он ей про Давида и Голиафа, про Иосифа, про Моисея. Она потом всем во дворе пересказывала.
Бабушка замолчала, сорвала веточку мяты и поднесла к лицу, вдыхая запах.
— Он очень хотел, чтобы девочки выросли верующими. Каждое воскресенье водил их в церковь. Людмила злилась, говорила, что лучше бы в кино сходили или в парк. А Настя нет. Настя всегда садилась в первый ряд и слушала, открыв рот. Яков говорил: «Эта будет молиться за всех нас». Так и вышло.
Катя слушала, боясь пошевелиться. Она знала свою мать — ту, которая кричала и била. Но она почти не знала ту Людмилу, которая злилась на отца за походы в церковь. И уж точно не знала ту Настю, которая в детстве пересказывала библейские истории соседским детям.
— Когда Яков умер, — продолжила бабушка, — Настя была уже совсем взрослая. Она плакала, но не роптала. Говорила: «Господь дал, Господь и взял». А Людмила… Людмила замкнулась. Сказала, что Бог несправедлив, если забирает таких людей. И перестала ходить в церковь.
Бабушка вздохнула, и вздох этот был тяжёлым, как камень, который она несла в себе все эти годы.
— Он бы очень огорчился, если бы узнал, что с Людмилой стало, — сказала она тихо. — Но я верю, что он сейчас с Господом. И что он молится за неё. И за тебя.
Они собрали полную корзинку трав и медленно пошли обратно. Весь день прошёл в обычных хлопотах. Катя кормила кур, поливала грядки, помогала бабушке развешивать мяту для просушки. А вечером, когда солнце опустилось за яблоню и в доме зажгли керосиновую лампу, они сели ужинать.
На столе стояла тарелка с варёной картошкой, солёные огурцы из погреба и хлеб, который бабушка испекла накануне. За окном стрекотали сверчки, в доме было тепло и уютно. Катя смотрела на бабушку, на её натруженные руки, на седые волосы, выбившиеся из-под платка, и думала о том, как много эта женщина пережила. И как мало она жалуется.
— Знаешь, Катюша, — вдруг сказала Софья Ивановна, — когда я была молодой, в деревне всё было иначе. Народу было больше. По вечерам молодёжь собиралась у клуба, пели песни. А по воскресеньям мы собирались в доме у старого деда Игната. Он был проповедником, хотя никто его так не называл. Просто дед Игнат — седой, сгорбленный, с большой Библией в руках, которую он читал без очков, хотя ему было под восемьдесят. Он говорил: «Бог не в стенах, а в сердце. Хоть в сарае собирайтесь, лишь бы с верой». И мы собирались. Человек десять, не больше. Клавдия Петровна, баба Вера, ещё несколько сестёр. Ты их видела — они и на похороны приходили. Те самые.
Бабушка замолчала, глядя на огонёк лампы.
— Дед Игнат давно уж отошёл к Господу. Теперь его внук, Семён, собрания ведёт. Он молодой ещё, но веру имеет крепкую. Мы теперь у него дома собираемся, по средам и воскресеньям. Людей немного, но это не страшно. Господь сказал: «Где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них». Вот так и живём.
— Яков говорил: «Церковь — это не стены. Это люди. Пока ты веришь, церковь в тебе». Я тогда не очень понимала, а теперь понимаю. Вера — она внутри. Её никто не отнимет.
Катя кивнула. Она вспомнила, как читала Библию в электричке. «Господь — Пастырь мой». Это было сказано тысячи лет назад. Но звучало так, будто обращено прямо к ней. После ужина бабушка, как всегда, достала старую Библию.
— Почитаем, — сказала она. — Сегодня, я думаю, псалмы. Они утешают.
Катя села рядом, и бабушка начала читать — медленно, с расстановкой, чуть нараспев. И слова, такие знакомые и такие новые, наполняли комнату покоем.
«Господь — свет мой и спасение моё: кого мне бояться? Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?»
За окном темнело. В печке потрескивали дрова. А две женщины — старая и молодая — сидели за столом при свете лампы, и в этом простом чтении было больше любви и веры, чем во всех проповедях, которые Катя когда-либо слышала.
На следующее утро дом проснулся рано — ещё затемно. За окнами едва брезжил серый рассвет, а бабушка уже хлопотала на кухне. Катя услышала сквозь сон, как звякнула дверца печки, как зашуршали дрова, как полилась вода в рукомойник. Она полежала ещё несколько минут, глядя в потолок, потом накинула халат и вышла.
— Доброе утро, бабуль, — сказала она, зевая.
— Доброе, Катюша. Сегодня много дел. Нужно дом прибрать, еды приготовить. Завтра Настю провожать будем.
Катя кивнула. Она уже знала: бабушка не говорит о горе прямо. Она прячет его в дела, в заботы, в бесконечную череду мелких хозяйственных хлопот. И это, наверное, было правильно.
С самого утра работа закипела. Катя подметала полы в горнице — той самой, где когда-то собиралась вся семья за большим столом. Она осторожно двигала стулья, протирала пыль с подоконников, поправляла вышитые бабушкой салфетки на комоде. В углу, у окна, стояла старая швейная машинка, накрытая выцветшей тканью. Катя помнила, как тётя Настя когда-то шила на ней ей платье — светлое, в мелкий цветочек. Платье давно не налезало, но Катя хранила его на дне чемодана.
Бабушка тем временем занималась готовкой. Она достала из погреба соленья, поставила тесто на пироги, разожгла печь так, что в доме стало тепло и уютно, несмотря на сырость за окном. Запах печёного теста поплыл по комнатам, смешиваясь с ароматом трав, развешанных на просушку.
— Бабуль, а зачем столько еды? — спросила Катя, заглядывая на кухню.
— Люди придут, — ответила Софья Ивановна, не оборачиваясь. — Проводить Настю. Она многих здесь знала. Её все любили.
И действительно, к полудню начали подходить соседи. Первой, как всегда, пришла Клавдия Петровна — на этот раз с пирогом и банкой компота. За ней — баба Вера, которая принесла свечи. Потом подтянулись и другие: тётя Зоя, чей сын когда-то играл с Катей в песочнице, дед Степан с соседней улицы, молчаливый и сутулый, и ещё несколько женщин, которых Катя помнила смутно, но которые, видимо, хорошо знали и бабушку, и покойную тётю.
Двор наполнился приглушёнными голосами. Женщины обнимали Софью Ивановну, кто-то плакал, кто-то просто стоял молча, склонив голову. Катя держалась в стороне, у яблони, и смотрела на этих людей. Они были чужими для неё — она не жила здесь постоянно, не знала их забот и радостей. Но сейчас, в эту минуту, они были ближе, чем собственная мать.
Потому что мать не приехала.
Катя достала телефон и открыла сообщение, которое пришло ещё утром. Она не показывала его бабушке, не хотела расстраивать. Но сама перечитала несколько раз, и каждый раз внутри что-то сжималось от холода.
«Ну и вытягивайтесь там сами. Предатели. Ты мать родную бросила. И бабка тоже хороша. Я всё помню. Не ждите меня».
Коротко. Сухо. Без запятых, без сожалений. Катя смотрела на экран и думала: как можно было написать такое в день, когда хоронят твою сестру? Где та маленькая Людмила, которую дедушка водил в церковь? Где та девочка, которая пела в хоре и мечтала учить детей добру? Она исчезла, растворилась в деньгах, в амбициях, в бесконечной гонке за тем, что нельзя унести с собой.
Катя убрала телефон в карман и выдохнула. Она не будет отвечать. Не сейчас. Может быть, никогда.
День тянулся долго. Люди приходили и уходили, оставляя кто еду, кто просто доброе слово. Катя поила их чаем, принимала соболезнования, кивала в ответ на какие-то слова. К вечеру, когда последние гости разошлись, она почувствовала, что ноги гудят, а голова раскалывается от усталости.
Бабушка сидела на крыльце, сложив руки на коленях. Катя присела рядом.
— Завтра, — тихо сказала Софья Ивановна. — Завтра проводим. А потом… потом жить дальше.
— Как? — спросила Катя.
— С Богом, — ответила бабушка. — Как всегда. С Ним иначе нельзя.
Похороны назначили на десять утра. Катя проснулась рано, ещё до будильника, и долго лежала, глядя в потолок. За окном моросил мелкий дождь — не проливной, не грозовой, а тихий, монотонный, словно сама природа скорбела вместе с ними. Она встала, умылась холодной водой и надела платье, которое бабушка достала накануне из старого сундука.
— Это Настино, — сказала Софья Ивановна, протягивая ей аккуратно сложенную вещь. — Она его всего пару раз надевала. Говорила, что для особого случая бережёт.
Катя приняла платье дрожащими руками. Оно пахло лавандой и ещё чем-то едва уловимым — может быть, духами, которыми тётя пользовалась когда-то давно. Она надела его, и платье село почти идеально, лишь чуть свободнее в талии.
На кладбище пришли немногие: бабушка, Катя, Клавдия Петровна, баба Вера, дед Степан и ещё несколько соседей. Дождь к тому времени почти перестал, только редкие капли падали с веток старых берёз, росших вдоль ограды. Семён, молодой пастор, стоял у могилы с Библией в руках. Он был внуком покойного деда Игната, о котором бабушка столько рассказывала, и Катя сразу узнала его: высокий, светловолосый, с мягкими чертами лица и очень спокойным голосом. Рядом с ним стояла его жена — невысокая молодая женщина с младенцем на руках.
Семён открыл Библию и начал читать. Он читал негромко, но слова его разносились в тишине ясно и отчётливо:
— «Иисус сказал: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрёт, оживёт».
Катя слушала, и внутри у неё что-то дрожало. Она слышала эти строки много раз — и в церкви, и дома, когда бабушка читала Писание вслух. Но сейчас они звучали иначе. Словно сам Бог говорил с ней через этого молодого человека с Библией в руках.
Семён говорил о том, что смерть — это не конец, а лишь переход. О том, что Настя сейчас с Господом, там, где нет ни боли, ни слёз, ни болезни. О том, что она прошла свой путь до конца и сохранила веру. Потом он помолился — просто, без громких фраз, почти шёпотом, и все склонили головы.
Когда гроб опустили, бабушка не заплакала. Она стояла прямо, сжимая в руках маленькую Библию, и губы её беззвучно шевелились. Катя знала: она молится. Не за себя — за Настю. За её душу, которая теперь свободна. А потом Софья Ивановна открыла Псалтирь и тихо, но твёрдо прочитала:
— «Господь — Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим».
После церемонии все вернулись в бабушкин дом. Соседи сидели за столом, негромко переговаривались, вспоминали Настю. Клавдия Петровна рассказывала, как та помогала ей сажать картошку в прошлом году. Баба Вера вспоминала, как Настя приносила ей молоко, когда у неё болели ноги. Дед Степан молчал, но и он пару раз кивнул, соглашаясь с чьими-то словами. Семён с женой тоже пришли — посидели недолго, выпили чаю с пирогами, которые бабушка испекла накануне. Жена Семёна, которую звали Лида, предложила помочь с уборкой после поминок, но бабушка мягко отказалась.
Вечером, когда все разошлись, Катя вышла на крыльцо. Дождь прошёл окончательно, и в просветах облаков показалось закатное небо — оранжевое, с розовыми прожилками. Она стояла, вдыхала влажный воздух и думала о том, что жизнь не кончилась. Она изменилась. Стала другой. Но не кончилась.
— Катюша, — позвала бабушка из дома. — Иди, поужинаем.
— Иду, — отозвалась Катя и, бросив последний взгляд на яблоню с райскими плодами, пошла в дом.
Вечер опустился на деревню тихо, почти незаметно. Дождь перестал ещё засветло, и теперь над лесом догорала узкая полоска заката — оранжевая, с розовыми прожилками, словно кто-то провёл по небу акварельной кистью. В доме было тепло и пахло пирогами, которые бабушка допекала уже после ухода гостей. Катя сидела за столом, поджав под себя ногу, и смотрела, как Софья Ивановна перебирает старые фотографии, разложенные на вышитой скатерти. Чёрно-белые, с волнистыми краями, некоторые уже выцветшие до желтизны.
— Вот, смотри, — бабушка протянула ей одну из карточек. — Это Людмила, твоя мама. Здесь ей пять лет. А это Настя, она на два года старше. Видишь, как она её обнимает? Настя всегда её защищала. Если кто во дворе обидит — она первая бежала разбираться.
Катя всмотрелась в снимок. Две девочки стояли у того самого крыльца, на котором она совсем недавно сидела с бабушкой. Мать — худенькая, с двумя косичками и серьёзным, почти суровым взглядом. Тётя Настя — наоборот, улыбчивая, растрёпанная, одной рукой обнимала сестру, а другой махала фотографу. Катя попыталась увидеть в этой пятилетней девочке ту женщину, которая вырастила её, которая била её по щеке и швыряла сковородки. И не смогла. Словно это был другой человек.
— А помню, как они вместе в лес ходили, — продолжала Софья Ивановна, перебирая фотографии. — Настя тогда уже в школе училась, а Людочка ещё нет. Настя взяла её с собой за грибами, хотя я не велела далеко уходить. Они забрели куда-то к оврагу, и Людочка провалилась в яму. Ну, не в яму даже — так, канава была, водой залита. Она испугалась, кричит. Так Настя её на себе вытащила. Всю грязную, мокрую, но вытащила. И домой привела за ручку, как ни в чём не бывало.
Бабушка замолчала, глядя куда-то мимо фотографий, в темнеющий угол комнаты.
— А потом, когда Людонька пошла в школу, они уже вместе ходили. Настя её за руку водила — боялась, что та в лужу наступит или портфель потеряет. Она вообще была как вторая мама. И уроки проверяла, и косы заплетала, и сказки читала на ночь. Я иногда думала: вот вырастут девочки, будут друг другу опорой. Так и думала.
Катя отложила фотографию в сторону. Ей было больно слушать это. Не из-за бабушки — из-за матери. Из-за той маленькой Людмилы, которая когда-то нуждалась в защите. Которая любила свою старшую сестру и которую любили в ответ. Что случилось потом? Где пролегла та трещина, которая превратилась в пропасть?
— Бабуль, а почему они перестали общаться?
Софья Ивановна долго молчала. Потом вздохнула, сняла очки и устало потёрла переносицу.
— Я не знаю, Катюша, — сказала она тихо. — Честное слово, не знаю. Людонька рано уехала из дома — в техникум поступила в городе. Настя осталась здесь, помогала мне по хозяйству. Потом мама твоя познакомилась с твоим отцом, вышла замуж. Мы все радовались за неё. А потом… как-то всё разладилось. Она стала другая. Серьёзная, занятая. Мы ей звонили — она всё время говорила, что на работе. Приезжала редко, а потом и совсем перестала. Настя переживала очень. Плакала по ночам, я слышала. Говорила: «Мама, что я ей сделала? Почему она не хочет со мной разговаривать?» А я не знала, что ответить. До сих пор не знаю.
Катя встала, подошла к бабушке и обняла её сзади, положив подбородок на плечо. Софья Ивановна похлопала её по руке сухой, тёплой ладонью.
— Ничего, Катюша, — сказала она. — У Бога на всех Свой план. Может, мы когда-нибудь узнаем, зачем всё это было. А может, и не узнаем. Главное — верить.
За окном совсем стемнело. Где-то вдалеке, за полями, снова прогудел поезд. Тот самый, на котором Катя приехала сюда несколько дней назад. Но теперь ей казалось, что прошла целая вечность.
— Ладно, — бабушка встала и начала собирать фотографии обратно в коробку. — Завтра у тебя важный день. Учёба сама себя не выучит. Я договорилась: в райцентре есть школа, куда тебя примут. Документы я уже отправила. Так что отдыхай, а завтра поедешь знакомиться.
Катя кивнула. Она ещё не думала о том, как будет выглядеть её жизнь здесь, в деревне. Но теперь у неё была не только крыша над головой. У неё был дом. Настоящий. С яблоней, курами, старыми фотографиями и бабушкой, которая верила в Бога и в неё. И это было гораздо больше, чем она когда-либо могла просить.
Завтра нужно было возвращаться к учёбе. Жизнь продолжалась.
*****
Одиннадцатый класс пролетел для Кати стремительно, словно скорый поезд, на который она запрыгнула на ходу и уже не могла сойти. Дни сливались в один бесконечный поток: подъём затемно, быстрый завтрак на кухне, где бабушка уже хлопотала у печки, электричка до райцентра, уроки, подготовка к экзаменам, снова электричка, вечерние грядки, куры, тетради на столе при свете керосиновой лампы. Она так уставала, что иногда засыпала прямо за учебниками, и бабушка, ворча что-то себе под нос, укрывала её старым пледом и тушила лампу.
В этой круговерти почти не оставалось места для мыслей о матери. Почти. Иногда, лежа в темноте и слушая, как за окном стрекочут сверчки, Катя возвращалась к тому сообщению. «Ну и вытягивайтесь там сами. Предатели». Слова матери всплывали в памяти, и каждый раз внутри что-то сжималось — не от обиды уже, а от глухой, ноющей боли, которая стала привычной, как старая мозоль. Она не отвечала. Не звонила. Да и мать не пыталась связаться. Так прошёл ноябрь. Потом декабрь, с первым снегом и бабушкиными пирогами на Рождество. Январь, февраль — бесконечные пробники, тесты, консультации.
Весной, когда сошёл снег, Катя уже точно знала, куда будет поступать. Юридический. Она решила это не сразу, долго советовалась с бабушкой, молилась, даже записалась на консультацию к школьному психологу в райцентре. Но в итоге всё сошлось. Она хочет защищать людей. Тех, кто не может защитить себя сам. Как тётя Настя. Как бабушка. Как она сама когда-то.
А в остальном — рутина. Спокойная, размеренная, почти монастырская жизнь. Молитвы перед сном. Чтение Библии по вечерам. Разговоры с бабушкой за чаем. Катя почти не заметила, как пролетели полгода. И вот уже май. Последний звонок. Экзамены. Выпускной, на который она не пошла — не хотелось ни платья, ни шума, ни чужих вопросов.
Она просто получила аттестат, вернулась домой и села на крыльце, глядя, как за яблоней садится солнце. Сверчки уже начали свою вечернюю песню, где-то за забором кудахтали куры, устраиваясь на ночлег. Катя прислонилась спиной к тёплым от дневного солнца перилам и прикрыла глаза. Всё. Школа позади. Одиннадцать лет — целая жизнь — остались где-то там, за полями и перелесками.
На крыльцо вышла бабушка. В руках у неё были две кружки с чаем — с мятой и смородиновым листом, как Катя любила. Софья Ивановна опустилась на ступеньку рядом с внучкой, протянула ей кружку и тоже посмотрела на закат.
— Вот и всё, Катюша, — сказала она тихо. — Школа позади. Теперь учение дальше пойдёт. А я помню, как мои девочки в первый класс пошли. Настя такая гордая была — банты белые, фартук наглаженный, портфель в руках, а в портфеле — букварь и пенал с зайчиком. Она всё повторяла: «Мама, я теперь большая, я теперь учиться буду». А Людмила тогда ещё маленькая была, в школу не ходила, но так завидовала, что чуть не плакала. Проводила сестру до калитки и стояла, смотрела вслед, пока та за поворот не скроется.
Бабушка замолчала, сделала глоток чая, улыбнулась чему-то своему.
— А потом, когда Людмила сама в первый класс пошла, Настя её за руку вела. Говорила: «Не бойся, я тебя учительнице покажу. Она добрая». И всю дорогу наставляла, как себя вести, как руку поднимать, как в тетради писать. Такая серьёзная была, будто сама учительница.
Катя слушала, не перебивая. Она представляла маленькую маму — ту, которая завидовала старшей сестре и ждала её у калитки. И маленькую тётю Настю — гордую, с белыми бантами. И от этих образов на душе становилось теплее, словно бабушкины слова проливали бальзам на ещё не зажившую рану.
— А когда они обе уже в школу ходили, — продолжала Софья Ивановна, — я их по утрам провожала и всё думала: «Господи, какие у меня дочки хорошие. Выучатся, вырастут, будут друг другу опорой». Так и думала. Каждое утро, когда они за поворот уходили, я стояла у калитки и молилась за них. За обеих. Чтобы Бог их хранил.
Она замолчала и долго смотрела на темнеющее небо, где уже зажглась первая звезда. Катя взяла её за руку — сухую, тёплую, натруженную.
— Ты вырастила хороших дочек, бабуль, — тихо сказала она. — Просто одна из них забыла об этом.
Софья Ивановна ничего не ответила, только сжала Катину ладонь в ответ. Они сидели на крыльце, пили чай и смотрели, как над лесом загораются звёзды.
Лето пролетело почти незаметно. Катя и сама не поняла, как так вышло: вроде бы только вчера она сидела на крыльце с аттестатом в руках, а сегодня уже собирала документы для университета. Бабушка достала из комода старую папку с тесёмками — ту самую, в которой когда-то хранились свидетельства о рождении её дочерей, а теперь лежали Катины грамоты, выписки и копии.
— Всё, что нужно, Катюша, — сказала Софья Ивановна, поправляя очки. — Я уже и молитву прочитала, чтобы Господь управил. Ты только не волнуйся. Поступают тысячи людей, и ты поступишь.
Катя кивнула. Она и сама старалась не волноваться, но внутри всё равно что-то дрожало — не от страха, а от ощущения, что она стоит на пороге чего-то очень важного. Юридический факультет. Она выбрала его не сразу — долго думала, советовалась с учителями, молилась. В какой-то момент ей показалось, что Господь подсказал ей через одно случайное событие: в электричке она увидела женщину-адвоката, которая консультировала пожилую пару. Та говорила спокойно, уверенно, с достоинством. И Катя вдруг поняла: она хочет так же. Хочет защищать тех, кто не может защитить себя. Хочет, чтобы справедливость была не просто словом.
Подача документов прошла буднично, почти рутинно. Катя съездила в город, отстояла очередь в приёмной комиссии, сдала бумаги и вернулась домой. А потом началось ожидание. Дни тянулись медленно, и Катя, чтобы не изводить себя, с головой ушла в хозяйство. Она поливала грядки, кормила кур, помогала бабушке заготавливать травы на зиму. По вечерам они читали Библию, и Катя всё чаще просила бабушку читать псалмы — они успокаивали.
Когда пришёл ответ, Катя не поверила своим глазам. Она поступила. На бюджет. Софья Ивановна, узнав новость, всплеснула руками, а потом обняла внучку и долго не отпускала.
— Слава Богу, — прошептала она. — Слава Богу, Катюша. Я знала, что так и будет. Я молилась. Господь услышал.
Вечером они сидели за столом, пили чай с пирогами, и бабушка снова вспоминала, как когда-то её дочери учились в школе. Только теперь в её голосе было больше света, чем грусти. А Катя смотрела на неё и думала о том, что скоро начнётся новая глава её жизни. И она была готова.
Свидетельство о публикации №226070601033