Шепот в багровом тумане

Глава 1. Культ Лисиц

«Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут... ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».– Евангелие от Матфея (6:19–21)

Таверна стояла на проезжей дороге. Расположение ее между двумя небольшими поселениями позволяло хозяйке пользоваться популярностью у местных жителей и торговцев. Об этом говорила большая вывеска на цепях, на которой полукругом тянулся замысловатый узор скандинавской вязи. Я оставил лошадь на местной конюшне, несмотря на то, что конюх особого доверия не вызывал. Не понимаю, чего я хочу от человека, который большую часть дня общается только с лошадьми.

Подойдя к тяжёлой дубовой двери, я на секунду замешкался. Кто ждёт меня внутри? Как встретят, такого как я? Рыжая шкура, надетая поверх плотной кожаной куртки, короткий нож и фляга, всё, что мне было нужно в этой жизни. Выбор не велик – или оставаться без провизии на добрых пару дней, либо терпеть на себе косые взгляды обитателей таверны. Очевидно, какой выбор я сделал, толкнув дверь, что было сил.

Внутри было светло. Свет отдавал холодом, необычно стерильным для огня свечей. Под сводами свисали подсвечники, с некоторых из них стекал воск. В воздухе явственно пахло деревом, элем и мехом. Ощущение стойла, в котором расположились лошади с алкогольной зависимостью. Что–то в этой смеси не давало мне покоя, отдавало горечью. Слева стояли столы, вдоль которых монолитно расположились дубовые скамьи. Народу было немного, основная масса обитателей таверны в это время была на охоте.

«Воды и съестного на пару суток. Вот деньги», – звякнул мешок о стол прямо перед лицом хозяйки. Она долго смотрела на меня с таким вязким презрением, что я почувствовал себя последним преступником в этих землях, будто лично сжег её любимый урожай. Это не удивительно, ведь, таких как я здесь очень не любят. Не то, что бы пустят стрелу между глаз, как только увидят, но жать руку и пускать в дом уж точно не станут. Культ лисиц давно стал местной легендой. Страшилкой, которую рассказывают детям по ночам. Будто каждую ночь, не то люди, не то лисы, приходят из северных лесов и похищают детей, пока те спят. Местные эти сказки очень любят. Пусть дальше в это верят, мне от этого ни горячо, ни холодно, лишь бы окончательно не закрыли вход в их деревушки.

Какое–то время я сидел за столом, в отдалении от всех, слушая монотонный стук кружек с пивом. Затем, я собрал припасы в сумку и вышел из таверны, собрав по пути несколько косых взглядов. Люди таращились на меня оценивающе, словно смотрители башенных казематов. Не убили и на том спасибо. Впереди меня ждала долгая дорога домой.

Стемнело, когда я, наконец, увидел слабые огни входа в наше жилище. Живем мы не богато, как я говорил, местные не особо жалуют нас, поэтому вход в наши катакомбы тщательно скрыт листвой. Лишь слабые огни костра наших разведчиков помогают найти дом среди километров леса.
 
«Домом» в привычном понимании назвать это сложно. Скорее, «землянка», «пещера», называйте как хотите. Вход на самом деле не один, их множество по всему лесу на случай, если нам нужно срочно покинуть это место. Издалека наша сеть землянок напоминает заброшенные норы, уходящие куда–то под землю. Стены выложены из массивного дерева, почерневшего от времени и сырости. Внутри вечный полумрак, окна маленькие и затянуты бычьими пузырями. Вместо мебели земляные нарезы, укрытые слоями старых, пахнущих псиной и гнилью шкур. Уютно, не так ли?

Единственный источник света – очаг посреди жилой комнаты. Около одного из них я присел. Наконец–то могу расслабить ноги и скинуть сумку. Выдох. Устал. Огонь горит тускло, дров вечно не хватает. Вместо них мы используем торф, кости или животный жир. Закрываю глаза, чтобы хоть на мгновение почувствовать себя не здесь, но воздух… Воздух густой, едкий, выедающий легкие. Тяжело дышать.

Вдали раздаются шаги моих соседей. Лисьи дети, как мы сами себя зовем, носят рыжие лисьи шкуры. У тех, кто помладше шкуры свежее, блестят и ощущаются живыми. У тех, кто постарше шкуры соответствуют их статусу – потертые, опытные, изношенные годами носки и трения. Другое дело шкуры новичков. Считаю унизительным носить то, что носил когда–то, когда только пришел сюда. Обрубок огненного меха, кусок лисы, похожий больше на бедный ковер, чем на одежду. А вот одежда старейшин меня всегда пугала. Тяжелый, глухой плащ из нескольких шкур с капюшонами из лисьих морд. Лица их вымазаны сажей или охрой. В них мало что осталось от человека. Пародия на хомосапиенса.
 
Мимо прошли двое. Мужчина средних лет и молодой парень. Походка их вызвала бы множество вопросов в деревушке. Идут бесшумно, слегка сгорбившись, словно всегда готовы прыгнуть или спрятаться. Я не слышал их разговора. Слух у меня хороший, всё дело в обычаях. У нас не принято разговаривать вслух. Считается, что, речь – это остатки нашей человеческой природы, грязь, от которой нужно избавиться. Вместо слов можно услышать шепот, если лисий ребенок здесь недавно, можно услышать щелчки или ворчание, если это кто–то из опытных обитателей. Раз в день кто–то из старейшин обходит всех и дает пить горький отвар из каких–то листьев и ягод. Терпкий запах бьет в нос, похоже, это какие–то серые мхи. После нескольких глотков я чувствую себя вялым, перед глазами появляется слабая дымка.

Центром нашей общины считается Святыня. Никто близко не видел её, это запрещено. Она лежит на постаменте в центре главного зала, в доме нашего Отца. Несколько лет назад, когда меня вели к нему на прием, я краем глаза увидел нечто на бетонной плите. В полумраке она казалась живой. Огромная, свернувшаяся тугим кольцом огненно–рыжая лиса. Свет костра плясал на ее шерсти, создавая иллюзию мерного, тяжелого дыхания. Вокруг был мрак и дымка, оно двигалось, будто живой клубок шерсти. Свернувшееся кольцом божество… Старейшины говорили, что Святыня источает невидимую, первородную магию, древний Лисий Покров. Именно она искривляла пространство вокруг наших катакомб, отводя глаза чужакам и заставляя охотников из деревни часами плутать вокруг нор, замечая лишь глухую стену бурелома. Каждому, кто полз к постаменту, магия Святыни даровала абсолютный покой. Стоило приблизиться к ней, как в голове затихали любые сомнения, обжигающее чувство вины отступало, а разум заполняла блаженная, согревающая пустота. Это колдовство защищало нас от внешнего мира лучше любых стен, создавая иллюзию, что пока Святыня дышит, мы в безопасности. Несколько раз в году нам разрешено подползти к нему на коленях, не поднимая глаз, коснуться лбом холодного пола рядом. Это священное событие запоминается каждому, завтра я на нем окажусь. 

Нужно было подкрепиться, припасы заждались. Я встал и двинулся вдоль одной из стен в нашу трапезную. В ней находились несколько жителей, которые готовили пищу для наших охотников. В пищу идет сырое и полусырое вяленое мясо, которое разделывают руками и самодельными ножами прямо на полу. Перед приемом пищи нужно вытереть руки–лапы о шкуру, это важно. Приняв пищу, что добыл в деревне, я отправился к себе. Это был небольшой уголок в одной из общих комнат. Время было позднее, я слишком долго шел обратно из таверны. Наступила тьма.

После заката особое время. Вся коммуна затихает, обитатели сбиваются в кучи на земляном полу, согревая друг друга телом, как помет лисят. В это тишине не слышно ничего, кроме тяжелого дыхания и скрежета зубов. Я уважаю это место. Древняя мудрость, суровое величие, причастность к этому теплу тел на полу. В этом главная тайна природы, которая спасает меня от одиночества. Разглядывая белесоватые стены из промерзлой глины, я проваливаюсь в сон.

Утра я не помню. Помню, что был важный день. День поклонения. Священный зал общины тонул в удушливом, маслянистом чаду. Посреди землянки горел единственный очаг, в котором трещали кости и торф. Едкий дым не уходил в потолочное отверстие, а лениво стелился по полу, смешиваясь с запахом сырости и мокрого меха. Культисты двигались синхронно, словно повинуясь беззвучной команде. Они ползли, низко прижимаясь к земляному полу, кутаясь в свои облезлые, пахнущие псиной плащи. Каждое движение сопровождалось лишь шуршанием шкур и сухим скрежетом когтей по промерзшей глине. Ни одного человеческого звука. Только гортанные, тихие щелчки и прерывистый, благоговейный шепот, сливающийся в единый гул.

В центре у Святыни стоял он, Лисий Отец. Сгорбленный старик, чье лицо было полностью погребено под черепом зверя. Его рука поднялась над Святыней. Гул тут же оборвался. Наступила мертвая, звенящая тишина, в которой я отчетливо слышал, как колотится моё сердце. Этот стук казался слишком ритмичным, частым и металлическим, словно где–то над ухом монотонно щелкал метроном. Один за другим сектанты приближались к подножию камней. Они замирали, вытягивали шеи и касались сухими, потрескавшимися губами рыжего ворса. Их глаза были расширены, в них не было мысли, была только слепая, исступленная жажда раствориться в этом божестве, спрятаться в его тепле от жестокого внешнего мира.

Я полз в общей очереди, чувствуя, как к горлу подступает знакомая, едкая горечь. Воздух становился все бледнее, словно дым очага внезапно начал терять свой цвет, превращаясь в белесый туман. Я тянулся вперед, чтобы тоже припасть к меху, но в этот момент рука старейшины резко дернулась, задев Святыню. Рыжий клубок покачнулся и с сухим стуком съехал с валуна. Он не зарычал, не повернул головы. Он развернулся мертвым, плоским лоскутом. Это была всего лишь старая, изъеденная молью, набитая серой гнилой соломой шкура.

Я застыл, глядя на упавший лоскут. Разум отказывался принимать увиденное. Не было никакого божества. Не было древней магии, защищающей меня в этой глуши. На обледенелом валуне лежала пустая, изъеденная молью шкура, из прорех которой сыпалась серая пыль и труха. Вокруг воцарилась удушающая, вакуумная тишина. Сухой скрежет когтей и благоговейный шепот сектантов смолкли, казалось, что я оглох. Меня охватил первобытный, сковывающий ужас. Опора, на которой держалась вся хрупкая жизнь, испарилась за долю секунды.

Воздух в землянке мгновенно стал тяжелым, как свинец. Легкие словно склеились, не могу вдохнуть. Сердце забилось в бешеном, рваном темпе, оно стучало в ушах сухими металлическими ударами, полностью заглушая мысли. Позвоночник сковал ледяной холод, а к горлу подступила невыносимая, обжигающая горечь, похожая на вкус концентрированной полыни. Окружающий мир начал стремительно терять четкость и краски. Лица сектантов, скрытые под лисьими мордами, поплыли, превращаясь в жуткие размытые маски. Стены общинного дома, сложенные из почерневших бревен, вдруг начали стремительно бледнеть. Коричневая глина и сажа словно растворялись в наползающем со всех сторон густом белесом тумане. Яркое пламя очага вспыхнуло в последний раз, ослепив меня ледяной вспышкой, и тут же погасло. Земля ушла из–под ног.

Я почувствовал, что падаю, но не спиной на жесткий пол землянки, а куда–то глубоко вниз, в абсолютную, невесомую черноту. Звуки окончательно отрезало. Остался только этот металлический, затихающий стук в собственной голове, уступающий место глухому, монотонному гулу. Сознание погасло.

Глава 2. Пространство белого шума

Чернота перед глазами начала лениво рассеиваться, сменяясь резкой, бьющей по зрачкам белизной. Первым вернулось обоняние. Вместо привычного тяжелого запаха костра и мокрого лисьего меха в нос ударил едкий, стерильный аромат хлорки и спирта. Ритмичный металлический стук сердца оказался мерным, электронным писком кардиомонитора. Каждые несколько секунд аппарат выдавал короткий, безжизненный сигнал: пик… пик… пик… Он попытался поднять руку, чтобы нащупать капюшон своей рыжей шкуры, но конечности были налиты свинцовой, чужой тяжестью. На запястье туго сидел фиксирующий ремень, а в вену на сгибе локтя была грубо воткнута игла капельницы. Вместо жесткого меха на нем была тонкая, застиранная больничная пижама из блеклого синего хлопка.

Над кроватью склонился силуэт. Белесый туман окончательно рассеялся, и вместо жуткой маски старейшины культа он увидел усталое, немолодое лицо медицинской сестры в мятом халате. Ее глаза за стеклами круглых очков смотрели равнодушно и привычно.

«Ну вот, доброе утро, – негромко, будничным голосом произнесла она, поправляя систему для внутривенного вливания, – опять кричал во сне. Всё каких–то лис звал, руками махал».

Он попытался заговорить, спросить, где община, где Святыня и холодная северная тундра, но из пересохшего горла вырвался лишь глухой, едва слышный хрип. Язык казался распухшим и непослушным, как напоминание о сильных успокоительных.

«Да лежи ты тихо, не дергайся, – сестра ловко выдавила из блистера две крупные серые таблетки и протянула ему пластиковый стаканчик с водой, – твой врач сказал увеличить дозировку. А то ты из своего зазеркалья совсем возвращаться не хочешь. Пей». Вода показалась тошнотворно теплой, а таблетки оставили на корне языка точно такую же обжигающую, концентрированную горечь, какую он чувствовал в землянке перед обмороком.

Прошло несколько дней. Больничные дни текли, просачиваясь, как серая вода сквозь застиранную марлю. Пространство палаты было сжато до четырех углов, выкрашенных масляной краской цвета блеклой хвои. Этот цвет въедался в подкорку, вызывая тошноту.

Дверь палаты резко распахнулась. Металлический замок лязгнул так громко, что он невольно вздрогнул. В палату вошел лечащий врач, высокий мужчина в безупречно белом халате, от которого пахло дорогим одеколоном и мятной жвачкой. Этот запах цивилизации казался здесь чужеродным и резким, не из этого мира. Доктор не смотрел на тело, лежащее на кровати. Его взгляд был прикован к толстой картонной папке с историей болезни. Он перелистывал исписанные убористым почерком страницы с сухим, шелестящим звуком.

«Ну что, солнце моё, – доктор, наконец, поднял глаза, но смотрел не в лицо пациенту, а куда–то в область его шеи, – медсестра говорит, вы снова буйствовали ночью? Опять ваша полярная секта?»

«Это не секта… – хрипло отозвался пациент, пытаясь сглотнуть вязкую слюну, – там было тепло. Там были люди. Они… они ждали меня».
Доктор издал короткий, снисходительный смешок, даже не подняв головы от записей. Он вытащил из кармана дорогую ручку и размашисто что–то записал.

«Тепло? Люди? – доктор защелкнул колпачок ручки, – там были ваши когнитивные искажения, дорогой мой. И прогрессирующий шизоаффективный психоз. Ваши «люди» – это проекция вашего угасающего эго, которое отчаянно пытается заполнить пустоту. Вы ведь понимаете, что к вам никто не приходит?

Пациент промолчал. Этот вопрос был пощечиной, очень звонкой и резкой. «За последние полгода ни одного звонка. Ни одного запроса от родственников или знакомых», – продолжал доктор ровным, безразличным тоном, каким обычно зачитывают прогноз погоды или результаты инвентаризации, – вы абсолютно одни в этой системе координат. Ваша квартира опечатана за долги. Если вы не начнете принимать реальность такой, какая она есть, со всей ее серостью, ваш мозг окончательно выгорит. И тогда вы останетесь здесь навсегда. Уже в вегетативном состоянии».

«Здесь слишком пусто», – тихо сказал он, глядя на свои привязанные к кровати запястья, – ничего нет, кроме этого кафеля. И вины. Я чувствую вину, доктор. За что?»

Доктор на секунду замер, его рука зависла над папкой. В его глазах промелькнуло нечто похожее на профессиональный интерес, но оно тут же сменилось прежней холодной отстраненностью. Он закрыл историю болезни с глухим стуком.

«Докапываться до вашей вины не моё дело. Моя задача убрать симптоматику. То есть ваших лис. Медсестра сейчас принесет капельницу. Постарайтесь не спать хотя бы до обеда. Нужно восстанавливать режим», – доктор повернулся и вышел, даже не попрощавшись. Дверь захлопнулась, и замок снова лязгнул, отрезая героя от мира живых людей. Одиночество в палате стало осязаемым, давящим на грудную клетку.

Окно палаты было покрыто густой сеткой царапин и матовой пленкой грязи. Сквозь него мир казался размытым, далеким и чужим, словно  пациент смотрел на него со дна глубокого колодца. За это стекло не проникали звуки улицы, только ровное, глухое гудение ламп дневного света. Остывшая, безвкусная субстанция, лишенная вкуса и запаха в алюминиевой миске, полупустая кружка едва теплого чая с привкусом соды были для него пыткой. Еда не приносила сытости, она лишь поддерживала физиологическое существование тела, пока разум блуждал. Он будто был везде и нигде одновременно.

В голове копошились его мысли. Интересно, если я закричу, я услышу самого себя? Или звук застрянет в кафеле и стенах. Стенах и кафеле. Кафель. Мертвый, бездушный глянец, в котором не отражается ничего живого. Стены. Упадет звук мертвой птицей. Упадет. Они думают, что лечат меня. Я болен? Они считают, что болен. Эта жижа в капельнице выжигает моих лис. Доктор сегодня сказал, что мои лисы это суррогат социальных связей. Уродливое словосочетание «социальные связи». Фу. У меня нет никаких связей. Я металлический прут этой оконной решетки. Я есть и этого достаточно. За все эти месяцы… годы?.. никто не пришел ко мне. Никто не спросил, почему моя квартира зарастает пылью. Никто не звонил. Меня будто стерли из памяти этого города. От моей жизни не осталось даже тени.

Они хотят, чтобы я вспомнил. Нет, не тени хотят, а они, они, те, кто меня лечат. Твердят, что мне надо что–то вспомнить и признать. Доктору плевать на вину. Но что признать и вспомнить? Я ничего не помню, кроме запаха тушеной капусты и цвета кафеля. В моём «бреду», там, на севере, я хотя бы был нужен! Мы грели друг друга по ночам, нам было ради чего жить! Я чувствовал дыхание на своей щеке, иллюзорное, но дыхание! А здесь… Здесь пахнет только страхом. Мертвым, белым, стерильным страхом. Я знаю, что где–то там за пеленой тумана, есть что–то черное и тяжелое. За этой стеной препаратов закрыто что–то моё, я знаю. Мой грех, моя ошибка. Она давит, она сжимает меня. Я знаю, что я сделал что–то непоправимое, из–за чего мир выплюнул меня сюда. В норе мне тепло. В норе мне спокойно. Лисы не задают вопросов. Они ждут там, где тепло. 

После ухода врача палата погрузилась в звенящую, мертвую тишину. Он лежал неподвижно, глядя в потолок, где монотонно гудела лампа дневного света. Слова доктора о том, что он абсолютно один, что его квартиры больше нет, а сам он медленно стирается из памяти мира, жгли изнутри сильнее любого яда. Вина, огромная и бесформенная, ворочалась в груди, мешая дышать.

За окном стремительно густели сизые зимние сумерки. Белый кафель стен начал окрашиваться в холодные, синеватые тона. Вдруг гудение лампы над головой на секунду прервалось. Он что–то почувствовал. Раздался тихий, сухой щелчок. Он перевел взгляд на пол, в узкое пространство между кроватью и металлической тумбочкой.

Там, прямо на сером больничном линолеуме, сидела она. Живая, огненно–рыжая лисица. Она не была похожа на убогую шкуру из культа. Ее мех лоснился, переливаясь золотом в наступающих сумерках. Узкие вертикальные зрачки фосфоресцировали в темноте палаты, глядя на героя с пугающим, почти человеческим пониманием. Кончик ее пушистого хвоста едва заметно подрагивал, отбивая беззвучный такт. От нее не пахло лекарствами или больничной сыростью. Она была будто из другого мира.

Из того угла, где она сидела, по палате вдруг пополз чистый, резкий запах морозной хвои, прелой земли и глубокого, свежего снега. Этот запах был настолько сильным, что мгновенно перебил удушливый шлейф хлорки. Он затаил дыхание. Лисица сделала один мягкий, абсолютно бесшумный шаг вперед, приближаясь к его кровати. Она приподнялась и коснулась своим теплым, влажным носом его руки, привязанной к поручню фиксирующим ремнем.

В точку этого касания словно ударил электрический разряд. Кожа на руке мгновенно покрылась мурашками от резкого, колющего холода. Белый пол больницы под кроватью вдруг затрещал и начал стремительно покрываться тонкой коркой прозрачного льда. Мерный писк кардиомонитора стал глуше, начал замедляться и превратился в далекий, глухой хруст... Хруст шагов по глубокому, замерзшему снегу. Он закрыл глаза, чувствуя, как ремни на запястьях растворяются, превращаясь в тяжелые шерстяные рукавицы. Стерильный воздух палаты исчез.

Глава 3. Там, где лапы не оставляют следа

Стерильный кафель растворился без звука. Вместо удушливого запаха хлорки в легкие хлынул чистый, до боли морозный воздух, от которого мгновенно закололо в носу.

Я зажмурился, под ногами больше не было плоского больничного линолеума, там хрустел глубокий, девственно–чистый снег. Он огляделся. Вокруг стеной стоял вековой, глухой бор. Столетние ели держали на мохнатых лапах тяжелые белые шапки.
Небо над головой было низким, серым, налитым тяжелым зимним свинцом.

«Чего застыл, малец? Ноги присохли?» – раздался над ухом густой, раскатистый бас. Я обернулся. Рядом со мной стоял дедушка. Он казался огромным, надежным, как сама эта тайга. Дед был одет в тяжелый, пахнущий овчиной и порохом тулуп, перетянутый широким кожаным ремнем. На ногах подшитые валенки, а на плече привычно и буднично висело старое двуствольное ружье. Из–под густых, заиндевевших бровей смотрели живые, прищуренные глаза.

Я посмотрел на свои руки. Они были крошечными, спрятанными в грубые шерстяные рукавицы, связанные бабушкой. Мне снова было девять лет. Весь кошмар больницы, капельниц и одиночества отступил, показавшись лишь дурным, затянувшимся сном. Настоящей была эта тайга, этот мороз и дед, который шел впереди, пробивая широкими деревянными лыжами колею в сугробах. Мы шли на охоту. Дед поправил мою шапку, с хитрецой посмотрел на меня и подмигнул. Он всегда рядом. С ним спокойно.

Мы углубились в самую чащу, туда, куда не проникал даже скудный дневной свет. Столетние, обросшие сизым мхом ели смыкались над головами тяжелым, непроницаемым сводом, превращая лед в вечные, стылые сумерки. Воздух здесь сделался неподвижным, густым и звенящим от холода, словно из леса разом выкачали все звуки. Шаги деда, пробивавшего колею, больше не хрустели, а отзывались глухим, ватным стуком, увязая в мертвой тишине.

Снег здесь был исчерчен странными, глубокими отметинами. Это были не округлые заячьи петли и не четкие, раздвоенные следы косуль. Повсюду тянулись цепочки рваных, тяжелых борозд. Волки шли плотной стаей, след в след, взрывая наст массивными лапами. Кое–где на белой корке виднелись примерзшие клочья жесткой серой шерсти и темные, почти черные капли застывшей сукровицы. Тайга словно замерла, затаив дыхание, наблюдая за чужаками. Дед вдруг резко остановился.

Глухой стук его лыж оборвался так внезапно, что я едва не налетел на его спину. Тяжелый полушубок деда мгновенно натянулся на широких лопатках, а рука в меховой рукавице, державшая ружье, замерла на полпути, намертво вцепившись в обледеневшее ложе двустволки.

Он не обернулся, но я услышал, как шумно и резко старик втянул ноздрями морозный воздух, уловив в нем чужой, звериный запах. Маленькое сердце в моей груди сделало гулкий кувырок и, казалось, остановилось, оставив после себя лишь холодную, пульсирующую пустоту. Воздух, который я только что вдохнул, застрял в горле колючим, ледяным комком. Было больно сделать даже крошечный выдох. Мороз мгновенно схватывал легкие, а страх сдавливал ребра стальным обручем.

Пальцы в толстых шерстяных рукавицах, до этого крепко державшие дедовский полушубок, резко одеревенели. Они стали чужими и непослушными, словно превратились в куски льда. Я попытался сжать кулаки, но не почувствовал собственных пальцев только шерсть рукавиц бабушкиной вязки. На лбу под тяжелой кроличьей шапкой, вопреки стуже, выступил липкий, мгновенно застывающий пот. В ушах поднялся странный, нарастающий звон, похожий на гудение далеких высоковольтных проводов. Этот звук нарастал, заглушая даже напряженное дыхание деда. Ноги в валенках вдруг стали ватными, неподъемными, словно их намертво приморозило к лыжам. Каждая клеточка тела кричала о том, что нужно бежать, исчезнуть, спрятаться, но я мог только стоять, оцепенев от первобытного ужаса, и смотреть на серую спину деда перед собой.

Тяжелая туша вылетела из кустов в полной тишине, без предупреждающего рыка. Массивное тело в один миг перемахнуло разделявший его от деда сугроб. Дед среагировал слепо, на чистых рефлексах таежника. Грянул оглушительный выстрел. Лес содрогнулся, с ветвей лавиной посыпался тяжелый снег. Заряд дроби встретил зверя в воздухе, волка отбросило назад, он покатился по насту, оставляя за собой рваный, дымящийся на морозе кровавый след.

Из лесной тени навстречу двигались еще четыре тени. «Беги! – дед изо всей силы толкнул меня в спину, выбивая из лыжной колеи прямо в глубокий сугроб, – в нору, малец! Беги и не оглядывайся!»

Я упал в рыхлый снег, задыхаясь от холода. Страх вышиб из меня остатки разума. Я не помнил, как сбросил тяжелые лыжи. Я помнил только, как полз, а затем бежал, проваливаясь по пояс, ломая ногти о скрытые под настом ветки.

Позади меня разверзся ад. Лес наполнился жутким, захлебывающимся звериным рыком, треском рвущейся ткани и глухими, тяжелыми ударами ружейного приклада о волчьи черепа. Дед отбивался, как мог. Рык зверей был не худшим, что я услышал тогда. Самым страшным был звук, когда дед, всесильный, непобедимый дед, вдруг хрипло, по–человечески вскрикнул и этот крик резко оборвался глухим хлюпаньем.

Я бежал, не оборачиваясь. Крик деда преследовал меня, ввинчиваясь в уши. Казалось, что если я обернусь, то волки сожрут и меня, а если буду бежать вперед, то смогу спастись, спрятаться, исчезнуть из этого страшного дня. Ноги запутались в узловатых, оголенных корнях старой вывернутой ели на краю оврага. Земля ушла из–под ног. Я кубарем покатился вниз по склону, увлекая за собой лавину рыхлого снега, и с размаху влетел в узкую, черную пустоту.

Это была старая, давно брошенная лисья нора. Провал уходил глубоко под корни дерева, создавая тесный земляной карман. Внутри было темно и пахло сухой землей, старой падалью и резким, едким мускусным запахом зверя. Я забился в самый дальний угол, поджав колени к подбородку. Меня колотила крупная, непрекращающаяся дрожь. Рукавицы были потеряны, пальцы горели от холода. В темноте я наткнулся на что–то мягкое. Это была жесткая, полусгнившая лисья шкура, брошенная здесь когда–то охотниками.

Я судорожно схватил этот кусок вонючего меха и прижал его к лицу. Мех лез в рот, колол щеки, но в нем еще оставалось едва уловимое, призрачное тепло. Я крепко зажмурился. Снаружи, над оврагом, выл ледяной ветер, и мне казалось, что волки ходят прямо над моей головой, принюхиваясь к корням ели. Там, наверху, мой дед лежал на растерзанном снегу. И это была моя вина. Я испугался. Я бросил его.

В темноте норы, задыхаясь от плача и запаха меха, чтобы не сойти с ума от осознания ада, захлебываясь от слез бессилия, начал шептать в жесткую шерсть шкуры молитву: «Лиса спасет. Лиса спрячет. В норе тепло, в норе безопасно. Я лиса, меня здесь нет». Этот бред звучал монотонно все три дня, пока не пришли спасатели.
 
Глава 4. Обратная сторона курка

За окном окончательно стемнело, и пространство палаты заполнилось густыми чернильными тенями. Монотонное, мерное жужжание люминесцентной лампы над дверью усыпляло. На тумбочке остывала нетронутая кружка с чаем. Пациент лежал неподвижно, его пальцы, еще хранившие фантомное ощущение тепла лисьей шерсти, безвольно расслабились на блеклом пододеяльнике.

Дверь тихо, почти бесшумно приоткрылась. В палату заглянула дежурная медсестра с лотком, собираясь сделать инъекцию снотворного. Она привычно скользнула взглядом по замершей фигуре, сделала шаг к кровати и вдруг осеклась.

В полумраке лицо героя казалось пугающе серым, почти восковым. Его дыхание, обычно прерывистое и хриплое во время бреда, теперь едва угадывалось. Оно стало редким, нитевидным, словно жизнь уходила из этого тела по каплям.

«Ох, нет», –  вырвалось у нее. Она бросила лоток на прикроватную тумбочку, судорожно прижала пальцы к холодному запястью героя. Пульса почти не было, лишь редкие, едва заметные толчки, угасающие под ее подушечками пальцев. На дисплее кардиомонитора, который до этого чертил ровные зеленые зубцы, ломаная линия начала стремительно превращаться в график зависимости скорости от времени, стремясь превратиться в ровную линию.

«Срочно реанимацию в седьмую!» – закричала она в пустой коридор, срывая голос и нажимая тревожную кнопку на стене. Коридор тут же отозвался топотом тяжелых шагов и резким, запоздалым писком аварийного сигнала. Лампа над дверью замерцала кроваво-красным светом. В палату ворвался дежурный врач, на ходу натягивая перчатки. Послышался резкий треск разрываемых упаковок, чьи–то глухие команды.

Но для него, лежащего в забытьи, все эти звуки уже доносились, словно из–под толщи таежного многовекового льда. Суета живых людей больше его не касалась. Белый шум ламп дневного света окончательно затих, уступая место звенящей зимней тишине. Больничный линолеум под его спиной растворился, превращаясь в глубокий, пушистый снег, а ледяной холод палаты стал тем самым морозным воздухом, который стремительно утягивал его сознание в последний, роковой сон.

Я открыл глаза и почувствовал, что мир вокруг стал невероятно осязаемым, сузившись до размеров тесной, теплой подземной норы. Я человек? Я чувствовал под лапами жесткую, сухую землю. Мое тело было покрыто густой, огненно–рыжей шерстью, а чуткие уши улавливали каждый шорох наверху, за пределами земляного свода. Рядом со мной, свернувшись клубком, мирно спала моя лисья семья. Пушистая лисица и трое крошечных, слепых лисят. Мне было тепло. Впервые за долгие годы меня не грызло одиночество. Я был дома. Я был зверем, у которого есть те, кого нужно защищать.

Вдруг сверху, сквозь толщу промерзшей земли, донесся тяжелый, страшный хруст. Снег над норой провалился. Кто–то шел прямо к моему убежищу. Я мгновенно вскочил, закрывая собой выводок. Шерсть на моем загривке встала дыбом, а из пасти вырвалось глухое, предупреждающее рычание. В узкий лаз норы с треском протиснулся длинный деревянный шест, безжалостно разрывая земляные стены. Вслед за ним внутрь хлынул ледяной, ослепительный свет зимнего дня.

Я зажмурился, а когда открыл глаза, мое сердце заледенело от ужаса. У входа в нору стояли двое охотников. Одним из них был совсем маленький мальчик в шерстяных рукавицах и кроличьей шапке, державший в руках пустой мешок. Вторым был огромный мужчина в тяжелом овчинном тулупе. В его руках тускло поблескивали стальные стволы двуствольного ружья. Мужчина грубо схватил шест с железным крюком на конце и вогнал его вглубь норы. Он крикнул своему маленькому спутнику: «Держи мешок, малец! Ни один не должен уйти!» Раздался пронзительный, захлебывающийся визг. Первым ударом охотник насмерть размозжил голову лисице. Вторым подмял под себя пищащий рыжий клубок из лисят.

Внутри лиса что–то с треском лопнуло. Это была не просто ярость дикого зверя – это была накопленная годами, звенящая боль сломленного человека. Из его пасти вырвался страшный, хриплый вой.

Лис прыгнул. Он полетел вперед, прямо в ослепительный просвет лаза, навстречу ледяному воздуху и заряду дроби. Мужчина в тулупе не успел вскинуть ружье. Тяжелое рыжее тело сбило его с ног, опрокинув навзничь в глубокий сугроб. Лис вцепился зубами в жесткую овчину на воротнике, рванул ее и добрался до живого, горячего человеческого горла. Зверь рвал плоть с бешеной, слепой яростью, захлебываясь чужой кровью, мстя за разрушенный мир, за свою убитую семью, за годы одиночества в белой палате. Охотник глухо хрипел. Его руки, бесцельно шарившие по снегу, обмякли. Двустволка выпала из замерзающих пальцев.

Лис тяжело дышал, его морда была залита багровой кровью. Он медленно спрыгнул, отстранился от обмякшего тела и посмотрел на свою жертву. Снег вокруг был окрашен в ярко–алый цвет. Охотник лежал неподвижно. Его меховая шапка слетела, и на белый наст упали седые, заиндевевшие пряди волос. Лис вгляделся в лицо убитого им мужчины. Из–под густых, покрытых инеем бровей на него смотрели знакомые, стекленеющие глаза. Это было лицо его деда. В нескольких шагах от них стоял маленький мальчик в шерстяных рукавицах. Он смотрел на окровавленного рыжего зверя огромными, полными ужаса глазами, зажимая рот руками, чтобы не закричать. Сознание лиса угасло, растворяясь в снеге, который падал в бескрайнее алое море.

Глава 5. Когда затихнет белый шум

Тот пронзительный, надрывный писк, который еще несколько часов назад заставлял врачей бегать по коридору, оборвался. Приборы отключили, розетки опустели. Люминесцентная лампа на потолке больше не гудела, ее выключили, и комнату заливал мягкий, блеклый свет зимнего утра.

Дежурная медсестра, уставшая и осунувшаяся после тяжелой смены, молча сдернула с матраса застиранную серую простыню. Кровать была пуста. На ней больше не было человека, который судорожно цеплялся пальцами за воздух и звал невидимых зверей. На тумбочке осталась лишь недопитая кружка с чаем, на дне которой осел мутный налет от лекарств.

В палату заглянул лечащий врач. Без своего привычного белого халата, в обычной куртке, он казался меньше и старше. Он посмотрел на пустую постель и устало потер переносицу.

«Всё? – тихо спросил он. «Всё, – медсестра аккуратно свернула простыню в тугой узел, – утром. Спокойно так. Мне на секунду показалось, что он улыбнулся».

«М-да, – протянул доктор, забирая с подоконника толстую картонную папку с историей болезни, – так никто и не приходил. Абсолютная пустота вокруг человека. Будто его и не существовало вовсе. Журнал не забудь заполнить».

Врач повернулся и вышел. Его шаги в коридоре прозвучали на удивление тихо. Медсестра осталась одна. Она взяла швабру, чтобы провести уборку перед следующим постояльцем. Хлорка уничтожила последнее напоминание о том, что здесь кто–то был. Проводя мокрой тряпкой под металлической ножкой кровати, она заметила, что там, в узкой щели у самого плинтуса, что–то застряло.

Она наклонилась и вытащила небольшой, пожелтевший и скрученный от времени листок плотной бумаги. Это был старый детский рисунок. Медсестра аккуратно расправила его пальцами. Рисунок был выполнен простыми цветными карандашами, которые местами уже осыпались.

На нем была изображена большая, неумело нарисованная огненно–рыжая лиса с пушистым хвостом. Она сидела на пороге темной бревенчатой избушки, а рядом, держась за руки, стояли маленький мальчик и высокий мужчина в огромном тулупе. Внизу детской, дрожащей рукой было выведено: «Вместе навсегда. Дома». Медсестра долго смотрела на рисунок, чувствуя, как к горлу подступает странный, колючий ком. Окна палаты были закрыты, но ей вдруг показалось, что по комнате пронесся едва уловимый, свежий порыв морозного ветра, пахнущий хвоей и чистым, глубоким снегом. Она аккуратно спрятала листок в карман своего халата, выключила свет и тихо прикрыла за собой дверь.


Рецензии