13. Гетман. Между честью и анафемой
Конотоп встретил Ивана Мазепу глухим стуком цепов на гумнах, запахом овечьего навоза и кислой капусты. Город этот, в отличие от гранитного, ощетинившегося пушками Чигирина, казался приземистым, деревянным и словно вросшим в болотистую пойму речки Езуч. Его земляные валы оплыли от осенних дождей, а дубовый частокол местами погнил и покосился, уступая место обычным плетням. Но за этой внешней сонной вялостью скрывалась опасная, настороженная жизнь пограничья. Левобережье замерло в тревожном ожидании: гетман Брюховецкий слабел, московские воеводы в городах крепили затворы, а полковники тайно перемигивались через Днепр.
Иван ехал на купленной у черкасских мещан невзрачной кобылке серой масти. Поверх синего жупана на нём снова был надет косматый чумацкий тулуп, а в седельной сумке, спрятанные между сухарями и вяленой рыбой, лежали чигиринские листы. За два дня пути по левобережным дорогам он научился сливаться с пейзажем — при встрече с разъездами калмыков или казацких патрулей он уныло горбился в седле, шмыгал носом и затягивал привычную песню про бедного шляхтича, разоренного ляхами.
Указанная Симеоном Полоцким корчма «Под старым дубом» стояла на самом краю конотопского посада, у глухой дороги на Батурин. Это было длинное деревянное здание с низкими окнами, затянутыми бычьими пузырями.
Иван оставил лошадь на заднем дворе у сонного конюха, перекинул через плечо походный мешок и вошел внутрь. В нос ударил густой, удушливый запах жареного сала, дешевой сивухи и махорки. За столами сидели в основном местные мещане и мелкие казаки-подпомощники. Но в глубине зала, в отдельной нише, отгороженной от общей комнаты тяжелой суконной занавесью, сидел человек, ради которого Мазепа проделал этот путь через ледяной Днепр.
Иван уверенно прошел через зал, отодвинул занавесь и переступил порог ниши.
За небольшим столом, на котором стояли лишь глиняное блюдо с холодной свининой и оплетенная нитями сулея с чистым гетманским медом, сидел мужчина лет тридцати пяти. Это был полковник черниговский — Иван Самойлович. Сын простого священника, пробившийся наверх благодаря своему недюжинному уму, жестокости и невероятной исполнительности. У него было крупное, бледное лицо с высоким лбом книжника, но тяжелый, мясистый подбородок и тонкие, лишенные жалости губы выдавали в нём человека, способного без колебаний отправить на плаху целую сотню бунтовщиков. На нём был дорогой, но строгий кафтан из черного сукна, а на столе перед ним лежала тяжелая казацкая чечуга в ножнах из вороненой стали.
Самойлович медленно поднял глаза на вошедшего Ивана. В его взгляде не было удивления — лишь холодная, чиновничья подозрительность.
— Заждался я тебя, паж, — тихо произнес Самойлович на чистом, книжном староукраинском языке, делая легкий жест рукой, приглашающий Ивана сесть. — Полоцкий писал, что ты должен был прибыть еще вчера. Дозоры Брюховецкого на Днепре совсем распустились, раз ты умудрился проскочить через Черкассы на хромой кобыле.
Иван снял чумацкий тулуп, аккуратно повесил его на кованый гвоздь у двери и сел напротив полковника. Под сукном его синего жупана Самойлович сразу приметил рукоять пистолета, но даже не повел бровью.
— На реке было людно, пане полковник, — спокойно ответил Мазепа, пододвигая к себе чистую глиняную кружку. — Пришлось напомнить уряднику Брюховецкого, что шляхетское имя Мазеп на Черниговщине весит больше, чем его гетманские инструкции.
Самойлович коротко, сухо ухмыльнулся, наливая Ивану меда. — Имя твоего отца здесь действительно помнят. Но ты приехал не фамилией хвастать. Что привез от Петра? Зачем Дорошенко шлет своего лучшего варшавского летуна на наш берег?
Иван залез в походный мешок, вытащил один из сорока экземпляров чигиринского манифеста, скрепленный тяжелой восковой печатью Дорошенко, и молча положил его на стол перед Самойловичем.
— Здесь то, о чём вчера кричала Чигиринская Рада, — тихо произнес Мазепа, наклоняясь ближе к полковнику. — Дорошенко официально объявляет, что Правобережье принимает протекцию турецкого султана. Уманский полковник Ханенко пытался поднять бунт, но я... утихомирил его. Универсалы гетмана уже пошли по полкам. К весне султан пришлет тридцать тысяч сабель, и Петр двинется через Днепр. Он хочет очистить Левобережье от московских воевод.
Самойлович даже не прикоснулся к листу. Его бледные пальцы продолжали мерно постучивать по рукояти сабли.
— К турецкому султану... — медленно, со смаком повторил полковник, и в его глазах блеснул опасный огонек. — Дорошенко сошел с ума. Султан заберет Подолию, превратит церкви в мечети, а наших девок угонит в гаремы Стамбула. Нашел союзника... Москва хотя бы единоверная. Царь Алексей Михайлович — государь тихий и праведный.
— Праведный? — Иван тонко улыбнулся, и в его голосе проступил яд. — Пане полковник, брось эти речи для простых казаков на площади. Мы здесь одни. Ты сын священника, ты умеешь считать и читать. Ты отлично знаешь, что «тихий» царь уже подписал с поляками Андрусовский мир. Москва сдала Правобережье ляхам. Завтра они сдадут и тебя, если коронный канцлер предложит хорошую цену. Воеводы в Киеве уже забирают у твоих казаков мельницы и налагают пошлины на деготь и соль. Брюховецкий скоро падет — его ненавидят все, от старшины до последнего селянина. И когда он падет, Москва пришлет сюда своего боярина, а тебя, полковник Самойлович, сделают простым сотником при его милости. Неужто это предел твоих мечтаний?
Самойлович резко замер. Постукивание пальцев прекратилось. Он в упор посмотрел на Мазепу, и Ивану показалось, что из этого взгляда на него повеяло холодом сибирской ссылки.
— Ты дерзок, Мазепа, — тихо процедил Самойлович, и его ладонь плотно легла на эфес чечуги. — За такие слова Брюховецкий прямо на этом дворе всыпал бы тебе сотню горячих шомполов. Или повесил на первом дубу.
— Брюховецкий — труп, пане полковник, и ты это знаешь лучше меня, — Иван даже не шелохнулся, глядя прямо в глаза собеседнику. — Дорошенко предлагает тебе и генеральному обозному Петру Забеле иную долю. Когда мы перейдем Днепр, Левобережье должно подняться само. Сбросьте воевод. Объедините Украину под одной булавой. Петр обещает, что ты сохранишь свой Черниговский полк, а после... кто знает? Дорошенко не вечен. Ему нужен преемник. Тот, кто умеет держать старшину в железном кулаке. Умный, грамотный человек левобережного роду. Такой, как ты.
Прошло не менее трех минут в тяжелом, звенящем молчании. За занавесью корчмы кто-то пьяно орал песню про козака Байда, звенела посуда, а здесь, в нише, решалась судьба будущих десятилетий. Самойлович лихорадочно соображал. Слова Мазепы попали в самую цель: полковник черниговский спал и видел себя на месте Брюховецкого, но понимал, что Москва не даст ему полную власть. Союз с Дорошенко открывал невероятные перспективы, хоть и был смертельно опасен.
Наконец Самойлович медленно протянул руку, взял чигиринский манифест и спрятал его в широкий внутренний карман своего черного кафтана.
— Я прочитаю это, Иван Степанович, — уже совсем другим, деловым тоном произнес полковник. — И поговорю с Забелой. Брюховецкий действительно заигрался, на Рождество он собирает старшину в Гадяче, там всё и решится. Но запомни: если ты проболтаешься хоть одной живой душе в Конотопе о нашем разговоре — моя сабля окажется быстрее твоего пистолета. А теперь уходи. Тебе нельзя здесь оставаться. Люди Брюховецкого рыщут по городу. Езжай в Батурин, остановись у отца Паисия в монастыре, я пришлю к тебе гонца, когда мы примем решение.
Иван Мазепа встал, накинул чумацкий тулуп и низко поклонился полковнику.
Он вышел из корчмы в сырую конотопскую ночь. На его губах играла торжествующая улыбка падуанского дипломата. Шахматная партия на Левобережье началась, и первый, самый важный ферзь — Иван Самойлович — сделал свой первый, колеблющийся ход в его игре.
Часть 10. Рождественский набат в Гадяче
Зима в тот год упала на Левобережье внезапно и жестоко. К январю Днепр и его притоки промерзли до самого дна, а бескрайние степи укрыло глубоким, искрящимся на солнце саваном. Гадяч — родовое гнездо и главная резиденция гетмана Ивана Брюховецкого — утопал в сугробах. Дым из сотен печных труб белыми столбами уходил в пронзительно-синее, морозное рождественское небо.
Город бурлил. На традиционную праздничную Раду сюда съехалась вся левобережная старшина: полковники, судьи, обозные и сотники со своими надворными казаками. Но праздником здесь и не пахло. В воздухе висело тяжелое, звенящее предчувствие скорого взрыва. Московские стрельцы, запершиеся в городском замке, испуганно поглядывали сквозь бойницы на запорожские чубы и дорогие лисьи шапки полковников, заполонивших улицы посада.
Иван Мазепа стоял на галерее второго этажа большой деревянной ратуши, кутаясь в соболиную шубу — подарок черниговского полковника Самойловича. За три месяца тайной дипломатии на Левом берегу Иван сильно переменился. Лицо его осунулось и загорело от морозных ветров, в волосах у висков проступила едва заметная серебряная шляхетская проседь, но взгляд стал еще более холодным, цепким и расчетливым. Он выполнил приказ Дорошенко: манифесты были доставлены, тайные союзы заключены. Настало время собирать урожай.
Внизу, на широкой площади перед гетманским дворцом, уже собирался казацкий круг. Снег был утоптан тысячами сапог.
Вдруг тяжелые дубовые двери дворца распахнулись, и на крыльцо в окружении верных сердюков вышел Иван Брюховецкий. Когда-то грозный и любимый чернью гетман теперь выглядел жалко. Лицо его было серым от пьянства и страха, глаза лихорадочно бегали, а гетманская булава дрожала в бледной руке. За его спиной стоял бледный московский воевода, боярин Велико-Гагин, высоко державший царскую грамоту с тяжелыми сургучными печатями.
— Паны полковники! Все рыцарство Войска Запорожского! — голос Брюховецкого сорвался на хрип. — Великий государь царь Алексей Михайлович прислал нам свою милость! Он велит крепить оборону против изменника Дорошенко и турецкого султана! Всем полкам приказано выступить к Днепру под команду царских воевод...
Едва эти слова сорвались с губ гетмана, как площадь ответила гробовым, страшным молчанием. Ни один бунчук не качнулся, ни одна сабля не поднялась вверх.
Из первых рядов старшины медленно, тяжелым шагом вперед вышел Иван Самойлович. На нём был парадный черниговский кафтан, подбитый куницей, а лицо казалось высеченным из куска левобережного гранита. Он обвел площадь тяжелым взглядом и посмотрел прямо на Брюховецкого.
— Полно тебе, Иван, царскими грамотами перед нами трясти, — зычный, раскатистый голос Самойловича полетел над замершей площадью. — Ты обещал нам, что Москва защитит наши права, а вместо этого воеводы сели в наших городах и забирают последнюю копейку у казака и мещанина! Ты сдал Левобережье, Брюховецкий! Ты больше не гетман нам. Твоя булава — фальшивая!
— Измена! — завизжал Брюховецкий, отступая назад к дверям. — Сердюки, рубите изменников! Воевода, вели стрелять из пушек!
Но сердюки гетмана не двинулись с места — они угрюмо опустили стволы мушкетов в снег. За три месяца золото Дорошенко и речи Мазепы сделали свое дело: гвардия Брюховецкого была куплена с потрохами.
— Хлопцы! Черниговцы! Переяславцы! Бей басурманских прихвостней! — взревел Самойлович, выхватывая чечугу.
Площадь взорвалась мгновенно. Тысячеголосый рев потряс стены Гадяча. Десятки полковых казаков бросились на крыльцо дворца. Московские стрельцы попытались дать залп из замка, но тяжелые ворота уже баррикадировали топорами переяславские казаки полковника Дмитрашка.
Иван Мазепа сверху видел всё в мельчайших подробностях. Это была не просто Рада — это была казнь эпохи. Брюховецкого смяли в одно мгновение. Верная старшина, еще вчера пившая с ним мед, теперь рвала на нём парадный жупан. Гетманская булава покатилась по окровавленному рождественскому снегу, и чья-то тяжелая нога в кованом сапоге с хрустом раздавила золоченый металл. Брюховецкий кричал, молил о пощаде, но казацкий суд Руины был скор и безжалостен — через минуту всё было кончено. Воеводу Велико-Гагина и его писцов связали ремнями и поволокли в подвалы ратуши.
Вспыхнул настоящий, неуправляемый казацкий хаос. В воздухе летали пули, кричали раненые, где-то на окраине посада уже загорелись склады московского провианта, наполняя небо черным, удушливым дымом. Казаки начали грабить гетманскую казну, деля золотые рубли и панские кубки.
Мазепа понял: его миссия здесь завершена. Оставаться в Гадяче среди пьяной и безумной от крови старшины было смертельно опасно — в такой кутерьме никто не вспомнит про шляхетские грамоты или дипломатический статус. Иван быстро сбежал по деревянной лестнице во двор ратуши, где у коновязи его ждал верный проводник с парой сильных коней.
На выходе из ворот его дорогу внезапно перегородил Иван Самойлович. На его лице были брызги чужой крови, а в руке он держал обнаженную, дымящуюся на морозе саблю. Но взгляд полковника был абсолютно трезв и холоден.
— Уезжаешь, паныч? — тяжело дыша, спросил Самойлович, преграждая путь коням.
— Мое дело сделано, пане полковник, — твердо ответил Иван, собирая поводья в кулак. — Левый берег поднялся. Брюховецкого больше нет. Я должен доставить эту весть Петру Дорошенко в Чигирин. Шахматная доска пуста — пришло время гетману переходить Днепр.
Самойлович несколько секунд пристально смотрел на Мазепу, словно взвешивая, не пристрелить ли этого слишком умного шляхтича прямо сейчас. Но затем он медленно опустил саблю и сделал шаг в сторону, освобождая проход.
— Передай Петру: мы ждем его у Переяслава. Пусть идет один, без турецких янычар, если не хочет, чтобы наши казаки повернули мушкеты против него. И еще... — Самойлович прищурился. — Твое перо действительно дорого стоит, Мазепа. Из тебя вышел бы хороший генеральный писарь. Думаю, мы еще свидимся. Под одной общей булавой.
— Свидимся, пане полковник, — Иван тонко улыбнулся, пришпорил коня, и они с проводником безумным галопом вылетели из ворот Гадяча, оставляя позади горящий, бушующий город и колокольный набат рождественского бунта.
Копыта коней бешено стучали по замерзшему тракту, несущемуся к великому Днепру. За спиной Ивана Мазепы осталась поверженная левобережная столица, а впереди, на том берегу, его ждал триумф. В свои неполные тридцать лет он сотворил историю — одной лишь силой ума, латыни и холодного расчета он объединил разорванную надвое отчизну.
Свидетельство о публикации №226070600764