Прогулки с котом. Сожский хоровод

Стук колёс поезда «Минск – Гомель» действовал гипнотически. За окном мелькали тёмные силуэты белорусских лесов, пассажиры в купе давно спали, а я всё никак не мог закрыть глаза, перелистывая на планшете путеводитель по Гомельщине.
Внезапно верхняя полка, где до этого мирно лежал скрученный матрас, тихонько зашуршала. Оттуда, сладко потягиваясь, свесилась пушистая черная морда с янтарными глазами.
– Ну и тоска, – зевнул кот, ловко спрыгивая прямо на мой столик, чудом не перевернув стакан в железном подстаканнике. – Три часа пути, а ты до сих пор не отрываешься от этих своих сухих цифр. Площадь парка, метры над уровнем моря… Тьфу! Тебе не путеводитель читать надо, а валидол пить от такой скуки.
Я даже не вздрогнул. Когда этот черный философ сопровождал тебя сначала по итальянским городам, а потом по подвалам Несвижа, перестаёшь удивляться его внезапным появлениям.
– Ты как сюда попал? – шёпотом спросил я, косясь на закрытую дверь купе. – У тебя хотя бы билет есть? Проводница проверяла вагоны двадцать минут назад.
– Билет? Мне? – кот оскорблённо фыркнул. – Скажи ещё, что мне нужен паспорт и ветеринарная справка. Я путешествую зайцем по праву рождения. И вообще, скажи спасибо, что я решил составить тебе компанию. Гомель – город непростой. Там на каждом шагу тайны, а ты без меня опять перепутаешь классицизм с барокко и решишь, что Паскевич – это сорт гомельского пива.
– Паскевич – это фельдмаршал, – буркнул я. – И я прекрасно знаю историю.
– Знаешь ты даты из учебника, – кот пренебрежительно дёрнул хвостом и уставился в тёмное окно, где вдали уже начали загораться первые далёкие огни гомельских окраин. – А вот усадьба Румянцевых… Там за каждым зеркалом прячется по призраку, а под полами лакеи замуровали такие вещи, от которых у твоих музейщиков очки на лоб полезут. Ладно, собирай свои гаджеты, знаток. Подъезжаем. Тормози карету, шеф, мы выходим на перрон.
Мы вышли на перрон. Гомель встретил нас чистейшим воздухом и невысокими зданиями в стиле сталинского ампира. Вокзал был большим, ухоженным и пах на удивление не мазутом, а липовым цветом. Кот уверенно зашагал мимо шеренги таксистов прямо через площадь.
– И куда мы? – я едва успевал за его черным хвостом, мелькавшим в толпе. – Опять снимем каморку с видом на глухую стену, как в Вероне?
– Не паникуй, – Кот даже не обернулся, ловко обогнув чемодан какого-то туриста. – Мы идем к парку. Гомель, между прочим, создан для пеших прогулок. Это тебе не Рим, где можно сломать лапы об античную брусчатку. Здесь всё для людей. Ну, и для приличных кошачьих.
– Гомель старше Москвы? – спросил я, когда мы вышли на широкий, залитый солнцем проспект Ленина.
– Почти ровесник, – Кот остановился у витрины кофейни, вальяжно поправил воображаемые манжеты и посмотрел на свое отражение. – Первое упоминание – 1142 год, Ипатьевская летопись. На пять лет раньше первопрестольной. Тогда город входил в Черниговское княжество. Спокойно пожить ему, правда, не дали. Жгли все, кому не лень: литовцы, поляки, шведы, казаки... Город переходил из рук в руки, как мелкая монета в венецианском порту.
– И когда наступил хэппи-энд?
– Когда за дело взялась женщина с хорошим вкусом. Екатерина Вторая отжала эти земли у Речи Посполитой и подарила фельдмаршалу Петру Румянцеву-Задунайскому. Задунайский, к слову, воевать умел, но и в усадьбах толк знал.
Мы шли под тенью каштанов. Кот периодически останавливался и указывал лапой на нарядные двухэтажные особняки из красного и охристого кирпича.
– Смотри, какая кладка. Это тебе не штукатурка, которая в Питере отваливается от каждого чиха. Купеческие дома, девятнадцатый век. В Гомеле заправляли миллионеры из старообрядцев. Торговали лесом, солью, спичками. Настолько суровые и богатые люди, что могли себе позволить плевать на столичную моду и строить так, как им нравится.
На площади Ленина Кот резко затормозил перед массивными коваными воротами.
– Но забудь про купцов. Главное блюдо – дворцово-парковый ансамбль. Считай, что это наш персональный Версаль, только без толп китайских туристов с селфи-палками. Смотри.
За вековыми деревьями показался золотой купол, безупречная белая колоннада дворца, а за ними – огромный, тенистый парк, уходящий уступами вниз, к полуденному блеску реки Сож. На парапете сидела жирная рыжая белка и демонстративно грызла орех.
Кот сузил глаза и прошипел:
– Опять эти хвостатые попрошайки. Ведут себя так, будто это они помогли выиграть Румянцеву русско-турецкую войну. Пошли, покажу тебе лебяжий пруд. Там, в отличие от Падуи, мошкара не кусается.
Дворец предстал перед нами во всем своем монументальном величии, подавляя масштабом и ослепляя безупречной белизной колоннад. Не подавляющий своими масштабами, как Зимний, но бесконечно изящный: солнечно-жёлтый с белым, увенчанный куполом, с классическим портиком, колоннами и парадной лестницей.
Кот со вкусом почесал спину о мраморный парапет и зажмурился от удовольствия.
– Одобряю, – мурлыкнул он. – Строили в конце восемнадцатого века для графа Румянцева-Задунайского. Того самого, что крушил турок. Архитектор – Иван Старов. Да-да, твой питерский любимчик, построивший Таврический дворец. Но если в Петербурге он заигрывал с имперским размахом, то здесь вдохновлялся строгими римскими виллами. А парк вокруг, заметь, чистейший английский стиль. Румянцев жил здесь до старости. А потом усадьба перешла к фельдмаршалу Ивану Паскевичу, который воевал на Кавказе.
– А где они похоронены? – я огляделся по сторонам, высматривая шпили собора. – В гробнице под Петропавловским собором?
Кот снисходительно вздохнул и пригладил усы черной лапой:
– Путаешь грешное с праведным, друг мой. Сам великий фельдмаршал Румянцев-Задунайский упокоился в Киеве, в лавре. А вот его старший сын, канцлер граф Николай Румянцев, любил Гомель до беспамятства. Именно он построил собор Петра и Павла. И когда граф умер в Петербурге, его, согласно завещанию, везли через пол-империи сюда, чтобы похоронить в левом приделе храма. Там до сих пор стоит его бронзовый бюст. А вот Паскевичи лежат отдельно – в шикарной подземной усыпальнице рядом с собором.
– Значит, сначала к Румянцеву в собор?
– Нет, сначала – дворец, – отрезал Кот. – Музей сам себя не посмотрит. Идём.
– Фёдор Паскевич, – кот показал лапой на портрет седого мужчины в мундире. – Последний владелец дворца. Сын фельдмаршала Ивана Паскевича.
Он зажмурился и трагически вздохнул:
– Говорят, он подчистую промотал семейное состояние, проиграл в карты всё золото, тайно распродал коллекцию картин и умер на вокзале в полной нищете…
– Погоди, – перебил я, вспомнив путеводитель. – Какой вокзал? Фёдор Иванович был богатейшим человеком, почётным гражданином Гомеля! Они с женой Ириной тут половину города построили – больницы, школы, водопровод. И похоронен он в усыпальнице в парке со всеми почестями.
Кот недовольно дёрнул ухом, ничуть не смутившись.
– Ну ладно, ладно, поймал. Это я его с кузеном Николаем перепутал, тот ещё был гуляка. А Фёдор Иванович действительно был занудно добропорядочным и богатым. Но легенда про призрак-то осталась! Дух князя, видать, от скуки в усыпальнице иногда заходит сюда по ночам. Привычка – штука сильная. Встанет у стола, постучит кием по паркету и вздыхает о своих миллионах: «Эх, не туда поставил…»
Я огляделся по сторонам, разглядывая потертые зелёные обои, а потом недоверчиво посмотрел на массивные ножки стола.
– Погоди. Но ведь в путеводителях пишут, что оригинальная бильярдная Паскевичей была в северном крыле, да и сгорело тут почти всё в девятнадцатом году. Откуда здесь этот стол?
Кот лениво лизнул лапу и прищурился.
– Меньше верь путеводителям. Северное крыло – это для официальной хроники. А этот стол... скажем так, его собрали из обломков старой мебели в закрытых запасниках. А стены я сам попросил музейщиков в зелёный выкрасить. Для аутентичности. Призракам так привычнее ориентироваться в пространстве, когда они из усыпальницы проведать усадьбу приходят.
Кот спрыгнул с бильярдного стола, бесшумно приземлившись на лапы, и головой толкнул высокую двустворчатую дверь в стене.
Мы вышли из полумрака бильярдной и зажмурились от яркого света. Перед нами открылся просторный зал с длинным столом, накрытым белой скатертью, с фарфором и хрусталём. На стенах висели торжественные портреты в золочёных рамах.
– А здесь кормили важных гостей, – кот по-хозяйски указал хвостом на приборы. – Фарфор, конечно, копия с того, что разбился в сорок первом. Оригинал – парадный сервиз Паскевича с золотым вензелем. На нём подавали суп из стерляди, белорусские клёцки, жареного поросёнка и на десерт обязательно желе из брусники.
Он запрыгнул на свободный стул и зашептал, округлив глаза:
– Легенда гласит, что в тридцатых годах девятнадцатого века за этим самым столом Паскевич принимал своего бывшего подчинённого, декабриста Сергея Волконского. Тот якобы вернулся из ссылки по амнистии и попросил прощения. Паскевич сурово ответил: «Бог простит, а царь?», после чего подал ему ложку супу. А Волконский гордо отказался – мол, на диете я. После обеда уехал, и больше они не встречались.
– Красивая байка, – не выдержал я. – Только декабристов амнистировали в 1856 году, когда Паскевич уже при смерти был. В тридцатых Волконский в Сибири каторгу отбывал.
Кот разочарованно фыркнул и принялся вылизывать грудку.
– Подумаешь, двадцать лет туда, двадцать сюда. Для вечности это секунда. Зато какая драма! От супа отказался! Ладно, слушай то, что было взаправду. В сорок первом, когда немцы вошли в Гомель, они устроили в этой столовой настоящий погром. Разбили исторический буфет, вылакали старинное вино из подвалов. А после войны дворец отдали детям – тут открыли Дворец пионеров. Настоящее нашествие! Этот паркет затаптывали тысячами детских сандалий, пока кружковцы бегали на авиамоделирование и танцы. Восстановили всё в первозданном виде только к семидесятым, – закончил кот и зашагал к узкой боковой двери, ведущей в галерею.
Мы перешли в следующее помещение. Это был Охотничий зал, от которого веяло духом старинных мужских клубов. Стены здесь были густо увешаны оленьими рогами, кабаньими головами, чучелами птиц и длинноствольными ружьями. В углу уютно устроился камин с тяжелой чугунной решёткой.
– Охоту любили все Румянцевы, – авторитетно заявил кот, с важным видом обнюхивая каминную заслонку. – У самого Петра Румянцева-Задунайского была огромная свора из двухсот борзых и гончих. Загоняли волков, лис, зайцев по всей округе. Говорят, граф лично на коне участвовал в травле. А однажды на него напал раненый медведь! Но фельдмаршал выстрелил в упор. Шкура того зверя долго лежала у его камина, пока не сгорела при пожаре.
– Вообще-то, – негромко заметил я, рассматривая ружейные приклады, – Охотничий зал и этот сумасшедший арсенал здесь обустроили Паскевичи. Иван Фёдорович привозил трофеи и оружие со всех своих войн, а его сын Фёдор даже построил отдельный Охотничий домик в Кореневке.
Кот недовольно повёл усами, но спорить не стал, а сразу перешёл к мистической части:
– Одно другому не мешает. Историю пишут люди, а легенды – замки. Слышал про местное привидение? В этом зале иногда появляется призрак борзой по кличке Миледи. У неё поджата одна лапа – была ранена на охоте, и граф её вылечил. После его смерти верная Миледи пришла на могилу хозяина, легла и больше не поднялась. Умерла от тоски. Теперь её тень бродит по залу, ищет своего человека. Ночные сторожа до сих пор иногда слышат тихое, жалобное тявканье... 
Кот внезапно замолчал, подошёл к застеклённой витрине и заглянул внутрь, почти уткнувшись носом в стекло.
– Хм... И где тут оружие работы Лепажа, подаренное Наполеоном? – пробормотал он, прищурившись. – А, нет, показалось. Это тульское, купеческое, с гравировкой. Но всё равно красивое.
Кот спрыгнул с витрины и, едва заметно хромая на левую заднюю лапу – то ли в шутку, то ли подражая призрачной борзой, и повёл меня вглубь дворца, к неприметной дубовой двери.
Мы очутились в уединённом кабинете. Стены здесь скрывались за тёмными дубовыми шкафами, доверху забитыми старинными книгами в кожаных переплётах. На массивном письменном столе лежали гусиное перо, чернильница и большой глобус с очертаниями материков прошлых веков.
– Кабинет Румянцева, – кот без церемоний запрыгнул в мягкое антикварное кресло и свернулся клубком. – Великий был человек. Не только фельдмаршал, но и глубокий историк. Знаешь ли ты, что им лично составлена «Румянцевская опись» – грандиозное описание городов и деревень Беларуси тысяча семьсот шестидесятых годов? Оригиналы сейчас в Петербурге, а здесь, за стеклом, – малая часть его легендарной библиотеки.
Я подошёл ближе к полкам, вглядываясь в тиснёные корешки фолиантов.
– Опять ты всё перепутал, усатый историк. Полководцем и автором описи был его отец – Пётр Александрович. И переписывал он тогда не Беларусь, а Украину. А вот этот кабинет, глобус и страсть к древним рукописям – это наследие его сына, канцлера Николая Румянцева. Это он всю жизнь собирал книги и летописи.
Кот лениво приоткрыл один глаз и сладко зевнул.
– Какая разница, отец или сын? Фамилия-то одна. Главное – книги. Кстати, среди этих томов прячется список латинской поэмы, которую написал крепостной поэт Румянцевых. Граф за этот труд даровал ему вольную. Редчайший случай для тех суровых времён!
Он вдруг приподнял голову и заговорщически прошептал, глядя на колышущуюся от сквозняка занавеску:
– Говорят, по ночам здесь слышен сухой шорох страниц. Дух графа приходит перелистывать свои труды и проверять, всё ли на месте. Если услышишь, то не мешай ему. Он не кусается. В отличие от некоторых дотошных туристов...
Мы вышли в огромный, залитый светом двухсветный зал. От обилия зеркал, белоснежной лепнины и безупречного паркета «ёлочкой» кружилась голова. С потолка свисали массивные люстры, чьё стекло переливалось в лучах солнца. Кот зажмурился и довольно повёл усами.
– Ну, добро пожаловать в Белый танцевальный зал, – торжественно провозгласил он. – Здесь зажигали при свечах. Шумно, пыльно, шёлковые юбки шуршат... Играл оркестр из крепостных, а иногда приглашали польскую капеллу. Балы давались до двух часов ночи! В 1830-х годах старый князь Паскевич однажды заказал три тысячи свечей для одного только вечера.
– Кот, ну какой «Белый зал»? – улыбнулся я, оглядывая величественные интерьеры. – Это же знаменитый Колонный зал. А Белая гостиная во дворце дальше по анфиладе, она поменьше.
– Ой, какие мы точные, – фыркнул кот, усаживаясь на начищенный паркет. – Колонный, Белый… Главное, что здесь танцевали! Легенду хочешь? Во время бала 1863 года, когда полыхнуло польское восстание, заговорщики передавали записки прямо во время мазурки. Одна юная графиня Витгенштейн спрятала шифровку в лайковую перчатку. Но танец с ней закружил русский офицер, который всё понял и донёс властям. Заговор провалили, бедняжку сослали в Кострому. С тех пор её тень иногда вальсирует здесь в одиночестве, в белом платье. И никто из живых не решается пригласить её на танец...
Кот мельком глянул на дальний угол зала, словно проверяя, не кружится ли там призрак, а затем замурлыкал и повёл меня к стене.
– А ещё в сорок втором немецкий генерал устроил тут новогодний бал. Думал, приехал в тихий тыл. А наутро, говорят, партизаны как ахнули – и взлетел кусок дворца на воздух! Хотя ладно, врут хроники, партизаны тут ни при чём. Дворец в сорок третьем горел, когда наши город штурмом брали. Но посмотри вон туда, в левый угол. Видишь зеркало? Единственное из подлинных, что пережило ту бомбёжку. Трещину от осколка у золотого ободка замечаешь?
Я присмотрелся – действительно, по самому краю амальгамы, у старинной позолоты, бежала тонкая, едва заметная линия – шрам, оставленный историей.
Мы перешли в Картинную галерею. Стены здесь были сплошь укрыты ровными рядами портретов. С холстов на нас строго смотрели Румянцевы и Паскевичи, русские самодержцы в парадных мундирах, польские магнаты в кунтушах и суровые генералы с орденскими лентами.
– Самая ценная вещь, – кот кивнул на центральную стену, – «Портрет Екатерины II» мастерской Рокотова. Оригинал, понятно, в Эрмитаже, а здесь дореволюционная копия. Видишь, императрица в профиль, а жест руки такой повелительный, будто она прямо сейчас дарит кому-то очередное имение. Например, Гомель.
Рядом висел другой холст.
– А это сам Пётр Румянцев-Задунайский кисти неизвестного мастера. В мундире, при полном параде. Художник пошёл на хитрость: изобразил старого графа с миниатюрным портретом сына в руке. Того самого, что погиб на войне. Присмотрись к лицу фельдмаршала. Глаза отца влажные, полные слёз, но подбородок вздёрнут, и смотрит он абсолютно твёрдо. Настоящий солдат.
Кот неспешно пошёл вдоль стены и остановился у большого портрета молодой женщины в тёмном платье. У неё были удивительно глубокие, словно чем-то внезапно поражённые или удивлённые глаза.
– А это Ирина Паскевич, – тихо сказал кот. – Та, что перевела Толстого на французский язык. Добрая душа. Раздала всё, что у неё оставалось, и при советской власти жила в крохотной комнатке, пока не умерла в тридцатых. Она до последнего верила, что люди хорошие. Наивная.
Я посмотрел на кота, который сидел перед портретом, опустив уши, и внезапно понял, почему он всю дорогу водит меня по этим залам и пичкает полуправдой.
– Знаешь, кот... – тихо сказал я. – Ты ведь просто строишь заговоры. На час, на два, чтобы заморочить мне голову этими призраками, пропавшими шарами султана и неверными датами. Зачем?
Кот медленно повернулся. В полумраке галереи его глаза блеснули золотом, точь-в-точь как пуговица на мундире фельдмаршала. Он издал короткий, глухой смешок.
– А из чего, по-твоему, состоит история? Из сухих параграфов в учебниках? Нет. История и состоит из маленьких заговоров. Из заговоров времени против памяти, из тайн, которые лакеи замуровывают под пол, и из сказок, которые коты рассказывают по ночам, чтобы вы, люди, окончательно не забыли, кто вы такие.
Он резко дёрнул хвостом, развернулся и пошёл к выходу из галереи, оставив меня наедине с удивлённым взглядом княгини Ирины.
Мы вышли в высокую стеклянную галерею, где раскинули свои ветви огромные пальмы, фикусы и какие-то диковинные экзотические цветы. Воздух здесь был влажным, тёплым и пах землёй и тропиками. В самом центре негромко журчал круглый фонтанчик.
– При Румянцевых здесь цвели не только оранжереи, но и стояли огромные вольеры с заморскими попугаями, – кот вальяжно побрёл по каменной дорожке. – Один огромный ара, говорят, наслушался лакеев и выучился отменно ругаться по-русски. Граф Николай Петрович до слёз смеялся, когда птица выдавала трёхэтажные завороты, но потом от греха подальше подарил её соседнему помещику.
– Слушай, хранитель истории, – я усмехнулся, потрогав плотный лист фикуса. – Зимний сад ведь построили Паскевичи, причём в конце девятнадцатого века, переделав под оранжерею старый сахарный завод. Румянцевы в этих пальмах ну никак гулять не могли.
Кот даже не повернул головы, лишь кончик его хвоста раздражённо дёрнулся.
– Ну ладно, Паскевичи. Какая разница? Попугай-то был. И ругался знатно. Ты лучше на ту старую веерную пальму посмотри. Легенда гласит, что в этой оранжерее юная служанка, которую обманул и бросил заезжий офицер, от горя выпила настойку белладонны. Её безутешный дух с тех пор поселился прямо в кроне. Иногда в зале абсолютный штиль, ни сквозняка, а пальма вдруг начинает громко, тревожно шелестеть листьями... Это она плачет.
Кот остановился у пышного цветка гибискуса, зажмурился и глубоко втянул носом воздух.
– А ещё, – тише добавил он, приоткрыв один глаз, – по вечерам, когда музей закрывается, здесь иногда играют на арфе. Обычные дневные туристы об этом даже не догадываются. Но акустика в этих стеклянных стенах – просто потрясающая. Настоящее волшебство для тех, у кого есть уши.
Из залитого светом тропического сада мы скользнули в анфиладу личных покоев и оказались в будуаре. Это была небольшая, удивительно изящная комната, оформленная в светло-розовых тонах. Глаз радовался уютным деталям: резное трюмо, тончайшая вышивка шелком на стенах и миниатюрный фарфоровый чайный сервиз на столике.
– Будуар графини Елизаветы, супруги Ивана Паскевича, – кот деликатно запрыгнул на кушетку, стараясь не поцарапать обивку. – Невероятно утончённая была дама. Прекрасно играла на фортепиано, писала стихи... Здесь она принимала приближенных фрейлин, пила чай с крыжовниковым вареньем. Видишь вон ту резную шкатулку? В ней она хранила свои самые сокровенные любовные письма. Поговаривают, один тайный поклонник – польский граф – прислал ей в знак обожания локон своих волос.
Я подошел к трюмо, рассматривая старинное стекло, и тихо заметил:
– Вообще-то, Елизавета Алексеевна была княгиней, а не графиней. Паскевичи ведь получили княжеский титул. Да и урожденная она Грибоедова, кузина того самого драматурга. Так что вкус к литературе у неё был в крови. А вот про польского графа – это сильно. При живом-то муже-наместнике в Варшаве...
Кот двусмысленно хмыкнул и зашевелил усами.
– Перед любовью, человек, чины и титулы бессильны. Но у них с мужем была настоящая связь, не сомневайся. Слушай легенду: после кончины Ивана Фёдоровича безутешная княгиня часами уединялась в этом самом будуаре. Она закрывала двери и подолгу разговаривала с его портретом. Испуганные служанки шептались, что из-за запертых дверей каждую ночь слышался её тихий плач.
Кот повернул голову к окну, куда падали вечерние тени от парковых деревьев.
– И сейчас, когда в замке гасят свет, смотрители иногда видят её силуэт. Она тихо сидит у окна и вяжет, глядя на закат над Сожем. Но стоит сделать шаг навстречу – тень тает, словно утренний туман.
Мы остановились у массивной запертой двери, от которой вела лестница круто вниз, в темноту. Изголодавшееся по прохладе подземелье дышало сыростью и едва уловимым, вековым запахом винного камня и дубовых бочек. Под дворцом скрывался огромный подвал, где Паскевичи когда-то хранили свои легендарные вина, а теперь располагалась строгая музейная экспозиция.
Кот наотрез отказался спускаться. Он демонстративно устроился на верхней ступеньке, поджал лапы и буркнул:
– Иди без меня. Сырость портит шерсть, а застоявшийся дух старого вина – усы. Настоящему коту вредно дышать алкогольными испарениями истории.
Он зажмурился, на секунду превращаясь в пушистый памятник самому себе, но тут же приоткрыл рот и заговорщически продолжил:
– А ведь при Румянцевых в этих подвалах без дела лежали тысячи бутылок! Бургундское, рейнское, малага, сладкое токайское… Сам старый князь Паскевич, поговаривают, больше уважал дорогое французское шампанское. А в восемнадцатом году пришли большевики, всё это богатство аккуратно разлили по бутылям, опечатали и погрузили в вагоны – лично в Москву. Да только не довезли. На станции Кричев цистерна то ли с рельсов сошла, то ли ящики разбили. Вино рекой полилось прямо на шпалы! Местные мужики, не будь дураками, лакали бургундское прямо из придорожных луж. Долго потом по деревням хвалились: «Напились при луне графского напитка!».
– Вообще-то, пушистый ты сказочник, – я облокотился на перила, глядя вниз, на уходящие в темноту каменные своды. – В восемнадцатом тут немцы стояли, им было не до отправки вина в Москву. Погреба Паскевичей подчистую разграбили в марте девятнадцатого, во время Стрекопытовского мятежа. Мятежные солдаты тогда несколько дней из подвалов не вылезали, а потом и вовсе дворец подожгли.
Кот недовольно дёрнул ухом и оскорблённо фыркнул:
– Историки… Всю романтику портите своими датами. Подумаешь, девятнадцатый год! Суть-то не меняется. Вино-то в Кричеве из лужи пили? Пили! А уж кто его туда пролил – восставшие туляки или московские продотряды – луне сверху было абсолютно всё равно. Иди уже, смотри на свои пустые бочки. А я здесь подожду, на свежем воздухе.
Мы снова оказались у самого входа, в прохладном парадном вестибюле. Стены здесь украшали массивные, торжественные лепные щиты – гербы Румянцевых и Паскевичей, вековые хранители этого места. Кот неспешно прошёлся по начищенному мрамору пола, изящно виляя хвостом под высоко поднятой лапой каменной рыси – герба самого Гомеля.
Он остановился, обернулся и заглянул мне прямо в глаза.
– Ну как? Скажи честно: Гомельский дворец ведь ничуть не хуже петербургских?
Я оглянулся на анфиладу залов, где за закрытыми дверями спали призрачные княгини, преданные борзые и духи старых канцлеров, перелистывающие страницы вековых книг.
– Он живой, – тихо сказал я. – И легенды здесь не выдуманные, а… какие-то почти настоящие.
– Это потому, что Гомель – не столица, – философски заметил кот, и в его голосе впервые за весь день не было ни капли хвастовства или иронии. – Здесь всё тише, глубже. В столичных дворцах принято держать лицо перед историей, а здесь, у нас, можно наконец-то побыть самим собой. Даже если ты призрак. Или говорящий кот.
Высокие дубовые двери распахнулись, и мы вышли в тенистый, вековой гомельский парк. Нас оглушил весёлый шелест листвы и далёкий крик лебедей на пруду. Солнце ласково грело спину, прогоняя остатки дворцовой прохлады.
Кот сел на траву у дорожки, преданно заглянул мне в глаза и вежливо потеребил лапой мою штанину.
– А теперь, дорогой мой дотошный историк, за спасение твоей культурной души... Кот настоятельно просит мороженое. Сливочное. И, если можно, без лишних исторических справок.
Мы пошли через тенистые аллеи парка. Сначала миновали величественный пятиглавый собор святых Петра и Павла, увенчанный массивным куполом, а затем свернули к склону Киевского спуска. Там, окружённое вековыми деревьями, стояло удивительное здание, похожее на миниатюрный, невероятно нарядный сказочный терем – с шатровой крышей, кокошниками и узорами из цветной майолики.
– Построен в 1809–1824 годах, архитектор Джон Кларк! – по-актерски торжественно провозгласил кот, указывая хвостом на резной павильон у подножия терема. – Служил как домовая церковь при дворце. Внутри – иконостас девятнадцатого века, фрески. Но главное – семейная усыпальница Паскевичей в нижней церкви. Живо спускаемся вниз!
Я остановился как вкопанный и скрестил руки на груди, глядя на пушистого гида.
– Так, стоп. Кот, у тебя от жары или от сквозняков в будуаре память окончательно закоротило? Джон Кларк построил Петропавловский собор, который мы только что прошли! А это – Часовня-усыпальница Паскевичей. Её строили Червинский и Месмахер на полвека позже. И это не домовая церковь собора, а отдельный семейный некрополь.
Кот на секунду замер с открытым ртом, прижал уши, а потом воровато огляделся по сторонам.
– Э-э-э... Ну да. Собор там, часовня тут. Архитектурные стили, понимаешь, накладываются в кошачьей голове. Классицизм, неорусский... Какая разница, если склеп всё равно под землёй? Идём уже, там прохладно.
Мы спустились по каменным ступеням павильона в подземную галерею. Нас встретила глухая, осязаемая тишина, нарушаемая лишь эхом наших шагов. Свет тускло преломлялся на сводах, облицованных глазурованной керамикой. Вдоль стены тянулся ряд надгробий из тяжёлого чёрного мрамора.
– Здесь покоится фельдмаршал Иван Паскевич, его жена Елизавета... – уже тише и гораздо смиреннее пробормотал кот, прохаживаясь вдоль плит. – И их сын Фёдор Паскевич. Тот самый, который, как я говорил...
– ...который не «умер в нищете», а на свои личные деньги построил весь этот роскошный комплекс и укрепил берег Сожа, чтобы собор в реку не сполз, – безжалостно закончил я, прочитав надпись на скромном, но благородном надгробии Фёдора.
Кот обиженно сел на холодный пол и принялся яростно намывать затылок.
– Ладно, ладно! Твоя правда, Фёдор был молодцом. Зато ты точно не знаешь то, что знаю я, – он заговорщически указал лапой вглубь тёмного коридора. – Говорят, в подземелье под усыпальницей были спрятаны настоящие сокровища князей: золотая богослужебная посуда и уникальная икона с бриллиантами, личный подарок императора Николая Первого. В двадцатых годах большевики перевернули тут всё вверх дном, изъяли ценности, но старая легенда гласит, что часть фамильного золота успели замуровать в тайной камере. Её так и не нашли. Копать здесь, понятное дело, строжайше запрещено, но слухи до сих пор ходят...
Мы поднялись обратно, навстречу солнечному дню. Кот сладко, во весь рот зевнул, зажмурился от яркого света и философски добавил:
– В общем, тайны тайнами, а экскурсия окончена. Мороженое само себя не купит.
Мы пошли по тенистым аллеям. Парк был огромным: вокруг высились вековые дубы, клёны и липы, внизу блестела гладь пруда с лебедями, а между деревьями прятались изящные беседки.
– Заложен при Румянцеве в конце восемнадцатого века, – на ходу читал лекцию кот, высоко задрав хвост. – Настоящий английский ландшафтный стиль! Никаких вам строгих прямых аллей, всё должно выглядеть так, будто это дикая, первозданная природа. Памятник садово-паркового искусства, между прочим! Видишь вон ту восьмиугольную ротонду на берегу?
Я посмотрел на изящную беседку, нависшую над склоном.
– Вижу. Красивая.
– Это «Чёртова мельница»? Нет, это Охотничий домик, в котором сейчас кафе, а раньше хранили лодки! – уверенно выпалил кот.
Я остановился и потёр переносицу.
– Кот, умоляю, остановись. Какая мельница? Какое кафе? «Чёртовой мельницей» этот пруд называли из-за старой водяной мельницы, которая тут когда-то стояла А Охотничий домик Румянцева – это вообще особняк на улице Пушкина, в километре отсюда! Это просто смотровая ротонда.
Кот смущённо кашлянул, сделал вид, что у него зачесалось ухо, и поспешно перевёл тему:
– Да ладно тебе, не душни. Зато легенда про этот пруд – чистая правда! Говорят, в девятнадцатом веке здесь утопилась крепостная девушка, которую граф хотел выдать замуж насильно. Её призрачный силуэт иногда появляется из утреннего тумана над водой и жалобно просит лодочников перевезти её на другой берег. Местные рыбаки на рассвете до сих пор крестятся.
Мы вышли к площади перед дворцом, где высился величественный монумент.
– А вот и граф Николай Румянцев, – кот уважительно кивнул на бронзовую фигуру с картой города. – Поставили в пятидесятых взамен снесённого царского монумента...
– Да какого царского? – рассмеялся я. – Его открыли в две тысячи четвёртом году! До этого советская власть графам памятники в центре города не ваяла.
Кот обиженно фыркнул и прибавил шагу, уводя меня в сторону набережной, к знаменитой скульптуре человека, стоящего в лодке, у ног которого дремала большая бронзовая рысь.
– Ой, всё. Зато вон то – точно советское наследие! Девушка с веслом, «Утро», все дела...
– Кот, это «Лодочник», – вздохнул я, разглядывая мощную мужскую фигуру и символ Гомеля. – И поставили его уже в наше время.
Кот замер, преданно посмотрел на меня своими круглыми глазами и жалобно замурлыкал:
– Человек... Ты слишком много знаешь. У меня от твоих энциклопедических знаний сейчас начнётся умственное истощение. Купи уже мороженое, а? Солнце вон как спину греет, пломбир растаять не успеет!
Мы наконец-то купили два сливочных пломбира и сели на деревянную скамейку у самой набережной. Внизу лениво нёс свои тёмные воды Сож. Кот аккуратно слизнул каплю мороженого с уса и задумчиво посмотрел на противоположный, дикий берег реки.
– Гомель ведь много раз горел и буквально восставал из пепла, – тихо начал он, и в его голосе больше не было привычного хвастовства. – В тысяча двести тридцать девятом году его до основания разорили и сожгли войска Батыя. Потом, в шестнадцатом веке, он стал важным оборонительным центром повета в составе Речи Посполитой. Казаки Богдана Хмельницкого штурмовали здешний замок в сорок восьмом... А в тысяча семьдесят втором, после первого раздела Речи Посполитой, Гомель окончательно отошёл к Российской империи.
– И Румянцевы превратили деревянную крепость в этот роскошный город, – добавил я, откусывая мороженое.
– Превратить-то превратили, да только мирным он пробыл недолго, – вздохнул кот. – Во время Отечественной войны тысяча восемьдесят двенадцатого года сюда ведь заходили французы. Граф Николай Румянцев тогда едва успел свои драгоценные рукописи вглубь России вывезти, пока в его новеньком дворце наполеоновские генералы госпиталь разворачивали. Но самые страшные страницы – это, конечно, двадцатый век. Гражданская война, погромы, а затем немецкая оккупация сорок первого – сорок третьего годов. Гомель ведь до войны был одним из крупнейших центров еврейской культуры, почти сорок процентов населения! И почти всех их нацисты уничтожили... Кого в гетто, кого в лесу на Черниговском шоссе, кого в противотанковых рвах на окраинах. До сих пор земля плачет.
Кот замолчал, глядя, как на воду опускаются вечерние сумерки.
– А едва город отстроили после войны – рванул Чернобыль... Гомельщина приняла на себя самый страшный радиационный удар. Сотни деревень навсегда исчезли с карты, их просто закопали в землю. До сих пор к югу от города тянутся мёртвые зоны отселения, куда человеку ходу нет. Столько веков войн, а самым опасным врагом оказался невидимый атом.
Кот окончательно помолчал, аккуратно доел своё мороженое и тихонько привалился пушистым боком к моему колену. Набережная Сожа погружалась в тихий белорусский вечер.
Пока я размышлял над его словами о невидимом атоме и шрамах истории, сумерки окончательно сгустились над рекой. Зажглись первые фонари на набережной, превращая Сож в широкую ленту из жидкого золота. Огромный парк за нашей спиной наполнился таинственными шорохами вечерних деревьев.
Я потянулся, чтобы стряхнуть с джинсов крошки от вафельного стаканчика.
– Знаешь, кот, при всех твоих исторических ляпах... День получился отличным. Пошли, поищем гостиницу? Нам ещё завтра весь Гомель обходить, ты ведь обещал показать деревянные дома с резными наличниками на Волотовской...
Ответа не последовало.
Я повернул голову. Скамейка рядом со мной была пуста. Лишь на том месте, где только что сидел пушистый философ, лежала идеально круглая, гладкая пуговица из потемневшей от времени старинной бронзы – точь-в-точь такая, какими сто пятьдесят лет назад застёгивали парадные генеральские мундиры.
Я удивлённо поднял её, присмотрелся и вдруг заметил на металле крошечную, едва различимую гравировку в виде лежащей рыси – герба города Гомеля.
– Ну и ладно, – улыбнулся я, пряча бронзовый трофей в карман куртки. – До завтра, усатый хранитель. Всё-таки Гомель – и правда город заговоров. Особенно тех, что время строит против нашей памяти.
Я встал, поправил рюкзак и пошёл вверх по Киевскому спуску, а где-то далеко в глубине тёмных парковых аллей, у самой усыпальницы Паскевичей, мне на мгновение показалось, что я услышал тихое, едва различимое кошачье мурлыканье. Но, скорее всего, это просто шелестела веерная пальма в Зимнем саду. Без всякого ветра.


Рецензии