Эпизод Первый Неопалимый исихазм. Глава 3

Час безмолвия

«Час безмолвия — время мучительного ожидания между ночью и рассветом. Это час, когда больные умирают, когда человеческая душа слабеет в своей телесной оболочке и становится добычей тёмных сил, ибо в этот час барьер между мирами истончается до предела, и демоны обретают власть над теми, кто не спит.»

— из книги «Великое Писание Пустоты» в переводе Альберта Лапина

В ту ночь Анна спала плохо — ворочалась с боку на бок, не могла найти удобного положения, и всё казалось не так: то подушка давила, то одеяло сбивалось, мешая дышать. Когда ей начинало казаться, что она вот-вот отключится, внезапный шорох или шум капель за окном вырывал её из дремоты, возвращая к реальности. Наконец она провалилась в беспокойный сон — сама не зная, уснула ли на самом деле или просто продолжала лежать с открытыми глазами, уставившись в стену с пожелтевшими обоями. Тогда-то к ней и пришёл кошмар, который она потом вспоминала ещё долго, придавая ему особое, почти пророческое значение.
Анна очутилась в небольшой комнатушке, где низкий потолок давил на голову, а стены, казалось, сжимались. Видение открылось её взору внезапно, словно не с самого начала, а так, будто она уже шла куда-то, а потом вдруг оказалась в этой тесной бетонной коробке, где, кроме неё, никого больше и не было.
Анна огляделась. Комната была небольшой и почти пустой: из мебели в ней был лишь старый лакированный стол на покосившихся ножках, который кто-то по доброте душевной сюда приволок; тут же в стену была воткнута хлипкая дверь с разболтанной ручкой, державшейся на двух наполовину выкрученных болтах. Под самым потолком на перемотанном изолентой проводе болталась убогая лампочка без плафона — лишь патрон, неумело прикрученный к проводам. И больше ничего.
Сон был неуправляем — как это обычно бывает в кошмарах; он просто тёк своим чередом, донося сквозь мутную пелену понимание, лишённое подробностей. Анна знала, что ей нужно куда-то идти, хотя не понимала куда — было лишь смутное чувство, что за хлипкой дверью её кто-то ждёт.
Осторожно ступая, девушка пересекла комнату и дёрнула за ручку — так резко, что та едва не осталась у неё в руке. Дверь поддалась легко и со скрежетом отворилась. За ней оказалась ещё одна такая же комната — совершенно идентичная, только без стола. Слабый желтоватый свет заливал пустые стены, и казалось, тени вовсе отсутствовали, будто свечение исходило откуда-то сверху, как солнечный свет в июльский полдень.
Не задерживаясь, Анна метнулась к двери, потянула за ручку — и оказалась в ещё одной комнате, такой же безжизненной, словно в ней никогда не ступала нога человека. Здесь не было ничего, кроме тонкой двери, проросшей сквозь бетон, как плесень.
Анна снова рванула ручку и прошла дальше — снова комната, и ещё одна, и ещё... Бетонные коробки сменяли друг друга бесконечной чередой, совершенно одинаковые, как кадры старой плёнки, застрявшей в диапроекторе.
Она судорожно хваталась за хлипкие ручки, толкала двери, бежала по крошащемуся бетону, и казалось, этому не будет конца — мрачный, бесконечный лимб, где мечущаяся душа тщетно ищет выход, хотя уже знает, что его нет и быть не может. Остаётся лишь отчаянное стремление к чему-то недостижимому, всё ещё теплящемуся в обрывках истлевающей памяти — как дань некой прошлой жизни, которая всё ещё бьётся, словно птица в силках, но силы её иссякают с каждой секундой.
Наконец, проскочив очередную дверь, Анна оказалась в широком проходе. От неожиданности она на мгновение зажмурилась — со стен бил резкий свет флуоресцентных ламп, разгонявший обрывки тьмы и не дававший им укрыться в сколах бетона. Впереди тянулся длинный коридор, уходивший вдаль и там, на самой границе видимости, сворачивавший плавным изгибом, за которым скрывалось то, чего она не могла достать взглядом.
Словно подчиняясь неведомой силе, Анна двинулась вдоль прохода. Прошло, может быть, минут пять, когда впереди, в этом ровном свете, замаячили фигуры — они сбились в плотную массу, прижавшись плечами друг к другу, и в слипшемся множестве худых, измождённых тел чудилось нечто единое. Они брели медленно, не останавливаясь, как люди, одержимые одной целью, одной дорогой, и оттого, казалось, не замечали усталости.
Заметив эту нестройную процессию, Анна ускорила шаг; сердце бешено заколотилось, и казалось, вот-вот выскочит наружу. Она протянула руку, пытаясь ухватить ускользающих людей, но те держались на недосягаемом расстоянии. Тогда Анна рванулась, попыталась окликнуть их — ей казалось, что это сборище имеет для неё особое значение, — но звук застрял в горле, будто кто-то могущественный, по одной лишь своей прихоти, лишил её всякой возможности кричать. Она побежала, изо всех сил перебирая ногами, однако не приблизилась к своей цели ни на шаг. Процессия продолжала нерасторопно двигаться, покачиваясь в такт ходьбе, словно неспешное, неуклюжее животное, которому некуда спешить.
Анна, почти потеряв над собой контроль, вновь попыталась закричать, но споткнулась и чуть не упала — благо вовремя ухватилась за бетонную стену. И тогда она с ужасом осознала, что не приблизилась к фигурам ни на метр, будто их движение в разы превосходило её возможности.
Наконец, словно услышав отчаянную возню сзади, процессия остановилась. Один из них — мужчина в коричневом, грубого покроя сюртуке и потёртой фетровой шляпе, нелепо сдвинутой на затылок, — обернулся и поглядел на Анну ничего не выражающим взглядом. На его лице не отразилось ни тени эмоций, будто он давно устал от этого никчёмного действа, и даже на показные чувства у него не осталось сил. Он лишь сдвинул брови, пытаясь разглядеть знакомое лицо в этой внезапной гостье, но, видимо, так и не признав её, дёрнул губой — словно ответ был не нужен, — и отвернулся.
Анна подлетела к ним и принялась судорожно оглядывать шествующих: все мужчины, некоторые преклонного возраста, одетые по-старомодному, с холодными, непроницаемыми лицами, совершенно безразличные к чувствам этой нагрянувшей словно из ниоткуда девушки. Но среди толпы выделялись те, кто разительно отличался от остальных — грубые, неотёсанные батраки, в одежде, давно не знавшей ни мыла, ни заплатки; коротко стриженные, с пустыми глазами, устремлёнными куда-то вглубь прохода, они держали на массивных ручищах продолговатый деревянный короб, с краёв которого свисал чёрный велюр.
На мгновение Анна заколебалась, не понимая, что за ноша у них на плечах, но, приглядевшись, содрогнулась от внезапной догадки, вонзившейся в сознание, словно раскалённая спица: это был гроб. Она громко ахнула и прикрыла рот ладонью. Господа, однако, никак не отреагировали: кто-то продолжал безучастно стоять, глядя в сторону, кто-то с осуждением покосился на молодую особу, словно давая понять, что в присутствии покойника так вести себя не пристало.
Но Анна уже ничего не видела перед собой. Она рванулась в самую толпу, приподнялась на цыпочках, пытаясь заглянуть внутрь гроба, чтобы узнать, кто там лежит. Почему-то в тот миг ей казалось, что это знание — единственное важное на свете, и без него её существование теряет смысл. Однако увидеть лицо не удавалось: батраки были слишком высоки, держали гроб высоко. Когда же Анна окончательно отчаялась, она схватила ближайшего господина за рукав и, глядя в его пустые глаза, закричала, требуя ответа, — куда они волокут покойника. Господин не ответил, он лишь молча уставился на нахалку, будто один этот вопрос был оскорблением его достоинства.
Собрав последние силы, Анна просунулась вперёд, рванула край чёрного велюра и закричала, чтобы ей показали мёртвое лицо. Один из батраков обернулся, скривил губы, будто раздражаясь от проявленной навязчивости, и, согнув колени, опустил один край гроба. Анна ухватилась за бортики и заглянула внутрь.
Там лежала Кархунова.
Её лицо, бледное, припудренное слоем белил, было совершенно безжизненным; глаза закрыты, и в этой неподвижности читалось спокойствие, которое сообщало страшную истину: приёмная мать уже никогда не встанет с этого похоронного ложа, даже если её позвать по имени, даже если коснуться плеча и попросить вернуться. Её скрюченное, иссушенное тело было облачено в белые одежды, руки сложены на груди, и казалось, что вся её жизнь уместилась в этом неподвижном очертании, которое вот-вот унесут навсегда.
Анна отшатнулась от гроба так резко, что чуть не упала. Она хотела кричать — но из горла вырывались лишь хриплые, бессвязные звуки. Девушка закрыла ладонями лицо и отвернулась, будто то, что она увидела, было страшнее всего на свете, будто само знание, что Кархунова мертва, оказалось невыносимым для её ума.
Процессия тронулась. У них, видимо, не было ни времени, ни желания успокаивать рыдающую родственницу усопшей — её слёзы, её отчаяние были для них пустым звуком. Анна убрала ладони от лица и хотела броситься следом, но ноги стали ватными; она не могла ни догнать, ни закричать, дабы остановить это неумолимое шествие, уносящее единственного человека, который был у неё. Анна просто стояла, глядя вслед удаляющемуся гробу, и давилась непроизнесённой мольбой, чувствуя, как земля уходит из-под ног, как тело становится чужим и непослушным, как бессилие разливается, заполняя каждую клетку — и это было, казалось, единственное, на что она ещё оставалась способна...
Анна резко открыла глаза, но не могла понять, где находится. Комната была погружена в полутьму, в которой привычная обстановка потеряла свои очертания и теперь казалась чужой, неправильной, словно попала сюда из другой квартиры. Холод проникал сквозь тонкое одеяло, и Анна, всё ещё дрожа — больше от пережитого кошмара, нежели от промозглости, — поджала ноги и плотнее укуталась, пытаясь согреться и унять трясущееся тело. За окном монотонно стучал дождь, не желая униматься, и этому стуку, казалось, не было конца — будто он собрался поливать Лаценну до самого конца времён.
Анна лежала неподвижно, прислушиваясь к собственному дыханию, когда среди тяжёлых капель, долбивших по подоконнику, она отчётливо различила шаги, доносившиеся из-за закрытой двери. Они были тяжёлыми, неторопливыми, словно кто-то волочил ноги по старому, скрипучему паркету. Девушка затаила дыхание и тотчас услышала знакомый звук — негромкий металлический стук, который следовал за каждым шагом, будто предупреждая жильцов о том, что кто-то выбрался в непроглядную темень. Это была палка Кархуновой — с болтающейся тесьмой и пластмассовым наконечником, который при ходьбе бился о металлический стержень, издавая звонкий, дробный звук, врезавшийся в тишину, как продолжение только что пережитого кошмара.
Анна приподнялась, откинув одеяло, и прислушалась. Звук то затихал на мгновение, то снова возобновлялся, медленно удаляясь в сторону кухни. Она хотела было встать, пойти и спросить, что случилось, почему старуха бродит по квартире в такое время, ибо раньше за ней подобного не водилось, — но тело не слушалось; оно словно приросло к дивану, скованное холодом и страхом, державшими её крепче всяких пут. Анна перевела взгляд на будильник, стоявший на столе, и в тусклом свете, просачивавшемся сквозь мокрое стекло, разглядела стрелки: три часа ночи.
Мысли заметались в голове, как испуганные зверьки, тщетно пытаясь отыскать выход, — и зачем Кархунова встала? Отчего бродит в такое время? Может, ей стало плохо, и она не знает, что делать? Все эти домыслы, рождённые больше тревогой, нежели здравым смыслом, не давали Анне покоя. Она сжала одеяло, чувствуя, как внутри нарастает отчаяние: ей казалось, она должна подняться и проверить, но тело не слушалось, а в голове всё ещё крутились обрывки кошмара — тот грубо сколоченный гроб, молчаливые фигуры и мертвенно-бледное лицо Кархуновой, из которого, казалось, вытекли последние остатки жизни. Сон был слишком реальным, чтобы просто выкинуть его из головы, забыть как минутное наваждение. Она подумала, не предвещает ли это видение что-то дурное, не является ли предостережением, знаком того, что в жизни рушится та стабильность, за которую она так цеплялась, которую так хотела сохранить? А тем временем стук совсем затих, и Анна поняла: Кархунова, вероятно, уже добралась до своей комнаты и легла. Девушка выдохнула, чувствуя, как напряжение медленно отпускает грудь, и решила не вставать. Она улеглась обратно, натянула одеяло до самого подбородка и закрыла глаза, надеясь доспать остаток ночи.
Но как бы Анна ни старалась погрузиться в сон, желанное забытье не приходило. Она лишь дремала, проваливаясь в тягучую полудрёму, и тут же выныривала обратно, ворочаясь с боку на бок, то укрываясь одеялом с головой, то откидывая его в сторону, когда становилось нестерпимо душно. Стоило ей начать засыпать, как её начинали мучить наваждения: то она видела, как сгорбленные фигуры тащат безжизненное тело Кархуновой по коридору, и голова её безвольно мотается из стороны в сторону; то над ней самой склонялись безликие тени; то где-то в глубине квартиры раздавался крик, полный боли и отчаяния; то в окно стучали — настойчиво, требовательно, будто кто-то хотел войти, но не мог. Анна каждый раз открывала глаза, вглядывалась в темноту, но видела лишь убогую обстановку комнаты: знакомые очертания шкафа, тусклый свет уличного фонаря, пробивающийся сквозь стекло, и длинные, искореженные тени, ползущие по стенам, словно хищные звери, почуявшие добычу.
Ей казалось, что отовсюду за ней наблюдают, что она теперь находится в таком положении, где нельзя сказать ничего наверняка, где реальность и сон переплелись так тесно, что она уже не могла отличить одно от другого... Анна не могла заснуть, и всё время ей чудилось, что пока она будет спать, с Кархуновой случится что-то непоправимое — или, может быть, даже с ней самой. И под этот бешеный танец видений, сомнений и догадок, она наконец провалилась в беспокойный сон, измученная до предела.
Когда Анна проснулась, в комнате было тихо. Дождь, кажется, прекратился, и сквозь грязное стекло проглядывали свинцовые тучи, нависшие над городом. Она откинула одеяло и резко вскочила, но тело не слушалось: ноги были ватными, глаза щипало, а голова казалась тяжёлой и пустой, словно Анна вовсе не спала, а всю ночь лежала, глядя в потолок. Каждое движение давалось с трудом, и она готова была рухнуть обратно, ибо то казалось единственным спасением от этой разбитости. Анна терпеть не могла состояние, когда что-то выбивало её из привычной колеи, когда она переставала быть той самой Анной Вересовой, к которой привыкла, и превращалась в раздробленную версию себя. Всё, что нарушало этот порядок, казалось ей чужеродным, и требовало немедленного исправления, дабы она могла вернуться к своим привычным делам.
Анна надела тапки и, потягиваясь, вышла в коридор. Там было тихо — даже слишком тихо для утра. Огляделась: одежда на вешалке висела нетронутой, хотя она и сомневалась, что хромая Кархунова могла куда-то уйти — та почти никуда не ходила, разве что летом на скамейку возле подъезда. Анна посмотрела в дальний конец коридора, туда, где спала опекунша: дверь была распахнута настежь, но из комнаты не доносилось ни звука.
Сердце внезапно заколотилось, живот скрутило от дурного предчувствия, но глаза продолжали яростно выискивать признаки того, что Кархунова где-то в квартире. Анна кинулась к её комнате, заглянула: внутри никого, только на диване разбросаны какие-то тряпки и поношенное бельё; на полу валялся хлам, будто старуха по какой-то причине скинула его со стола и прикроватной тумбочки.
Девушку охватил страх. Она бросилась прочь из комнаты и попыталась позвать Кархунову, но оклик получился невнятным, слабо похожим на человеческий. Анна побежала на кухню, надеясь, что опекунша засела там, и была даже готова увидеть, что та всё же выкурила папироску, — это казалось наилучшим развитием событий, чем те, что роились в голове.
Но на повороте тишина раскололась, и из трещины донёсся слабый стон. Кажется, он шёл из ванной. Анна остановилась и судорожно ухватилась за ручку. Дверь была хлипкой, начинённой внутри картоном, а сама ручка давно расшаталась. Дёрнула — дверь не поддалась. Дёрнула ещё раз, с силой, и поняла: Кархунова заперлась изнутри. Анна закричала, рванула ручку, потом ещё раз, будто надеясь, что замок просто заклинило и сейчас он поддастся, и за ним окажется та картина, которую Анна не хотела видеть, но должна была, должна была понять, что происходит, потому что неизвестность терзала её сильнее самого страшного знания.
Наконец приняв тот факт, что дверь заперта на щеколду, Анна закричала что было сил, схватила ручку двумя руками и ударила по двери плечом, но та лишь дёрнулась и не открылась. Тогда она ударила снова, и на третий раз, с треском, дверь распахнулась; из косяка полетели щепки, замок искривился, а ручка вывалилась наружу, оставшись болтаться, как внутренности поверженного животного.
Анна влетела внутрь и увидела Кархунову. Та лежала, распластавшись в ванне, её толстые руки скользили по мокрым бортам, пытаясь ухватиться, но не находя опоры; ноги бессильно перебирали по дну, словно ища точку, чтобы оттолкнуться. Голову старуха склонила к самому дну и яростно пыхтела, прикладывая все силы для последнего рывка — чтобы подняться и вылезти из этой скользкой ловушки. Её седые волосы были растрёпаны; на виске зияла рваная рана, из которой текла кровь и капала на стенки белоснежной эмали, оставляя следы, которые старуха размазывала своими неуклюжими движениями. Кархунова была совершенно голая — массивная туша с перетекающими складками жира, мокрая кожа блестела в тусклом свете, и в этот момент она напоминала кита, которого забили китобои, и который, всё ещё сопротивляясь своей незавидной участи, пытается выскользнуть из затянувшихся силков, дабы спасти свою жизнь.
В ванной комнате повис кислый запах испражнений, от которого Анну чуть не вывернуло. Она поспешно зажала нос ладонью, но это не помогло — мерзкий смрад, казалось, просачивался даже сквозь стиснутые пальцы, забираясь всё глубже, в самое нутро, будто намереваясь поразить прибывшую жертву. Анна глянула вниз и увидела, что Кархунова, помимо всего прочего, испражнилась; жидкая, коричневатая субстанция растеклась по дну ванны, смешиваясь с водой и кровью, и от этого зрелища, от этого запаха, Анна отшатнулась, вжалась спиной в стену, чувствуя, как заходили стены, как потолок давит на голову, как сознание отказывается принимать то, что происходило в этой мизерной комнатушке.
Кархунова вновь закряхтела, поползла по мокрой эмали, попробовала оттолкнуться руками, издав громкий вздох, который сообщал, что силы кончились. Она плюхнулась обратно на живот, и этот глухой шлепок о чугунное дно вывел Анну из оцепенения. Девушка бросилась к опекунше, схватила её за мокрую руку и попыталась подтянуть на себя — но та была слишком тяжела для её худых рук. Анна попробовала подхватить её под мышки, но пальцы скользили по мокрой, дряблой коже, складки жира перетекали под её хваткой, не давая ухватиться. Она закричала, дабы Кархунова помогла ей хоть чем-нибудь — словом, движением, чем угодно, — но старуха, казалось, не слышала, лишь бессильно хрипела, скребя ногтями по эмали.
Анна стояла над барахтающейся Кархуновой, уже плача от бессилия и тщетно пытаясь вытянуть массивное тело из скользкой ловушки; она вся была мокрой, перемазанной в испражнениях и крови, руки дрожали, в горле застрял ком. В конце концов, плюнув на все условности, она залезла одной ногой в ванну, подхватила старуху под руки и, вопя от нечеловеческого напряжения, выволокла её на край. Кархунова ухватилась за бортик, подняла измученное лицо и посмотрела на Анну; в её маленьких голубых глазах отразилось отчаяние — не только от боли, но и от унижения, от того, что она оказалась в такой беспомощности, от того, что стала обузой.
Анна вытерла мокрые руки о футболку и попыталась снова схватить Кархунову за руку, но та отдёрнула её и просипела:
— Пошла прочь. Сейчас встану... Иди давай...
Анну переполнило негодование. Даже в таком убогом состоянии, лёжа в собственных испражнениях, старуха отказывалась принять протянутую руку. Она всегда была такой — гордой, несгибаемой, но не от злобы, а от убеждения, что способна подняться сама, даже когда всё вокруг говорит об обратном. Анне было непонятно: зачем так кривиться, зачем делать вид, что ты всё ещё сильна и неприступна, когда ты даже в ванне устоять не можешь? Ей казалось, что Кархунова должна была принять помощь, даже если гордость её против, — потому что тот, кто протягивает руку, делает это искренне, не для того, чтобы унизить, а чтобы помочь.
Скрипнув зубами и не проронив ни слова, Анна выскочила из ванной, но не пошла далеко: плюхнувшись на стул в кухне, подпёрла рукой голову и злобно уставилась на приоткрытую дверь. Оттуда ещё несколько минут доносились кряхтенье, звук скользящих по мокрой поверхности рук, приглушённые стоны и сдавленная брань. Затем послышались грузные, шлёпающие шаги по кафелю, и из ванной показалась Кархунова — совершенно голая, всё ещё мокрая, в крови и собственных испражнениях. Она вышла в коридор, даже не удосужившись прикрыться. Покачиваясь, остановилась и посмотрела на Анну с немым осуждением, будто почитая её виноватой в том, что та стала свидетельницей этого позора. Анна не увидела в этом взгляде ненависти, но почувствовала, как сильно старуха недовольна тем, что её застали в таком неприглядном виде. Наконец Кархунова отвернулась и потопала по коридору, волоча правую ногу, будто в ней не осталось силы; одна рука болталась вдоль туловища, словно у тряпичной куклы, а другой рукой старуха сжимала палку, которая в такт её шагам мерно побрякивала пластмассовым наконечником, издавая звук, который Анна уже ненавидела.
«И отчего она так? — подумала Анна, когда шаги Кархуновой затихли. — Неужели меня совсем чужой почитает? Или всё оттого, что в мыслях держит меня за малолетнюю девчонку, которая в жизни ничего не смыслит и оттого права на собственное мнение не имеет? Да разве справедливо, чтобы та, кого она вырастила, стояла над её барахтаньями и молча ждала развязки? Уж не знаю, кто на подобное способен, но это не про меня! Как могла она только помыслить о таком — словно я тут же побегу, будто поганая крыса, по всем закоулкам, крича, что старуха Кархунова совсем телом ослабла, того и гляди, что со дня на день преставится! Какая мерзость! Вот сейчас же пойду и выскажу ей всё! Честное слово! Не стану терпеть!»
Она вскочила так резко, что чуть не опрокинула стул, и бросилась к комнате опекунши, намереваясь высказать всё как на духу. Когда Анна влетела в спальню, Кархунова уже натянула чистую сорочку, на которую с разбитой головы капала кровь, оставляя на белой ткани алые разводы, расплывающиеся по мокрым пятнам. Её ноги всё ещё были в коричневых подтёках, а в комнате стоял кислый запах испражнений. Кархунова держала в руке расчёску, пытаясь пригладить мокрые, перемазанные кровью волосы, но пальцы дрожали, и та то и дело застревала в спутанных прядях. Увидев Анну, она отложила расчёску, подхватила болтающуюся руку здоровой и вопросительно уставилась на девушку.
— Да что же делать, — Анна от бессилия упёрла руки в бока и с вызовом поглядела на Кархунову. — Я могу принять, что у тебя там свои размышления, но ведь... Я уже не знаю, правда. Давай врача вызовем? Ну, или в оперативную службу позвоним?
— А ну прекрати, — выдавила Кархунова. — И не вздумай никуда звонить, ни врачам, ни в какие отделы. Ишь чего удумала — звонить! Да на кой мне медики сдались? На старуху хромую, чтоб поглядели? Нет, не нужно мне такого! Будешь ещё позорить меня перед людьми — мол, бабке своей вызвала, вместо того чтобы отвести в клинику. Коли за себя не стыдно, так подумала бы, каково мне будет, а? И визжать не надо. Я тебе уже сказала: старая я, хромая, с палкой ползаю, да и то с божьей милостью. Так что ты от меня требуешь? Ну оступилась, ну грохнулась в ванне, так что теперь — крест на мне поставишь? Ах ты...
Кархунова провела ладонью по разбитой голове, поглядела на кровь и по-хозяйски обтерла её о плед. Анна покачала головой и застонала от бессилия.
— Так ведь у тебя кровь...
— Ну кровь и кровь! — огрызнулась Кархунова. — Живая значит, не померла ещё! Очевидно же! Чего пристала? Или хочешь заявить, что молодухой меня почитаешь и что я на восьмом десятке должна по фатере скакать, ровно коза? Ага, не дождёшься!
Анна в раздражении махнула рукой и хотела было выбежать из комнаты, но уже на самом пороге внезапно остановилась и с сочувствием поглядела на свою опекуншу.
— Тогда, может, помочь чем-то? Я не знаю, может, сходить куда, или уложить тебя?
Кархунова поглядела на неё своими глазёнками, будто пытаясь выудить наружу истинные намерения девушки, потом покачала головой и ответила:
— Не надо мне ничего. Будет ещё девка со старухой возиться. Чего уж, сама управлюсь, отдохну, и всё хорошо будет. А ты пошла бы прочь, найди себе дело, нечего над душой стоять, будто я помирать собралась. Поползаю ещё, куда деваться...
Осознав, что бороться с ней — дело неблагодарное, Анна с раздражением хмыкнула и вышла из комнаты. Пока она топала по коридору, мысли её метались, как мелкие рыбёшки: отчего Кархунова такая упёртая в своих доводах и почему не желает ничего слушать? Казалось, старуха попросту не слышит голоса разума и лелеет какие-то свои, давно устаревшие устои — будто она по-прежнему железная, несгибаемая, со своим мнением и силой исправить сложившуюся ситуацию. Однако Анна содрогалась при воспоминании о том, как та давеча, вся в крови и испражнениях, ползала по ванне, не в силах подняться. И что с ней стало? Отчего так разительно всё изменилось? Да, Кархунова давно не была молода, и бренчащая палка уже давно стала её верной спутницей, но ведь ходила же она по дому, что-то делала, да и накануне на папироску заглядывалась... Что же изменилось за одну ночь?
Всё это не давало Анне покоя, ибо она почитала, что со старухой случилась некая беда, которая грозит страшными последствиями. Тут и сон сыграл свою роль — как Кархунова в гробу лежала, а Анна бегала вокруг, умоляя носильщиков опустить тело... Она встряхнула головой, надеясь вытрясти кошмарное наваждение. Что может статься с опекуншей — она и думать не хотела. Почему-то казалось, что это временный недуг, как и заявляла сама Кархунова, что всё дело в старости и немощи — вот пройдёт день-другой, и старуха снова поднимется на ноги, снова заведёт нотации о работе, о поездке к ненавистной Халле и будет заглядываться на папироску... По крайней мере, Анне хотелось в это верить.
Она зашла в свою комнату и направилась к столу. В спешке перебирая ворох хлама, принялась искать папку с документами, выданными комиссией «Вектора». Всё остальное было давно оформлено и ждало возвращения куратору — Юлии Владимировне, чтобы та уже сама разобралась, что и кому передать. Роль Анны в этом процессе была минимальна — кажется, ей не особо доверяли все эти бумажонки и свидетельства, будто давая понять, что этим должны заниматься вышестоящие лица, а самой Вересовой следует идти, куда пальцем укажут, и вопросов лишних не задавать. Впрочем, она и не была против: в мире, где за тебя всё решают и твоего мнения не испрашивают, существовать проще — не надо ничего обдумывать, не надо бегать и выпрашивать место получше. Для Анны и без того вся эта организация была вопросом труднорешаемым, требующим неимоверных усилий, а тут ещё обстоятельства сложились так, что дверь во взрослую жизнь, о которой все постоянно жужжали на ухо, открывалась, и туда нужно было непременно идти, с кем-то договариваться, что-то выторговывать. Посему, если всем займётся Халла — то и к лучшему, хоть кураторша и вызывала у Вересовой неприязнь, неизвестно откуда взявшуюся, которой сама Анна не могла найти объяснения. Просто в этой Халле было что-то такое, от чего взгляд тотчас приковывался к её тонкому силуэту, к её длинным, слишком уж идеальным волосам, к тёмным, пронзающим глазам — словно женщина таила в себе нечто, чего разумному человеку стоило опасаться, и в её присутствии лишнего не болтать.
Когда зазвонил телефон, Анна всё ещё ковырялась на столе. Бросив поиски, она подскочила к дивану, схватила мобильный и, взглянув на экран, скривилась — звонила Агнета. Поначалу хотела сделать вид, что никакого звонка не было, и трубку не брать, но что-то внутри перевесило; дрожащим пальцем провела по экрану и приложила телефон к уху.
— Не звонит, не пишет, вот и приходится самой разыскивать эту Анну Вересову, надеясь, что она старую подружку не забыла! — Агнета рассмеялась, но смех был слишком вычурным, слишком фальшивым, словно после неудачной шутки, над которой стоило посмеяться единственно ради уважения, и дабы не обидеть собеседника.
— Да не знаю я, что тебе сказать, — Анна замялась. — Навалилось... Всякое. Позвонила бы раньше, я, может, иначе ответила, а теперь... Ты только не бери в голову, у меня тут своя жизнь и свои проблемы...
Она замолчала и уставилась в стену, не понимая, как же продолжить этот никчёмный диалог. Агнета несколько секунд молчала, будто подбирала слова.
— Голос у тебя уставший, просто слышу, — наконец заявила она, видимо, осознав, что собеседница не в настроении. — Как помню, искорка была, вихляла, кто бы тебя ещё остановил... Выспрашивать не буду. Хочешь увидеться? Не сегодня, конечно, а то работа глотку сдавила, деться некуда. На неделе. Страбинину позвоню. Ты этому своему... Виртовскому. Посидим где-нибудь, хоть у меня на квартире... Ну а там...
Анна промолчала. В тот момент ей казалось, что Суринова ожидала не воодушевлённого согласия, но хотя бы вразумительного ответа. Наверное, если бы можно было, Анна положила бы трубку, не утруждая себя разговором, но в голове крутилась мысль, что это не позволительно — ведь Агнета не была чужим человеком, и подобного пренебрежительного отношения не заслужила.
— Не знаю, — выдавила она, накручивая на палец прядь волос. — Времени нет, дела... Да и тётю Марту не всегда оставить удаётся. Ты же знаешь, что она по квартире еле ползает, с этой своей бренчащей клюкой. Боюсь, как бы не стало чего... ненужного...
— Понимаю, — ответила Агнета, и в голосе её снова прорезалась привычная легкость, но теперь она была излишне натянутой, и казалось, что девушка сама теряется, не зная как подступиться к подруге. — Дела взрослой женщины! Да я ни на что и не претендую. Сойдёмся на пятнице, пока что, ну, допустим, часикам к шести вечера? Просто так говорю, чтобы ум за что уцепиться мог. Ни к чему не обязывает, просто имей в виду, если надумаешь. Хорошо, родная? Просто помни.
«Помни, кто ты есть».
Анна вздрогнула, чувствуя, как внутри что-то перевернулось — липкое, чужеродное, просачивающееся в сознание. Будто этот невинный разговор, который, в самом деле, ни к чему не обязывал, всё же ставил в неудобное положение и тоненькими капиллярами прорастал в уме, пытаясь создать новый организм — внешне нормальный, жизнеспособный, в полной мере соответствовающий тем устоям, которые сиюминутно диктовало общество. Казалось, Агнета сделала это намеренно, дабы лишить выбора, не оставить пространства для манёвра, и услышать то, что так желала.
— Я подумаю, — заключила Анна, впрочем, не слишком обнадёживающе, чтобы хоть как-то скинуть ту обязанность, которую на неё навесили. Суринова в ответ заявила что-то ещё, но Анна уже не слушала — она поспешила распрощаться с подругой, дабы та не наговорила ещё ворох того, за что самой Анне пришлось бы отчитываться перед ней или перед собой, и что, безусловно, принесло бы разлад в казавшуюся крепкой стабильность.
Всё ещё пытаясь отделаться от мысли, что в скором времени ей придётся куда-то идти, Анна вспомнила, что папка лежала в рюкзаке. Она расстегнула молнию — документы мирно покоились в одном из отделений. С облегчением вздохнув и приняв тот факт, что одной проблемой стало меньше, Анна быстро натянула джинсы, толстовку, накинула поверх ветровку, проверив в карманах наличие ключей и сигарет, закинула рюкзак на плечо и вышла из комнаты.
Уже возле входной двери она услышала, что палка в комнате Кархуновой снова побрякивает. Сначала хотела выйти молча, но потом вздохнула, понимая, что поступает по-детски, и что опекунше, возможно, нужна её забота. Коря себя за малодушие, девушка направилась в спальню и застала Кархунову всё ещё сидящей на кровати, пытавшейся подтянуть палку. Увидев Анну в дверях, старуха оставила попытки и вопросительно поглядела, будто озадаченная столь стремительным появлением. Так они и молчали, наверное, с минуту.
— Мне нужно уйти, — наконец выдавила Анна, понимая, как жалко звучит голос. — У меня... документы лежат... Ты сама говорила, что нужно... отдать...
— Иди уже, — отозвалась Кархунова и облизала пересохшие губы. — Чего стоишь-то, коли надо? В другой раз пошла бы молча, а тут надо заявиться. Небось почитаешь, что старуха к тому свету собралась? Не собралась, не переживай...
— Потому что ты только споришь! — вспылила Анна и упёрла руки в бока, этой позой надеясь сломать непреклонность опекунши.
— А надо и буду спорить! — прикрикнула Кархунова и попыталась подняться, но тут же рухнула обратно. — Надо будет чего — скажу! Сопливая ещё, чтобы бабку учить. Вот вырастишь, тогда и поговорим... Ну всё, иди уже, а то утомила...
Анна склонила голову, будто этим движением стараясь удержать слёзы, которые, как ей казалось, того и гляди закапают из глаз.
— Я туда и обратно, сразу домой, — тихо проговорила она. — Быстро. Отдам и всё. Тебе может, на обратном пути нужно чего? Не знаю, еды какой, или бинт, а то ведь у тебя из головы всё ещё льётся...
— Да и пусть льётся, — бросила Кархунова и отвернулась. — А еды уж полный холодильник. Твоя стипендия пригодилась, сама же знаешь. А больше не нужно — авось с голоду не помрём. Ну давай, девка, иди уже, к обеденному времени подойдём, пока ты мыкаться будешь. А там тебя ждать не станут, нужна ты им больно...
Анна молча вышла, даже не удостоив Кархунову взглядом. Внутри бушевал настоящий пожар из чувств, но ничего из этого она не стала озвучивать — боялась наговорить лишнего. Лишь у входной двери бросила взгляд на старый халзардский образок, что висел на стене. Старуха, как и некоторые пожилые люди в Лаценне, верила в халзардских богов, но делала это тайно, не на публику. На образке был изображён бородатый старец, восседающий на золотом троне в окружении антропоморфных существ, которые, видимо, были его приближёнными. Анна подумала, что халзардские столпы, несмотря на свою ветхость и кажущуюся забытость, всё ещё встречались в домах старого поколения и имели такую же ценность, как и привычные тенденции светскости. Она прикоснулась пальцами к образку, а после вышла, оставив позади и Кархунову, которая теперь была лишь больной старухой, и все свои страхи, которые, казалось, обретали что-то большее, нежели утренняя разбитость и дурные сновидения.


Рецензии