Белый конь на перекрестке ветров. гл. 5

Глава 5. Крест-накрест судьба

I

Город сменил имя.

Это случилось в январе двадцать четвёртого — через пять лет после того, как Анна в последний раз видела Алексея. Петрограда больше не было. Был Ленинград — город Ленина, город революции, город, который должен был стать столицей нового мира. Но на самом деле — он был всё тем же городом остывшего горна. Только теперь горн остывал не от смерти империи, а от рождения чего-то нового, железного, безжалостного, пахнущего не ладаном и скипидаром, а — керосином, махоркой и типографской краской.

Анне было двадцать три.

Но в зеркале — которое ещё сохранилось в её мастерской, на Васильевском, 6-я линия, дом семнадцать, — она видела женщину лет тридцати пяти. Лицо — осунувшееся, с резкими скулами. Глаза — те же, серо-голубые, цвета северного неба перед грозой, — но теперь в них было что-то новое. Не свет. Не тьма. А — глубина. Та самая, которая бывает у людей, видевших слишком много. У тех, кто смотрит не глазами, а — чем-то другим. Тем, что находится за глазами.

Она жила одна.

Мать умерла два года назад — тихо, во сне, так и не выйдя из безумия, в которое провалилась в восемнадцатом. Отец — давно, ещё до войны. Дед-архитектор — ещё раньше. Не было никого. Только — она. И — мольберт. И — краски, которые она доставала через знакомых, через обмен, через те самые «связи», которые в новом мире ценились выше денег.

Мастерская — та самая, на третьем этаже, с окнами на двор-колодец, — осталась. Её не отняли. Может быть, потому, что она была маленькой. Может быть, потому, что она была — на самом краю города, на Васильевском, который в те годы был почти забыт. Может быть, потому, что в ней не было ничего ценного — ни мебели, ни книг, ни даже буржуйки, которая давно сгорела, переварив последний стул.

Только — мольберт. Только — холсты. Только — краски.

И — память.

  II

Днём она работала в артели.

Это была артель художников-фарфористов, которая располагалась в бывшем магазине на Большом проспекте. Там было тепло — по-настоящему тепло, с печами, с горячим чаем, с пайком хлеба, который выдавали каждый день. Там было — светло. Электричество горело с утра до вечера. И — было много людей.

Они расписывали фарфор.

Чашки. Блюдца. Тарелки. Вазы. Всё, что выходило из печей Ленинградского фарфорового завода. И на всём этом — она должна была рисовать то, что требовала новая власть.

Серпы. Молоты. Колосья. Красные звёзды. Рабочих с поднятыми кулаками. Крестьянок с снопами. Тракторы, режущие бескрайние поля. Аэропланы, летящие в золотое небо. И — портреты. Ленина — на каждой второй чашке. Сталина — на каждой третьей. Иногда — обоих, рядом, как двух ангелов нового мира.

Анна рисовала.

Рука её двигалась быстро, уверенно, профессионально. Она умела — это было её ремесло, её хлеб, её способ выжить. Она знала, как положить краску, чтобы серп блестел. Как сделать так, чтобы молот казался тяжёлым. Как написать лицо Ленина — так, чтобы оно смотрело на тебя из чашки, когда ты пил из неё чай.

— Анна Николаевна, — говорил ей заведующий артелью, товарищ Голубев, лысый, с пенсне и вечным окурком в зубах. — Вы — молодец. У вас — рука. Вы — одна из лучших. Вам бы — на выставку. Вам бы — орден.

Она молчала. Кивала. Брала следующую чашку. И — рисовала.

Потому что она знала: то, что она рисовала днём, — не было ею. Это было — ремесло. Это было — тело. Как хлеб, который она ела. Как шинель, которую она носила. Как крыша над головой.

А душа — была — ночью.

  III

Ночью она возвращалась в мастерскую.

Поднималась по той же лестнице, по тем же скрипучим ступенькам. Открывала ту же дверь. Входила в ту же комнату — с мольбертом, с окнами на двор-колодец, с тем самым запахом ладана и скипидара, который не выветрился за все эти годы.

И — зажигала коптилку.

Электричества в доме не было — его давали только артели. А здесь, на Васильевском, в этой мастерской, — была только коптилка. Маленькая, жестяная, с фитилём, который горел слабым, жёлтым, дрожащим огоньком.

Но ей — хватало.

Она садилась у мольберта. Брала кисть. И — начинала.

Не серпы, не молоты, не красные звёзды.

А его — Алексея.

Она писала его — таким, каким он был в ту зиму, в девятнадцатом. В шинели. С папахой. С глазами, полными света. Она писала его — верхом на белом коне. Она писала его — идущим по траве-мураве. Она писала его — стоящим на перекрёстке. Она писала его — в том золотом небе, о котором он ей рассказывал.

Эти картины — она никому не показывала.

Она прятала их. Под полом. В подполе. В щелях между досками. В печной трубе. За обоями. Везде, где было можно спрятать — то, что не должно было увидеть новое время.

Потому что она знала: если найдут — сожгут. А если сожгут — то, что на них было, — исчезнет навсегда.

А то, что было на них, — было — правдой.

  IV

Она видела его.

Не каждый день. Не каждую ночь. Но — иногда. Когда коптилка горела особенно тихо. Когда ветер за окном затихал. Когда город — засыпал. Когда — она — оставалась одна.

Она видела — его путь.

Сначала — это было просто чувство. Как будто нить, которая тянулась от её сердца — куда-то, на восток. Нить — тонкая, почти невидимая. Но — живая. Она — дёргалась. Иногда — слабо. Иногда — сильно. И каждый раз, когда она дёргалась, Анна замирала. Закрывала глаза. И — смотрела.

Внутренним взором. Тем самым, который был у неё с детства. Который она не умела объяснить. Который — просто — был.

Она видела — поезд. Стук колёс. Тук-тук, тук-тук. Мелькающие столбы, берёзы, сосны, ели, тайгу.

Она видела — его. Сидящего у открытой двери теплушки. Смотрящего в окно. Пишущего письмо, которое он привязывает к столбу телеграфа.

Она видела — священника на берегу Белого моря. Старуху у колодца. Семёныча, чистящего винтовку.

Она видела — как Колесо делает поворот. Как поезд разворачивается на восток. Как — он — едет домой. В её Сибирь. В тайгу. В Урёму.

И — она — радовалась. Потому что знала: он — идёт. Он — жив. Он — помнит.

  V

Но потом — нить — начала дёргаться сильнее.

Это было зимой двадцатого года. Она сидела у мольберта. Писала — тайгу. Чёрную, молчаливую. Снег — белый. Небо — серое. И — вдруг — кисть выпала из её руки.

Она — увидела.

Бой. Красный снег. Крики. Вороны, кружащие над лесом. Ваньку, падающего на снег. Семёныча, сидящего у ели с кровью на плече.

И — его. Идущего по красному снегу. Одного. Между деревьев. С открытыми глазами. С улыбкой.

А потом — белого коня.

Стоящего на поляне. Светящегося. Смотрящего на него — её глазами.

Анна закричала.

Не от страха. Не от боли. А — от узнавания. От того, что она — поняла. Поняла — что он — на перекрёстке. Что он — выбирает. Что он — уходит. Не в смерть. А — туда. В Небесный Иерусалим. В то место, о котором они говорили в ту зиму, в мастерской, при лунном свете.

Она встала. Подошла к печи.

В ней — ещё тлели угли.

Она взяла — свои лучшие холсты. Те, что прятала. Те, что были — её душой. Град Китеж, уходящий под воду. Всадник без лица. Белый конь в небесном огне. Перекрёсток с двумя фигурами, чьи тени сливались в одну.

И — бросила их в огонь.

— Пусть — греет тебя, — прошептала она. — Пусть — мой свет — идёт к тебе. Через тайгу. Через степь. Через мёрзлую землю. Иди на свет, Алёша. Не оглядывайся на камень.

Холсты — горели. Ярко. Синий и золотой свет выплёскивался в комнату, ложился на стены, на мольберт, на её лицо.

И ей казалось — что это горит не краска. А — сама душа города. Которая — отпускает — своих детей — в вечность.

  VI

После этого — она — изменилась.

Не внешне. Нет. Она по-прежнему ходила в артель. По-прежнему расписывала фарфор. По-прежнему брала паёк. По-прежнему — улыбалась товарищу Голубеву, когда тот хвалил её руку.

Но — внутри — что-то — оборвалось. Или — наоборот — срослось. Стало — цельным. Стало — таким, каким должно было быть с самого начала.

Она перестала бояться.

Перестала бояться — патрулей, которые ходили по ночам. Перестала бояться — доносов, которые писали соседи. Перестала бояться — арестов, которые забирали людей прямо из квартир. Перестала бояться — голода, который возвращался каждую зиму. Перестала бояться — даже — смерти.

Потому что она — знала.

Знала — что он — там. В Небесном Иерусалиме. Что он — ждёт. Что он — не умер. Что он — просто — ушёл вперёд. Как уходили все, кто видел белый конь. Как уходил Семёныч. Как уходил священник на берегу Белого моря. Как уходила старуха у колодца.

И — что — она — пойдёт за ним. Не сейчас. Не завтра. Но — пойдёт. Потому что нить — не оборвалась. Нить — просто — стала длиннее. Длиннее, чем расстояние между Петроградом и Сибирью. Длиннее, чем расстояние между жизнью и смертью. Длиннее, чем — само время.

  VII

Однажды — к ней пришла соседка.

Марья Ивановна. Старая, худая, с лицом, как у сушёной рыбы. Жила этажом ниже. Работала прачкой в больнице. Была — из тех, кто приспособился. Кто — выживал. Кто — не задавал вопросов.

— Аннушка, — сказала она, входя без стука. — Аннушка, ты — слышала?

— Что? — спросила Анна, не поднимая глаз от чашки, которую расписывала.

— Художника — арестовали. Коровина. С Невского. Говорят — за антисоветское искусство. За то, что писал — не то.

Анна — молчала.

— Аннушка, — сказала Марья Ивановна, понизив голос. — Ты — осторожнее. Я — знаю, ты — пишешь. По ночам. Я — слышу, как ты — кисти моешь. Ты — осторожнее. А то — и тебя — заберут.

Анна — подняла глаза.

Посмотрела на неё. Долго. Так долго, что Марья Ивановна — замялась. Отвернулась. Стала теребить передник.

— Марья, — сказала Анна тихо. — А ты — знаешь, что я пишу?

— Нет, — быстро ответила соседка. — Не знаю. И — не хочу знать. Мне — свои дети дороже.

— Вот и правильно, — сказала Анна. — Иди, Марья. И — не бойся. Меня — не заберут.

— Почему?

— Потому что — меня — уже — забрали. Давно. В девятнадцатом. Только — не в тюрьму. А — в свет.

Марья Ивановна — посмотрела на неё. Покачала головой. Пошла к двери.

— Ты — того, Аннушка, — сказала она уже с порога. — Ты — того. Голова — у тебя — не в порядке. Ты — ешь больше. Кашу. Кашу — обязательно.

И — ушла.

Анна — осталась одна.

Посмотрела на чашку. На серп, который она только что нарисовала. На молот. На красную звезду.

И — усмехнулась.

Потому что знала: её — не заберут. Не потому, что она — осторожна. А потому, что её — уже нет. Того, кого могли забрать, — уже не было. Была — только — та, кто рисовала свет. А свет — забрать нельзя. Свет — можно только — погасить. А её свет — уже — горел. В другом месте. В другом времени. В Небесном Иерусалиме.

  VIII

Она продолжала писать.

Каждую ночь. При коптилке. При слабом, жёлтом, дрожащем огоньке.

Но — теперь — она писала — другое.

Не Алексея. Не белый конь. Не Небесный Иерусалим.

А — перекрёсток.

Тот самый, о котором они говорили. На котором — выбирают. На котором — сходятся пути. На котором — крест-накрест — ложатся судьбы.

Она писала — перекрёсток — снова и снова. Разный. Зимний — со снегом. Летний — с травой-муравой. Ночной — со звёздами. Дневной — с солнцем. Но — всегда — один и тот же. С двумя фигурами. Мужчиной в шинели и женщиной в шали. Стоящими — спина к спине. Но — чьи тени — сливаются в одну.

И — над ними — белый конь.

Он — летел. Над перекрёстком. Над городом. Над тайгой. Над всем миром. И — не садился. Потому что — не знал усталости.

  IX

Однажды — ночью — она услышала песню.

Это было зимой двадцать пятого года. Метель выла за окнами. Коптилка горела — еле-еле. Анна сидела у мольберта. Писала — перекрёсток.

И — вдруг — услышала.

Тихо. Далеко. Как будто — из-за стены. Как будто — из-за города. Как будто — из-за тысячи вёрст.

«Дальняя, дальняя, дальняя...»

Мужской голос. Молодой. С той самой сибирской мягкостью, с той самой степной тоской, которая — в горле — комом.

Она — замерла.

Кисть — выпала из руки.

— Алёша? — прошептала она.

Но — никто — не ответил.

Песня — продолжалась.

«Дальняя, дальняя, дальняя...
Трава-мурава, трава-мурава...
Коловерть, коловерть, коловерть...
Белый конь, белый конь, белый конь...»

И — она — поняла.

Это — не он. Это — ветер. Ветер, который нёс её имя через тысячу вёрст. Через тайгу. Через степь. Через мёрзлую землю. Через Коловерть. Через всё.

Это — он — пел. Не голосом. А — светом. А — памятью. А — той самой нитью, которая — тянулась от её сердца — к нему.

Она — закрыла глаза.

И — заплакала.

Впервые — за пять лет.

Не от горя. Не от тоски. А — от — узнавания. От того, что — он — там. Что — он — ждёт. Что — он — поёт. Что — нить — не оборвалась. Что — перекрёсток — не разошёлся. Что — крест-накрест — не разлучил.

  X

Она писала — письма.

Не для того, чтобы отправить. Не для того, чтобы привязать к столбу телеграфа. А — для того, чтобы — сжечь.

Каждую ночь — одно письмо. Маленькое. На клочке бумаги. Обгорелым карандашом.

«Алёша.

Я — здесь. Я — жду. Я — рисую. Я — держу свет.

Город — сменил имя. Но — я — нет. Я — всё та же. Та, что встретила тебя в церкви. Та, что показала тебе свет. Та, что — ждёт.

Не бойся. Я — не боюсь. Я — знаю, что ты — там. Что ты — ждёшь. Что ты — поёшь.

Я — приду. Не сейчас. Не завтра. Но — приду.

А пока — я — буду рисовать. Перекрёсток. Белый конь. Траву-мураву. Небесный Иерусалим.

И — когда я — сожгу эти письма — они — долетят до тебя. Как семена. Как свет. Как — любовь.

Твоя Анна».

Она — сжигала их. В той же печи. В том же огне, в котором сгорели её лучшие холсты.

И — знала — что — они — долетают.

Потому что — нить — дёргалась. Тихо. Ровно. Как — сердцебиение. Как — дыхание. Как — стук колёс поезда, который — вёз его — домой.

  XI

Однажды — к ней пришёл — художник.

Молодой. Лет двадцати пяти. С портфелем. С улыбкой. С глазами, полными — энтузиазма.

— Анна Николаевна, — сказал он. — Я — слышал о вас. Вы — одна из лучших фарфористок города. Я — хочу — учиться у вас.

Она — посмотрела на него.

— Чему — учиться?

— Расписывать фарфор. Серпы. Молоты. Портреты.

Она — молчала.

— Анна Николаевна, — сказал он, чуть покраснев. — Я — понимаю. Вы — думаете, что это — не искусство. Но — это — тоже искусство. Это — искусство нового мира. Искусство — для всех. Не — для избранных. Для — всех.

Она — посмотрела на него. Долго.

— Мальчик, — сказала она наконец. — Искусство — не бывает для всех. Искусство — бывает — для души. А душа — она — у каждого — своя. И — у серпа — души нет. И — у молота — души нет. Душа — есть — только — у — света.

Он — растерялся.

— Но — Анна Николаевна... А — что — же — свет?

— А свет — это — то, — сказала она, — что — горит, — когда — всё — остальное — уже — сгорело.

Он — ушёл.

А она — осталась.

И — продолжила — писать.

Перекрёсток. Белый конь. Траву-мураву. Небесный Иерусалим.

  XII

Так — шли годы.

Двадцать шестой. Двадцать седьмой. Двадцать восьмой.

Город — менялся. Строились новые дома. Открывались новые заводы. Появлялись новые люди — в кожаных куртках, с красными галстуками, с глазами, полными — веры в светлое будущее.

Анна — не менялась.

Она — по-прежнему — ходила в артель. По-прежнему — расписывала фарфор. По-прежнему — брала паёк. По-прежнему — улыбалась товарищу Голубеву.

А ночью — по-прежнему — писала.

Перекрёсток. Белый конь. Траву-мураву.

И — по-прежнему — жгла письма.

И — по-прежнему — слышала — песню.

«Дальняя, дальняя, дальняя...»

И — знала — что — он — там. Что — он — ждёт. Что — нить — не оборвалась.

  XIII

Однажды — ночью — она — увидела.

Это было зимой двадцать девятого года. Десять лет — после того, как он ушёл. Десять лет — после того, как она — в последний раз — видела его — живым.

Она — сидела у мольберта. Писала — перекрёсток. Коптилка — горела. Ветер — выл за окном.

И — вдруг — она — увидела.

Не нить. Не чувство. Не видение.

А — его.

По-настоящему.

Он — стоял — на перекрёстке. В шинели. С папахой. С глазами, полными света. Как — в ту зиму. Как — в девятнадцатом. Как — в двадцать лет.

Он — улыбался.

— Анна, — сказал он. — Я — жду.

Она — встала. Подошла к нему. Протянула руку.

— Алёша, — прошептала она. — Я — иду.

— Я — знаю, — сказал он. — Я — жду.

— Скоро?

— Скоро, — сказал он. — Когда — придёт время. Когда — Колесо — сделает — последний поворот. Когда — трава — прорастёт — сквозь — камень.

Он — протянул руку. Коснулся её щеки.

И — исчез.

Анна — осталась — одна.

Но — она — не плакала.

Она — улыбалась.

Потому что — знала.

Знала — что — он — там. Что — он — ждёт. Что — нить — не оборвалась. Что — перекрёсток — не разошёлся. Что — крест-накрест — не разлучил.

Что — любовь — она — и есть — вечность.

 XIV

Она — продолжила — писать.

Перекрёсток. Белый конь. Траву-мураву.

И — жечь — письма.

И — слышать — песню.

«Дальняя, дальняя, дальняя...»

И — ждать.

Не — смерти. Не — конца. А — поворота. Того самого, о котором они говорили. Того самого, который — делает Коловерть. Того самого, который — возвращает — всех — домой.

В Небесный Иерусалим.

В то место, где — нет камня. Где — нет войны. Где — нет — разлуки.

Где — есть — только — трава. И свет. И — они.

Вместе.

Навсегда.

  XV

Город — спал.

Метель — выла. Коптилка — горела. Мольберт — стоял.

На нём — перекрёсток. Две фигуры. Белый конь — над ними.

А у окна — стояла — она.

Анна.

Двадцати восьми лет от роду. Художница. Петербурженка. Та, что — держала свет.

Она — смотрела — в окно. На метель. На снег. На город, который — сменил имя. На мир, который — изменился до неузнаваемости.

И — шептала.

— Иди, Алёша. Иди. А я — буду ждать. Я — буду рисовать. Я — буду держать свет. Пока — ты — не вернёшься. Или — пока — я — не приду — к тебе.

Ветер — ударил — ей в лицо. Принёс — запах полыни. Той самой — сибирской — степной — полыни — которой — пахло — от — него.

Она — улыбнулась.

И — закрыла — окно.

А город — спал.

А в мастерской — на Васильевском — горел свет.

Тихий. Голубоватый. Как — от — иконы — в полутьме.

И — этот свет — шёл — через — город. Через — тайгу. Через — степь. Через — мёрзлую — землю. Через — Коловерть. Через — всё.

К — нему.

В — Небесный — Иерусалим.

Где — он — ждал.

Где — он — пел.

Где — он — улыбался.

Где — он — был — дома.

И — где — она — скоро — будет — с — ним.

Навсегда.


Рецензии