Давай их победим! Зеркало эпохи
«Семья — это семь твоих Я, сжатых в один кулак, чтобы одерживать на жизненном пути победы».
ПРОЛОГ
...Я — Джейн-Евгения. Американка русского происхождения. В свои пятнадцать лет я думала, что проиграла жизнь. Но чтобы победить, иногда нужно отправиться в путешествие. Моё путешествие началось с зеркала в заброшенном особняке Москвы 1898 года...
Зеркало Эпохи перенесло меня в мир моих предков — мир свечей и ладана, кружев и карет, хищного барина-коллекционера и хрупкой сироты Марии, тихого доктора Павла и мудрой прапрабабушки Евгении Ильиничны. Я должна была спасти Марию. Но спасла ли я саму себя?
Итак, путешествие во времени и пространстве начинается!
В свои пятнадцать лет я жила с папой в Америке, в местечке Юнион Парк — это район в Миннеаполисе, штат Миннесота. Мои родители развелись, когда мне было десять. Я продолжала жить с папой, а мама осталась в Москве.
Как сейчас помню — это был день перед матчем по баскетболу. Накануне Кубка колледжа. Это серьёзное местное событие. Честь колледжа. Утром я сильно волновалась. Когда я нервничаю, то наливаю себе кофе, сажусь перед телевизором и включаю канал о животных. В тот день всё так и происходило.
Первое, что я услышала, был закадровый голос диктора:
— ...Семейство касаток. Это дружная семья! Один за всех и все за одного. У них есть свои опознавательные звуки. С помощью секретных кодов они передают друг другу сигналы об опасности, бесценный опыт выживания, секреты охоты…
Папа Джон считает, что победа над трудностями всегда связана с характером. Он часто повторяет: «Победа — это когда ты приложил максимум личных усилий. Тогда победа твоя, и ты — победитель». Чтобы воспитать мой характер в американском духе, папа записал меня в секцию баскетбола — с перспективой играть за сборную колледжа.
По телефону папа сказал маме:
— Марина, я повторял и повторяю: янки не плачут. Я воспитаю Джейн в духе бойца, не знающего поражений. Только победы! Только вперёд!
— Per aspera ad astra, — тихо ответила мама.
— На каком это языке?
— Это латинская пословица. Означает: «Через тернии — к звёздам».
— Вот-вот! Я и говорю — она будет звездой! Как говорят в ваших зимних краях: Бог ростом не обидел. Вся в меня.
Пауза. Мама молчит. Потом тихо:
— А я о звёздах вечности...
— Ну, значит, договорились! По рукам?
— По рукам.
Мои родители, конечно, исходили из лучших побуждений — выковать мой русско-американский характер. Поэтому папа определил меня в младшую группу колледжа.
После сегодняшней бессонной ночи папа решил лично отвезти меня в колледж. По дороге он хотел меня ободрить и начал петь, как это он обычно делал, когда сильно нервничал:
— The winner takes it all! Победитель забирает всё!
— Па…
— The winner takes it all! Победителю достаётся всё!
— Па! Завтра! Ты помнишь?
— А как же… AND the winner takes it all! И всё-таки победитель забирает всё!
— Пап, я серьёзно, это Кубок колледжа. Ты не можешь не прийти.
— Я приду. Я же дал слово!
Папа часто поёт эту песню группы ABBA. Благодаря этой песне мои родители познакомились. Папина любимая поговорка, когда мне грустно: «Детка, янки не плачут!»
Так я стала частью баскетбольной команды колледжа. Тренер отметила мой высокий рост и природную прыгучесть. Но звезда колледжа и прима команды — блондинка Катарина-Виктория. Она из соседнего класса, но в нашей команде. И она считает себя главной. Поэтому и говорит: «моя команда».
Помню, ещё полгода назад, в то самое утро, когда я впервые появилась в спортзале, мы столкнулись с Катариной. Тренировки проводились три раза в неделю. Но Катарина считала, что нам нужно тренироваться каждый день. Она была убеждена, что количество и есть качество.
После уроков я пошла в спортзал — немного размяться с мячом самостоятельно. Вечерняя командная тренировка будет позднее. Но навстречу мне вальяжно подкатила Катарина:
— Эй, ты! Как насчёт завтра?
— Что завтра?
— Если продуешь хоть один мяч, ты узнаешь, на что способны янки.
— Янки? А кто здесь янки?
— Да она, кажется, совсем обнаглела!
— Ты слышала, что она сказала? — произнесла «поджужило» Катарины, Элис.
Тогда Элис и Катарина совсем близко подошли ко мне и буквально прошипели мне в лицо:
— На что способны янки? Истинные янки способны только на победу, подкидыш!
Нашу начавшуюся потасовку пресёк своим появлением тьютор по биологии, который втайне благоволит звезде колледжа Катарине.
Я пыталась прийти в себя. Я не могу вовремя ответить и защитить себя даже словом. Я не люблю, когда мне говорят «эй». Я не «эй»! У меня есть имя. Двойное имя: Джейн и Евгения. А значит — двойная сила.
Я не ответила. Не потому что не знала, что сказать. А потому что горло сжалось, и я боялась: если открою рот, голос дрогнет. И они увидят. Увидят, что я боюсь. Что я одна. Что у меня нет никого, кроме папы, который даже не придёт завтра. Я не ответила, потому что внутри меня что-то молчало. Что-то большое, сильное, но ещё не проснувшееся. Я ещё не знала, что это.
Вечером того же дня раздался международный звонок. Это мама.
— Ма, у меня завтра матч.
— Я знаю, милая, поэтому звоню пожелать тебе удачи!
— Янки не проигрывают!
— Да, милая! Можно папу?
— Привет, Джон. Надеюсь, завтра...
— Да и надеяться не надо, само собой…
— Я не это хотела сказать…
Признаться честно, мне иногда неловко, когда мама и папа говорят по телефону. Я будто становлюсь свидетелем чего-то непонятного. Как эти двое людей могли влюбиться друг в друга? Они же говорят на разных языках — в буквальном смысле этого слова! Они совершенно разные. Моя русская мама всегда идёт навстречу, а мой американский папа — всегда стоит на своём, даже если уже понял, что неправ. Но признать свою неправоту для него сродни проигрышу. А он к этому не привык…
— Окей, Джон, доживём до завтра и там поговорим по результату.
— Результат известен.
— Хорошо, до завтра.
Вы, наверное, хотите меня спросить: чувствую ли я себя «как между двух огней»? Я не совсем понимаю это красочное русское выражение, что оно означает в действительности. Но иногда мне кажется, что моё сердце делится пополам. И в такие моменты я не знаю, кто я.
Утро нового дня. Я в колледже. Вокруг поддержка из прыгающих девочек с шариками. Звучит ритмичная музыка, родители, бабушки и дедушки сидят на трибуне и болеют. Это самые лучшие болельщики в мире! А в нашем городке — это целое событие. Я мельком посмотрела на трибуну, но не увидела папу. Но ничего, он в дороге, мчится на мой первый матч… Наверное, запаздывает…
«Кубок колледжа, младшая группа!» — объявил ведущий, и игра началась.
Игра в разгаре. Её комментирует приглашённый специально для нашего матча комментатор. В соседней команде есть девушка. Её прозвали «Громила» — Голиаф в юбке. Она почти непобедима. Счёт на табло: 48:49. Осталось 10 секунд. Мы проигрываем всего одно очко. Я веду мяч. Прыжок. Бросок... «Громила» делает грубый фол — подножку. Я падаю. Мяч выбит. Свисток. Игра окончена. Счёт: 48:50. Мы проиграли.
После игры в раздевалке на меня двинулась «туча». Во главе этой «тучи» была Катарина.
— Подкидыш, слушай меня внимательно. Сейчас ты забираешь свои манатки и дуешь в другой колледж. Я не потерплю, чтобы какой-то подкидыш с неясной родословной портил моей команде репутацию!
Я подняла глаза. Посмотрела ей прямо в лицо:
— Мы победим.
— Победим, но без тебя!
В этот день я довезла комок в горле до дома. Я выучила наизусть, что «янки не плачут». Машина папы стояла как лошадь в гараже, но не в мыле. Даже пылинки не было на машине. Он не торопился. Может быть, потому что чувствовал вину. Или потому что сам расстроен.
Я прошла в свою комнату и выпустила свой слёзный комок на свободу… Я слышала папины шаги. Он хотел войти в комнату, но не решился… Я прижалась ухом к двери. Всё же он чуть приоткрыл дверь:
— Дочка! Я тут… в общем… я хотел… но…
Я вытерла слёзы. Глубокий вдох.
— Да… всё хорошо! Отлично! Янки не плачут! И не проигрывают!
Папа молчал. Потом тихо закрыл дверь. Я слышала, как он спустился, чтобы поговорить с мамой по телефону:
— Джон, мне думается — это просто усталость… Пусть приедет в Москву. Она мало что помнит с последнего приезда.
— Хорошо, пусть на этот раз будет по-твоему.
— Спасибо, Джон.
Папа договорился о переэкзаменовке на осень, и через неделю я полетела к маме в Москву. Я плакала. Не потому что проиграла. А потому что папы не было. Он обещал. Он дал слово. Но его не было. И теперь он стоит за дверью и не может войти. Потому что признать, что подвёл — для него хуже проигрыша.
Я уже говорила, что после развода родителей я продолжала жить с папой в Америке, а мама вернулась в Москву. Она переводчик и часто отлучается из дома. Её командировки отменить пока невозможно. Она очень хороший переводчик, и в ней нуждаются многие. А папа нуждается во мне. Мы с папой живём в частном доме. Папа считает, что частный дом воспитывает в человеке ответственность, раннее пробуждение и чувство собственного достоинства. Папа шутит, что мама живёт на этажах и не хочет спускаться на землю.
Мама встретила меня в аэропорту. Я увидела её издалека — она стояла у выхода, держала в руках маленький букет.
— Мама!
— Женя! Девочка моя ненаглядная! Ну что… ну, ну. Янки не плачут, да?
— Мама!
Я обняла её. Пахло духами, которые я помнила с детства.
Мы поехали сразу в мамину московскую квартиру. Это большой старый дом, правда, я никогда не спрашивала, сколько этому дому лет. За окном мелькали улицы, которых я не помнила. Москва казалась одновременно знакомой и чужой. Уже вечер… Мама заварила мне чай, как чайный мастер. Она много путешествует и знает много интересного и разные секреты…
Я увидела фотоальбом и взяла его в руки. Мама присела рядом…
— Мам, а кто был мой дедушка?
— Дедушка? Он… был потомственный дворянин. Статский советник.
— А кто это?
— Ох, вспомнить бы весь школьный курс по истории…
— А бабушка?
— Бабушка была женщиной… и женой… от кончиков волос до кончиков ногтей…
— Как это «…от кончиков волос до кончиков ногтей…» перевести на английский?
— Леди… Впрочем… Estia Woman… Истинная женщина. Женственность. Но лучше запомнить просто — Леди.
— Мам, а я?
— Что, милая?
— Моя родословная?
Мама помолчала. Потом тихо сказала:
— Ммм… Джейн, мы с папой назвали тебя в честь прапрабабушки, моей бабушки по маминой линии. Её звали Евгения Ильинична. Она была из благородных, но не помнит своих родителей. Сирота. Помнит только дядю, который сохранил для нас вот это.
Мама достала из альбома старую фотографию. Я посмотрела — и замерла. На меня смотрела девушка с глазами, которые я видела в зеркале каждое утро.
— Ух ты… Красотка…
— Да. Твоему папе это фото тоже нравится…
Мама закрыла альбом.
— Женя, скоро тебе шестнадцать. Я хочу подарить тебе небольшое путешествие, но для этого мне нужно отлучиться в командировку. Я оставляю тебя в Москве со списком достопримечательностей. Уезжаю завтра рано. Ты ещё будешь отдыхать. Вся Москва в твоём распоряжении, а я — в командировку и назад.
Когда я проснулась, солнце уже стояло высоко. Комната была тихой. Мама, наверное, уже уехала. Около кровати стояла нарядная коробка. Я открыла — внутри профессиональный фотоаппарат. И подпись: «Дорогая моя девочка! Надеюсь, этот фото-друг поможет тебе собрать самые интересные впечатления от твоих прогулок по Москве XXI века».
Я взяла на прогулку своего нового фото-друга и отправилась с маминым списком достопримечательностей. Поехала сразу на Патриаршие, потому что это — мамино любимое место. Потом с Маяковки свернула на Тверскую. Сделала селфи на мобильник около памятника русскому поэту для мамы и папы и перешла по подземному переходу на противоположную сторону Тверской улицы. Если пойду налево, то попаду на Красную площадь, а там тоже многолюдно. Если пойду направо, то снова окажусь возле Маяковки. Пойду прямо! И нырнула вглубь московских улочек.
Старые дома пахли пылью и временем. Где-то звенел трамвай. «…Ах, как хочется хотя бы на миг перенестись эдак в век XIX и невидимкой побродить по невиданным московским улочкам… Вот это был бы фантастический фотокросс…»
Я прошла вглубь дворов. Искала небольшую кофейню, но по дороге увидела старинный особняк. Я ничего не понимаю в архитектуре, но обожаю красивые старинные дома. Мне кажутся они живыми и говорящими… Что-то тянуло меня к нему. Я не могла отвести взгляд. Зайду внутрь. Если это музей — там должно быть кафе.
Я не встретила препятствий при входе в особняк и начала ходить из зала в зал… Красиво… А вот и зеркало… Зеркало Эпохи… Старинное… Знаете, я тогда встала перед зеркалом и стала себя рассматривать… Интересно, я красивая или нет? Скоро мне шестнадцать… А парня у меня нет… не то чтобы я гордячка какая-то… Просто наши парни из колледжа какие-то грубые что ли… И всё время смеются, а мне не смешно…
Я смотрела в зеркало — и зеркало смотрело на меня. Казалось, оно знает что-то, чего не знаю я. Эти мысли показались мне грустными, и я решила выходить. Вот дверь. Тоже старинная, с какими-то геральдическими символами… Я могла пройти мимо. Но что-то толкнуло меня. Я открыла и вошла внутрь. Дверь захлопнулась за моей спиной и назад почему-то не открывается. Что ж, пойду искать другой выход!
Тут мимо меня прошёл мужичок. Он держал поднос, и на подносе — чай в подстаканнике и сигары. Интересное сочетание: чай и сигары… Я последовала за мужичком и в проёме двери кабинета увидела хорошо одетого не старого и не молодого мужчину. Судя по его позе и роскошной обстановке кабинета — это важная персона. А мужичок, скорее всего, слуга… *Slave*.
— Чайку-с, изволите?
— Да-с, пожалуй!
Ясно. Кажется, я попала на театрализованную экскурсию. Сейчас у меня спрошают билеты… Пора искать выход… Когда слуга обернулся, я подошла совсем близко и спросила:
— Простите, а где здесь выход?
Слуга встал как вкопанный, будто пытаясь расслышать, откуда идёт звук. Он смотрел прямо сквозь меня. Я подумала, что лучше спросить по-английски:
— I am sorry. I need a way out!
Тут мужичок сделал жест, который я видела только в фильмах о католиках. Он перекрестился — правда, справа налево — и впопыхах пробормотал: «Господи, прости… Господи, помилуй!» Ладно. Это он от неожиданности…
Я достала телефон. Сделаю селфи на память и на выход! Я включила фотокамеру мобильника и встала сделать фотоселфи для мамы и папы. Что за… где я? Я себя не вижу!!! На экране телефона — только комната. Пустая комната. Я посмотрела в зеркало — и там тоже никого не было. Сердце колотилось. Я стояла перед Зеркалом Эпохи и не видела себя.
Я присела в реверансе и спросила:
— Подскажите, пожалуйста, как мне выйти отсюда?
Ещё секунду — и Зеркало стало как живая плазма. Я не увидела себя в отражении, но услышала голос от Зеркала:
— Евгения! Вы бы хотели узнать семейный секрет?
— Секрет? Пожалуй! А что?
— А код личной силы?
— Полагаю, скорее да, чем нет.
— Тогда оставайтесь здесь, в веке XIX.
— Это шутка? Эй! Кто-нибудь!
— Я Вам очень признательна. Вы подарили мне имя — Зеркало Эпохи. И мой ответный подарок Вам в честь Вашего шестнадцатилетия — это путешествие в век XIX.
Я засмеялась. А вы бы как отреагировали на моём месте?
— На машине времени я ещё не каталась. И как мне назад?
— Вы приехали в Россию за семейным секретом. Вот и найдите его. А выйти отсюда Вы сможете тогда, когда сами не захотите отсюда выходить.
— A good job! A good start! Отличная работа! Хороший старт!
— А… это… меня не видно… э… я что? Невидима? В общем, я не против…
**ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЯНКИ НЕ ПЛАЧУТ**
Тут мимо меня пронёсся со скоростью мальчуган за девочкой, не обращая на меня никакого внимания. Жена барина с няней, детьми и молодым человеком с вещами выходят и садятся в карету. Кажется, они куда-то уезжают — и это точно не похоже на театрализованную экскурсию. Я начала знакомиться с оставшимися обитателями дома.
Прислуга Глафира повернулась к слуге Фёдору:
— Вот супружница баринова на лето с детьми в деревню. И мы опять с барином на всё лето одни в доме.
— А вот и нет!
— Что скажешь?
— Скажу не скажу, а вот и Пелагея Константиновна, пожалуйте!
Я обернулась и увидела девушку. И какую-то хорошо одетую даму. Девушка была бледная, хрупкая, держалась робко. Она смотрела в пол и не поднимала глаз.
— Свет мой, Ваше благородие, Александр Наумыч!
— Милости просим… Фёдор, чаю нам! На двоих.
— Не видела Вас, любезный друг, ни на вечерней, ни на полунощной, ни на воскресной. Вот и думала навестить.
— Да-с, дела-с, знаете ли…
— Понимаю, Александр Наумыч. Вот хочу представить Вам выпускницу благородного училища, детям Вашим гувернёрскую помощь, так сказать…
При словах «гувернёрскую» барин как-то покраснел. Яркая жгучая краска залила на минуту его лицо, и он выразительно нахмурил брови.
— А девица-то крупная?
Уловив подтекст вопроса — много ли ест девица — Пелагея Константиновна ответила:
— Что Вы, мой драгоценнейший Александр Наумыч! Она как тростиночка, да и не привыкшая она. Да и как поставите энтот вопрос: х о з я и н — б а р и н!
Хозяин-барин — это словосочетаньице так польстило тщеславию барина, что он подумал: и то правда — хозяин-барин — и согласился подписать необходимые документы. Кажется, весьма довольная своим благодеянием, Пелагея Константиновна добавила:
— Сирота. Вот Вам и прислужница, и помощница, и гувернёрская. А Бог и Вас за это не оставит.
— Да-с… На Бога надейся, а осла привязывай.
Пелагея Константиновна пригласила Марию войти в кабинет, поклонилась Барину и бесшумно вышла, закрыв за собой дверь. Я же была здесь невидимым свидетелем происходящего. Когда я посмотрела на эту хрупкую нежную бледную то ли от страха, то ли от недостаточного питания девушку, мне показалось, что придётся задержаться здесь из-за этой девчонки.
Барин медленно обошёл Марию вокруг, словно оценивая лошадь на ярмарке. Пенсне он не носил — к его круглому лицу с небольшими глазами оно было не к лицу. Остановился перед ней, наклонился ближе.
— Что ж, как звать — величать Вас, барышня? — голос его стал мягче, но в глазах мелькнуло что-то хищное.
— Мария Остапова, — ответила девушка и покраснела так, что даже уши стали пунцовыми. Она опустила глаза, но попыталась выпрямиться — держалась достойно, насколько позволяли дрожащие колени. Так мне тогда показалось.
— Сейчас Глафира проводит вас в Вашу комнату.
Барин хлопнул в ладоши.
— Глаша! Поди сюда. Возьми ейный чемодан и отведи девицу, э…, Машу в её комнату, покажи, где уборная, и отведи на кухню пообедать.
— Ясно, барин, ясно, будет сделано, — Глафира кивнула, но на мгновение она взглянула на Марию глазами, полными сочувствия.
Надо сказать, что барин был весьма крепкого достатка, но со своими странностями: двух гончих — породистых — держал для показа редким гостям, но зато испытывал какую-то странную слабость к дворовым псам. Откуда она проявилась — неизвестно. Барин занялся ещё и торговым промыслом, чему споспешествовала его рассудительность, немногословность, неторопливость и степенность. А его женатое положение внушало кредиторам весьма лестное мнение о нём, и многие предложили барину взять их денежные знаки «в оборот». Торговые дела пошли весьма успешно. Деньги потекли рекой.
И барин начал коллекционировать разные вещицы — по сути безделицы. Часто прохаживался по торговым рядам, выбирая вещицы антикварного свойства, начинал рассматривать их в лупу, которую всегда носил при себе. Ему казалось, что рассматривание через лупу — это некий шарм и признак того, что он является неким экспертом и ценителем ценности вещей. При этом барин преисполнялся какой-то тайной радостью о своей особой исключительности, что знает толк не только в вещах, а может и в людях тоже.
По мере роста доходов и приобретения «никому ненужных вещиц», барин приобрёл черту, о которой никто пока не догадывался. Каждое явление, вещь, человека он стал рассматривать с точки зрения его материальной ценности и полезности. Страсть обладания ценными вещами возбудила в нём такую странную страсть, что он начал ощущать себя не просто барином, а с приставкой ХОЗЯИН. Хозяин-барин.
Глафира отвела Марию в её комнату. Я шла за ними по длинному коридору. Мария прижимала к груди свой маленький сиротский чемоданчик. Она оглянулась — коридор показался ей, как и мне, бесконечным. Двери по обеим сторонам закрыты.
— Вот ваша комната, барышня.
Мария вошла. Комната красивая: кровать с балдахином, комод, зеркало, стул у окна. Мария улыбнулась — впервые за весь день.
— Какая... какая красивая комната.
Она подошла к окну, открыла его. Свежий воздух.
— Спасибо, Глафира.
Мария прилегла на кровать.
Лунный свет пробивался сквозь решётку на окне — полосы на полу, как прутья клетки. Она достала из-под подушки маленький медальон и прижала его к груди.
— Мамочка... помоги мне.
К полудню следующего дня я уже весьма проголодалась и решила пойти погулять. Оглядеться в новых предлагаемых обстоятельствах. Я покинула особняк и вышла на улицу. Передо мной открылась Москва... 1898 года. Мостовая из булыжника. Кони и коляски проносятся с грохотом. Извозчики кричат: «Эй, посторонись!» Купцы в длинных кафтанах спешат по делам. Монахи идут мимо, перебирая чётки. Колокола звонят вдалеке. Пахнет конским навозом, свежим хлебом, дымом от печей.
Я прижалась к стене, когда карета пронеслась в дюйме от меня.
— Ого! Да тут рот не разевай, а то задавят. Похлеще любого современного автомобиля, — пробормотала я себе под нос.
Я была очень голодна. Но воровать — это гнусно. Я решила кому-то помочь. Но как помочь невидимо? Я бродила среди лавок. Вокруг — шум, гам, торг. Я увидела пожилую женщину. Она тащила тяжёлую корзину с яблоками. Корзина скрипела, и женщина кряхтела, и обливалась потом. Я подошла. Оглянулась — никто не видит меня. Ведь я невидима. Я подняла корзину — легко, как пушинку — и поставила её на обоз.
Тут женщина перекрестилась:
— Господи, помилуй... Ангел небесный...
Рядом стоял, видимо, её внук — мальчик лет десяти:
— Бабушка, это... это дух?
— Тсс... Не говори так. Это ангел-хранитель.
Я улыбнулась — впервые за весь день. Увидела к своей радости, что два яблока выпали из корзины. Подняла:
— Спасибо. Это... мой трофей!
Конечно, это приключение забавно... Но всё же я голодна. И мне нужно понять, что здесь происходит.
Я решила вернуться в дом барина и внимательно присмотреться. Глафира часто ходила к торговым рядам, и я решила помогать ей разбирать продукты. Что я и делала. Она чувствовала помощь — крестилась, шептала: «Господи, благослови» — но не видела меня. Глафира была очень набожной. Она наливала мне тарелку супа и ставила на стол.
— На помин родителей моих. Кушайте, ангел небесный.
Я не совсем поняла, что делать, но с удовольствием кушала, когда Глафира выходила покормить барских псов, чтобы не смущать её лишний раз. Суп был горячий, с мясом. Вкусный. Иногда мне казалось, что ничего не происходит. Что я просто... призрак.
И вот в один из дней, когда я была с Глафирой на кухне, я услышала, как барин позвал её:
— Глаша!
— Да, барин! — Глафира вытерла руки о передник и пошла в кабинет. Я — за ней.
Барин сидел за столом, курил сигару.
— Где Фёдор?
— Вы давеча его в деревню отпустили, с родными повидаться.
Барин кивнул. Он был недоволен — только Фёдор мог приносить ему чаю и сигары.
— Вот незадача... — он задумался. — А, впрочем, позови-ка мне Марьюшку.
— Слушаю, барин.
Глафира поднялась на второй этаж, постучала в дверь Марии.
— Машенька, барин зовёт.
Дверь открылась. Мария вышла — бледная, но собранная.
— Спасибо, Глафира.
Они спустились вниз. Я — за ними. Мария вошла в кабинет. Барин встал — приветливо, слишком приветливо.
— Проходи. Как тебе у нас?
— Спасибо. Прекрасно.
— Вот и славно. Вот попрошу я тебя о небольшом порученьице.
— Да, барин.
— Ну, зачем же так — барин.
— Простите, хозяин-барин.
— Вот ещё пуще того придумала! Да кто ж тебя выучил так обращаться ко мне?
Мария опустила голову. Она не знала, что сказать.
— Ну, впрочем, уже не важно. Для тебя я — Александр Наумыч.
— Хорошо... Александр Наумыч.
Барин достал ключ.
— Вот тебе ключ. На втором этаже, в комоде, в верхнем ящике — сигары. А наверху комода — коньяк. Не сочти за труд, милый друг, уважь, принеси.
— Хорошо... Александр Наумыч.
Она взяла ключ. Вышла. Он смотрел ей вслед. Усмехался.
— Глаша, чаю мне в кабинет с вареньем, с одной чашкой, а мне в подстаканнике — и исключительно!
«Исключительно» барин произнёс нараспев, даже чуть подпрыгивая. У него был достаточно приятный баритон, и он в редкие минуты что-то напевал себе под нос. Так вот, когда супруга барина с детьми уехали на всё лето из Москвы в деревню, барин переменился. Он стал как бы молодиться и часто смотреться в зеркало. Наблюдая его прогуливающимся вдоль торговых рядов, я заметила — и это было очевидно, — что барин засматривается на молоденьких девушек.
В то самое утро, спустя неделю после отъезда супруги в деревню, барин и попросил Марию принести ему коньяк и сигары в кабинет. Мария выполнила поручение и собралась уже выйти, но барин закрыл кабинет. А я открыла и стала смотреть, что же будет дальше.
Барин учтиво поклонился и как-то быстро и прытко подошёл совсем близко к Марии.
— Вы... Ты, Марюшка, очень привлекательна... как голубка... Хотел бы я... может, нужно прогуляться в город, прикупить кое-что из гардероба.
— Благодарствую Вам, Александр Наумыч. В этом нужды нет.
— А в чём же есть нужда у тебя?
— Нужда моя простая — посещать церковь ближайшую по воскресным дням. Молиться о покойных нынче маменьке и папеньке...
Барин сконфузился. Ладан, свечи, полумрак и пение старушек на клиросе казались ему архаичным пережитком, и он всё реже и реже захаживал в храм неподалёку, так как находил это занятие скучным и малодельным.
— Мда... что ж... подумаем...
Он замялся. Потом, словно вспомнив о своём превосходстве, выпрямился.
— А всё же, хотел бы я видеть вас более одетой и приближенной к современности и прогрессу. Так как вы ещё и гувернантка, так сказать, воспитательница детей, эволюция, так сказать...
— Как скажете.
— Вот и славно. Пройдитесь. Прогуляйтесь. Может, нужно что-то обновить в гардеробе?
И поспешно вышел из кабинета. Я осталась с Марией. Она стояла посреди комнаты, прижимая к груди руки. Её лицо было бледным, но глаза — твёрдые.
Мария вышла и направилась прямиком к церкви. Я же последовала за ней. Мария пришла на исповедь. А я обошла весь русский храм и подошла ближе к тому месту, где исповедовалась Мария. Но тут какая-то старушка, глядя мне прямо в глаза, сказала:
— Это таинство исповеди, тайна, чего глаза лупишь? Отойди и не слушай! И чегой-то ты так разоделась, как нехристь… мужик что ли?
Я замерла.
— Вы… вы меня видите?
— Вижу пока, слава Богу.
Я посмотрела на себя. Джинсы, кроссовки, футболка с баскетбольной командой. Для 1898 года это… это катастрофа.
— А! Тогда вот что! Представьте меня вот этой девушке. А я её буду сопровождать по лавочкам, так как её барин сказал ей обновить гардероб. Может, и я обновлюсь?
Старушка перекрестилась.
— И говорит, как нехристь.
Она посмотрела на Марию, которая отошла от аналоя.
— Девочка, вот тебе помощница… повернутая видать… Но ты её пожалей… Она тебя проводит по лавочкам, и ты ей в благодарность тоже как-то помоги переодеться… А то срам…
— Хорошо, бабушка, — сказала Мария, посмотрев на меня с удивлением и любопытством.
Мы с Марией вышли и пошли к улице Тверской. Переодеваться и переобуваться. Меня, правда, тревожила мысль: почему я стала видимой именно в храме? Что это значит? Может, это место силы? Или Бог услышал мою молитву — ту, которую я даже не успела произнести?
Когда мы сменили наш гардероб, Мария как-то приободрилась и стала улыбаться. Я смотрела на себя в зеркало: длинное платье с высоким воротником, кружевные манжеты, ботинки на шнуровке. Волосы убраны под кружевную наколку. Я выглядела... иначе. Не как баскетболистка. Как... девушка.
Мы решили пройтись, поговорить и познакомиться поближе.
— А теперь расскажи мне о себе, — попросила Мария, когда мы шли по Тверской. — Ты такая... необычная. И одежда у тебя странная. Откуда ты?
Я задумалась. Сказать правду — что я из 21 века, что я баскетболистка, что я путешествую во времени? Она не поверит. Или подумает, что я сумасшедшая.
— Я из Америки, — сказала я наконец. — Из далёкой страны, где женщины одеваются иначе. Там... там не принято носить платья. Там женщины играют в мяч, бегают, кричат.
Мария засмеялась — тихо, но искренне.
— Неужели? Это звучит как сказка.
— Это правда, — я вздохнула. — Но я... я сирота. Я... я бежала из дома. И попала сюда. В Москву.
Мария остановилась. Посмотрела на меня — с сочувствием, с пониманием.
— Я тоже сирота. Мои родители погибли, когда мне было пять лет. Но образ любящих и ласковых Мамы и Папы остался в моём сердце. Бабушка воспитывала меня до десяти лет, а потом почила, и меня перевели в приют... А потом стараниями какого-то благодетеля, мне неизвестного, я поступила в училище благородных девиц в честь Святой Екатерины. Там я выучила английский и французский языки, основы арифметики и могу быть гувернанткой маленьким детям.
Я посмотрела на неё — с уважением. Она не сломалась. Она выжила. Она стала тем, кто она есть — благодаря себе. Так я думала по-американски на тот момент, отдавая предпочтение личной силе человека. Я и не знала, что мои взгляды начнут …м… как бы это сказать переводиться в другую плоскость…
— Ты сильная, — сказала я.
— Нет. Я просто... верю. Что Бог не оставит.
Мы шли дальше. Молча. Но это было хорошее молчание — молчание двух сирот, которые нашли друг друга. Я тоже рассказала Марии вкратце свою историю. Я сказала, что я из Америки, что я сирота, что моя одежда — это память о доме, где меня не понимали. Я не сказала про баскетбол — она бы не поняла. Я не сказала про путешествие во времени — она бы не поверила. Я сказала только то, что она могла понять: что я одинока, что я ищу себя, что я... благодарна ей за помощь.
— Спасибо тебе за то, что помогла мне переодеться. За то, что не побоялась меня.
Мария улыбнулась.
— Бог привёл тебя ко мне. Значит, так нужно.
— Если вам негде ночевать, я попрошу своего благодетеля позаботиться и о вас тоже.
— Спасибо, Мария. Но если это возможно и не навредит тебе...
— Ничуть. Он очень добр ко мне... теперь это моя семья.
Я посмотрела на неё. «Семья». Она назвала барина семьёй. Она ещё не понимала, какой он на самом деле.
— Я благодарна... но знаешь, я иногда исчезаю.
Мария улыбнулась — спокойно, как будто это было самое обычное дело в мире.
— Понимаю... это не страшно... главное, чтобы вы всегда возвращались.
Вечером Мария пошла к барину. Я стояла за дверью и слушала.
— Александр Наумыч, могу ли я обратиться к вам с просьбой?
Барин поднял глаза от бумаг.
— Слушаю вас, Марьюшка.
— Сегодня в церкви я встретила девушку. Евгения. Мы вместе учились. Она приехала в Москву искать место гувернантки, но пока ей негде остановиться. Не могли бы вы...
Барин задумался.
— Как её звать?
— Евгения. Она... издалека. Из-за границы.
— Из-за границы? — Барин оживился. — Из какой именно?
— Из Америки. Но она прекрасно говорит по-русски. И по-английски.
Барин отложил перо.
— И по-русски, и по-английски? В училище Святой Екатерины?
— Да. Она была лучшей ученицей.
Барин встал. Подошёл к окну. Посмотрел на улицу. Потом обернулся.
— Приведите её. Я хочу на неё посмотреть.
Мария вышла. Я стояла в коридоре. Она посмотрела на меня и тихо кивнула.
— Он согласился. Но он хочет тебя видеть.
— Я готова.
Я вошла в кабинет. Барин сидел за столом. Он посмотрел на меня — долго, пристально. Потом достал лупу.
— Подойдите ближе, — сказал он.
Я подошла. Он смотрел на меня через лупу. Оценивал. Как вещь. Как экспонат.
— Гм... Интересная особа.
— Я из Америки. Там женщины...
— Америка... Страна прогресса. И эволюции.
Он снял лупу. Положил на стол.
— Хорошо. Вы можете остаться. Но вы будете жить в комнате для гостей. И вы не будете беспокоить Марию. Понятно?
— Понятно.
— Вот и славненько.
Я вышла из кабинета. Сердце колотилось. Он оценил меня. Через свою лупу. И решил: я не опасна. Я просто... ещё одна вещица в его коллекции. Но он ошибался.
Прошло ещё несколько дней. Я исчезала из дома барина с фотоаппаратом и фотографировала виды Москвы, людей и барышень. Так я приобщалась к незнакомой культуре своих предков по материнской линии. Я фотографировала купола церквей, булыжные мостовые, извозчиков, торговцев на рынках.
Я смотрела на лица женщин... Эти лица — усталые, но достойные. На детей, которые играли в чехарду на улицах. На стариков, которые сидели на скамейках и смотрели на закат. Это была моя культура. Культура моей матери. И я чувствовала, как что-то во мне пробуждается. Что-то, что было подавлено прагматичной философией моего американского папы.
И всё же мне иногда становилось тоскливо и чего-то не хватало. Иногда мне казалось, что моё пребывание здесь бессмысленно и нет чего-то важного и героического, что ли... Я просто... призрак. Наблюдатель. Впрочем, случай проявить свою активность вскоре представился.
Как я поняла, барин что-то задумал. Он не переставал баловать Марию подарками, которые она отказывалась принимать. И он часто заваливал её многочисленными мелкими просьбами, которые казались совсем не просьбами, а какими-то хитросплетениями вокруг неё, что позволяло ему наслаждаться её обществом: «Принеси мне коньяк». «Посмотри, не испортились ли сигары». «Прочти мне вслух эту газету». «Посиди со мной, мне скучно».
Но я видела, что Марию это тяготит. Она не могла отказаться — он был её хозяин. Но каждое такое «порученьице» было как ниточка, которой он опутывал её. Тонкая, незаметная, но крепкая. И после таких дёрганных и рваных никчёмных движений, и ненужной беготни «с порученьицами от барина», она возвращалась в свою комнату и начинала вышивать. Мне казалось, что это её успокаивало. Она садилась у окна, брала пяльцы, нитки — и вышивала. Цветы. Птиц. Узоры, которые я не могла разгадать. Это было её терпение. Её жизнестойкость. Её способ не сломаться.
И тогда я поняла: я не могу просто наблюдать. Я должна помочь. Я видела, что барин готовится к атаке. Но какой и как — этого я ещё и не знала. Однако спортивное чутьё подсказывало мне, что это должно случиться. И потом его слова, чтобы я не беспокоила Марию... О, мама говорила мне, когда рассказывала что-то интересное из истории древнего мира: «Разделяй и властвуй!» Но я хочу, чтобы он понял: у Марии есть защита. И её вера. Её терпение. Её жизнестойкость.
И вот в один из дней, когда Мария вышивала в своей комнате, барин постучал. Я тоже была здесь и прилегла на кушетку, отдыхая невидимкой. Барин вошёл, как-то слегка помялся на месте, а потом ринулся весьма решительно в сторону Марии. Занятия баскетболом научили меня тому, что движения всегда имеют какую-то цель. Барин подошёл совсем близко к Марии. Сначала он прикоснулся к её волосам, потом взял и обнял за плечи. Мария встала, и было видно, что эти движения её напугали. Она прерывисто дышала, и мне показалось, что её сердце стало стучать громко от волнения.
Как я поняла, Маша, до которой до сих пор никто не дотрагивался, впала в какое-то оцепенение и, не в силах понять происходящее, начала как-то двигаться в угол. А барин перешёл к активному наступлению и начал обнимать и целовать Марию. Я как-то спонтанно поняла, что в этот момент Марии наносятся удары её идеалам, и уж точно первый поцелуй эта девушка представляла не так. И она точно его никак не представляла, потому что здесь нет телевизора, чтобы подсмотреть, как это бывает в первый раз.
Тут во мне проснулось что-то невиданное. Я ощутила себя пантерой, которая защищает своего детёныша. Я не думала. Я действовала. Я материализовалась. Прямо рядом с ними.
Барин отшатнулся — он увидел, как из воздуха появилась девушка в странной одежде (я не успела переодеться). Его глаза расширились от ужаса.
— Что... что за чёрт?! — прохрипел он.
Мария упала на колени. Она дрожала. Она смотрела на меня — с благодарностью, с облегчением.
— Уходите, — сказала я барину. — Сейчас же.
Он посмотрел на меня — через свою лупу, которую он инстинктивно достал из кармана. Но я не была вещью. Я не была экспонатом. Я была... пантерой.
— Ты... ты та самая американка? — прошептал он.
— Уходите, — повторила я. — Или я расскажу всем, что Вы делаете. Расскажу Глафире. Расскажу священнику. Расскажу всем!
Барин побледнел. Он понял: я не боюсь его. Я знаю его слабости. Он развернулся и вышел. Быстро. Как будто его кто-то гнал.
Я осталась с Марией. Она всё ещё дрожала.
— Маша, — я опустилась на колени рядом с ней, — ты в безопасности. Он больше не тронет тебя.
Мария посмотрела на меня. В её глазах были слёзы.
— Евгения... ты... ты ангел?
Я улыбнулась.
— Нет, Маша. Я просто твоя подруга.
Она обняла меня. Крепко. Как сестру. И в этот момент я поняла: я не просто наблюдатель... И у меня появилось здесь дело!
А к вечеру Мария не вышла к ужину. На следующий день — к завтраку. И к обеду тоже. Барин нахмурился.
— Глаша, жива ли девИца?
Глафира потупила взор.
— Что ж ты мне не отвечаешь, как раньше?
— Так то ж было раньше.
Барин с удивлением посмотрел на Глафиру, будто её подменили со вчерашнего дня.
— Уж не заболела ли ты, Глафира?
— Я-то, Ваше благородие, никак нет. А вот дЕвице что-то нездоровится.
— Что же с ней?
Глафира помолчала. Потом:
— Хандра, кажись. Плачет всё. Не ест.
Барин нахмурился ещё сильнее.
— Врача бы ей.
— Врача?! — Барин усмехнулся. — Неужто нужда такая?
— Нужда — не нужда, то дело не моё, а Ваше.
— Чьё?! — Барин стукнул кулаком по столу. — Глафира! Ты бы того, пошла бы на базар, проветрилась бы.
Глафира не дрогнула. Она посмотрела ему прямо в глаза.
— А всё же дЕвице дохтор нужен. Хандра, кажись.
Барин посмотрел на неё — долго, пристально. Он понял: она не боится его. Она знает что-то.
— Так что, послать за доктором? — спросил он наконец.
Глафира громко кивнула.
— За дохтором Павлом. Он... он хороший.
Барин усмехнулся.
— Павел? Тот самый, что лечит бедных бесплатно?
— Тот самый, — твёрдо сказала Глафира.
Барин махнул рукой.
— Ладно. Пошли за ним.
Доктор Павел вошёл в особняк. Он был молод — лет тридцать. Высокий, худой, с добрыми глазами. На нём был старый сюртук, потёртые ботинки. Он нёс чёрный кожаный саквояж. Глафира провела его на второй этаж, в комнату Марии. Доктор постучал.
— Войдите, — тихий голос из-за двери.
Он вошёл. Мария сидела на кровати, поджав ноги. Она была бледная, глаза красные от слёз.
— Здравствуйте, барышня, — сказал доктор мягко. — Меня зовут Павел. Я — доктор.
Мария посмотрела на него — с недоверием, со страхом.
— Я... я не больна, — сказала она тихо.
— Я вижу, — доктор сел на стул рядом. — Но вы плакали.
Мария опустила глаза.
— Это... это неважно.
— Важно, — сказал доктор. — Всё, что причиняет боль, — важно.
Мария посмотрела на него — с удивлением. Никто никогда не говорил с ней так. Не приказывал. Не оценивал. Просто... слушал.
— Меня... — она замялась. — Меня... ммм...
Она не могла закончить. Слёзы снова полились. Доктор Павел не стал торопить. Он просто сидел рядом. Молча. Потом тихо сказал:
— Вы в безопасности. Я здесь.
Мария посмотрела на него — с благодарностью.
— Спасибо... доктор.
— Павел, — сказал он. — Просто Павел.
Я стояла в углу комнаты. Невидимка. Я смотрела на доктора Павла. Он был... другой. Не как барин. Не как мой папа. Он не оценивал. Не командовал. Не пытался купить. Он просто... был рядом. И в этот момент я увидела в нём рыцаря. Не в романтическом смысле. А в смысле... заботы. Нежности.
Я посмотрела на Марию. Она успокоилась. Она дышала ровнее. Доктор Павел смог успокоить её. Правда, не лекарствами. Не пилюлями и микстурами… Не советами. Просто... присутствием. Тёплым словом. Очень тёплым.
Мне как-то стало не по себе… я вдруг увидела воочию то, чего мне самой всегда не хватало. Это то, от чего бежал мой папа.
Доктор вышел из комнаты Марии. Потом спустился в кабинет к барину. И я, простите, подслушала их разговор. Барин сидел за столом, что-то подсчитывал в книге. Он не поднял глаз, когда доктор вошёл.
— Ну что там? — спросил он наконец, продолжая писать.
— Александр Наумыч, нам бы перетолковать.
— Извольте, — с какой-то странной и ужасающей легкостью произнёс Александр Наумыч.
— Мне право неловко...
— Да говорите же.
— Барышне... э...
— Маше.
— Да-с, Марии, плохо чрезвычайно. Температура, сердцебиение — поправимо.
— И прекрасно!
На его лице была лёгкая улыбка — как будто он решил проблему.
Доктор Павел посмотрел на него — спокойно, но пристально.
— Это ещё не всё... Как бы это вам сказать... Барышня уходит в себя...
— И что?
— Налицо сильное душевное смятение. Душевная тревога — предвестник внутреннего надлома, с Вашего позволения.
Тут барин наконец отвлёкся от своих расчётов, которые всё время были у него в голове, и серьёзно посмотрел на доктора. За столько времени ему стало как-то не по себе. Заныло что-то внутри. К горлу подкатил комок.
— Что прикажете делать и как это понимать? — каламбурно путая слова, произнёс барин.
Павел Антонович снял очки и протёр их платком. Медленно. Как будто давал барину время подумать.
— Я право занимаюсь практикой душевных расстройств совсем немного. Но мой наставник — доктор Райдер — говорит, что я делаю успехи на этом поприще новой науки. И как позволяет мне судить моё докторское чутьё, то мой вердикт таков: барышню необходимо как-то присовокупить обществу. Сообществу. Чтобы создать, так сказать, воздух для общения с себе подобными.
— А кто ж её насильно удерживает? — Барин развёл руками. Но голос его дрогнул.
Я стояла в углу кабинета невидимкой. И я видела то, что не видел барин: его руки дрожали. Он сжимал и разжимал пальцы. Он не знал, куда их деть. Доктор Павел посмотрел на него — долго, молча. Потом тихо сказал:
— Александр Наумыч... Я вижу. Вижу острую необходимость для Марии в том, что…
— И вы, Павел Антонович, как я разумею, готовы взять её на содержание?
Доктор Павел дрогнул, и его лицо… я видела, что барин ударил по больному.
— Никак нет. Но…
Он не закончил. Он просто посмотрел на барина — с сочувствием, не с осуждением.
Барин отвернулся. Посмотрел в окно. Помолчал.
— Что... что вы хотите? — спросил он наконец.
— Отпустите её, — сказал доктор. — Хотя бы на время. Пусть она пойдёт в церковь. Пусть увидит людей. Пусть поговорит с кем-то…
— Я... я не удерживаю её... а тем более в доме живёт американка — её соученица из Екатерининского училища… странная особа, но как видите, она не одинока…
Барин говорил тихо, приглушённо, как будто оправдывался.
— Она сама... она сама не хочет...
— Она боится…
Доктор Павел встал.
— Я приду завтра. И послезавтра. Каждый день, пока барышне не станет лучше.
— Приходите.
Доктор вышел. Я осталась. Смотрела на барина. Он сидел, закрыв лицо руками. Плечи его были напряжены. Я смотрела на него — и видела: ему не по себе. Но он не плакал. Он не мог плакать. Он давно разучился.
Наблюдая эту историю, я вышла из комнаты и невидимкой поднялась к Марии. Она стояла у окна и смотрела в одну точку. Её лицо было бледным, глаза красные от слёз. Я позвала её по имени:
— Мария! Не плачь! Я с тобой!
Она оглянулась — и никого не увидела. Только ветер колыхнул занавеси.
Я отошла в угол. И услышала, как Мария начала молиться. Она опустилась на колени. Сложила руки. И тихо, сквозь слёзы, зашептала:
— Матушка Богородице, Заступница... Семья... Одна... Защити меня... Не оставь меня...
Далее её слов я не разобрала, но поняла: Мария молилась Деве Марии о защите. Как дочери молятся матери. Потому что у неё не было матери. Потому что она была одна.
Я смотрела на неё — и не понимала. Неужели все русские молятся, когда им что-то угрожает? Мой папа никогда не молился. Он говорил: «Решай проблемы сам. Бог тебе не поможет. Только ты сам». Но Мария... Мария верила. И это давало ей силу. Ну а я здесь для чего? И я снова стала видимой.
— Мария!
Она вздрогнула. Обернулась. Увидела меня — и улыбнулась. Сквозь слёзы.
— А это Вы! Вы так часто исчезаете.
— Пока так. — Я подошла ближе. — Мария, бежим вместе со мной. Нет, не так — бежим вместе! Нет, снова не так. Давай убежим отсюда!
Мария посмотрела на меня — с грустью, с пониманием.
— Мне некуда больше идти, — сказала она тихо. — Приют. Училище. Всё в прошлом. Этот дом, эта семья — это всё, что у меня есть в настоящем.
— Не верю! — я сжала кулаки. — Должно быть что-то ещё. Кто-то ещё. Родные? Друзья?
— Родные погибли. Друзей нет. — Она опустила глаза. — Только Бог.
Я замерла. Только Бог. Она не имела никого. Кроме Бога. И веры. И я поняла: я не могу просто увезти её. Я не могу дать ей дом, семью, друзей. Но я могу дать ей что-то другое. Я могу дать ей защиту.
— Мария, — я опустилась на колени рядом с ней. — Я не могу увезти тебя. Но я могу остаться. Я буду рядом. Я буду защищать тебя.
Мария посмотрела на меня — с удивлением, с благодарностью.
— Вы... вы останетесь?
— Останусь, — я взяла её за руку. — Пока ты не будешь в безопасности. Пока он не поймёт, что ты — не вещь. Что ты — человек.
Мария сжала мою руку. Крепко.
— Спасибо, Евгения.
— Не благодари, — я улыбнулась. — Просто... молись. За нас обоих.
Она кивнула. И снова начала молиться. Тихо, сквозь слёзы. А я сидела рядом. Невидимка, которая стала видимой. Американка, которая училась верить. И я поняла: это и есть спасение. Не увезти. Не спрятать. А остаться. И помочь обрести силу.
И вот я снова невидимка. Я последовала за доктором, который решил пройтись пешком и не взял экипаж. Я хотела узнать, где живёт доктор и можно ли ему довериться. Я шла по булыжной мостовой и думала. Я дошла до дома доктора — небольшого, но опрятного домика в тихом переулке — и приняла решение. Я снова стала видимой. Постучала.
Доктор открыл дверь, и в его глазах мелькнуло искреннее удивление. Он пригласил меня войти. Я рассказала ему всё. Как мы познакомились в храме с Марией. Как барин мучает девушку несущественными просьбами, наслаждаясь её обществом. И как сегодня пытался целовать её против воли. Доктор Павел побледнел. Он медленно снял очки, положил их на стол и твёрдо произнёс:
— Мой долг чести заставляет меня делать решительные шаги.
— Поедем! — сказала я. — Поедем прямо сейчас!
Доктор вернулся к барину. Я, разумеется, была с ним. Барин сидел в кабинете, делая вид, что очень занят бумагами.
— Уважаемый Александр Наумыч! — твёрдо начал Павел Антонович. — Я обдумал положение и состояние Марии, и вот моё предложение. Есть одно семейство. Можно поселить туда Марию. Там девицы её возраста, и это как раз то сообщество, при котором у Марии будет общение с ровесницами. Девицы верующие и хорошего воспитания.
Барин даже не поднял глаз.
— Верующие или неверующие, то к делу не относится никак. И должен уведомить вас, что Марьюшке уже лучше.
— Марьюшке? — переспросил доктор.
— Девице! Маше! — поправился барин, морщась. — Маше… Марьюшке.
— Простите, Александр Наумыч. Марьюшка — не кукла и не игрушка.
Барин наконец оторвался от бумаг и посмотрел на доктора с лёгкой иронией.
— И?
— И я… — доктор помедлил, собираясь с мыслями. — Я попросил бы Вас не тревожить Марию до полугода. Ей нужно оправиться. Любая дерзость с вашей стороны будет для неё последней каплей.
— Полгода? — барин усмехнулся. — И что ж, нельзя будет навещать её?
Он произнёс это так пошло и сально, что мне захотелось материализоваться и дать ему пощёчину. Но доктор был быстрее.
— Навещать?! — голос Павла Антоновича зазвенел от возмущения.
Барин вдруг спохватился, встал и отряхнул жилет.
— Простите, Павел… э-э… Антонович. Дела-с, государственные.
Он сделал рукой жест, давая понять, что диалог закончен.
Доктор Павел не дрогнул. Он посмотрел барину прямо в глаза и спокойно, но с железной твёрдостью сказал:
— Повторюсь и признаюсь, что не в силах обеспечить её содержание. Однако с вашей лёгкой руки я пользую домочадцев пяти домов, включая Ваш, и жалованье у меня невысокое. Однако же…
— Однако же? — прищурился барин.
— Однако же я требую оставить её в покое. Разрешите, навещу вас в пятницу.
— Меня? А зачем? Я здоров... До свиданья, голубчик.
Павел Антонович учтиво кивнул и поспешил из дома.
Я вышла следом. На улице он остановился, глубоко вздохнул и посмотрел на меня. Его руки слегка дрожали, но глаза горели. Я догнала доктора на улице.
— Павел!
— Павел Антонович, если вас не затруднит.
— Да, Павел Антонович.
— Да? Вы были правы, Евгения. Он не отступит. Но и я не отступлю.
— Мария была в храме. Ей там стало легче. Может, нам обратиться за поддержкой туда? К священнику?
Доктор задумался на секунду, потом решительно кивнул.
— В этом положении любая идея может работать во благо. Пойдёмте!
Мы направились в храм. Нашли священника — того самого, с добрыми и строгими глазами. Мы рассказали ему в общих чертах о том, что Мария, проживающая в доме барина, подвергается, как бы это сказать... атакующим действиям мужского характера, как изволил выразиться доктор. А я добавила от себя, глядя священнику прямо в глаза:
— Может быть, разговор с «хозяином-барином» включит угасающую свечу его совести и в этом наша надежда?
Священник посмотрел на меня и улыбнулся. Наверное, я чем-то смутила его своим странным сравнением, но он не стал спорить.
— Вечером я нанесу визит Александру Наумычу, — спокойно сказал он. — Поговорю с ним как пастырь.
И именно в этот вечер он посетил барина.
Позже, когда мы прощались с доктором у его дома, меня вдруг осенил важный вопрос. Тот самый, который мог изменить всё.
— Доктор, — спросила я, — что такое Тайна исповеди?
Павел Антонович остановился. Посмотрел на меня серьёзно.
— Неразглашение тайны.
— То есть, если я скажу священнику свой секрет, он его никому не скажет? Даже под дулом пистолета?
Доктор слегка улыбнулся, но в его глазах не было и тени шутки.
— Даже под страхом смертной казни, Евгения. Это святое.
Вечером того же дня к барину приехал священник, отец Афанасий.
— Да, да, жизнь — она-то всегда тяжела... — начал он издалека, разминаясь в кресле.
— Да, — нараспев произнёс барин, откидываясь вальяжно в кресле…
— Так ведь как на всё посмотреть. Вот ведь и у нас: то тут починить, то там подправить, а приход-то у нас небольшой… Да…
Священник замялся, подбирая слова.
— Если Ваше благородие не против, буду рад видеть Марию на воскресных службах. Надеюсь, Вы не будете препятствовать?
Александр Наумыч сложил руки на животе и молча посмотрел на попа. В его взгляде не было ни интереса, ни злости. Только холодное, оценивающее спокойствие.
— Ну что, пойду? — тихо спросил отец Афанасий, не выдержав этого молчания. — Да и Вам, Александр Наумыч, отдохнуть бы не мешало. А у девицы-то родных совсем нет?
— Нет. Сирота. Приютская.
Барин произнёс это так буднично, словно докладывал о количестве дров на складе.
Священник, краснея, искоса посмотрел на барина. Ему вдруг стало не по себе от этой казённой холодности.
— Вам бы исповедаться, — вдруг вырвалось у него.
Барин медленно приподнял бровь.
— Что?
— Я... я говорю, душе чтобы легче было, исповедаться бы ей, — поспешно поправился отец Афанасий, чувствуя, как по лбу выступает испарина.
— Кому? — холодно переспросил барин, хотя прекрасно понял, о ком речь.
Священник посмотрел на барина. Взгляд Александра Наумыча был пустой и стеклянный, а вся поза выдавала в нём человека, нетерпеливо ожидающего, когда же его оставят в покое. В этом взгляде не было ни капли раскаяния. Только скука. Скука коллекционера, которого пытаются поучать морали.
Отец Афанасий поднялся и, отряхивая несуществующие пушинки с одеяния, прокашлялся:
— Ну, так я пойду, Александр Наумыч?
— Ага. Доброго здравия.
На следующий день мы встретились с доктором в тихом сквере неподалёку от его дома.
— Как Мария? — спросил доктор.
— Сидит около окна, — ответила я. — Глаша приносит ей еду, она не ест. Молится иногда.
— Плачет?
— Нет. Не плачет.
Доктор нахмурился, глядя куда-то поверх моей головы.
— Плохой признак.
— Плохой признак? — удивилась я. — Разве это не показатель силы? Она же держится.
— Нет, Евгения. Это показатель оцепенения. Душа прячется, чтобы не чувствовать боли. Если так пойдёт дальше, она просто угаснет.
Он помолчал, взвешивая слова.
— Если бы можно было пройти в Опекунский совет... Или в Сиротский суд. Найти нужного человека.
— Нужного человека? — переспросила я. — Как это понять?
— Человека, у которого есть власть решать судьбу. Официального опекуна. По закону, барин не имеет права удерживать сироту, если против этого выступает государственная опека. Но там бюрократия, связи...
Я слушала его и вдруг почувствовала, как в голове щёлкает пазл. Американская прагматика, которую так старательно насаждал мой папа-фермер, вдруг пригодилась. Я знала, как работают системы. Я знала, как обходить правила.
— О… — медленно произнесла я, и глаза мои заблестели. — Кажется, я понимаю.
Доктор Павел посмотрел на меня с тревогой.
— Что вы понимаете, Евгения?
— То, что нам не нужно просить у них разрешения, — я улыбнулась, и в этой улыбке он впервые увидел ту самую «пантеру». — Нам нужно найти того, кто выше барина. Того, перед кем он сам снимет шляпу.
— И кто же это?
— Я узнаю. Дайте мне день.
По четвергам барин отправлялся на заседание Собрания купцов первой и второй гильдий. Мой статус невидимки позволил мне пройти вместе с ним незамеченной. Заседание сегодня вёл его высокоблагородие Василий Фёдорович Потапов. Это был высокий, крупный, темноволосый мужчина. Он любил вслух громко читать стихи. Сегодня он особенно разошёлся. Встал, откашлялся и торжественно произнёс:
— Послушайте, господа:
«Любовь, любовь — гласит преданье —
Союз души с душой родной —
Их съединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье...»
Потом громко рассмеялся и спросил:
— А это чьи стихи? Угадали? Не знаете?
А так как авторов стихов, действительно, никто не знал, то он хлопнул ладонью о стол и торжествующе произнёс:
— А это стихи Фёдора Ивановича Тютчева! А вы и не знали, господа, правда?
И все ответили ему покорно:
— Удивительное дело, и вправду не знали.
Василий Фёдорович после своих стихотворных выступлений, поглядывая искоса на купцов и чуть посмеиваясь — в том числе и бровями, и усами, — добавил свою коронную фразу:
— Вот так, господа хорошие, за деньги можно купить всё, кроме высших ценностей жизни!
Делая после этого многозначительную паузу, он добавил:
— Талант не купишь, вдохновенье тоже... и ещё кое-что.
Слово «любовь» он вслух не произнёс, но все поняли, о чём речь. Тут он почему-то мрачнел и исподлобья поглядывал то на одного, то на другого. И вот сегодня его такой взгляд упал на Александра Наумыча.
Когда заседание закончилось, Василий Фёдорович пригласил всех на чай в свой кабинет-столовую, который больше был похож на мини-музей, нежели на место для трапез.
По четырём углам стояли огромные напольные часы с кукушкой. Они тикали не в такт, создавая странный, тревожный гул. Вся мебель была из красного дерева — высокие, величавые стулья, в которых купцы выглядели скорее как мальчишки, нежели как зрелые мужи, буквально утопая в них. И, непременно, сигары после чаепития. Самого лучшего качества — бразильские.
Похоже, именно после таких посиделок Александр Наумыч и пристрастился пить чай с сигарами у себя в кабинете, подражая этим собраниям, которые олицетворяли собой некий современный мозговой штурм.
Я стояла в углу, невидимка, и слушала. О чём они на самом деле говорили? Сначала — о делах: об экономике, закупках, государственных пошлинах, необходимых отчислениях в казну. Но постепенно разговор перешёл к благотворительности.
И тут было видно, как Александр Наумыч занервничал. Он весь съеживался, словно лимонная корка. Успех в делах привил его чувствительному самомнению странную щепетильность: кому и сколько следует жертвовать. Он боялся показаться либо слишком скупым, либо, наоборот, выскочкой.
Вдруг Василий Фёдорович поднялся. Зал стих.
— Господа! — громко произнёс он, обводя собравшихся тяжёлым взглядом. — Решением попечительского совета уважаемого Синода постановлено открыть ещё один сиротский приют. Для мальчиков и девочек. В двух корпусах.
Наступила пауза. Слышно было только тиканье четырёх кукушек.
— Пожалуйте, господа. У Бога долгов не бывает! — Василий Фёдорович положил на стол тяжёлую папку с бумагами. — Надеюсь, до конца текущего месяца каждый из вас, как истинный патриот и господин высокого статуса, подпишет соответствующие бумаги на строительство основного жилого и учебного корпусов.
Господа кивнули. Они понимали: благотворительность является неотъемлемой частью служения деньгами Государю и Отечеству. Отказаться было невозможно. Я смотрела на папку с бумагами, и моё сердце забилось чаще. Сиротский приют. Под эгидой Синода. Вот оно! Вот та самая «система», о которой говорил доктор Павел. Если Мария окажется под опекой этого нового приюта, барин потеряет над ней всякую власть. Он не сможет пойти против воли Синода и всего купеческого собрания.
Я посмотрела на Александра Наумыча. Он сидел бледный, сжимая в руке недокуренную сигару. Он тоже понял, что это значит. Но он ещё не знал, что я уже составила план.
Александру Наумычу как-то вдруг стало нехорошо. Кисловатая досада с привкусом горечи исказила его гладко выбритое круглое лицо. Он понял, что его «вещицу» могут отобрать, и это задевало его самое больное — его самомнение. Когда все разошлись, я материализовалась прямо у кресла Потапова и сделала шаг к Василию Фёдоровичу.
В этот момент я вспомнила, как мама учила со мной письмо Татьяны из «Евгения Онегина». Мама всегда говорила: если хочешь выучить великий и могучий русский язык, непременно учи Пушкина. Я сделала глубокий вдох, глядя ему прямо в глаза, и произнесла с лёгким, но очаровательным американским акцентом:
— Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу ещё сказать?
Теперь я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать...
Я прочла наизусть всё письмо Татьяны к Онегину. Кажется, моё прочтение с американским акцентом так рассмешило и растрогало Василия Фёдоровича, что он от души хлопнул в ладоши:
— Ну уважила, уважила, душа моя! Чего надобно? Проси!
Я не растерялась:
— Прошу Вас представить меня одной высокородной даме. Дело это весьма женское и деликатное, и мне очень нужна ваша протекция.
— Что ж, — он достал из кармана визитку, потом бумагу и быстро черкнул на ней несколько слов. — Вот адрес и письмецо от меня. Вас примут, и там изложите всё необходимое.
— Благодарю вас от всей души, — я сделала глубокий, искренний реверанс.
А когда Василий Фёдорович на секунду отвернулся, чтобы взять со стола бразильскую сигару, я просто... растворилась в воздухе.
Он обернулся, моргнул, посмотрел по сторонам и рассмеялся в свои густые усы:
— Вот шустрая какая! Наш пострел везде поспел!
Я взяла экипаж и поспешила по адресу, указанному Василием Фёдоровичем. Особняк принадлежал некой гранд-даме — Анне Марии Глэмм. В приватной беседе я рассказала ей историю Марии. Я не стала скрывать ни про барина, ни про его «хитросплетения», ни про то, что девушка задыхается в этом доме. Анна Мария слушала внимательно, не перебивая. Когда я закончила, она пообещала похлопотать и даже подыскать Марии другой дом и хорошую семью.
Однако самым неожиданным поворотом в этом разговоре стало то, что меня, Марию и доктора Павла пригласили на бал. Увидев моё смущение (я всё-таки плохо представляла, как вести себя в высшем свете XIX века), Анна Мария Глэмм мягко улыбнулась, взяла перо и написала какую-то записочку.
— Это адрес моей доброй подруги, — сказала она, протягивая мне сложенный листок. — Вы можете в ближайшее время с этим письмом переехать к ней на время. Она позаботится о вас. А мы с вами увидимся на балу.
Я вышла из особняка, сжимая в руке записку. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая московские купола в золотой цвет. Я думала, как всё прекрасно и мирно уладилось. Барин побеждён, Мария спасена, у нас появились могущественные покровители... Казалось, самое страшное уже позади. Но я ошибалась. Впереди нас ждало ещё одно приключение. И, как выяснилось позже, самое опасное.
Пока я со своей американской предприимчивостью решала стратегические вопросы Марии, в доме барина случилось вот что.
Барин, поднявшись на второй этаж и предвкушая сладость греха, постучал.
— Войдите.
— Здравствуй, Марьюшка!
— Ддддобрый день, — почти заикаясь сдавленным от страха голосом, ответила Мария.
— Как поживаешь?
— Аккуратно проживаю, по расписанию.
— Марьюшка, красавица…
Барин перешёл в фазу активного наступления. Он схватил Марию и начал целовать её в щёки, в шею, судорожно хватая её за руки. Мария зажмурилась, впадая в то самое оцепенение, которое так пугало доктора.
Я появилась на пороге комнаты вовремя. И совсем уже не невидимкой. Я сделала то, чему меня учили на баскетбольной площадке: резкий разгон, прыжок, блок. Я влетела в барина всем телом, сбивая его с ног.
Он взвыл от неожиданности и боли. Мы оба рухнули на пол, но в падении моя рука задела тяжёлый бронзовый подсвечник на столе. Свеча упала прямо на бархатную портьеру, которую барин так любил. А рядом стоял его недопитый графин с коньяком, с которым он поднялся к Марии. Спирт вспыхнул мгновенно. Огонь жадно лизнул сухую бархатную ткань и за секунды пополз вверх по стене, отрезая нам путь к двери.
— Горим! Горим! — закричал барин, карабкаясь к двери и ломаясь в запертый замок.
Сквозь едкий дым я пробиралась к окну. Кашляя, я изо всех сил рванула тяжёлую раму. Окно со скрипом поддалось. Свежий воздух хлынул в комнату, но тут же раздул пламя. Кто-то внизу уже кричал:
— Пожар! Пожар! Горим!
Я выглянула в окно. Внизу, во дворе, суетились люди. Это была Глафира. Услышав крики и увидев дым, она не побежала за водой. Она скомандовала кучеру и двум конюхам:
— Брезент! Тащите брезент! Быстро!
Мужики схватили тяжёлое просмоленное полотно, которым обычно накрывали сено, и натянули его прямо под нашим окном, вцепившись в края мёртвой хваткой.
— Маша, прыгай! — крикнула я.
Мария посмотрела вниз, потом на меня. В её глазах больше не было страха. Только доверие.
— Я с тобой! — крикнула я.
Мы взялись за руки и шагнули в пустоту. Как птицы, мы вместе вылетели из клетки. Ветер свистел в ушах. На мгновение мы повисли в воздухе, и в этот миг я почувствовала абсолютную, звенящую свободу. Мы упали на мягкий, пружинящий брезент. Полотно прогнулось, амортизируя удар, и мы скатились на траву, прямо к ногам перепуганной Глафиры.
Она не стала кричать или плакать. Её руки, привыкшие к тяжёлой работе, действовали быстро и уверенно.
— Живы, родные, живы, — шептала она, дрожащими руками набрасывая на нас свои тяжёлые шерстяные платки. — Я знала... я чуяла, что беда будет.
Она сунула мне в руки небольшой холщовый узелок, который, как я поняла, был приготовлен заранее. Внутри лежали тёплые варежки, краюха хлеба и соль.
— Через чёрный ход, — скомандовала она, оглядываясь на горящее крыло дома. — Кучер уже запрягает. Бегите, мои ангелы, пока барин не опомнился.
Мы юркнули в тёмный, пахнущий сыростью и травами чёрный ход, оставив позади треск огня и крики суеты. Через час мы сидели в скромном, но удивительно тёплом кабинете доктора Павла. Я наблюдала, как он говорит с Марией. Он не задавал ей лишних вопросов, не требовал рассказывать о пережитом ужасе. Он просто выписывал ей необходимые лекарства, поправлял плед на её плечах и тихим, ровным голосом успокаивал.
Такого нежного, деликатного, рыцарского отношения я не видела никогда. В моём мире мужчины либо кричали на площадке, требуя результата, либо ценили только цифры и победы.
И тут что-то как будто екнуло у меня внутри. Какая-то волна. Электрический ток пронзил меня от макушки до пят. Я смотрела на его руки, когда он протягивал Марии чашку с чаем. На то, как он склонял голову, слушая её тихий ответ. Я никогда не видела красивых мальчиков. Ну, в том смысле, чтобы они были красивы душой. Я всегда считала, что влюбляться в красавчиков — это изъян… Мачо — это точно не про меня… да и мой папа говорил: «Красота не выигрывает матчи». Но доктор был не просто красив. Он был красивый человек во всём: в жестах, во взгляде, в словах, в мыслях. Что со мной? — испуганно подумала я, чувствуя, как щёки предательски краснеют. Неужели это оно? То самое, о чём писала Татьяна в своём письме?
В тот вечер доктор Павел лично препроводил нас в дом к Евгении Ильиничне. Именно Анна Мария Глэмм, та самая гранд-дама, как и обещала, устроила всё так, чтобы мы попали к Евгении Ильиничне — её давней подруге, в чьём доме царила та самая тишина и мудрость, в которой мы так нуждались.
Стараниями доктора Павла Мария шла на поправку. Наши приготовления к балу с Евгенией Ильиничной шли полным ходом. Утром — уроки этикета. Днём — уроки танцев. Вечером — уроки французского. Через день мы ездили в ателье на примерку. Десять дней пролетели как один вздох! Платья готовы. Костюм доктора тоже. Евгения Ильинична распорядилась отправить ему приглашение.
В тот день, светлый, ясный и солнечный, она пригласила меня проехаться по Москве. Мы посетили несколько храмов.
По дороге домой Евгения Ильинична молчала, глядя на мелькающие за окном экипажа купола. Потом тихо произнесла:
— Я постараюсь посодействовать устройству Марии. И доктора тоже. Он пострадал за честь Марии и лишился домов, которыми пользовался по протекции Александра Наумыча.
Этот бал многое решит. Не сомневайтесь, — сказала Евгения Ильинична.
— Я очень рада.
— Вы поступили как истинная леди. Благородно! Я горжусь вами. И если бы вы были моей дочерью, я непременно устроила бы и вашу судьбу самым наилучшим образом. Знаете, я ведь тоже была сиротой. Как и Мария. Спасая её, вы спасаете саму себя.
Когда мы подъехали к дому, я подняла глаза — и обмерла! Это был наш дом. Тот самый особняк в Москве, где жила моя мама в XXI веке! Те же самые колонны, тот же самый лепной карниз, та самая кованая калитка. Только сто лет назад. Я не могла оторвать взгляда.
— И всё же, что вы хотите для себя, милая моя девочка? — мягко спросила Евгения Ильинична, выводя меня из оцепенения.
— Я… Я хочу секрет! — выпалила я.
— Секрет? — она удивлённо приподняла бровь.
— Да! — я глубоко вздохнула, чувствуя, как дрожат руки. — В одном городе живёт одна девушка, её зовут Евгения. Её родители живут отдельно. Её назвали так в честь её бабушки Евгении. А у бабушки Евгении была мама — София. А у Софии была мама — Мария. А Мария... Мария была дочерью ещё одной Евгении.
Я посмотрела на неё прямо в глаза.
— Так вот. Американский папа говорит, что янки не плачут. А мама Марина ничего не говорит, но я знаю: на одном крыле далеко не улетишь. Может быть... может быть, есть секрет?
Евгения Ильинична помолчала. Задумчиво посмотрела в высокое московское небо. И загадочно, чуть печально улыбнулась.
— Секрет? Что ж... — она взяла меня за руку, и её ладонь была тёплой и живой. — Если янки не плачут... то русские не сдаются!
Эти слова ударили меня в самое сердце. Как электрический разряд. Как тот самый ключ, который я искала всю жизнь, и вот дверь наконец открылась!
Я смотрела на неё — на её морщинки, на её добрые глаза, на её руки, которые держали мои. И вдруг всё встало на свои места. Дом. Имя. Кровь. О Боже... Это же моя прапрапрабабушка. Я просто не могла дышать. Я сидела рядом с женщиной, благодаря которой я вообще существую на этом свете!
Через несколько дней случился бал. Я была в платье XIX века. Это было невероятно! Шелест тяжёлого шёлка, кружева, корсет, который держал спину прямо, но не давал дышать полной грудью.
Это было ощущение великой женственности и могущества. Вот где настоящая женская сила! В её женственности и беззащитности.
Мария, признаться, была хороша. Мы танцевали, кружились в вальсе, и я чувствовала себя частью этого прекрасного, сияющего мира.
В самый разгар бала приехал доктор. Он подошёл к Марии и пригласил её на танец. Я сначала была рада. Мне казалось, что всё, что делает доктор для Марии, имеет исключительно терапевтический эффект и во благо Марии. Один танец, другой танец. Они танцевали. Я видела, как он смотрел на неё. В его взгляде было столько тепла, столько тихого восхищения, что у меня внутри что-то как будто оборвалось.
И тут я пала духом. Я не осознала, как это случилось, но у меня полились слёзы. Предательские, горячие слёзы. Я не знала, куда мне спрятаться. В моём мире я бы просто ушла в раздевалку, но здесь, в этом зале, полным-полно людей.
Евгения Ильинична, увидев мои слёзы, мягко передала мне веер и кивком головы показала, что нужно сделать. Я стала махать веером, чтобы мои слёзы, как от вентилятора, высохли скорее. И она мягко, но уверенно препроводила меня в комнату для гостей.
— Что с вами, милая? — тихо спросила она, поправляя мой выбившийся локон. — Не падайте духом! Помните, русские не сдаются!
Во время первого в моей жизни бала я ощутила, что именно сейчас, именно в этот момент мне нужна личная сила духа. Я никогда не испытывала подобного, но кажется, я влюблена.
— Скажите, — прошептала я, глядя в её добрые, морщинистые глаза, — как быть, когда есть то, чего ты не можешь изменить? Время, пространство, чьи-то чувства? Когда внешне не можешь ничего поделать, потому что…
— В делах сердечного толка тоже нужна сила духа и мужество, — перебила она меня с мягкой улыбкой. — Вперёд! Ничего не бойся! В добрый час!
Евгения Ильинична приобняла меня. А я обнимала свою прапрапрабабушку! Она так вкусно благоухала. Тонкий, чуть терпкий аромат фиалки и сандала. Мне бы флакончик духов на память. В XXI веке трудно найти хороший парфюм, такой настоящий. Прапрапрабабушка подарила мне не слова. Она подарила мне веру. Веру в себя.
Я вышла в зал. Сердце колотилось. Я пошла прямо к доктору. Я уже открыла рот, чтобы сказать: «Павел Антонович, потанцуем?», но в последний момент вспомнила уроки этикета. Я замерла, чувствуя, как щёки горят. Я не могла этого сделать. Это было бы скандалом.
Но тут рядом словно из-под земли выросла Евгения Ильинична. Она величественно подошла к нам, чуть коснувшись веером руки доктора.
— Павел Антонович, — произнесла она с лёгкой, многозначительной улыбкой, — моя дорогая Евгения уже третий танец любуется вами. А Мария... Мария, я хочу вас представить кое-кому.
Доктор посмотрел на меня. Увидел мои покрасневшие щёки, мои глаза, в которых теперь горел огонь. Он улыбнулся.
— Для меня это величайшая честь, — тихо сказал он и протянул мне руку.
Это был наш с ним первый танец. Его рука коснулась моей талии, и я окунулась в танец, который ношу в своём сердце до сих пор…
Пожар в доме барина потушили. Вечером, сидя у себя в уцелевшем кабинете, он размышлял, глядя на обгорелые балки в окне: «Всё-таки гнусная, скабрёзная и мутная история с этой девицей. Сирота, ну что с неё взять? А так хоть какое-никакое обеспечение было...»
Наутро барину принесли официальное письмо. Вызывали в Городскую думу. Барин отправился на встречу.
Кабинет статского советника Василия Фёдоровича Потапова был просторен и строг. Сам Потапов сидел за массивным дубовым столом и вертел в руках тяжёлые золотые карманные часы. Крышечки открывались и закрывались с резким, металлическим щелчком. Щёлк. Щёлк. Предмет мелькал очень быстро, но Александр Наумыч не смел даже взглянуть в сторону Василия Фёдоровича. Наступила гнетущая пауза. Александр Наумыч смотрел в пол перед собой, но боковым зрением видел, что статский советник сверлит его взглядом, ожидая, когда же тот поднимет глаза.
— Да, кстати, милостивый государь, — наконец произнёс Потапов, не прекращая щёлкать часами. — Каково Ваше решение в отношении благотворительных шагов о строительстве нового детского приюта?
— Да, да, я занимаюсь этим вопросом, — поспешно отозвался барин. — Бумаги я передам через секретаря в канцелярию Опекунского совета.
— Отлично, — кивнул Потапов. — Я вот к Вам по какому вопросу, Александр Наумыч.
Василий Фёдорович встал из-за стола. Александр Наумыч тоже встал. Они вместе подошли к окну, где стоял бархатный диван.
— Присядем.
Оба присели.
— Тут вот какая штука удивительная под названием «жизнь», — начал Потапов, глядя в окно. — У Марии Остаповой объявился дальний родственник по материнской линии. Весьма состоятельный человек, но очень в летах. Он слышал в общих чертах о судьбе Марии и захотел пожертвовать все свои сбережения от проданного в Тульской губернии имения. И существенную сумму — благодетелям своей внучатой племянницы.
Потапов медленно повернул голову и посмотрел на барина.
— Но Вы, насколько я осведомлён, не были её законным опекуном?
У барина Александра Наумыча застучало в висках. Мутное, липкое чувство поднялось вверх к горлу, а ноги стали ватными. Он начал задыхаться. Официальное расследование, опека, суд... Его репутация коллекционера, его связи — всё могло рухнуть.
— Да что Вы, голубчик, Александр Наумыч?! — воскликнул Потапов, словно испугавшись его бледности.
Он позвонил в серебряный колокольчик на столе. Дверь мгновенно открылась.
— Воды и коньяка, быстрее!
Александр Наумыч залпом выпил стакан воды и, забыв все этикеты, дрожащей рукой опрокинул рюмку коньяка.
Василий Фёдорович продолжал, и голос его стал мягким, почти отеческим:
— Александр Наумыч, Ваши дела идут хорошо, Вы уважаемый человек. Давайте сделаем благое дело. Мы-то уже в летах, ну сколько ещё нам отпущено? Ну на что нам эти денежные знаки? А?
При словах «денежные знаки» сознание вернулось к Александру Наумычу. Мозг, привыкший к расчётам, мгновенно оценил ситуацию: это шантаж, но завуалированный, благородный. Если он откажется, его проверят по всем статьям. Если согласится — откупится малой кровью и сохранит лицо.
Он вытер платком лоб и сдавленным, но твёрдым голосом спросил:
— В чём вопрос?
— Прошу Вашего личного пожертвования на строительство приюта для сирот. Из части Вашего капитала. Вы согласны?
Александр Наумыч понял, что его только что элегантно обобрали, но выбора не было.
— Непременно, — отчеканил он. — Всё будет готово к вечеру. Секретарь отвезёт вексель.
— Вот и славно, — улыбнулся Потапов, и в его глазах мелькнуло торжество. — А я, знаете ли, мой любезнейший, ни на минуту не сомневался в Вашем благородстве.
— Разрешите откланяться?
— Будьте здоровы, Александр Наумыч. Всего доброго.
Поднимаясь по парадной лестнице, Александр Наумыч слышал лишь стук собственных мыслей, гулкий и неотвязный: как же он мог так просчитаться с этой девчонкой? В кабинете его уже ждала почта. Конверт от Павла Антоновича, требующий расчёта, казённые бумаги из присутственных мест... Но взгляд барина зацепился за плотный сургучный оттиск на письме, подписанном В. П. Остаповым. Он вскрыл его первым делом.
«Любезнейший государь! Не имея чести знать Вас лично, но будучи уведомлён дирекцией училища и приюта о том, что Вы и Ваше семейство призираете мою внучатую племянницу Марию Остапову, спешу засвидетельствовать Вам нижайший поклон и испрашиваю Божьего благословения. Человек я уже в летах, имение моё прекрасно, да силы иссякли. Посему имение продано, а сбережения свои желаю передать Марии до её совершеннолетия и замужества, по воле Господа. Надеюсь узреть её в Санкт-Петербурге в полном здравии. Пребуду премного благодарным. Викентий Петрович Остапов. 12 ноября 1898 года, проездом через Москву в Санкт-Петербург».
Барин рванул колокольчик.
— Фёдор! Бумаги, перо, чернильницу! Чаю! Живее!
Старик-лакей, привыкший к барским причудам, но нынче испуганный его мертвенной бледностью, метнулся в угол. Александр Наумыч судорожно разгребал бумаги, подписывал, швырял в одну стопку, потом в другую. Руки его предательски дрожали, оставляя кляксы на чистых листах.
— Расторопней, Фёдор, расторопней! Ещё чаю! Что стоишь, как истукан, чай стынет!
— Сию секунду, ваше превосходительство... — Фёдор ловко подхватил остывающий графин.
— Да послаще! Сахару!
— Помилуйте, Александр Наумыч, вы и так десятую чашку изволите кушать...
Барин резко хлопнул ладонью по столу, так, что подпрыгнула чернильница.
— Как прикажете, хозяин... — тихо, почти шёпотом, с виноватой лаской пролепетал Фёдор и зашаркал к двери. — Хозяин — барин...
Оставшись один, он тяжело рухнул в кожаное кресло. Оглядел кабинет. Со стен смотрели бездушные пейзажи, нагромождение фарфора, бронзовые статуэтки, вазы. Всё это он собирал годами, скупал, выменивал, отнимал. Но сейчас комната казалась ему чужой. Тесной. Вещи смотрели на него с немой укоризной, давили, вытесняли воздух. Чего-то не хватало. Или, наоборот, было слишком много того, чего быть не должно.
— Фёдор... — хрипло позвал он. — Открой... окно...
Старик, возвращавшийся с подносом, замер на пороге.
— Да уж, изрядно вы надымили, Александр Наумыч, — заботливо, но с тревогой произнёс он, ставя чай.
Барин не слушал. Он смотрел на бронзового амура на камине. Голова начала кружиться. Шум в ушах нарастал, превращаясь в гул. Картины поплыли, сливаясь в одно тёмное, вязкое пятно.
— Барин! Александр Наумыч! — испуганный голос Фёдора доносился словно из-под воды. — Глаша! Беги за доктором! Барину дурно!
Темнота сомкнулась. И он провалился туда, где времени не было.
Вспышка света. Он совсем маленький, мальчик с тонкими пальцами. В руках — крошечная скрипка. Звук, чистый и звонкий, летит под потолок. А в соседней комнате, за закрытыми дверями, шипит и стонет отец с гувернанткой-немкой. Резкий звук. Дверь распахивается. Мать, с перекошенным от бессилия и злобы лицом, вырывает у него скрипку и со всего маху швыряет её об паркет. Хрустнуло дерево, лопнули струны. Дальше — туман. Запах ладана и лекарств. Мать в гробу. Гимназический мундир. Студенческие попойки, звон бутылок, чужой смех. Женитьба. И лица, лица... Ростовщики с жёлтыми глазами, купцы, одержимые скупостью, женщины с тяжёлым, похотливым взглядом. Они лепили из него то, что им было нужно. Превратили в бездушную, скрипучую счётную машину. Он коллекционировал чужие жизни, потому что его жизнь — чистую, невинную, как звук скрипки — давно разбили об пол.
И вдруг — тишина. Сквозь туман проступает яркий, ослепительный свет. Она. Мария. Она идёт по аллее, и в руках у неё не букет, а та самая, наспех склеенная скрипочка. Она кладёт её на стол, бережно, как живую птицу, а сверху опускает охапку белых лилий. Их сладкий, дурманящий аромат заполняет комнату, вытесняя запах пыли и бронзы. Он тянется к ней, чтобы коснуться лепестка, но пальцы проходят сквозь них...
В тот вечер после бала Евгения Ильинична подарила мне флакон духов и часы на цепочке. Евгения Ильинична положила их мне в ладони. Молча. Только посмотрела — долго, словно видела меня насквозь, до самого корня.
— Храни, — сказала.
И всё. Я обняла свою прапрапрабабушку!!!
Я отправилась в дом барина. В одной из комнат снова увидела знакомое Зеркало Эпохи. Оно живое.
— Вы можете вернуться.
— Как я теперь могу вернуться, если моё сердце останется здесь?
— У вас есть ещё один день.
— Я не хочу уезжать! Здесь мой дом и люди, которых я люблю!
— У вас есть ещё один день.
И тишина. Зеркало снова стало просто зеркалом.
Фёдор встретил меня учтиво. Слегка поклонился. Сообщил, что барин уехал из Москвы, и он тоже скоро поедет вслед.
— Барин уехали, сударыня. Из Москвы. И мне велено следовать.
— Куда, Фёдор?
— Куда барин — туда и я.
Он улыбнулся. По-старчески, тепло. И я поняла: они связаны крепче, чем хозяин и слуга.
Статскому советнику Василию Фёдоровичу я подарила томик стихов. Анне Марии Глэмм преподнесла цветы — белые розы.
Я поспешила в храм, где мы с Марией впервые увидели друг друга воочию. Поставила свечи. Рядом стояла старушка. Та самая:
— Ну вот, теперь хоть на человека стала похожа.
— А я и есть теперь человек. Потому что у меня теперь есть полная семья!
…Я молилась впервые в жизни. Мама как-то сказала: величайший дар Богов — дар взаимной любви. Я просила о любви. Только о взаимной любви. Я вышла и решительно поехала к дому, где жил Он… Доктор. Павел Антонович.
— Вы? Какая радость! Проходите!
— Доктор! Павел Антонович! Мой акцент может помешать мне сказать…
— Слушаю Вас! Я весь во внимании.
— Доктор… Вы могли бы вылечить любого…
— ?
— Но есть то, что вылечить нельзя… Время… Мы не властны над временем, но я могу делать выбор.
— Чем я могу Вам помочь, Джейн?
— Вы не можете мне помочь… Вы… я встретила Вас здесь. Одно Ваше слово… одно Ваше «Да», и я останусь здесь с Вами навсегда. Я последую за Вами, куда бы Вы ни пошли. Куда бы ни поехали…
— Евгения… Я должен признаться Вам. Кажется, я впервые полюбил…
— Да!
— Я встретил ту, ради которой я больше не мыслю своей жизни… Жизнь стала как одно целое!
— Да!
— Ради которой я готов преодолевать все тяготы жизни!
— Да… и я тоже!
— И я обязан Вам своим счастьем!
— И я!
Он помолчал. Потом сказал тихо, но твёрдо:
— Мария поступила Вашими молитвами и стараниями Евгении Ильиничны на курсы сестёр милосердия при Общине Святого Креста. Она будет ухаживать за больными, помогать тем, кто страдает. Теперь это её призвание. И я надеюсь, смею надеяться, что Мария… Мария ответит на моё предложение руки и сердца, и я смогу быть верным другом и любящим мужем. И… Я всецело обязан Вам своим счастьем…
К горлу подкатил предательский слёзный комок. Я сказала себе. Нет. Я приказала себе: «Янки не плачут. Это правда. Но теперь я знаю главный секрет: Русские не сдаются!»
— А… о… да… м…
— Павел Антонович, могу я… могу я просить о танце? Как тогда, на балу?
Он кивнул.
Мой герой танцевал со мной прощальный танец. Музыка играла где-то далеко, а мы кружили в тишине. Я положила голову ему на плечо на одно мгновение. И отпустила. Мне показалось, вечность открыла небо. И я где-то в глубине души ощутила всем сердцем то, что когда-то где-то услышала: «Браки заключаются на небесах…».
Я смотрела на него и чувствовала — это не боль. Не драма. Не трагедия. Это подарок небес. Изнутри пришла сила, которая сказала мне: любовь — это не значит владеть. Любовь — это значит радоваться, когда другой человек нашёл своё счастье. Даже если это счастье не с тобой.
Я поехала в больницу при Общине Святого Креста. Там, в тихом корпусе для сестёр милосердия, я нашла Марию. Она стояла у окна. В белом платке. В белом переднике.
— Мария, теперь ты в безопасности. Спасибо за всё.
— Евгения… это тебе. Иконка. Пусть хранит тебя на всех жизненных дорогах.
Мы обнялись. Я почувствовала, как дрожат её плечи. Но она не плакала. Я уходила, не оглядываясь. Долгие проводы — лишние слёзы — так говорит моя мама.
Я приехала в особняк. Глафира стояла в коридоре, словно ждала меня.
— Пора, я в дорогу, Глафира.
Я обняла Глафиру на прощанье.
— Храни тебя Пресвятая Дева.
И я пошла к Зеркалу. Быстро, не оглядываясь. Оно ждало. Живое. Пульсирующее. Я встала перед ним. И услышала музыку. Ту самую. С бала. Вальс. Я сделала шаг. И мир закружился. Стены особняка поплыли, как партнёры в танце. Свечи мелькали — раз, два, три... Раз, два, три... Лица проносились мимо. Мария. Доктор. Барин. Потапов. Евгения Ильинична. Глафира. Фёдор. Кружение ускорялось. Свет сливался в одну белую полосу. Музыка становилась громче и быстрее, и вдруг — тишина.
Я открыла глаза. Передо мной — Зеркало. Зеркало Эпохи. Но тусклое. Музейное. Я вышла на улицу. Мимо бегут в диком темпе люди. Куда они так спешат? Я посмотрела на себя. Джинсы. Кроссовки. Куртка. Мои вещи. Родные.
…Кажется, я снова там, откуда стартовала. Век XXI. Москва. Особняк-музей. Выход на улицу Малая Бронная.
Вышла на улицу Тверская. Если идти налево — снова к Маяковке. А если направо — к Спасской башне, на Красную площадь. Я пошла направо.
Куранты бьют три по полудню. Бум! Бум! Бум! Мимо прошла пара — Он и Она. Она похожа на Марию. А Он — на Доктора. В руках она держит букет белых лилий. Наверное, от него. Подарок. Я остановилась и посмотрела им вслед. Еду домой! Мама уже, наверное, вернулась из командировки!
**ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ХОЗЯИН-БАРИН**
Тут мимо меня пронёсся со скоростью мальчуган за девочкой, не обращая на меня никакого внимания. Жена барина с няней, детьми и молодым человеком с вещами выходят и садятся в карету. Кажется, они куда-то уезжают — и это точно не похоже на театрализованную экскурсию. Я начала знакомиться с оставшимися обитателями дома.
Прислуга Глафира повернулась к слуге Фёдору:
— Вот супружница баринова на лето с детьми в деревню. И мы опять с барином на всё лето одни в доме.
— А вот и нет!
— Что скажешь?
— Скажу не скажу, а вот и Пелагея Константиновна, пожалуйте!
Я обернулась и увидела девушку. И какую-то хорошо одетую даму. Девушка была бледная, хрупкая, держалась робко. Она смотрела в пол и не поднимала глаз.
— Свет мой, Ваше благородие, Александр Наумыч!
— Милости просим… Фёдор, чаю нам! На двоих.
— Не видела Вас, любезный друг, ни на вечерней, ни на полунощной, ни на воскресной. Вот и думала навестить.
— Да-с, дела-с, знаете ли…
— Понимаю, Александр Наумыч. Вот хочу представить Вам выпускницу благородного училища, детям Вашим гувернёрскую помощь, так сказать…
При словах «гувернёрскую» барин как-то покраснел. Яркая жгучая краска залила на минуту его лицо, и он выразительно нахмурил брови.
— А девица-то крупная?
Уловив подтекст вопроса — много ли ест девица — Пелагея Константиновна ответила:
— Что Вы, мой драгоценнейший Александр Наумыч! Она как тростиночка, да и не привыкшая она. Да и как поставите энтот вопрос: х о з я и н — б а р и н!
Хозяин-барин — это словосочетаньице так польстило тщеславию барина, что он подумал: и то правда — хозяин-барин — и согласился подписать необходимые документы. Кажется, весьма довольная своим благодеянием, Пелагея Константиновна добавила:
— Сирота. Вот Вам и прислужница, и помощница, и гувернёрская. А Бог и Вас за это не оставит.
— Да-с… На Бога надейся, а осла привязывай.
Пелагея Константиновна пригласила Марию войти в кабинет, поклонилась Барину и бесшумно вышла, закрыв за собой дверь. Я же была здесь невидимым свидетелем происходящего. Когда я посмотрела на эту хрупкую нежную бледную то ли от страха, то ли от недостаточного питания девушку, мне показалось, что придётся задержаться здесь из-за этой девчонки.
Барин медленно обошёл Марию вокруг, словно оценивая лошадь на ярмарке. Пенсне он не носил — к его круглому лицу с небольшими глазами оно было не к лицу. Остановился перед ней, наклонился ближе.
— Что ж, как звать — величать Вас, барышня? — голос его стал мягче, но в глазах мелькнуло что-то хищное.
— Мария Остапова, — ответила девушка и покраснела так, что даже уши стали пунцовыми. Она опустила глаза, но попыталась выпрямиться — держалась достойно, насколько позволяли дрожащие колени. Так мне тогда показалось.
— Сейчас Глафира проводит вас в Вашу комнату.
Барин хлопнул в ладоши.
— Глаша! Поди сюда. Возьми ейный чемодан и отведи девицу, э…, Машу в её комнату, покажи, где уборная, и отведи на кухню пообедать.
— Ясно, барин, ясно, будет сделано, — Глафира кивнула, но на мгновение она взглянула на Марию глазами, полными сочувствия.
Надо сказать, что барин был весьма крепкого достатка, но со своими странностями: двух гончих — породистых — держал для показа редким гостям, но зато испытывал какую-то странную слабость к дворовым псам. Откуда она проявилась — неизвестно. Барин занялся ещё и торговым промыслом, чему споспешествовала его рассудительность, немногословность, неторопливость и степенность. А его женатое положение внушало кредиторам весьма лестное мнение о нём, и многие предложили барину взять их денежные знаки «в оборот». Торговые дела пошли весьма успешно. Деньги потекли рекой.
И барин начал коллекционировать разные вещицы — по сути безделицы. Часто прохаживался по торговым рядам, выбирая вещицы антикварного свойства, начинал рассматривать их в лупу, которую всегда носил при себе. Ему казалось, что рассматривание через лупу — это некий шарм и признак того, что он является неким экспертом и ценителем ценности вещей. При этом барин преисполнялся какой-то тайной радостью о своей особой исключительности, что знает толк не только в вещах, а может и в людях тоже.
По мере роста доходов и приобретения «никому ненужных вещиц», барин приобрёл черту, о которой никто пока не догадывался. Каждое явление, вещь, человека он стал рассматривать с точки зрения его материальной ценности и полезности. Страсть обладания ценными вещами возбудила в нём такую странную страсть, что он начал ощущать себя не просто барином, а с приставкой ХОЗЯИН. Хозяин-барин.
Глафира отвела Марию в её комнату. Я шла за ними по длинному коридору. Мария прижимала к груди свой маленький сиротский чемоданчик. Она оглянулась — коридор показался ей, как и мне, бесконечным. Двери по обеим сторонам закрыты.
— Вот ваша комната, барышня.
Мария вошла. Комната красивая: кровать с балдахином, комод, зеркало, стул у окна. Мария улыбнулась — впервые за весь день.
— Какая... какая красивая комната.
Она подошла к окну, открыла его. Свежий воздух.
— Спасибо, Глафира.
Мария прилегла на кровать.
Лунный свет пробивался сквозь решётку на окне — полосы на полу, как прутья клетки. Она достала из-под подушки маленький медальон и прижала его к груди.
— Мамочка... помоги мне.
К полудню следующего дня я уже весьма проголодалась и решила пойти погулять. Оглядеться в новых предлагаемых обстоятельствах. Я покинула особняк и вышла на улицу. Передо мной открылась Москва... 1898 года. Мостовая из булыжника. Кони и коляски проносятся с грохотом. Извозчики кричат: «Эй, посторонись!» Купцы в длинных кафтанах спешат по делам. Монахи идут мимо, перебирая чётки. Колокола звонят вдалеке. Пахнет конским навозом, свежим хлебом, дымом от печей.
Я прижалась к стене, когда карета пронеслась в дюйме от меня.
— Ого! Да тут рот не разевай, а то задавят. Похлеще любого современного автомобиля, — пробормотала я себе под нос.
Я была очень голодна. Но воровать — это гнусно. Я решила кому-то помочь. Но как помочь невидимо? Я бродила среди лавок. Вокруг — шум, гам, торг. Я увидела пожилую женщину. Она тащила тяжёлую корзину с яблоками. Корзина скрипела, и женщина кряхтела, и обливалась потом. Я подошла. Оглянулась — никто не видит меня. Ведь я невидима. Я подняла корзину — легко, как пушинку — и поставила её на обоз.
Тут женщина перекрестилась:
— Господи, помилуй... Ангел небесный...
Рядом стоял, видимо, её внук — мальчик лет десяти:
— Бабушка, это... это дух?
— Тсс... Не говори так. Это ангел-хранитель.
Я улыбнулась — впервые за весь день. Увидела к своей радости, что два яблока выпали из корзины. Подняла:
— Спасибо. Это... мой трофей!
Конечно, это приключение забавно... Но всё же я голодна. И мне нужно понять, что здесь происходит.
Я решила вернуться в дом барина и внимательно присмотреться. Глафира часто ходила к торговым рядам, и я решила помогать ей разбирать продукты. Что я и делала. Она чувствовала помощь — крестилась, шептала: «Господи, благослови» — но не видела меня. Глафира была очень набожной. Она наливала мне тарелку супа и ставила на стол.
— На помин родителей моих. Кушайте, ангел небесный.
Я не совсем поняла, что делать, но с удовольствием кушала, когда Глафира выходила покормить барских псов, чтобы не смущать её лишний раз. Суп был горячий, с мясом. Вкусный. Иногда мне казалось, что ничего не происходит. Что я просто... призрак.
И вот в один из дней, когда я была с Глафирой на кухне, я услышала, как барин позвал её:
— Глаша!
— Да, барин! — Глафира вытерла руки о передник и пошла в кабинет. Я — за ней.
Барин сидел за столом, курил сигару.
— Где Фёдор?
— Вы давеча его в деревню отпустили, с родными повидаться.
Барин кивнул. Он был недоволен — только Фёдор мог приносить ему чаю и сигары.
— Вот незадача... — он задумался. — А, впрочем, позови-ка мне Марьюшку.
— Слушаю, барин.
Глафира поднялась на второй этаж, постучала в дверь Марии.
— Машенька, барин зовёт.
Дверь открылась. Мария вышла — бледная, но собранная.
— Спасибо, Глафира.
Они спустились вниз. Я — за ними. Мария вошла в кабинет. Барин встал — приветливо, слишком приветливо.
— Проходи. Как тебе у нас?
— Спасибо. Прекрасно.
— Вот и славно. Вот попрошу я тебя о небольшом порученьице.
— Да, барин.
— Ну, зачем же так — барин.
— Простите, хозяин-барин.
— Вот ещё пуще того придумала! Да кто ж тебя выучил так обращаться ко мне?
Мария опустила голову. Она не знала, что сказать.
— Ну, впрочем, уже не важно. Для тебя я — Александр Наумыч.
— Хорошо... Александр Наумыч.
Барин достал ключ.
— Вот тебе ключ. На втором этаже, в комоде, в верхнем ящике — сигары. А наверху комода — коньяк. Не сочти за труд, милый друг, уважь, принеси.
— Хорошо... Александр Наумыч.
Она взяла ключ. Вышла. Он смотрел ей вслед. Усмехался.
— Глаша, чаю мне в кабинет с вареньем, с одной чашкой, а мне в подстаканнике — и исключительно!
«Исключительно» барин произнёс нараспев, даже чуть подпрыгивая. У него был достаточно приятный баритон, и он в редкие минуты что-то напевал себе под нос. Так вот, когда супруга барина с детьми уехали на всё лето из Москвы в деревню, барин переменился. Он стал как бы молодиться и часто смотреться в зеркало. Наблюдая его прогуливающимся вдоль торговых рядов, я заметила — и это было очевидно, — что барин засматривается на молоденьких девушек.
В то самое утро, спустя неделю после отъезда супруги в деревню, барин и попросил Марию принести ему коньяк и сигары в кабинет. Мария выполнила поручение и собралась уже выйти, но барин закрыл кабинет. А я открыла и стала смотреть, что же будет дальше.
Барин учтиво поклонился и как-то быстро и прытко подошёл совсем близко к Марии.
— Вы... Ты, Марюшка, очень привлекательна... как голубка... Хотел бы я... может, нужно прогуляться в город, прикупить кое-что из гардероба.
— Благодарствую Вам, Александр Наумыч. В этом нужды нет.
— А в чём же есть нужда у тебя?
— Нужда моя простая — посещать церковь ближайшую по воскресным дням. Молиться о покойных нынче маменьке и папеньке...
Барин сконфузился. Ладан, свечи, полумрак и пение старушек на клиросе казались ему архаичным пережитком, и он всё реже и реже захаживал в храм неподалёку, так как находил это занятие скучным и малодельным.
— Мда... что ж... подумаем...
Он замялся. Потом, словно вспомнив о своём превосходстве, выпрямился.
— А всё же, хотел бы я видеть вас более одетой и приближенной к современности и прогрессу. Так как вы ещё и гувернантка, так сказать, воспитательница детей, эволюция, так сказать...
— Как скажете.
— Вот и славно. Пройдитесь. Прогуляйтесь. Может, нужно что-то обновить в гардеробе?
И поспешно вышел из кабинета. Я осталась с Марией. Она стояла посреди комнаты, прижимая к груди руки. Её лицо было бледным, но глаза — твёрдые.
Мария вышла и направилась прямиком к церкви. Я же последовала за ней. Мария пришла на исповедь. А я обошла весь русский храм и подошла ближе к тому месту, где исповедовалась Мария. Но тут какая-то старушка, глядя мне прямо в глаза, сказала:
— Это таинство исповеди, тайна, чего глаза лупишь? Отойди и не слушай! И чегой-то ты так разоделась, как нехристь… мужик что ли?
Я замерла.
— Вы… вы меня видите?
— Вижу пока, слава Богу.
Я посмотрела на себя. Джинсы, кроссовки, футболка с баскетбольной командой. Для 1898 года это… это катастрофа.
— А! Тогда вот что! Представьте меня вот этой девушке. А я её буду сопровождать по лавочкам, так как её барин сказал ей обновить гардероб. Может, и я обновлюсь?
Старушка перекрестилась.
— И говорит, как нехристь.
Она посмотрела на Марию, которая отошла от аналоя.
— Девочка, вот тебе помощница… повернутая видать… Но ты её пожалей… Она тебя проводит по лавочкам, и ты ей в благодарность тоже как-то помоги переодеться… А то срам…
— Хорошо, бабушка, — сказала Мария, посмотрев на меня с удивлением и любопытством.
Мы с Марией вышли и пошли к улице Тверской. Переодеваться и переобуваться. Меня, правда, тревожила мысль: почему я стала видимой именно в храме? Что это значит? Может, это место силы? Или Бог услышал мою молитву — ту, которую я даже не успела произнести?
Когда мы сменили наш гардероб, Мария как-то приободрилась и стала улыбаться. Я смотрела на себя в зеркало: длинное платье с высоким воротником, кружевные манжеты, ботинки на шнуровке. Волосы убраны под кружевную наколку. Я выглядела... иначе. Не как баскетболистка. Как... девушка.
Мы решили пройтись, поговорить и познакомиться поближе.
— А теперь расскажи мне о себе, — попросила Мария, когда мы шли по Тверской. — Ты такая... необычная. И одежда у тебя странная. Откуда ты?
Я задумалась. Сказать правду — что я из 21 века, что я баскетболистка, что я путешествую во времени? Она не поверит. Или подумает, что я сумасшедшая.
— Я из Америки, — сказала я наконец. — Из далёкой страны, где женщины одеваются иначе. Там... там не принято носить платья. Там женщины играют в мяч, бегают, кричат.
Мария засмеялась — тихо, но искренне.
— Неужели? Это звучит как сказка.
— Это правда, — я вздохнула. — Но я... я сирота. Я... я бежала из дома. И попала сюда. В Москву.
Мария остановилась. Посмотрела на меня — с сочувствием, с пониманием.
— Я тоже сирота. Мои родители погибли, когда мне было пять лет. Но образ любящих и ласковых Мамы и Папы остался в моём сердце. Бабушка воспитывала меня до десяти лет, а потом почила, и меня перевели в приют... А потом стараниями какого-то благодетеля, мне неизвестного, я поступила в училище благородных девиц в честь Святой Екатерины. Там я выучила английский и французский языки, основы арифметики и могу быть гувернанткой маленьким детям.
Я посмотрела на неё — с уважением. Она не сломалась. Она выжила. Она стала тем, кто она есть — благодаря себе. Так я думала по-американски на тот момент, отдавая предпочтение личной силе человека. Я и не знала, что мои взгляды начнут …м… как бы это сказать переводиться в другую плоскость…
— Ты сильная, — сказала я.
— Нет. Я просто... верю. Что Бог не оставит.
Мы шли дальше. Молча. Но это было хорошее молчание — молчание двух сирот, которые нашли друг друга. Я тоже рассказала Марии вкратце свою историю. Я сказала, что я из Америки, что я сирота, что моя одежда — это память о доме, где меня не понимали. Я не сказала про баскетбол — она бы не поняла. Я не сказала про путешествие во времени — она бы не поверила. Я сказала только то, что она могла понять: что я одинока, что я ищу себя, что я... благодарна ей за помощь.
— Спасибо тебе за то, что помогла мне переодеться. За то, что не побоялась меня.
Мария улыбнулась.
— Бог привёл тебя ко мне. Значит, так нужно.
— Если вам негде ночевать, я попрошу своего благодетеля позаботиться и о вас тоже.
— Спасибо, Мария. Но если это возможно и не навредит тебе...
— Ничуть. Он очень добр ко мне... теперь это моя семья.
Я посмотрела на неё. «Семья». Она назвала барина семьёй. Она ещё не понимала, какой он на самом деле.
— Я благодарна... но знаешь, я иногда исчезаю.
Мария улыбнулась — спокойно, как будто это было самое обычное дело в мире.
— Понимаю... это не страшно... главное, чтобы вы всегда возвращались.
Вечером Мария пошла к барину. Я стояла за дверью и слушала.
— Александр Наумыч, могу ли я обратиться к вам с просьбой?
Барин поднял глаза от бумаг.
— Слушаю вас, Марьюшка.
— Сегодня в церкви я встретила девушку. Евгения. Мы вместе учились. Она приехала в Москву искать место гувернантки, но пока ей негде остановиться. Не могли бы вы...
Барин задумался.
— Как её звать?
— Евгения. Она... издалека. Из-за границы.
— Из-за границы? — Барин оживился. — Из какой именно?
— Из Америки. Но она прекрасно говорит по-русски. И по-английски.
Барин отложил перо.
— И по-русски, и по-английски? В училище Святой Екатерины?
— Да. Она была лучшей ученицей.
Барин встал. Подошёл к окну. Посмотрел на улицу. Потом обернулся.
— Приведите её. Я хочу на неё посмотреть.
Мария вышла. Я стояла в коридоре. Она посмотрела на меня и тихо кивнула.
— Он согласился. Но он хочет тебя видеть.
— Я готова.
Я вошла в кабинет. Барин сидел за столом. Он посмотрел на меня — долго, пристально. Потом достал лупу.
— Подойдите ближе, — сказал он.
Я подошла. Он смотрел на меня через лупу. Оценивал. Как вещь. Как экспонат.
— Гм... Интересная особа.
— Я из Америки. Там женщины...
— Америка... Страна прогресса. И эволюции.
Он снял лупу. Положил на стол.
— Хорошо. Вы можете остаться. Но вы будете жить в комнате для гостей. И вы не будете беспокоить Марию. Понятно?
— Понятно.
— Вот и славненько.
Я вышла из кабинета. Сердце колотилось. Он оценил меня. Через свою лупу. И решил: я не опасна. Я просто... ещё одна вещица в его коллекции. Но он ошибался.
Прошло ещё несколько дней. Я исчезала из дома барина с фотоаппаратом и фотографировала виды Москвы, людей и барышень. Так я приобщалась к незнакомой культуре своих предков по материнской линии. Я фотографировала купола церквей, булыжные мостовые, извозчиков, торговцев на рынках.
Я смотрела на лица женщин... Эти лица — усталые, но достойные. На детей, которые играли в чехарду на улицах. На стариков, которые сидели на скамейках и смотрели на закат. Это была моя культура. Культура моей матери. И я чувствовала, как что-то во мне пробуждается. Что-то, что было подавлено прагматичной философией моего американского папы.
И всё же мне иногда становилось тоскливо и чего-то не хватало. Иногда мне казалось, что моё пребывание здесь бессмысленно и нет чего-то важного и героического, что ли... Я просто... призрак. Наблюдатель. Впрочем, случай проявить свою активность вскоре представился.
Как я поняла, барин что-то задумал. Он не переставал баловать Марию подарками, которые она отказывалась принимать. И он часто заваливал её многочисленными мелкими просьбами, которые казались совсем не просьбами, а какими-то хитросплетениями вокруг неё, что позволяло ему наслаждаться её обществом: «Принеси мне коньяк». «Посмотри, не испортились ли сигары». «Прочти мне вслух эту газету». «Посиди со мной, мне скучно».
Но я видела, что Марию это тяготит. Она не могла отказаться — он был её хозяин. Но каждое такое «порученьице» было как ниточка, которой он опутывал её. Тонкая, незаметная, но крепкая. И после таких дёрганных и рваных никчёмных движений, и ненужной беготни «с порученьицами от барина», она возвращалась в свою комнату и начинала вышивать. Мне казалось, что это её успокаивало. Она садилась у окна, брала пяльцы, нитки — и вышивала. Цветы. Птиц. Узоры, которые я не могла разгадать. Это было её терпение. Её жизнестойкость. Её способ не сломаться.
И тогда я поняла: я не могу просто наблюдать. Я должна помочь. Я видела, что барин готовится к атаке. Но какой и как — этого я ещё и не знала. Однако спортивное чутьё подсказывало мне, что это должно случиться. И потом его слова, чтобы я не беспокоила Марию... О, мама говорила мне, когда рассказывала что-то интересное из истории древнего мира: «Разделяй и властвуй!» Но я хочу, чтобы он понял: у Марии есть защита. И её вера. Её терпение. Её жизнестойкость.
И вот в один из дней, когда Мария вышивала в своей комнате, барин постучал. Я тоже была здесь и прилегла на кушетку, отдыхая невидимкой. Барин вошёл, как-то слегка помялся на месте, а потом ринулся весьма решительно в сторону Марии. Занятия баскетболом научили меня тому, что движения всегда имеют какую-то цель. Барин подошёл совсем близко к Марии. Сначала он прикоснулся к её волосам, потом взял и обнял за плечи. Мария встала, и было видно, что эти движения её напугали. Она прерывисто дышала, и мне показалось, что её сердце стало стучать громко от волнения.
Как я поняла, Маша, до которой до сих пор никто не дотрагивался, впала в какое-то оцепенение и, не в силах понять происходящее, начала как-то двигаться в угол. А барин перешёл к активному наступлению и начал обнимать и целовать Марию. Я как-то спонтанно поняла, что в этот момент Марии наносятся удары её идеалам, и уж точно первый поцелуй эта девушка представляла не так. И она точно его никак не представляла, потому что здесь нет телевизора, чтобы подсмотреть, как это бывает в первый раз.
Тут во мне проснулось что-то невиданное. Я ощутила себя пантерой, которая защищает своего детёныша. Я не думала. Я действовала. Я материализовалась. Прямо рядом с ними.
Барин отшатнулся — он увидел, как из воздуха появилась девушка в странной одежде (я не успела переодеться). Его глаза расширились от ужаса.
— Что... что за чёрт?! — прохрипел он.
Мария упала на колени. Она дрожала. Она смотрела на меня — с благодарностью, с облегчением.
— Уходите, — сказала я барину. — Сейчас же.
Он посмотрел на меня — через свою лупу, которую он инстинктивно достал из кармана. Но я не была вещью. Я не была экспонатом. Я была... пантерой.
— Ты... ты та самая американка? — прошептал он.
— Уходите, — повторила я. — Или я расскажу всем, что Вы делаете. Расскажу Глафире. Расскажу священнику. Расскажу всем!
Барин побледнел. Он понял: я не боюсь его. Я знаю его слабости. Он развернулся и вышел. Быстро. Как будто его кто-то гнал.
Я осталась с Марией. Она всё ещё дрожала.
— Маша, — я опустилась на колени рядом с ней, — ты в безопасности. Он больше не тронет тебя.
Мария посмотрела на меня. В её глазах были слёзы.
— Евгения... ты... ты ангел?
Я улыбнулась.
— Нет, Маша. Я просто твоя подруга.
Она обняла меня. Крепко. Как сестру. И в этот момент я поняла: я не просто наблюдатель... И у меня появилось здесь дело!
А к вечеру Мария не вышла к ужину. На следующий день — к завтраку. И к обеду тоже. Барин нахмурился.
— Глаша, жива ли девИца?
Глафира потупила взор.
— Что ж ты мне не отвечаешь, как раньше?
— Так то ж было раньше.
Барин с удивлением посмотрел на Глафиру, будто её подменили со вчерашнего дня.
— Уж не заболела ли ты, Глафира?
— Я-то, Ваше благородие, никак нет. А вот дЕвице что-то нездоровится.
— Что же с ней?
Глафира помолчала. Потом:
— Хандра, кажись. Плачет всё. Не ест.
Барин нахмурился ещё сильнее.
— Врача бы ей.
— Врача?! — Барин усмехнулся. — Неужто нужда такая?
— Нужда — не нужда, то дело не моё, а Ваше.
— Чьё?! — Барин стукнул кулаком по столу. — Глафира! Ты бы того, пошла бы на базар, проветрилась бы.
Глафира не дрогнула. Она посмотрела ему прямо в глаза.
— А всё же дЕвице дохтор нужен. Хандра, кажись.
Барин посмотрел на неё — долго, пристально. Он понял: она не боится его. Она знает что-то.
— Так что, послать за доктором? — спросил он наконец.
Глафира громко кивнула.
— За дохтором Павлом. Он... он хороший.
Барин усмехнулся.
— Павел? Тот самый, что лечит бедных бесплатно?
— Тот самый, — твёрдо сказала Глафира.
Барин махнул рукой.
— Ладно. Пошли за ним.
Доктор Павел вошёл в особняк. Он был молод — лет тридцать. Высокий, худой, с добрыми глазами. На нём был старый сюртук, потёртые ботинки. Он нёс чёрный кожаный саквояж. Глафира провела его на второй этаж, в комнату Марии. Доктор постучал.
— Войдите, — тихий голос из-за двери.
Он вошёл. Мария сидела на кровати, поджав ноги. Она была бледная, глаза красные от слёз.
— Здравствуйте, барышня, — сказал доктор мягко. — Меня зовут Павел. Я — доктор.
Мария посмотрела на него — с недоверием, со страхом.
— Я... я не больна, — сказала она тихо.
— Я вижу, — доктор сел на стул рядом. — Но вы плакали.
Мария опустила глаза.
— Это... это неважно.
— Важно, — сказал доктор. — Всё, что причиняет боль, — важно.
Мария посмотрела на него — с удивлением. Никто никогда не говорил с ней так. Не приказывал. Не оценивал. Просто... слушал.
— Меня... — она замялась. — Меня... ммм...
Она не могла закончить. Слёзы снова полились. Доктор Павел не стал торопить. Он просто сидел рядом. Молча. Потом тихо сказал:
— Вы в безопасности. Я здесь.
Мария посмотрела на него — с благодарностью.
— Спасибо... доктор.
— Павел, — сказал он. — Просто Павел.
Я стояла в углу комнаты. Невидимка. Я смотрела на доктора Павла. Он был... другой. Не как барин. Не как мой папа. Он не оценивал. Не командовал. Не пытался купить. Он просто... был рядом. И в этот момент я увидела в нём рыцаря. Не в романтическом смысле. А в смысле... заботы. Нежности.
Я посмотрела на Марию. Она успокоилась. Она дышала ровнее. Доктор Павел смог успокоить её. Правда, не лекарствами. Не пилюлями и микстурами… Не советами. Просто... присутствием. Тёплым словом. Очень тёплым.
Мне как-то стало не по себе… я вдруг увидела воочию то, чего мне самой всегда не хватало. Это то, от чего бежал мой папа.
Доктор вышел из комнаты Марии. Потом спустился в кабинет к барину. И я, простите, подслушала их разговор. Барин сидел за столом, что-то подсчитывал в книге. Он не поднял глаз, когда доктор вошёл.
— Ну что там? — спросил он наконец, продолжая писать.
— Александр Наумыч, нам бы перетолковать.
— Извольте, — с какой-то странной и ужасающей легкостью произнёс Александр Наумыч.
— Мне право неловко...
— Да говорите же.
— Барышне... э...
— Маше.
— Да-с, Марии, плохо чрезвычайно. Температура, сердцебиение — поправимо.
— И прекрасно!
На его лице была лёгкая улыбка — как будто он решил проблему.
Доктор Павел посмотрел на него — спокойно, но пристально.
— Это ещё не всё... Как бы это вам сказать... Барышня уходит в себя...
— И что?
— Налицо сильное душевное смятение. Душевная тревога — предвестник внутреннего надлома, с Вашего позволения.
Тут барин наконец отвлёкся от своих расчётов, которые всё время были у него в голове, и серьёзно посмотрел на доктора. За столько времени ему стало как-то не по себе. Заныло что-то внутри. К горлу подкатил комок.
— Что прикажете делать и как это понимать? — каламбурно путая слова, произнёс барин.
Павел Антонович снял очки и протёр их платком. Медленно. Как будто давал барину время подумать.
— Я право занимаюсь практикой душевных расстройств совсем немного. Но мой наставник — доктор Райдер — говорит, что я делаю успехи на этом поприще новой науки. И как позволяет мне судить моё докторское чутьё, то мой вердикт таков: барышню необходимо как-то присовокупить обществу. Сообществу. Чтобы создать, так сказать, воздух для общения с себе подобными.
— А кто ж её насильно удерживает? — Барин развёл руками. Но голос его дрогнул.
Я стояла в углу кабинета невидимкой. И я видела то, что не видел барин: его руки дрожали. Он сжимал и разжимал пальцы. Он не знал, куда их деть. Доктор Павел посмотрел на него — долго, молча. Потом тихо сказал:
— Александр Наумыч... Я вижу. Вижу острую необходимость для Марии в том, что…
— И вы, Павел Антонович, как я разумею, готовы взять её на содержание?
Доктор Павел дрогнул, и его лицо… я видела, что барин ударил по больному.
— Никак нет. Но…
Он не закончил. Он просто посмотрел на барина — с сочувствием, не с осуждением.
Барин отвернулся. Посмотрел в окно. Помолчал.
— Что... что вы хотите? — спросил он наконец.
— Отпустите её, — сказал доктор. — Хотя бы на время. Пусть она пойдёт в церковь. Пусть увидит людей. Пусть поговорит с кем-то…
— Я... я не удерживаю её... а тем более в доме живёт американка — её соученица из Екатерининского училища… странная особа, но как видите, она не одинока…
Барин говорил тихо, приглушённо, как будто оправдывался.
— Она сама... она сама не хочет...
— Она боится…
Доктор Павел встал.
— Я приду завтра. И послезавтра. Каждый день, пока барышне не станет лучше.
— Приходите.
Доктор вышел. Я осталась. Смотрела на барина. Он сидел, закрыв лицо руками. Плечи его были напряжены. Я смотрела на него — и видела: ему не по себе. Но он не плакал. Он не мог плакать. Он давно разучился.
Наблюдая эту историю, я вышла из комнаты и невидимкой поднялась к Марии. Она стояла у окна и смотрела в одну точку. Её лицо было бледным, глаза красные от слёз. Я позвала её по имени:
— Мария! Не плачь! Я с тобой!
Она оглянулась — и никого не увидела. Только ветер колыхнул занавеси.
Я отошла в угол. И услышала, как Мария начала молиться. Она опустилась на колени. Сложила руки. И тихо, сквозь слёзы, зашептала:
— Матушка Богородице, Заступница... Семья... Одна... Защити меня... Не оставь меня...
Далее её слов я не разобрала, но поняла: Мария молилась Деве Марии о защите. Как дочери молятся матери. Потому что у неё не было матери. Потому что она была одна.
Я смотрела на неё — и не понимала. Неужели все русские молятся, когда им что-то угрожает? Мой папа никогда не молился. Он говорил: «Решай проблемы сам. Бог тебе не поможет. Только ты сам». Но Мария... Мария верила. И это давало ей силу. Ну а я здесь для чего? И я снова стала видимой.
— Мария!
Она вздрогнула. Обернулась. Увидела меня — и улыбнулась. Сквозь слёзы.
— А это Вы! Вы так часто исчезаете.
— Пока так. — Я подошла ближе. — Мария, бежим вместе со мной. Нет, не так — бежим вместе! Нет, снова не так. Давай убежим отсюда!
Мария посмотрела на меня — с грустью, с пониманием.
— Мне некуда больше идти, — сказала она тихо. — Приют. Училище. Всё в прошлом. Этот дом, эта семья — это всё, что у меня есть в настоящем.
— Не верю! — я сжала кулаки. — Должно быть что-то ещё. Кто-то ещё. Родные? Друзья?
— Родные погибли. Друзей нет. — Она опустила глаза. — Только Бог.
Я замерла. Только Бог. Она не имела никого. Кроме Бога. И веры. И я поняла: я не могу просто увезти её. Я не могу дать ей дом, семью, друзей. Но я могу дать ей что-то другое. Я могу дать ей защиту.
— Мария, — я опустилась на колени рядом с ней. — Я не могу увезти тебя. Но я могу остаться. Я буду рядом. Я буду защищать тебя.
Мария посмотрела на меня — с удивлением, с благодарностью.
— Вы... вы останетесь?
— Останусь, — я взяла её за руку. — Пока ты не будешь в безопасности. Пока он не поймёт, что ты — не вещь. Что ты — человек.
Мария сжала мою руку. Крепко.
— Спасибо, Евгения.
— Не благодари, — я улыбнулась. — Просто... молись. За нас обоих.
Она кивнула. И снова начала молиться. Тихо, сквозь слёзы. А я сидела рядом. Невидимка, которая стала видимой. Американка, которая училась верить. И я поняла: это и есть спасение. Не увезти. Не спрятать. А остаться. И помочь обрести силу.
И вот я снова невидимка. Я последовала за доктором, который решил пройтись пешком и не взял экипаж. Я хотела узнать, где живёт доктор и можно ли ему довериться. Я шла по булыжной мостовой и думала. Я дошла до дома доктора — небольшого, но опрятного домика в тихом переулке — и приняла решение. Я снова стала видимой. Постучала.
Доктор открыл дверь, и в его глазах мелькнуло искреннее удивление. Он пригласил меня войти. Я рассказала ему всё. Как мы познакомились в храме с Марией. Как барин мучает девушку несущественными просьбами, наслаждаясь её обществом. И как сегодня пытался целовать её против воли. Доктор Павел побледнел. Он медленно снял очки, положил их на стол и твёрдо произнёс:
— Мой долг чести заставляет меня делать решительные шаги.
— Поедем! — сказала я. — Поедем прямо сейчас!
Доктор вернулся к барину. Я, разумеется, была с ним. Барин сидел в кабинете, делая вид, что очень занят бумагами.
— Уважаемый Александр Наумыч! — твёрдо начал Павел Антонович. — Я обдумал положение и состояние Марии, и вот моё предложение. Есть одно семейство. Можно поселить туда Марию. Там девицы её возраста, и это как раз то сообщество, при котором у Марии будет общение с ровесницами. Девицы верующие и хорошего воспитания.
Барин даже не поднял глаз.
— Верующие или неверующие, то к делу не относится никак. И должен уведомить вас, что Марьюшке уже лучше.
— Марьюшке? — переспросил доктор.
— Девице! Маше! — поправился барин, морщась. — Маше… Марьюшке.
— Простите, Александр Наумыч. Марьюшка — не кукла и не игрушка.
Барин наконец оторвался от бумаг и посмотрел на доктора с лёгкой иронией.
— И?
— И я… — доктор помедлил, собираясь с мыслями. — Я попросил бы Вас не тревожить Марию до полугода. Ей нужно оправиться. Любая дерзость с вашей стороны будет для неё последней каплей.
— Полгода? — барин усмехнулся. — И что ж, нельзя будет навещать её?
Он произнёс это так пошло и сально, что мне захотелось материализоваться и дать ему пощёчину. Но доктор был быстрее.
— Навещать?! — голос Павла Антоновича зазвенел от возмущения.
Барин вдруг спохватился, встал и отряхнул жилет.
— Простите, Павел… э-э… Антонович. Дела-с, государственные.
Он сделал рукой жест, давая понять, что диалог закончен.
Доктор Павел не дрогнул. Он посмотрел барину прямо в глаза и спокойно, но с железной твёрдостью сказал:
— Повторюсь и признаюсь, что не в силах обеспечить её содержание. Однако с вашей лёгкой руки я пользую домочадцев пяти домов, включая Ваш, и жалованье у меня невысокое. Однако же…
— Однако же? — прищурился барин.
— Однако же я требую оставить её в покое. Разрешите, навещу вас в пятницу.
— Меня? А зачем? Я здоров... До свиданья, голубчик.
Павел Антонович учтиво кивнул и поспешил из дома.
Я вышла следом. На улице он остановился, глубоко вздохнул и посмотрел на меня. Его руки слегка дрожали, но глаза горели. Я догнала доктора на улице.
— Павел!
— Павел Антонович, если вас не затруднит.
— Да, Павел Антонович.
— Да? Вы были правы, Евгения. Он не отступит. Но и я не отступлю.
— Мария была в храме. Ей там стало легче. Может, нам обратиться за поддержкой туда? К священнику?
Доктор задумался на секунду, потом решительно кивнул.
— В этом положении любая идея может работать во благо. Пойдёмте!
Мы направились в храм. Нашли священника — того самого, с добрыми и строгими глазами. Мы рассказали ему в общих чертах о том, что Мария, проживающая в доме барина, подвергается, как бы это сказать... атакующим действиям мужского характера, как изволил выразиться доктор. А я добавила от себя, глядя священнику прямо в глаза:
— Может быть, разговор с «хозяином-барином» включит угасающую свечу его совести и в этом наша надежда?
Священник посмотрел на меня и улыбнулся. Наверное, я чем-то смутила его своим странным сравнением, но он не стал спорить.
— Вечером я нанесу визит Александру Наумычу, — спокойно сказал он. — Поговорю с ним как пастырь.
И именно в этот вечер он посетил барина.
Позже, когда мы прощались с доктором у его дома, меня вдруг осенил важный вопрос. Тот самый, который мог изменить всё.
— Доктор, — спросила я, — что такое Тайна исповеди?
Павел Антонович остановился. Посмотрел на меня серьёзно.
— Неразглашение тайны.
— То есть, если я скажу священнику свой секрет, он его никому не скажет? Даже под дулом пистолета?
Доктор слегка улыбнулся, но в его глазах не было и тени шутки.
— Даже под страхом смертной казни, Евгения. Это святое.
Вечером того же дня к барину приехал священник, отец Афанасий.
— Да, да, жизнь — она-то всегда тяжела... — начал он издалека, разминаясь в кресле.
— Да, — нараспев произнёс барин, откидываясь вальяжно в кресле…
— Так ведь как на всё посмотреть. Вот ведь и у нас: то тут починить, то там подправить, а приход-то у нас небольшой… Да…
Священник замялся, подбирая слова.
— Если Ваше благородие не против, буду рад видеть Марию на воскресных службах. Надеюсь, Вы не будете препятствовать?
Александр Наумыч сложил руки на животе и молча посмотрел на попа. В его взгляде не было ни интереса, ни злости. Только холодное, оценивающее спокойствие.
— Ну что, пойду? — тихо спросил отец Афанасий, не выдержав этого молчания. — Да и Вам, Александр Наумыч, отдохнуть бы не мешало. А у девицы-то родных совсем нет?
— Нет. Сирота. Приютская.
Барин произнёс это так буднично, словно докладывал о количестве дров на складе.
Священник, краснея, искоса посмотрел на барина. Ему вдруг стало не по себе от этой казённой холодности.
— Вам бы исповедаться, — вдруг вырвалось у него.
Барин медленно приподнял бровь.
— Что?
— Я... я говорю, душе чтобы легче было, исповедаться бы ей, — поспешно поправился отец Афанасий, чувствуя, как по лбу выступает испарина.
— Кому? — холодно переспросил барин, хотя прекрасно понял, о ком речь.
Священник посмотрел на барина. Взгляд Александра Наумыча был пустой и стеклянный, а вся поза выдавала в нём человека, нетерпеливо ожидающего, когда же его оставят в покое. В этом взгляде не было ни капли раскаяния. Только скука. Скука коллекционера, которого пытаются поучать морали.
Отец Афанасий поднялся и, отряхивая несуществующие пушинки с одеяния, прокашлялся:
— Ну, так я пойду, Александр Наумыч?
— Ага. Доброго здравия.
На следующий день мы встретились с доктором в тихом сквере неподалёку от его дома.
— Как Мария? — спросил доктор.
— Сидит около окна, — ответила я. — Глаша приносит ей еду, она не ест. Молится иногда.
— Плачет?
— Нет. Не плачет.
Доктор нахмурился, глядя куда-то поверх моей головы.
— Плохой признак.
— Плохой признак? — удивилась я. — Разве это не показатель силы? Она же держится.
— Нет, Евгения. Это показатель оцепенения. Душа прячется, чтобы не чувствовать боли. Если так пойдёт дальше, она просто угаснет.
Он помолчал, взвешивая слова.
— Если бы можно было пройти в Опекунский совет... Или в Сиротский суд. Найти нужного человека.
— Нужного человека? — переспросила я. — Как это понять?
— Человека, у которого есть власть решать судьбу. Официального опекуна. По закону, барин не имеет права удерживать сироту, если против этого выступает государственная опека. Но там бюрократия, связи...
Я слушала его и вдруг почувствовала, как в голове щёлкает пазл. Американская прагматика, которую так старательно насаждал мой папа-фермер, вдруг пригодилась. Я знала, как работают системы. Я знала, как обходить правила.
— О… — медленно произнесла я, и глаза мои заблестели. — Кажется, я понимаю.
Доктор Павел посмотрел на меня с тревогой.
— Что вы понимаете, Евгения?
— То, что нам не нужно просить у них разрешения, — я улыбнулась, и в этой улыбке он впервые увидел ту самую «пантеру». — Нам нужно найти того, кто выше барина. Того, перед кем он сам снимет шляпу.
— И кто же это?
— Я узнаю. Дайте мне день.
По четвергам барин отправлялся на заседание Собрания купцов первой и второй гильдий. Мой статус невидимки позволил мне пройти вместе с ним незамеченной. Заседание сегодня вёл его высокоблагородие Василий Фёдорович Потапов. Это был высокий, крупный, темноволосый мужчина. Он любил вслух громко читать стихи. Сегодня он особенно разошёлся. Встал, откашлялся и торжественно произнёс:
— Послушайте, господа:
«Любовь, любовь — гласит преданье —
Союз души с душой родной —
Их съединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье...»
Потом громко рассмеялся и спросил:
— А это чьи стихи? Угадали? Не знаете?
А так как авторов стихов, действительно, никто не знал, то он хлопнул ладонью о стол и торжествующе произнёс:
— А это стихи Фёдора Ивановича Тютчева! А вы и не знали, господа, правда?
И все ответили ему покорно:
— Удивительное дело, и вправду не знали.
Василий Фёдорович после своих стихотворных выступлений, поглядывая искоса на купцов и чуть посмеиваясь — в том числе и бровями, и усами, — добавил свою коронную фразу:
— Вот так, господа хорошие, за деньги можно купить всё, кроме высших ценностей жизни!
Делая после этого многозначительную паузу, он добавил:
— Талант не купишь, вдохновенье тоже... и ещё кое-что.
Слово «любовь» он вслух не произнёс, но все поняли, о чём речь. Тут он почему-то мрачнел и исподлобья поглядывал то на одного, то на другого. И вот сегодня его такой взгляд упал на Александра Наумыча.
Когда заседание закончилось, Василий Фёдорович пригласил всех на чай в свой кабинет-столовую, который больше был похож на мини-музей, нежели на место для трапез.
По четырём углам стояли огромные напольные часы с кукушкой. Они тикали не в такт, создавая странный, тревожный гул. Вся мебель была из красного дерева — высокие, величавые стулья, в которых купцы выглядели скорее как мальчишки, нежели как зрелые мужи, буквально утопая в них. И, непременно, сигары после чаепития. Самого лучшего качества — бразильские.
Похоже, именно после таких посиделок Александр Наумыч и пристрастился пить чай с сигарами у себя в кабинете, подражая этим собраниям, которые олицетворяли собой некий современный мозговой штурм.
Я стояла в углу, невидимка, и слушала. О чём они на самом деле говорили? Сначала — о делах: об экономике, закупках, государственных пошлинах, необходимых отчислениях в казну. Но постепенно разговор перешёл к благотворительности.
И тут было видно, как Александр Наумыч занервничал. Он весь съеживался, словно лимонная корка. Успех в делах привил его чувствительному самомнению странную щепетильность: кому и сколько следует жертвовать. Он боялся показаться либо слишком скупым, либо, наоборот, выскочкой.
Вдруг Василий Фёдорович поднялся. Зал стих.
— Господа! — громко произнёс он, обводя собравшихся тяжёлым взглядом. — Решением попечительского совета уважаемого Синода постановлено открыть ещё один сиротский приют. Для мальчиков и девочек. В двух корпусах.
Наступила пауза. Слышно было только тиканье четырёх кукушек.
— Пожалуйте, господа. У Бога долгов не бывает! — Василий Фёдорович положил на стол тяжёлую папку с бумагами. — Надеюсь, до конца текущего месяца каждый из вас, как истинный патриот и господин высокого статуса, подпишет соответствующие бумаги на строительство основного жилого и учебного корпусов.
Господа кивнули. Они понимали: благотворительность является неотъемлемой частью служения деньгами Государю и Отечеству. Отказаться было невозможно. Я смотрела на папку с бумагами, и моё сердце забилось чаще. Сиротский приют. Под эгидой Синода. Вот оно! Вот та самая «система», о которой говорил доктор Павел. Если Мария окажется под опекой этого нового приюта, барин потеряет над ней всякую власть. Он не сможет пойти против воли Синода и всего купеческого собрания.
Я посмотрела на Александра Наумыча. Он сидел бледный, сжимая в руке недокуренную сигару. Он тоже понял, что это значит. Но он ещё не знал, что я уже составила план.
Александру Наумычу как-то вдруг стало нехорошо. Кисловатая досада с привкусом горечи исказила его гладко выбритое круглое лицо. Он понял, что его «вещицу» могут отобрать, и это задевало его самое больное — его самомнение. Когда все разошлись, я материализовалась прямо у кресла Потапова и сделала шаг к Василию Фёдоровичу.
В этот момент я вспомнила, как мама учила со мной письмо Татьяны из «Евгения Онегина». Мама всегда говорила: если хочешь выучить великий и могучий русский язык, непременно учи Пушкина. Я сделала глубокий вдох, глядя ему прямо в глаза, и произнесла с лёгким, но очаровательным американским акцентом:
— Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу ещё сказать?
Теперь я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать...
Я прочла наизусть всё письмо Татьяны к Онегину. Кажется, моё прочтение с американским акцентом так рассмешило и растрогало Василия Фёдоровича, что он от души хлопнул в ладоши:
— Ну уважила, уважила, душа моя! Чего надобно? Проси!
Я не растерялась:
— Прошу Вас представить меня одной высокородной даме. Дело это весьма женское и деликатное, и мне очень нужна ваша протекция.
— Что ж, — он достал из кармана визитку, потом бумагу и быстро черкнул на ней несколько слов. — Вот адрес и письмецо от меня. Вас примут, и там изложите всё необходимое.
— Благодарю вас от всей души, — я сделала глубокий, искренний реверанс.
А когда Василий Фёдорович на секунду отвернулся, чтобы взять со стола бразильскую сигару, я просто... растворилась в воздухе.
Он обернулся, моргнул, посмотрел по сторонам и рассмеялся в свои густые усы:
— Вот шустрая какая! Наш пострел везде поспел!
Я взяла экипаж и поспешила по адресу, указанному Василием Фёдоровичем. Особняк принадлежал некой гранд-даме — Анне Марии Глэмм. В приватной беседе я рассказала ей историю Марии. Я не стала скрывать ни про барина, ни про его «хитросплетения», ни про то, что девушка задыхается в этом доме. Анна Мария слушала внимательно, не перебивая. Когда я закончила, она пообещала похлопотать и даже подыскать Марии другой дом и хорошую семью.
Однако самым неожиданным поворотом в этом разговоре стало то, что меня, Марию и доктора Павла пригласили на бал. Увидев моё смущение (я всё-таки плохо представляла, как вести себя в высшем свете XIX века), Анна Мария Глэмм мягко улыбнулась, взяла перо и написала какую-то записочку.
— Это адрес моей доброй подруги, — сказала она, протягивая мне сложенный листок. — Вы можете в ближайшее время с этим письмом переехать к ней на время. Она позаботится о вас. А мы с вами увидимся на балу.
Я вышла из особняка, сжимая в руке записку. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая московские купола в золотой цвет. Я думала, как всё прекрасно и мирно уладилось. Барин побеждён, Мария спасена, у нас появились могущественные покровители... Казалось, самое страшное уже позади. Но я ошибалась. Впереди нас ждало ещё одно приключение. И, как выяснилось позже, самое опасное.
Пока я со своей американской предприимчивостью решала стратегические вопросы Марии, в доме барина случилось вот что.
Барин, поднявшись на второй этаж и предвкушая сладость греха, постучал.
— Войдите.
— Здравствуй, Марьюшка!
— Ддддобрый день, — почти заикаясь сдавленным от страха голосом, ответила Мария.
— Как поживаешь?
— Аккуратно проживаю, по расписанию.
— Марьюшка, красавица…
Барин перешёл в фазу активного наступления. Он схватил Марию и начал целовать её в щёки, в шею, судорожно хватая её за руки. Мария зажмурилась, впадая в то самое оцепенение, которое так пугало доктора.
Я появилась на пороге комнаты вовремя. И совсем уже не невидимкой. Я сделала то, чему меня учили на баскетбольной площадке: резкий разгон, прыжок, блок. Я влетела в барина всем телом, сбивая его с ног.
Он взвыл от неожиданности и боли. Мы оба рухнули на пол, но в падении моя рука задела тяжёлый бронзовый подсвечник на столе. Свеча упала прямо на бархатную портьеру, которую барин так любил. А рядом стоял его недопитый графин с коньяком, с которым он поднялся к Марии. Спирт вспыхнул мгновенно. Огонь жадно лизнул сухую бархатную ткань и за секунды пополз вверх по стене, отрезая нам путь к двери.
— Горим! Горим! — закричал барин, карабкаясь к двери и ломаясь в запертый замок.
Сквозь едкий дым я пробиралась к окну. Кашляя, я изо всех сил рванула тяжёлую раму. Окно со скрипом поддалось. Свежий воздух хлынул в комнату, но тут же раздул пламя. Кто-то внизу уже кричал:
— Пожар! Пожар! Горим!
Я выглянула в окно. Внизу, во дворе, суетились люди. Это была Глафира. Услышав крики и увидев дым, она не побежала за водой. Она скомандовала кучеру и двум конюхам:
— Брезент! Тащите брезент! Быстро!
Мужики схватили тяжёлое просмоленное полотно, которым обычно накрывали сено, и натянули его прямо под нашим окном, вцепившись в края мёртвой хваткой.
— Маша, прыгай! — крикнула я.
Мария посмотрела вниз, потом на меня. В её глазах больше не было страха. Только доверие.
— Я с тобой! — крикнула я.
Мы взялись за руки и шагнули в пустоту. Как птицы, мы вместе вылетели из клетки. Ветер свистел в ушах. На мгновение мы повисли в воздухе, и в этот миг я почувствовала абсолютную, звенящую свободу. Мы упали на мягкий, пружинящий брезент. Полотно прогнулось, амортизируя удар, и мы скатились на траву, прямо к ногам перепуганной Глафиры.
Она не стала кричать или плакать. Её руки, привыкшие к тяжёлой работе, действовали быстро и уверенно.
— Живы, родные, живы, — шептала она, дрожащими руками набрасывая на нас свои тяжёлые шерстяные платки. — Я знала... я чуяла, что беда будет.
Она сунула мне в руки небольшой холщовый узелок, который, как я поняла, был приготовлен заранее. Внутри лежали тёплые варежки, краюха хлеба и соль.
— Через чёрный ход, — скомандовала она, оглядываясь на горящее крыло дома. — Кучер уже запрягает. Бегите, мои ангелы, пока барин не опомнился.
Мы юркнули в тёмный, пахнущий сыростью и травами чёрный ход, оставив позади треск огня и крики суеты. Через час мы сидели в скромном, но удивительно тёплом кабинете доктора Павла. Я наблюдала, как он говорит с Марией. Он не задавал ей лишних вопросов, не требовал рассказывать о пережитом ужасе. Он просто выписывал ей необходимые лекарства, поправлял плед на её плечах и тихим, ровным голосом успокаивал.
Такого нежного, деликатного, рыцарского отношения я не видела никогда. В моём мире мужчины либо кричали на площадке, требуя результата, либо ценили только цифры и победы.
И тут что-то как будто екнуло у меня внутри. Какая-то волна. Электрический ток пронзил меня от макушки до пят. Я смотрела на его руки, когда он протягивал Марии чашку с чаем. На то, как он склонял голову, слушая её тихий ответ. Я никогда не видела красивых мальчиков. Ну, в том смысле, чтобы они были красивы душой. Я всегда считала, что влюбляться в красавчиков — это изъян… Мачо — это точно не про меня… да и мой папа говорил: «Красота не выигрывает матчи». Но доктор был не просто красив. Он был красивый человек во всём: в жестах, во взгляде, в словах, в мыслях. Что со мной? — испуганно подумала я, чувствуя, как щёки предательски краснеют. Неужели это оно? То самое, о чём писала Татьяна в своём письме?
В тот вечер доктор Павел лично препроводил нас в дом к Евгении Ильиничне. Именно Анна Мария Глэмм, та самая гранд-дама, как и обещала, устроила всё так, чтобы мы попали к Евгении Ильиничне — её давней подруге, в чьём доме царила та самая тишина и мудрость, в которой мы так нуждались.
Стараниями доктора Павла Мария шла на поправку. Наши приготовления к балу с Евгенией Ильиничной шли полным ходом. Утром — уроки этикета. Днём — уроки танцев. Вечером — уроки французского. Через день мы ездили в ателье на примерку. Десять дней пролетели как один вздох! Платья готовы. Костюм доктора тоже. Евгения Ильинична распорядилась отправить ему приглашение.
В тот день, светлый, ясный и солнечный, она пригласила меня проехаться по Москве. Мы посетили несколько храмов.
По дороге домой Евгения Ильинична молчала, глядя на мелькающие за окном экипажа купола. Потом тихо произнесла:
— Я постараюсь посодействовать устройству Марии. И доктора тоже. Он пострадал за честь Марии и лишился домов, которыми пользовался по протекции Александра Наумыча.
Этот бал многое решит. Не сомневайтесь, — сказала Евгения Ильинична.
— Я очень рада.
— Вы поступили как истинная леди. Благородно! Я горжусь вами. И если бы вы были моей дочерью, я непременно устроила бы и вашу судьбу самым наилучшим образом. Знаете, я ведь тоже была сиротой. Как и Мария. Спасая её, вы спасаете саму себя.
Когда мы подъехали к дому, я подняла глаза — и обмерла! Это был наш дом. Тот самый особняк в Москве, где жила моя мама в XXI веке! Те же самые колонны, тот же самый лепной карниз, та самая кованая калитка. Только сто лет назад. Я не могла оторвать взгляда.
— И всё же, что вы хотите для себя, милая моя девочка? — мягко спросила Евгения Ильинична, выводя меня из оцепенения.
— Я… Я хочу секрет! — выпалила я.
— Секрет? — она удивлённо приподняла бровь.
— Да! — я глубоко вздохнула, чувствуя, как дрожат руки. — В одном городе живёт одна девушка, её зовут Евгения. Её родители живут отдельно. Её назвали так в честь её бабушки Евгении. А у бабушки Евгении была мама — София. А у Софии была мама — Мария. А Мария... Мария была дочерью ещё одной Евгении.
Я посмотрела на неё прямо в глаза.
— Так вот. Американский папа говорит, что янки не плачут. А мама Марина ничего не говорит, но я знаю: на одном крыле далеко не улетишь. Может быть... может быть, есть секрет?
Евгения Ильинична помолчала. Задумчиво посмотрела в высокое московское небо. И загадочно, чуть печально улыбнулась.
— Секрет? Что ж... — она взяла меня за руку, и её ладонь была тёплой и живой. — Если янки не плачут... то русские не сдаются!
Эти слова ударили меня в самое сердце. Как электрический разряд. Как тот самый ключ, который я искала всю жизнь, и вот дверь наконец открылась!
Я смотрела на неё — на её морщинки, на её добрые глаза, на её руки, которые держали мои. И вдруг всё встало на свои места. Дом. Имя. Кровь. О Боже... Это же моя прапрапрабабушка. Я просто не могла дышать. Я сидела рядом с женщиной, благодаря которой я вообще существую на этом свете!
Через несколько дней случился бал. Я была в платье XIX века. Это было невероятно! Шелест тяжёлого шёлка, кружева, корсет, который держал спину прямо, но не давал дышать полной грудью.
Это было ощущение великой женственности и могущества. Вот где настоящая женская сила! В её женственности и беззащитности.
Мария, признаться, была хороша. Мы танцевали, кружились в вальсе, и я чувствовала себя частью этого прекрасного, сияющего мира.
В самый разгар бала приехал доктор. Он подошёл к Марии и пригласил её на танец. Я сначала была рада. Мне казалось, что всё, что делает доктор для Марии, имеет исключительно терапевтический эффект и во благо Марии. Один танец, другой танец. Они танцевали. Я видела, как он смотрел на неё. В его взгляде было столько тепла, столько тихого восхищения, что у меня внутри что-то как будто оборвалось.
И тут я пала духом. Я не осознала, как это случилось, но у меня полились слёзы. Предательские, горячие слёзы. Я не знала, куда мне спрятаться. В моём мире я бы просто ушла в раздевалку, но здесь, в этом зале, полным-полно людей.
Евгения Ильинична, увидев мои слёзы, мягко передала мне веер и кивком головы показала, что нужно сделать. Я стала махать веером, чтобы мои слёзы, как от вентилятора, высохли скорее. И она мягко, но уверенно препроводила меня в комнату для гостей.
— Что с вами, милая? — тихо спросила она, поправляя мой выбившийся локон. — Не падайте духом! Помните, русские не сдаются!
Во время первого в моей жизни бала я ощутила, что именно сейчас, именно в этот момент мне нужна личная сила духа. Я никогда не испытывала подобного, но кажется, я влюблена.
— Скажите, — прошептала я, глядя в её добрые, морщинистые глаза, — как быть, когда есть то, чего ты не можешь изменить? Время, пространство, чьи-то чувства? Когда внешне не можешь ничего поделать, потому что…
— В делах сердечного толка тоже нужна сила духа и мужество, — перебила она меня с мягкой улыбкой. — Вперёд! Ничего не бойся! В добрый час!
Евгения Ильинична приобняла меня. А я обнимала свою прапрапрабабушку! Она так вкусно благоухала. Тонкий, чуть терпкий аромат фиалки и сандала. Мне бы флакончик духов на память. В XXI веке трудно найти хороший парфюм, такой настоящий. Прапрапрабабушка подарила мне не слова. Она подарила мне веру. Веру в себя.
Я вышла в зал. Сердце колотилось. Я пошла прямо к доктору. Я уже открыла рот, чтобы сказать: «Павел Антонович, потанцуем?», но в последний момент вспомнила уроки этикета. Я замерла, чувствуя, как щёки горят. Я не могла этого сделать. Это было бы скандалом.
Но тут рядом словно из-под земли выросла Евгения Ильинична. Она величественно подошла к нам, чуть коснувшись веером руки доктора.
— Павел Антонович, — произнесла она с лёгкой, многозначительной улыбкой, — моя дорогая Евгения уже третий танец любуется вами. А Мария... Мария, я хочу вас представить кое-кому.
Доктор посмотрел на меня. Увидел мои покрасневшие щёки, мои глаза, в которых теперь горел огонь. Он улыбнулся.
— Для меня это величайшая честь, — тихо сказал он и протянул мне руку.
Это был наш с ним первый танец. Его рука коснулась моей талии, и я окунулась в танец, который ношу в своём сердце до сих пор…
Пожар в доме барина потушили. Вечером, сидя у себя в уцелевшем кабинете, он размышлял, глядя на обгорелые балки в окне: «Всё-таки гнусная, скабрёзная и мутная история с этой девицей. Сирота, ну что с неё взять? А так хоть какое-никакое обеспечение было...»
Наутро барину принесли официальное письмо. Вызывали в Городскую думу. Барин отправился на встречу.
Кабинет статского советника Василия Фёдоровича Потапова был просторен и строг. Сам Потапов сидел за массивным дубовым столом и вертел в руках тяжёлые золотые карманные часы. Крышечки открывались и закрывались с резким, металлическим щелчком. Щёлк. Щёлк. Предмет мелькал очень быстро, но Александр Наумыч не смел даже взглянуть в сторону Василия Фёдоровича. Наступила гнетущая пауза. Александр Наумыч смотрел в пол перед собой, но боковым зрением видел, что статский советник сверлит его взглядом, ожидая, когда же тот поднимет глаза.
— Да, кстати, милостивый государь, — наконец произнёс Потапов, не прекращая щёлкать часами. — Каково Ваше решение в отношении благотворительных шагов о строительстве нового детского приюта?
— Да, да, я занимаюсь этим вопросом, — поспешно отозвался барин. — Бумаги я передам через секретаря в канцелярию Опекунского совета.
— Отлично, — кивнул Потапов. — Я вот к Вам по какому вопросу, Александр Наумыч.
Василий Фёдорович встал из-за стола. Александр Наумыч тоже встал. Они вместе подошли к окну, где стоял бархатный диван.
— Присядем.
Оба присели.
— Тут вот какая штука удивительная под названием «жизнь», — начал Потапов, глядя в окно. — У Марии Остаповой объявился дальний родственник по материнской линии. Весьма состоятельный человек, но очень в летах. Он слышал в общих чертах о судьбе Марии и захотел пожертвовать все свои сбережения от проданного в Тульской губернии имения. И существенную сумму — благодетелям своей внучатой племянницы.
Потапов медленно повернул голову и посмотрел на барина.
— Но Вы, насколько я осведомлён, не были её законным опекуном?
У барина Александра Наумыча застучало в висках. Мутное, липкое чувство поднялось вверх к горлу, а ноги стали ватными. Он начал задыхаться. Официальное расследование, опека, суд... Его репутация коллекционера, его связи — всё могло рухнуть.
— Да что Вы, голубчик, Александр Наумыч?! — воскликнул Потапов, словно испугавшись его бледности.
Он позвонил в серебряный колокольчик на столе. Дверь мгновенно открылась.
— Воды и коньяка, быстрее!
Александр Наумыч залпом выпил стакан воды и, забыв все этикеты, дрожащей рукой опрокинул рюмку коньяка.
Василий Фёдорович продолжал, и голос его стал мягким, почти отеческим:
— Александр Наумыч, Ваши дела идут хорошо, Вы уважаемый человек. Давайте сделаем благое дело. Мы-то уже в летах, ну сколько ещё нам отпущено? Ну на что нам эти денежные знаки? А?
При словах «денежные знаки» сознание вернулось к Александру Наумычу. Мозг, привыкший к расчётам, мгновенно оценил ситуацию: это шантаж, но завуалированный, благородный. Если он откажется, его проверят по всем статьям. Если согласится — откупится малой кровью и сохранит лицо.
Он вытер платком лоб и сдавленным, но твёрдым голосом спросил:
— В чём вопрос?
— Прошу Вашего личного пожертвования на строительство приюта для сирот. Из части Вашего капитала. Вы согласны?
Александр Наумыч понял, что его только что элегантно обобрали, но выбора не было.
— Непременно, — отчеканил он. — Всё будет готово к вечеру. Секретарь отвезёт вексель.
— Вот и славно, — улыбнулся Потапов, и в его глазах мелькнуло торжество. — А я, знаете ли, мой любезнейший, ни на минуту не сомневался в Вашем благородстве.
— Разрешите откланяться?
— Будьте здоровы, Александр Наумыч. Всего доброго.
Поднимаясь по парадной лестнице, Александр Наумыч слышал лишь стук собственных мыслей, гулкий и неотвязный: как же он мог так просчитаться с этой девчонкой? В кабинете его уже ждала почта. Конверт от Павла Антоновича, требующий расчёта, казённые бумаги из присутственных мест... Но взгляд барина зацепился за плотный сургучный оттиск на письме, подписанном В. П. Остаповым. Он вскрыл его первым делом.
«Любезнейший государь! Не имея чести знать Вас лично, но будучи уведомлён дирекцией училища и приюта о том, что Вы и Ваше семейство призираете мою внучатую племянницу Марию Остапову, спешу засвидетельствовать Вам нижайший поклон и испрашиваю Божьего благословения. Человек я уже в летах, имение моё прекрасно, да силы иссякли. Посему имение продано, а сбережения свои желаю передать Марии до её совершеннолетия и замужества, по воле Господа. Надеюсь узреть её в Санкт-Петербурге в полном здравии. Пребуду премного благодарным. Викентий Петрович Остапов. 12 ноября 1898 года, проездом через Москву в Санкт-Петербург».
Барин рванул колокольчик.
— Фёдор! Бумаги, перо, чернильницу! Чаю! Живее!
Старик-лакей, привыкший к барским причудам, но нынче испуганный его мертвенной бледностью, метнулся в угол. Александр Наумыч судорожно разгребал бумаги, подписывал, швырял в одну стопку, потом в другую. Руки его предательски дрожали, оставляя кляксы на чистых листах.
— Расторопней, Фёдор, расторопней! Ещё чаю! Что стоишь, как истукан, чай стынет!
— Сию секунду, ваше превосходительство... — Фёдор ловко подхватил остывающий графин.
— Да послаще! Сахару!
— Помилуйте, Александр Наумыч, вы и так десятую чашку изволите кушать...
Барин резко хлопнул ладонью по столу, так, что подпрыгнула чернильница.
— Как прикажете, хозяин... — тихо, почти шёпотом, с виноватой лаской пролепетал Фёдор и зашаркал к двери. — Хозяин — барин...
Оставшись один, он тяжело рухнул в кожаное кресло. Оглядел кабинет. Со стен смотрели бездушные пейзажи, нагромождение фарфора, бронзовые статуэтки, вазы. Всё это он собирал годами, скупал, выменивал, отнимал. Но сейчас комната казалась ему чужой. Тесной. Вещи смотрели на него с немой укоризной, давили, вытесняли воздух. Чего-то не хватало. Или, наоборот, было слишком много того, чего быть не должно.
— Фёдор... — хрипло позвал он. — Открой... окно...
Старик, возвращавшийся с подносом, замер на пороге.
— Да уж, изрядно вы надымили, Александр Наумыч, — заботливо, но с тревогой произнёс он, ставя чай.
Барин не слушал. Он смотрел на бронзового амура на камине. Голова начала кружиться. Шум в ушах нарастал, превращаясь в гул. Картины поплыли, сливаясь в одно тёмное, вязкое пятно.
— Барин! Александр Наумыч! — испуганный голос Фёдора доносился словно из-под воды. — Глаша! Беги за доктором! Барину дурно!
Темнота сомкнулась. И он провалился туда, где времени не было.
Вспышка света. Он совсем маленький, мальчик с тонкими пальцами. В руках — крошечная скрипка. Звук, чистый и звонкий, летит под потолок. А в соседней комнате, за закрытыми дверями, шипит и стонет отец с гувернанткой-немкой. Резкий звук. Дверь распахивается. Мать, с перекошенным от бессилия и злобы лицом, вырывает у него скрипку и со всего маху швыряет её об паркет. Хрустнуло дерево, лопнули струны. Дальше — туман. Запах ладана и лекарств. Мать в гробу. Гимназический мундир. Студенческие попойки, звон бутылок, чужой смех. Женитьба. И лица, лица... Ростовщики с жёлтыми глазами, купцы, одержимые скупостью, женщины с тяжёлым, похотливым взглядом. Они лепили из него то, что им было нужно. Превратили в бездушную, скрипучую счётную машину. Он коллекционировал чужие жизни, потому что его жизнь — чистую, невинную, как звук скрипки — давно разбили об пол.
И вдруг — тишина. Сквозь туман проступает яркий, ослепительный свет. Она. Мария. Она идёт по аллее, и в руках у неё не букет, а та самая, наспех склеенная скрипочка. Она кладёт её на стол, бережно, как живую птицу, а сверху опускает охапку белых лилий. Их сладкий, дурманящий аромат заполняет комнату, вытесняя запах пыли и бронзы. Он тянется к ней, чтобы коснуться лепестка, но пальцы проходят сквозь них...
В тот вечер после бала Евгения Ильинична подарила мне флакон духов и часы на цепочке. Евгения Ильинична положила их мне в ладони. Молча. Только посмотрела — долго, словно видела меня насквозь, до самого корня.
— Храни, — сказала.
И всё. Я обняла свою прапрапрабабушку!!!
Я отправилась в дом барина. В одной из комнат снова увидела знакомое Зеркало Эпохи. Оно живое.
— Вы можете вернуться.
— Как я теперь могу вернуться, если моё сердце останется здесь?
— У вас есть ещё один день.
— Я не хочу уезжать! Здесь мой дом и люди, которых я люблю!
— У вас есть ещё один день.
И тишина. Зеркало снова стало просто зеркалом.
Фёдор встретил меня учтиво. Слегка поклонился. Сообщил, что барин уехал из Москвы, и он тоже скоро поедет вслед.
— Барин уехали, сударыня. Из Москвы. И мне велено следовать.
— Куда, Фёдор?
— Куда барин — туда и я.
Он улыбнулся. По-старчески, тепло. И я поняла: они связаны крепче, чем хозяин и слуга.
Статскому советнику Василию Фёдоровичу я подарила томик стихов. Анне Марии Глэмм преподнесла цветы — белые розы.
Я поспешила в храм, где мы с Марией впервые увидели друг друга воочию. Поставила свечи. Рядом стояла старушка. Та самая:
— Ну вот, теперь хоть на человека стала похожа.
— А я и есть теперь человек. Потому что у меня теперь есть полная семья!
…Я молилась впервые в жизни. Мама как-то сказала: величайший дар Богов — дар взаимной любви. Я просила о любви. Только о взаимной любви. Я вышла и решительно поехала к дому, где жил Он… Доктор. Павел Антонович.
— Вы? Какая радость! Проходите!
— Доктор! Павел Антонович! Мой акцент может помешать мне сказать…
— Слушаю Вас! Я весь во внимании.
— Доктор… Вы могли бы вылечить любого…
— ?
— Но есть то, что вылечить нельзя… Время… Мы не властны над временем, но я могу делать выбор.
— Чем я могу Вам помочь, Джейн?
— Вы не можете мне помочь… Вы… я встретила Вас здесь. Одно Ваше слово… одно Ваше «Да», и я останусь здесь с Вами навсегда. Я последую за Вами, куда бы Вы ни пошли. Куда бы ни поехали…
— Евгения… Я должен признаться Вам. Кажется, я впервые полюбил…
— Да!
— Я встретил ту, ради которой я больше не мыслю своей жизни… Жизнь стала как одно целое!
— Да!
— Ради которой я готов преодолевать все тяготы жизни!
— Да… и я тоже!
— И я обязан Вам своим счастьем!
— И я!
Он помолчал. Потом сказал тихо, но твёрдо:
— Мария поступила Вашими молитвами и стараниями Евгении Ильиничны на курсы сестёр милосердия при Общине Святого Креста. Она будет ухаживать за больными, помогать тем, кто страдает. Теперь это её призвание. И я надеюсь, смею надеяться, что Мария… Мария ответит на моё предложение руки и сердца, и я смогу быть верным другом и любящим мужем. И… Я всецело обязан Вам своим счастьем…
К горлу подкатил предательский слёзный комок. Я сказала себе. Нет. Я приказала себе: «Янки не плачут. Это правда. Но теперь я знаю главный секрет: Русские не сдаются!»
— А… о… да… м…
— Павел Антонович, могу я… могу я просить о танце? Как тогда, на балу?
Он кивнул.
Мой герой танцевал со мной прощальный танец. Музыка играла где-то далеко, а мы кружили в тишине. Я положила голову ему на плечо на одно мгновение. И отпустила. Мне показалось, вечность открыла небо. И я где-то в глубине души ощутила всем сердцем то, что когда-то где-то услышала: «Браки заключаются на небесах…».
Я смотрела на него и чувствовала — это не боль. Не драма. Не трагедия. Это подарок небес. Изнутри пришла сила, которая сказала мне: любовь — это не значит владеть. Любовь — это значит радоваться, когда другой человек нашёл своё счастье. Даже если это счастье не с тобой.
Я поехала в больницу при Общине Святого Креста. Там, в тихом корпусе для сестёр милосердия, я нашла Марию. Она стояла у окна. В белом платке. В белом переднике.
— Мария, теперь ты в безопасности. Спасибо за всё.
— Евгения… это тебе. Иконка. Пусть хранит тебя на всех жизненных дорогах.
Мы обнялись. Я почувствовала, как дрожат её плечи. Но она не плакала. Я уходила, не оглядываясь. Долгие проводы — лишние слёзы — так говорит моя мама.
Я приехала в особняк. Глафира стояла в коридоре, словно ждала меня.
— Пора, я в дорогу, Глафира.
Я обняла Глафиру на прощанье.
— Храни тебя Пресвятая Дева.
И я пошла к Зеркалу. Быстро, не оглядываясь. Оно ждало. Живое. Пульсирующее. Я встала перед ним. И услышала музыку. Ту самую. С бала. Вальс. Я сделала шаг. И мир закружился. Стены особняка поплыли, как партнёры в танце. Свечи мелькали — раз, два, три... Раз, два, три... Лица проносились мимо. Мария. Доктор. Барин. Потапов. Евгения Ильинична. Глафира. Фёдор. Кружение ускорялось. Свет сливался в одну белую полосу. Музыка становилась громче и быстрее, и вдруг — тишина.
Я открыла глаза. Передо мной — Зеркало. Зеркало Эпохи. Но тусклое. Музейное. Я вышла на улицу. Мимо бегут в диком темпе люди. Куда они так спешат? Я посмотрела на себя. Джинсы. Кроссовки. Куртка. Мои вещи. Родные.
…Кажется, я снова там, откуда стартовала. Век XXI. Москва. Особняк-музей. Выход на улицу Малая Бронная.
Вышла на улицу Тверская. Если идти налево — снова к Маяковке. А если направо — к Спасской башне, на Красную площадь. Я пошла направо.
Куранты бьют три по полудню. Бум! Бум! Бум! Мимо прошла пара — Он и Она. Она похожа на Марию. А Он — на Доктора. В руках она держит букет белых лилий. Наверное, от него. Подарок. Я остановилась и посмотрела им вслед. Еду домой! Мама уже, наверное, вернулась из командировки!
**ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РУССКИЕ НЕ СДАЮТСЯ!**
Мама вернулась из командировки через три дня. Я вернулась из XIX века тоже из командировки.
— Как ты провела время, милая?
— Даже словами не передать!
— Правда? Ты провела его с пользой?
— Мама, а ты знала секрет нашей семьи?
— Какой? Янки не плачут?
— Нет. Другой.
— Какой?
— Русские не сдаются!
Мои каникулы в Москве у мамы подошли к концу. Я возвращаюсь к папе с большим секретом внутри меня. Сейчас я нужна своему папе. Ему нужна моя победа в матче Кубка колледжа. Ему нужна наша с ним победа.
Папа нанял мне индивидуального тренера по баскетболу. Чемпионку. Я выучила все баскетбольные термины. И даже историю баскетбола. Мой тренер Хелен говорит: «If you don't know where your legs grow from, you are a rootless person — you don't have a core». Если ты не знаешь, откуда ноги растут, — ты бескорневой человек, у тебя нет стержня. Ты должен знать свои корни.
Ещё я изучаю историю России. Внутри я приняла решение. Я вернусь в Россию. Буду поступать на журфак МГУ. Иногда было очень трудно. Тренинг и муштра казались слишком жёсткими. Но я знала: русские не сдаются. Это придавало мне сил. В конце последнего учебного года в колледже тренер вернула меня в команду Катарины.
Через две недели состоялся исторический матч в нашей семейной истории.
В этот день всё было как обычно. Девочки с шариками, цветы и музыка. Я не знала, приедет ли папа. Я подумала, что он не приедет, как и тогда. И игра была сначала вялой и пресной.
Но потом команда соперников начала атаковать. Моя прыгучесть пришлась как раз кстати. Я сфокусировалась на технике. Убрала личные прошлые обиды на Катарину. Сейчас мы в связке, и нам надо выиграть. Бросок. Ещё бросок. Игра становится жаркой. «Громила-Голиаф» начала атаковать нас. Делала подсечки. Я уворачивалась. Включился какой-то неведомый азарт. Я уже не думала о технике. Я думала о Докторе. О Марии. О том балу, где я была настоящая на все сто. Бросок. Ещё бросок. Счёт выровнился.
Небольшой перерыв. Я взглянула на трибуну. Все родители моей команды на месте. Ничего. Папа занят. А мама всё время в командировках.
Второй тайм. Жарко. Бросок. Ещё бросок. «Громила» и её команда атакует и показывает всем наглые повороты. Но я не сдаюсь. Мы вместе с Катариной начинаем свою игру. Бросок. Ещё бросок. Громила делает подсечку, и Катарина падает с воплем. Ей больно. Её вместе с Громилой удаляют с площадки. Оглянувшись, Катарина всем видом показывает мне, что её не надо жалеть, и бросает мне фразу: «Янки не плачут!»
И вдруг внутри меня я услышала голос моей прапрабабушки: «Русские не сдаются!»
Второй тайм был ещё жёстче. До конца матча — десять минут. Бросок! Мимо! Рёв в зале.
И вдруг я услышала папин голос: «Джеееейн! Янки не плачут!» А потом я услышала женский голос, который кричал сильнее и громче всех: «Дочка! Держись! Русские не сдаютсяяяяяяяяяяя!»
Бросок! Точно! Свисток! Игра окончена! Это были мои мама и папа. Вместе. Сюрпризом.
Я никогда не понимала, как эти люди могли быть вместе. Но, наверное, здесь кроется какая-то тайна. В этот день мы победили. Я забросила двадцать мячей. Игра закончилась со счётом 72:68.
Скоро выпускные экзамены. Но теперь мне ничего не страшно. Ведь я знаю секрет: Русские не сдаются!
После игры мы пошли в парк. И я увидела их — маму и папу — на карусели. На той, с деревянными лошадками. Они кружились и смеялись, как дети. Открытые. Уязвимые. Сошедшие со своих пьедесталов правоты. Я смотрела на них и понимала: вот она — тайна. Вот что их держало когда-то вместе. Вот эта удивительная способность иногда быть детьми.
ЭПИЛОГ
Помните тот эпизод по телику про касаток? Это был знак. Семья — это семь твоих Я, собранных вместе в один кулак. Как одна сила, чтобы одерживать на жизненном пути победы!
Свидетельство о публикации №226070901291