7. Павел Суровой Жанна д. Арк из Марьиной рощи

Часть 5. Книжная крепость

 К середине девяностых Валерия жила в режиме осажденной крепости. Её «крепостью» была квартира, до потолка забитая книгами, газетами и архивами, которые она берегла как зеницу ока. Здесь, среди полок, прогибающихся под тяжестью томов по истории, философии и классической литературы, она чувствовала себя в безопасности. Здесь не было телевизионных камер, не было партийных склок, не было омоновских дубинок. Здесь была только она и те, кто успел высказаться до неё — великие умы прошлого, которые понимали её лучше, чем любой современник.
Вечера, когда она оставалась одна, были для неё единственным способом не сойти с ума. Она включала старый проигрыватель. Музыка — Бах, Бетховен, Моцарт — наполняла комнату, отсекая шум грязной, неустроенной Москвы, где на каждом углу спекулировали ваучерами, а в подъездах пахло мочой и безнадежностью.

— Слышишь? — спрашивала она у своего кота, который, свернувшись клубком на стопке западных журналов, лениво приоткрыл один глаз. — Это порядок. Это то, чего они никогда не смогут понять. Они пытаются построить страну из мусора, не имея в душе даже ноты гармонии.
Она подходила к окну, через которое просачивался тусклый свет фонарей. Внизу, у метро, какая-то женщина кричала, торгуя сигаретами. Валерия знала, что завтра она снова выйдет на площадь, снова будет писать гневные колонки, снова будет раздражать тех, кто хотел просто «жить спокойно». Но сейчас, в этом удушливом, но таком родном пространстве, она позволяла себе роскошь быть просто Валерией. Не «Новодворской-оппозиционеркой», не «врагом режима», не «городской сумасшедшей», а женщиной, которая до боли любила культуру и до ужаса боялась её исчезновения.

 Она открыла томик поэзии и начала читать вслух. Её голос, обычно жесткий и требовательный на митингах, сейчас стал мягким, почти мелодичным.
— «...И в этом мире — только свет и тень...» — декламировала она, глядя в темноту. — Как же они не понимают, что без этого света мы превратимся в стаю? Как им объяснить, что рынок — это не цель, а инструмент? Что нельзя кормить людей одними колбасными обрезками, забывая о том, что у них должна быть душа, способная к сопротивлению?

 Она вдруг замолчала, заметив, что рука начала привычно тянуться к пишущей машинке. Даже здесь, в минуты передышки, она не могла оставить свою «войну». Ей нужно было зафиксировать свои мысли о том, как страна стремительно превращается в корпорацию, управляемую «эффективными менеджерами» в погонах.
— Знаешь, — сказала она коту, который снова заснул, — если я не напишу это сегодня, завтра они сделают вид, что этого никогда не было. Они перепишут историю так, что все мы окажемся ошибкой. А я не допущу, чтобы меня превратили в ошибку.
Она села за машинку. Металл клавиш холодил пальцы, но она чувствовала в этом уют. Это был её личный инструмент пыток и одновременно — её единственное оружие. Она не хотела быть политиком в том грязном смысле, который вкладывали в это понятие «новые хозяева жизни». Она хотела быть той, кто держит зеркало перед лицом власти, пусть даже это зеркало заставляет их корчиться от ненависти.

 В ту ночь она написала эссе о достоинстве. О том, что достоинство невозможно купить, продать или приватизировать. Она писала о том, что если Россия хочет стать великой страной, она должна сначала научиться уважать права отдельного человека, а не приносить их в жертву «государственной необходимости».
Когда первые лучи бледного московского рассвета коснулись её стола, она откинулась на спинку стула, чувствуя невероятную усталость. В голове пульсировала мысль: «Завтра снова бой». Но сейчас, в тишине книжной крепости, она была победителем. Она не сдалась. Она не стала частью их мира. Она сохранила себя, свои идеалы и свои книги.
В этом мире, где всё продавалось и покупалось, она оставалась единственным товаром, который не имел цены. Потому что её нельзя было купить.

Часть 6. Закат надежд и ледяной ветер перемен

 Конец девяностых накрыл Москву плотным, серым саваном равнодушия. Эйфория первых лет свободы выветрилась, сменившись тяжелым, тягучим похмельем. Телевизор больше не был трибуной, с которой можно было кричать о чести — он стал яркой, сверкающей витриной, за которой шло методичное переустройство страны по лекалам, которые Валерия узнавала безошибочно. Это был запах нафталина, смешанный с ароматом дорогого парфюма новых хозяев жизни.

 Она шла по Арбату, кутаясь в свой неизменный плащ. Вокруг — неоновые вывески, шумные кафе, люди, торопливо проходящие мимо. Никто не узнавал в этой уставшей женщине ту, чьё лицо еще недавно не сходило с передовиц. И это было самое горькое: не ненависть, а забвение.
— Смотри, — сказала она своему спутнику, молодому журналисту, который пытался записывать каждое её слово. — Видишь этих людей? Они больше не боятся. Они просто устали. А когда человек устает, он готов отдать всё — и свободу, и право голоса, и даже память о том, что он человек. Лишь бы его не трогали.

 Они зашли в небольшое кафе. Валерия заказала чай — крепкий, как она любила, — и устало опустилась на стул. Её руки, привыкшие к тяжести пишущей машинки, теперь иногда мелко подрагивали.
— Скоро придут другие, — произнесла она, глядя куда-то сквозь витрину. — Те, кто не будет заигрывать с демократией. Они придут под лозунгами порядка и стабильности. И люди будут их благословлять. Они сами откроют ворота, чтобы впустить тех, кто заставит их снова ходить строем. Иронично, не правда ли? Мы боролись, чтобы они были свободными, а они с таким удовольствием выбирают неволю.

 Журналист молчал. Он не понимал всей глубины этой трагедии. Для него 1999 год был временем новых технологий, музыки, какой-то странной, поверхностной легкости.
— Вы же понимаете, — продолжала Валерия, и её голос наполнился стальной уверенностью, — что если мы не выстоим сейчас, если мы не будем кричать о каждом нарушении закона, о каждом попранном праве, то следующего раза может не быть. Это не просто политика. Это биология страны. Либо мы выработаем в себе иммунитет к рабству, либо мы вымрем как нация, способная к созиданию.

 Она достала из сумки пачку листков — черновик очередной статьи. Она писала её всю ночь, снова и снова перечеркивая строки, которые казались ей недостаточно резкими. Она чувствовала, что время сжимается. Что тот коридор, в котором она могла свободно говорить, сужается до размеров замочной скважины.

— Знаете, что самое обидное? — она вдруг посмотрела на него с неожиданной теплотой, почти материнской. — Я ведь хотела просто жить. Читать книги, слушать музыку, спорить о литературе. Но жизнь превратила меня в бесконечную борьбу. В этот «синий чулок», в эту «сумасшедшую Новодворскую». Я стала функцией. Я стала рупором. Но внутри меня всё та же девочка, которая когда-то на даче поняла, что мир несправедлив. И я не могу предать ту девочку.

 Она допила остывший чай. Ветер за окном кафе стал пронзительнее, он гнал по улице мусор, перемешивая его с опавшими листьями. Это был ветер перемен, но совсем не тех, о которых они мечтали в 1991-м. Это был ледяной сквозняк из подвалов Лубянки, который начинал снова гулять по коридорам власти.
— Пойдем, — сказала она, поднимаясь. — Нужно успеть отправить это в печать. Пока ещё не запретили. Пока ещё можно называть вещи своими именами.

 Она вышла на улицу. Её фигура казалась маленькой на фоне массивных, равнодушных зданий, которые стояли здесь веками, наблюдая, как приходят и уходят политики, диктаторы и рыцари. Она знала, что её голос — это эхо в пустом зале. Но она продолжала говорить. Она была единственным человеком, который не научился приспосабливаться, не научился лгать и не научился быть «как все».
В этом была её великая, трагическая победа. Она осталась собой, даже когда весь остальной мир решил, что быть собой — это непозволительная роскошь.
 


Рецензии