Музыкальная история

Посвящается Михаилу Казинику

Эпиграф:
“Я себе не нравлюсь” —  Святослав Рихтер

Я — ребенок послевоенного поколения. У меня одна бабушка и один дедушка, которые почему-то живут не вместе: бабушка — с нами, то есть со мной, мамой и папой, а дед — с другой женщиной. Это со стороны мамы.  Бабушки и дедушки с папиной стороны у меня нет.  До войны их семья со своими многочисленными родственниками жила в маленьком городке на Волыни, в Житомирской области. Там родился и прожил первые семнадцать лет и мой отец. Потом, в сорок первом год, пришли немцы и почти всех жителей этого местечка расстреляли. В семье редко упоминают Любар — так зовется родина отца. Я знаю только, что там во рву, где начинается густой сосновый лес, засыпанные землей, лежат его родители — мои дедушка и бабушка.

До войны папа учился играть на скрипке. У него был абсолютный слух и он мог бы стать музыкантом, но война переменила все. В семнадцать лет отец пошел на фронт, а когда война закончилась, поступил в  медицинский институт и стал врачом. В институте он и познакомился с моей будущей мамой.

Мои родители любят музыку. Они ходят в филармонию на концерты и лекции по абонементам, которые возобновляют каждый год — это неотъемлемая часть их жизни. Мне иногда предлагают пойти с ними на концерт.  Как правило, я отказываюсь, предпочитая футбол во дворе филармонии и концерту классической музыки. Бабушка иногда водит меня в оперный театр. Я уже побывал на “Лебедином озере”, “Щелкунчике” и “Коппелии”, но не могу сказать, что мне очень интересно на спектаклях — кино нравится больше.

Моя мама очень музыкальна. Она обладает приятным мелодичным голосом и прекрасной музыкальной памятью. В детстве и юности она знала наизусть не только популярные песни, но и целые оперные арии. Музыка — это ее большая любовь. Когда во время войны они с бабушкой эвакуировались на Урал, мама выступала на сцене местного кинотеатра, развлекая публику своим пением перед началом очередного сеанса.  Мама хотела стать профессиональной артисткой —  у нее для этого были все данные, но не то было время и не та семья. Бабушка с мамой голодали. Они едва выжили в годы войны. У мамы просто не было возможности обучаться музыке. Кроме того, бабушка не считала пение профессией и свою позицию выражала недвусмысленно:
— Ты, дочка, должна приносить пользу обществу: работать в поле или на заводе, быть учителем или врачом, а не вертеться на сцене.
 
Возможно, мама с ее способностями могла бы и в студенческие годы научиться аккомпанировать себе на гитаре, — ей очень этого хотелось, но в семье с одним работающим взрослым —  моей бабушкой, и шестью иждивенцами —  бабушкиными сестрами-инвалидами и их маленькими детьми, все средства уходили на пропитание. На такие глупости как гитара денег не было.

Когда мне было лет пять или шесть, семья постановила: “Ребенку нужно заниматься музыкой.” Денег всегда не хватало, но помог дедушка — он дал неслыханную для нас сумму в триста рублей, и в нашей комнате в большой коммунальной квартире появилось новенькое, черное, лакированное пианино с роскошными белыми перламутровыми и черными клавишами. На внутренней стороне крышки золотом было выгравировано два слова: “Украина”, и под ним — “Чернигов”.

Пианино казалось мне не столько предметом мебели или музыкальным инструментом, сколько неким одушевленным существом, внушающим, нет не любовь, а скорее уважение и отчасти страх. Этот, взявшийся ниоткуда страх, в итоге оказался не напрасным —  инструмент сразу изменил мою жизнь. С его появлением, в комнате, где мы жили вчетвером, а когда родился мой младший брат, впятером, стало еще меньше места. Даже трое почтенных высоких книжных шкафов почувствовали вторжение нового “жильца”. Пианино требовало к себе особого внимания. После того, как оно поселилось в нашей комнате, мама сшила ему чехол из серого холста. На стене над пианино появилась репродукция картины Шишкина “На Севере диком”, а на самом инструменте поставили мраморный бюст Петра Ильича Чайковского, о котором я уже был наслышан.

 Теперь дедушка приходил чаще. Войдя в комнату через задрапированную тяжелыми темно-зелеными бархатными портьерами дверь,  он тотчас садился к пианино, и начинал играть вальс Шопена — одну из нескольких хорошо ему известных фортепианных пьес. Дед был способным самоучкой. Сам он никогда не имел возможности учиться музыке и мечтал, чтобы его внук стал пианистом, или хотя бы научился хорошо играть.

Вскоре меня отвели на “прослушивание” в музыкальную школу. Там отметили мои музыкальные данные, но, возможно, из-за того, что я стеснялся петь перед комиссией, меня не приняли, посоветовав заниматься “частным образом”.
 —  У вашего мальчика определенно есть способности. С  ним надо работать, —  сказали маме. —  Увы, к сожалению, сейчас мы его принять не можем.   

И вот к нам стала приходить учительница музыки. Это была женщина примерно возраста моей мамы, но очень маленького, чуть ли ни детского роста. Она мне чем-то напоминала птицу, скорее всего воробья, и запомнилась не деталями внешности, а неким обобщенным неприятным ощущением. Я не могу назвать ее имени, но зато хорошо помню как не любил ее уроки. Она никогда не улыбалась, и оттого казалась мне очень суровой. Сочетание строгого выражения ее лица с висящей над пианино угрюмой картиной Шишкина, да еще и неприветливым мраморным Петром Ильичем вызывали во мне неприятное чувство неуверенности. Мне было неинтересно на уроке, и задания, которые я получал для домашней работы, тяготили меня и вызывали скуку. Я должен был упражняться в гаммах и разучивать этюды из сборника “Черни-Гермера” (название этого сборника слилось для меня в одно имя, хотя я подозревал, что это были два разных человека). Помню как мне хотелось, чтобы поскорее закончился урок и как во время самостоятельных занятий я переводил вперед часы, стоявшие на пианино рядом с мраморным Чайковским, —  наивная детская уловка. В конце концов маленькая учительница перестала к нам приходить. Я уже воспрянул духом, как  вскоре для учительницы с птичьим лицом нашлась замена.

В один из дней мама объявила мне:
—  Завтра нас ждет Нина Ивановна.
Произнеся эту загадочную фразу, мама в нескольких предложениях рассказала мне кто такая Нина Ивановна и для чего мы к ней идем. Это была известная в городе пианистка, оперный концертмейстер и педагог —  в общем человек из мира искусств. Нина Ивановна согласилась познакомиться со мной и, возможно, посодействовать продолжению моего музыкального образования.

На следующий день мама, папа и я отправились к Нине Ивановне, проживавшей в одном из “аристократических” уголков города в очень уютной квартире неподалеку от оперного театра. В самом центре гостиной стоял настоящий рояль. Хозяйка напоила нас чаем, угостила вкусным печеньем и шоколадными конфетами. Все это мне очень понравилось, но прежде всего понравилась сама Нина Ивановна — уже не молодая, но очень живая и веселая женщина. Рядом с ней я чувствовал себя комфортно, и когда Нина Ивановна открыла крышку рояля и, наиграв какую-то мелодию, попросила меня повторить ее голосом, я сделал это легко и чисто —  без всякого напряжения. Нина Ивановна проверила мое чувство ритма, а потом взяла мои руки в свои и, помяв и потянув мои пальцы, по-видимому осталась ими довольна. 
— Ну что ж, —  сказала она, —  будем работать. Ты ведь хочешь научиться играть на пианино?
Поглядывая в сторону вазочки с конфетами,  я утвердительно кивнул. Домой возвращались в отличном настроении.

Как потом выяснилось, Нина Ивановна не намеревалась заниматься со мной сама — она была известным оперным концертмейстером и работала с настоящими артистами, — но среди ее знакомых были знакомые преподаватели музыки, которые обучали начинающих юных музыкантов, и Нина Ивановна порекомендовала меня одной из своих коллег.

На этот раз я должен был сам приходить к учительнице на дом. Только в первый раз меня к ней повел папа. Я шел не без страха, ожидая повторения предыдущего опыта, но действительность приятно удивила. Новая учительница была красивой дамой на вид несколько старше моих родителей. Она жила в богато обставленной, даже как мне тогда показалось, роскошной квартире. У Анны Александровны, так звали мою новую учительницу, была маленькая собачка, кажется французская болонка и двойная польская фамилия: Новак-Ковальская. Анна Александровна курила папиросы держа янтарный мундштук в длинных пальцах отставленной в сторону руки. Мне сразу же все пришлось по душе, включая смешанный с табачным дымом пряный аромат духов и лежащую на кровати кудрявую собачонку. 
Учительница была довольно высокого роста и двигалась с немного кокетливой грацией.  Она неизменно встречала меня улыбкой и, присаживаясь рядом со мной к роялю, (да, у нее был настоящий концертный рояль), порой прикасалась своими пальцами к моему виску. Ей почему-то очень нравился мой “седой” вихор на левом виске. До сих пор мне неизвестна природа этой более чем ранней седины, которая впоследствии куда-то исчезла, чтобы вновь появиться лет эдак через сорок. Я охотно шел на урок по уютной Пушкинской улице, неся в руке папку для нот с тисненым портретом композитора Глинки. Мне было легко и приятно в этой просторной квартире с высокими лепными потолками и просторным балконом-террасой. Хорошо было сидеть у рояля и вдыхать аромат табачного дыма смешанного с запахом духов, слушая богатый тембром выразительный голос Анны Александровны, когда она давала оценку моей домашней работе.

Мое настроение было заметно родителям, и они были довольны. Дедушка тоже не скрывал своего удовольствия. Анна Александровна хвалила меня за успехи, всегда отмечая все положительное, что она находила в моей игре. Думаю она не кривила душой — у меня действительно были некоторые способности, длинные  “фортепианные” пальцы, хороший слух и безукоризненное чувство ритма.

Дома я старался выполнять задания, чтобы заслужить похвалу Анны Александровны. Правда, гаммы и этюды мне быстро надоедали и я, листая ноты, находил что-то новое и интересное и разбирал их, не имея на то ее разрешения. Так я добрался до мелодии из “Волшебного стрелка” Вебера, Моцартовских “Турецкого марша” и “Маленькой ночной серенады” и нескольких других пьес, которые привлекли мое внимание. Разбирать новое было интересно, а отрабатывать давно разобранные пьесы не хотелось. В общем, я не очень усердствовал. Анна Александровна, как я теперь понимаю, конечно видела это, но была всем довольна  — ведь это было частные уроки, которые оплачивал мой дедушка. Один или два раза она приводила меня играть в музыкальную школу, в которой работала и куда я должен был поступить в скором времени. Все шло как будто хорошо, но спустя какое-то время я почувствовал что от меня что-то скрывают. Между собой родители о чем-то говорили, но только когда меня не было рядом, или когда я не мог отчетливо слышать их разговор. И вот  в начале нового учебного года мама вдруг сказала мне:
 —  Сынок, есть изменения: Анна Александровна больше не будет с тобой заниматься. Но мы что-нибудь придумаем.

Я не стал вникать. Мне нравилось заниматься с Анной Александровной, но проводить время за пианино, когда со двора доносятся энергичные возгласы моих друзей, гоняющих мяч или играющих в лапту, мне по-прежнему было тягостно. Поэтому, не задавая маме вопросов, я бросился в объятия вновь обретенной свободы, которую использовал для футбола, изготовления рогаток, а также пиротехнических забав, увлекавших в то время мальчишек моего поколения. С годами, кажется от бабушки, я узнал, что Анна Александровна разочаровала моих родителей тем, что обещая готовить меня к поступлению в школу, она на самом деле не делала ничего для этого и вводила их в заблуждение различными отговорками. Причина такого поведения была очень проста — Анна Александровна была заинтересована в частных уроках. Поступи я в музыкальную школу, она бы лишилась части заработка. Впрочем, в итоге она и в самом деле его потеряла, когда мама и папа решили, что больше я у нее заниматься не буду.

Впрочем, моя свобода от уроков музыки длилась недолго — благодаря неожиданному стечению обстоятельств, занятия возобновились, причем на этот раз уже надолго — почти что на целых четыре года. Дело в том, что мой отец работал врачом в районной больнице. Однажды ночью, как раз во время его дежурства, к ним привезли девочку с острым аппендицитом. Девочку звали Светой — она оказалась дочкой учительницы музыки, которая работала в одной школе с Анной Александровной. Эта учительница обратила на  меня внимание, когда я играл то ли на полугодовом, то ли на четвертном концерте и запомнила мое имя и фамилию. Фамилия у нас самая обыкновенная, довольно часто встречающаяся, но Мария Моисеевна, — так звали эту учительницу, — узнав фамилию лечащего врача ее дочки, спросила папу, не является ли он моим отцом,  и попала, как говорится, в “десятку”. Узнав, что я больше не занимаюсь музыкой, она, посокрушавшись, предложила исправить ситуацию. Поскольку родители все еще надеялись дать мне музыкальное образование, они тотчас же приняли ее предложение. Вскоре по ходатайству Марии Моисеевны меня зачислили в музыкальную школу Дома Культуры профсоюзов, которую еще именовали школой-студией.

 Для меня началась новая жизнь в музыке. Преподавание в школе-студии велось по программе музыкальной семилетки и в дополнение к специальности, то есть обучению собственно игре на фортепиано, мне пришлось изучать такие предметы как сольфеджио и музыкальную литературу. Вот тут-то я впервые ощутил себя севшим не в свои сани. Сейчас объясню. Я был тогда довольно стеснительным мальчиком. Заставить себя петь мне было не просто, особенно перед слушателями, особенно, если все почти слушатели были девочками, две-три из которых мне казались симпатичными. Именно так обстояли дела с сольфеджио. Там надо было петь, так сказать, соло, а в классе были только девочки. Если не считать преподавателя, строгого мужчины лет сорока, я был единственным представителем своего пола. Когда этот преподаватель называл мою фамилию, я заранее трепетал, а когда оказывалось, что мне нужно выйти к доске и пропеть какое-то упражнение, я терялся до такой степени, что не мог выдавить из себя ни звука. В добавок ко всему я плохо писал музыкальные диктанты. В общем, уроки сольфеджио мне очень мешали жить и я пользовался любым предлогом, чтобы их не посещать. Частые пропуски лишь усугубляли мое положение, поскольку приводили к хроническому отставанию, и если по специальности я успевал довольно хорошо, то  ненавистное сольфеджио портило общую оценку и сказывалось на настроении и вообще желании посещать музыкальную школу. Марии Моисеевне и моим родителям “вести с полей” не приносили радости. Я как-то перебивался с тройки на четверку с минусом, избегая отчисления — “тянул лямку”. По специальности у меня было твердое “отлично”, что давало  Марии Моисеевне возможность отстаивать меня на педсоветах, но в сумме ничего хорошего не выходило и я в тайне мечтал о тех временах, когда мне больше не нужно будет заниматься музыкой. Я почти перестал готовиться к встречам со своей доброй учительницей, и больше отлынивал, выезжая за счет способностей и ее хорошего отношения. Нужно сказать, что Марию Моисеевну уважала и любила вся школа, равно преподаватели и ученики. Это была полноватая, тяжеловатая, немного неуклюжая женщина с живым необычно румяным лицом. Ее карие глаза светились добротой и весь ее облик излучал положительную энергию. Присутствие Марии Моисеевны можно было ощутить даже с закрытыми глазами — она освещала все вокруг себя. И все же, она не была в состоянии увлечь меня за собой, научить любить предмет, который она знала в совершенстве и так хорошо преподавала. 

 Как я уже говорил, я мало работал над домашними заданиями по музыке. Меня никто не контролировал. Родители мои пропадали на работе и я был предоставлен самому себе. Но, еще был дедушка, человек очень заинтересованный в моих музыкальных успехах и стремившийся настроить меня на серьезный лад. Он был знаком с известным композитором Игорем Шамо, сын которого был на несколько лет старше меня и тоже обучался игре на фортепьяно. Очевидно в семье композитора были те же трудности с усидчивостью, что и у нас, но зато там  сумели найти оригинальное решение. По словам моего деда, Шамо привязывал сына к стулу веревкой и тому не оставалось ничего другого как прилежно трудиться. В будущем Юрий Шамо стал композитором, как и его отец, и был хорошо известен в музыкальных кругах. К счастью или к сожалению, мои родители не были столь решительно настроены. Веревкой меня не привязывали и занятия музыкой я все же бросил, не доучившись совсем немного до окончания семилетки.

 Но я немного забежал вперед. Дело в том, что еще когда я учился в школе-студии, некоторые из моих ровесников начали увлекаться игрой на гитаре. Мой лучший друг Виталик начал давать мне первые уроки. У кого учился он сам, я не знаю, но репертуар его составляли исключительно дворовые и лагерные песни, а техника основывалась на четырех аккордах, именуемых “блатным квадратом”. Секрет этих аккордов мною до сих пор не разгадан, но овладев ими, можно было аккомпанировать любой песне из блатного же репертуара. Вполне естественно, что не желая отставать от своих сверстников, я ринулся в игру на гитаре и худо-бедно научился петь и бренчать на струнах. Это увлечение еще больше отдалило меня от классической музыки. Виталик со своим “блатным квадратом” пользовался успехом и я, конечно, завидовал его лаврам, доставшимся без нудного сольфеджио и музлитературы. Начинался переходный возраст и мне все труднее было тащиться в музыкальную школу. Чтобы мама разрешила мне бросить музыку, я придумал интересный тактический ход. Как говорится, я сделал родителям предложение, от которого они не могли отказаться. Дело в том, что в общеобразовательной школе я был “хорошистом”. “Троек” у меня не было, но и отличных оценок было меньше половины. И вот я пообещал маме, что если мне разрешат оставить музыку, я направлю все силы на учебе и стану отличником. Это был ловкий прием. Дело в том, что родители уже давно догадались, что по стопам сына Шамо я не пойду и музыкальная учеба пригодится исключительно для “общего развития” — никаких практических последствий она иметь не будет. Что же касалось окончания средней школы на все “пятерки”, то в этом был большой смысл в плане продолжения образования в хорошей, читай “математической”, школе, что в дальнейшем опять же откроет мне путь в высшее учебное заведение.

Заглядывая далеко вперед, скажу, что так и получилось. Не окончив седьмой класс по музыке, я бросил занятия у Марии Моисеевны, но зато выполнил данное маме обещание: окончил общеобразовательную восьмилетку со всеми “пятерками” и поступил в математическую школу. В дальнейшем я закончил технический институт и стал инженером, как того и  хотели папа с мамой, а пианино куда-то исчезло из нашей и без того тесной комнаты. Дедушка, наверное, повздыхал, но в конце концов смирился.

К игре на музыкальных инструментах я больше не возвращался, если не считать пения под гитару. В дополнение к “блатному квадрату” я выучил еще несколько несложных аккордов и иногда производил впечатление на девушек, когда под аккомпанемент гитары пел популярных бардов на какой-нибудь молодежной вечеринке. Получалось неплохо, особенно, если перед этим удавалось выпить чего-нибудь покрепче, чтобы  преодолеть застенчивость.

Сказать, что жизнь прошла без музыки, я не могу. Она всегда присутствовала, хотя часто в самых немыслимых комбинациях. В поле  моих интересов в одно и тоже время попадали Bee Gees, Creedence Clearwater Revival, французский шансон и органная музыка Баха. Откуда что берется?! Играть я уже давно не стремился, но слушать любил.

Но вот неожиданно, после многолетнего перерыва, мне неодолимо захотелось сесть к пианино, открыть ноты и попробовать поиграть. То ли дневники и записи Святослава Рихтера, то ли лекции Михаила Казиника и последовавшее увлечение Иегуди Менухиным, то ли мой старый товарищ, который всегда был “болен” классикой и время от времени делился со мной интересными записями, — не могу сказать, что именно — скорее всего все перечисленное, и, главное, память о моих учительницах и о моем дедушке, который так мечтал увидеть меня настоящим пианистом. Я уже не мог противостоять желанию вернуть себе музыку. Что именно играть, я не представлял, но то, что это будет что-то серьезное, было совершенно ясно. У внуков завалялась вполне приличная электронная Ямаха — подарок другого дедушки. Ею уже давно никто не пользовался. Электронное пианино вещь не тяжелая, с настоящим не сравнить. И вот как-то закинули Ямашку на заднее сиденье моей машины, и я привез ее домой, разыскал в Сети ноты знакомых с детства и давно не забытых мною пьес.

Я сел к инструменту и наугад нажал на одну, другую, третью клавишу. Я слушал звуки того, что не было музыкой, собираясь духом для следующего шага. И вот решился — заиграл песенку из самого первого своего репертуара. Пальцы на удивление быстро вспоминали. Не было трудно — было интересно и радостно.
— Неужели я еще что-то могу? А если вот это?
Я раскрыл ноты на полонезе Огинского, “Прощание с родиной”, а потом был вальс Шопена из нехитрого репертуара моего деда. А потом я рискнул и заиграл гаммы и арпеджио, а потом…Потом я открыл “La Foliа” Корелли — совершенно новую, незнакомую моим пальцам вещь. И я играл уже не ради выполнения какого-то долга, а только для удовольствия, вспоминая прошлое и уже совершенно без претензий к себе. Я играл, играл…
На стене перед глазами, в благородной раме красного дерева, висит портрет моего деда:
— Дедушка, — я мысленно обращаюсь к портрету, — ты видишь, мы снова вместе: ты, я и музыка…
 


Рецензии