Расписание пятницы

Оказался я как-то на вещевом рынке в два часа дня. Дело шло к закрытию. Кто-то еще лениво торговался с последними покупателями, кто-то уже сворачивал клеенчатые навесы. Людей было мало. Повсюду валялись пустые картонные коробки, мятые пластиковые ящики и всякий мусор. Пахло гнилыми овощами, мокрым асфальтом и усталостью. Уборщики рядов сновали туда-сюда, равнодушно шаркая метлами.

Меня окликнула старая женщина лет семидесяти. Деревянная клюка, серый вязаный платок, лицо серое, словно присыпанное пеплом. Рядом стояла небольшая белая коробка.
— Помоги, милок, донести немного? Самой невмочь, стара стала. Тут пару рядков пройти, за углом дочка должна подойти.

Почему не помочь старой женщине? Поднял я эту коробку. Весу в ней оказалось килограммов пять — плевое дело.
— Показывай дорогу, старая.
Она мелко закивала и засеменила рядом:
— Прямо иди, соколик, прямо. До пустыря.

Мы свернули с главной аллеи. Торговые ряды редели, превращаясь в лабиринт из профнастила. Остановились мы на каком-то пустыре в тихом месте, где ветер гонял обрывки скотча. Рядом не было ни одной живой души. Наваждение рынка спало, сменившись глухой тишиной окраины. Наверное, она это уловила. Она остановилась. Отбросила свою палку — движение вышло резким, совсем не старушечьим.

Пользуясь тем, что я опускаю коробку, она ударила своей клюшкой мне по голове. Удар не был особо тяжелым, деревяшка лишь скользнула по макушке, сорвав кожу, но под ногой оказался мокрый асфальт, размазанный какими-то потухшими окурками, плесневелым хлебом и жирными пятнами от пролитого пива и куриной требухи. Я поскользнулся, потерял равновесие и попятился, запутавшись в собственных ногах. Нападение было столь неожиданным, что разум отказывался верить глазам. Тут же последовал следующий удар, и он пришелся аккурат в область левого виска. В глазах потемнело, во рту появился медный привкус крови, а звон в ушах смешался с ее визгливым фальцетом. Я рухнул на спину, больно приложившись затылком о бордюр. Последнее, что я запомнил, прежде чем сознание поглотила красная пелена — это были глаза мертвой собаки в нескольких метрах от нас. Она лежала у переполненного бака, остекленевшим взглядом уставившись прямо в низкое октябрьское небо.

Очнулся я в незнакомой комнате, в углу, внутри огромного тканевого мешка. Мешковина царапала голую спину. Сунул руки к лицу — связаны спереди. Рыхлый, кое-как затянутый узел. Тот самый узел, которым вяжут мешки с картошкой пьяные грузчики. Сын-дубина старался, но руки-как-грабли, а мозгов как у головастика. Веревка ослабла от того, что я ерзал, пока был в отключке. Меня не хотели пытать. Им нужно было просто доставить тушу домой, минуя лишних свидетелей. Халатность. Банальная скотская халатность подарила мне лишние тридцать секунд жизни.

Я без труда высвободил кисти и распутал горловину. Выбрался наружу. Комната плыла перед глазами, левый висок пульсировал тупой болью. На продавленном кресле сидит моя старая знакомая. Спицы отложены. На коленях сложены сухие птичьи лапки. Смотрит на меня с невинным видом, удивленно щурит подслеповатые глаза:
— Ты, милок, куда?
— Да пошла ты... — отвечаю я ей, держась за гудящую голову.
Комната плывет. Обычная советская квартира: обои в цветочек, сервант со стеклом. Но на столе лежит огромная разделочная доска. В воздухе стоит тяжелый, сладковатый запах вареного мяса, лаврового листа и старого лука. Из кухни доносится мерное чавканье — там кипит огромная кастрюля.

Тут она как заорет своим старческим каркающим голосом, который вдруг становится чистым, режущим слух фальцетом абсолютной власти:
— ДООО-О-ОЧЬ! ДО-О-ООЧЬ, СКОРЕЙ СЮДА!!

Я уже был возле входной двери и спешно колдовал с замком — старый английский механизм никак не хотел поддаваться дрожащим пальцам, — когда прямо из кухни появляется огромная бабища с мясницким ножом. В руке кухонное полотенце, руки по локоть в муке. Она смотрит на меня без злобы. Без интереса. Как смотрят на забившуюся в угол мышь или курицу, которая внезапно выскользнула из рук и упала за стол. Чуть наклонив голову набок.
— Ну ты куда? — произносит она густым, осязаемым басом. В этом «ну» слышится упрек учителя математики двоечнику. — Постой! Мы же еще чай не допили. И рубаха на тебе хорошая, испачкаешь.

Она делает шаг ко мне, протягивая свободную руку не с ножом, а словно хочет поправить воротник или погладить по голове, чтобы успокоить. От этой бытовой ласковости мутит сильнее, чем от удара клюкой. Страх наконец пробил панцирь недоумения, превратившись в чистую животную панику. Я всем весом плеча ударил в хлипкую филенку. Замок хрустнул, и я вывалился в темный, пахнущий кошками подъезд.

Позади раздается звук. Но это не топот погони. Это страдальческий, вибрирующий вздох Королевы Моргота. В нем нет страха за меня. В нем — чистая, неразбавленная досада хозяйки, которая только что капнула свекольным соком на белую скатерть перед приходом гостей.
— Вот ведь... недоразумение господне, — цедит она. — Анечка! Звони Клавдии Семеновне! Скажи, пусть пирожки пока в духовку не ставь, задерживаемся. И Борьке-младшему трубку дай, он там у гаражей дежурит, перехватит дурака...

Эта полоумная за мной. И главное — не отстает, вот что интересно, и все кричит, даже просит и уговаривает: — Не ух-о-оди! На улице начинает темнеть, примерно часов шесть. Сумерки скрадывают углы, фонари еще не зажглись. Стоят, разговаривают какие-то три женщины у подъезда соседней панельки, я пролетаю мимо них, та полоумная дальше идет за мной, но, увидав их, тут же меняет тон на пример-покровительственный и машет мне рукой, словно призывая петуха обратно в курятник: — Вернись!

Надо ли говорить, что из этого района я хотел убраться как можно быстрей. Но остановиться не могу — адреналин выжигает нервную систему. Я бегу сквозь сгущающиеся сумерки, легкие горят, во рту вкус крови и желчи. Сворачиваю в первую попавшуюся арку, петляю дворами. Они не бежали за мной по лестнице. Зачем бежать за курицей, которая все равно вернется в курятник вечером, чтобы поклевать зерна? Они решают логистическую проблему.

Свобода? Нет. Потому что когда я пробегаю мимо старой детской площадки, краем глаза цепляю движение. За пыльным стеклом окна первого этажа, между створками желтой шторы, стоит силуэт. Не двигается. Просто смотрит. Дубина-отец вышел проверить периметр.

Они ищут меня не как убийцы, загнавшие зверя. Они ищут меня как заблудившуюся корову, которая испортила соседям праздник. Самое страшное — они знают, что найдут. Потому что город маленький, а я здесь чужак. Гости уже спешат, бибикая на поворотах. Курица упала под стол, но вечер пятницы никто не отменял. Людмиле Ильиничне обещали. Она со своими уже выехала, они через полчаса будут. Специально ради тебя отпросились с ночной смены на хлебозаводе. Неловко получится. Стоят небось сейчас в пробке на окружной, слюной исходят...

Я выбился на оживленный проспект, чудом увернувшись от фар маршрутки. Вскочил в салон, тяжело дыша. Дверь зашипела, закрываясь прямо перед носом у той полоумной. Я бросил скомканную сотню водителю. Он даже не обернулся. Только покосился на меня в широкое зеркало заднего вида.

Его глаза не были пустыми. В них плескалось тяжелое, хозяйственное осуждение мясника, у которого убежала телятина прямо из-под ножа. На моем лице была кровь, куртка расстегнута, но он смотрел не на рану. Он смотрел мне прямо в душу этим долгим, понимающим взглядом.

И он молча пожал плечами. Этим жестом он говорил всё: «Они же позвали гостей. Людмиле Ильиничне обещали. Специально ради тебя отпросились с ночной смены на хлебозаводе. Неловко получится. Стоят небось сейчас в пробке на окружной, слюной исходят... Зачем ты так? Не надо было. Не красиво поступаешь».

Он знал их всех. Знал про требуху, знал про Борьку-младшего у гаражей. Для него мой животный ужас был просто нарушением этикета. Мелким неудобством. Дурными манерами человека, сбежавшего с собственного ужина. Мы сидели в одной железной коробке, но я ехал в ней как пойманная крыса, а он вез меня обратно к хозяевам, неодобрительно цокая языком моему плохому воспитанию.

Проехал десять остановок, пересел на метро и уехал на другой конец города. Закрыл дверь квартиры на оба замка. Задернул шторы. Лег в постель, натянув одеяло до самых глаз, пытаясь согреться. Сон пришел мгновенно, тяжелый и липкий, как скотч. Мне снилось, что стук в дверь все-таки начался. Не вежливый звонок, а глухие, тяжелые удары, от которых сыплется штукатурка.
 Во сне старуха   просочилась сквозь замочную скважину густой черной смолой, принимая человеческую форму уже в прихожей. За ней толпились остальные. Я слышал их сопение и шарканье в подъезде, на лестнице, на моем этаже. Их были десятки. Людмиле Ильиничне пришлось подождать внизу — весь лифт заняли Борька-младший и ребята с хлебозавода. Им было тесно, они толкались локтями, пахло мокрой шерстью и сырой землей.

Они заполонили квартиру. Гости стояли даже в ванной. Клавдия Семеновна молча разливала кипяток по чашкам. И никто не смотрел на меня. Они смотрели в центр стола. Там, на моей лучшей праздничной скатерти, лежало не блюдо. Там лежала голова той самой мертвой собаки с пустыря. Пустые глазницы смотрели точно в потолок. А гости кивали ей, рассаживаясь по местам, доставали из карманов вилки и ножи. Ворчание в их глотках становилось всё ниже, переходя в утробное, вибрирующее рычание.

Я хотел закричать во сне, но челюсти свело судорогой. Я мог только смотреть, как первый гость аккуратно снимает пробу с бульона.


Рецензии