Борозда гнева

Деревня, которую итальянцы сожгли на прошлой неделе, была настоящей жемчужиной среди холмов Данакильской пустыни: тесные каменные домики с выцветшей охристой штукатуркой лепились друг к другу, словно старые друзья, а их черепичные крыши напоминали перевёрнутые лодки. Узкие улочки, вымощенные неровным базальтом, вились между высоких стен, увитых бугенвиллеей. Её пурпурные гроздья свисали почти до земли, смешиваясь с запахом лимонных деревьев и сушёного тимьяна. В центре стояла маленькая романская церковь с колокольней, где под открытым небом зрели фиги, а старый фонтан из травертина тихо журчал даже в самые знойные недели.

Итальянские солдаты прошли по склону с факелами, и деревня превратилась в чёрный скелет: обугленные балки торчали из руин, расплавленное стекло окон блестело на солнце злыми слезами, а от бугенвиллей остались лишь серые угольки, которые ветер развеял по выжженной земле. Запах пепла и жареной извести держался здесь ещё много недель, и даже сейчас, спустя год, на обгоревших стенах можно было прочитать немую историю той ночи, когда огонь пожрал не только дома, но и голоса, смех, песни – всё, чем жила эта маленькая деревня.

Пастух Тэсфайе выжил случайно. Когда пришли солдаты, он был в горах, гонял овец на дальнее пастбище. Вернулся на запах гари. Шёл по пеплу, звал жену, сыновей, внуков.  Никто не ответил. Только обгоревшая собака подползла и умерла у ног.
Он похоронил мёртвых в одной могиле, большой, как цистерна для воды. Потом сел на камень и стал смотреть в пустоту. Он не плакал. Слёзы в Данакиле не текут, они испаряются раньше, чем выходят из глаз. Пастух думал: «Господи, если Ты есть, почему я ещё жив?»

Ответа не было. Только солнце, только ветер, только пепел под ногами.

Тэсфайе решил умереть. Не быстро, быстрая смерть была бы слишком легка. Он решил умирать медленно, изнуряя себя работой, пока тело не станет таким же сухим, как эта земля. Он пошёл в поле, туда, где когда-то рос тефф, а теперь чернела выжженная стерня, и взялся за плуг. Старый вол, единственный уцелевший из скотины, посмотрел на него мутным глазом и покорно нагнул голову.

Плуг врезался в землю.

Тэсфайе пахал и проклинал. Он проклинал итальянцев, пришедших с моря, чтобы жечь и убивать. Он проклинал императора, бежавшего в Лондон. Он проклинал судьбу, сделавшую его эфиопом. Но больше всего – и страшнее всего – пастух проклинал Бога. Слова выходили из него, как гной из раны. Он выкрикивал их в пустое небо. Пусть слышит. Пусть знает.

Борозда легла криво. Плуг застревал в корнях акаций, выходил из земли, снова вгрызался. Тэсфайе не смотрел назад. Если бы он оглянулся, то увидел бы странное.
За ним, шагах в тридцати, шёл человек. Он был стар, тощ, одет в рваную монашескую рясу, перепоясанную верёвкой. Босые ноги его были в струпьях, лицо изъедено оспой. Это был монах, последний из сожжённого монастыря в горах. Он тоже выжил случайно – спрятался в пещере, где хранились святые книги. Вышел через три дня на пепелище и увидел пустоту. И тогда, сам не зная зачем, он взял уцелевший мешок с зерном – тефф, ячмень, просо, – перекрестился и пошёл в долину. Там, на выжженном поле, монах увидел Тэсфайе, идущего за плугом, и услышал его проклятия. И тогда он понял, что ему делать.

Монах пошёл за пахарем, шаг в шаг, и в борозду, разорванную гневом, бросал горсти зерна. Ничего не говоря, просто сеял.

На второй день Тэсфайе показалось, что за спиной кто-то дышит. Он хотел обернуться, но не стал. Ему было всё равно. Пусть кто угодно идёт за ним, хоть сам дьявол. Он снова вонзил плуг в землю. И снова проклял небо.
Тэсфайе не видел монаха. Он пахал до темноты, пока вол не встал, и тогда упал прямо в борозду и уснул, а когда на рассвете проснулся, монаха уже не было, только следы босых ног на поле. Тэсфайе посмотрел на них, но ничего не понял. Снова взялся за плуг. Снова пахал. И снова монах шёл за ним, бросая зерно в землю, разорванную проклятиями.

Тэсфайе перестал считать дни. Пастух продолжал работу с утра до темноты, пока вол не падал на колени. Он перестал ждать смерти. Он перестал ждать вообще чего-либо. Он просто водил плуг по земле, и земля принимала его гнев, как принимает удар.
А потом начались дожди. Они пришли с востока – редкие, но сильные, как это бывает в Данакиле. Земля, мёртвая и бесплодная, вдруг проснулась. И на поле, где Тэсфайе пахал в ярости, полезли ростки. Сперва робкие, жёлто-зелёные, потом гуще, выше, смелее. Тефф поднимался серебристой щетиной, ячмень колосился золотом, просо тянулось к небу, как маленькие копья. Поле, на котором ничего не должно было вырасти, зазеленело.

Тэсфайе стоял на краю и смотрел. Он не понимал. Он не сажал ничего. У него не было семян. Он пахал, чтобы умереть, и земля, удобренная его проклятиями, вдруг родила жизнь. Пастух опустился на колени, взял горсть земли, поднёс к лицу и вдохнул – пахло жизнью, хлебом. И тогда он вспомнил следы на краю поля. Босые ноги, ведущие от разорённого монастыря к его борозде.

– Кто-то шёл за мной, – прошептал он. – Кто-то видел мой гнев, но не отвернулся. Кто-то брал мои проклятия и, словно семена, закапывал их в землю.
Тэсфайе не знал, был ли это монах, ангел, или Тот, Кого он проклинал. Но в этот миг ему стало легче. Как будто кто-то взял часть его ноши и понёс.

В деревню стали возвращаться беженцы. Они увидели зелёное поле и не поверили глазам.

– Тэсфайе, – спросил один из них, старик с потрескавшимися губами. – Откуда зерно? Это ты сеял?

– Нет, – отвечал пастух. – Господь сеял, пока я пахал.

Тэсфайе прожил ещё много лет. И каждую осень, когда снимали урожай, он уходил на край поля, становился на колени и целовал землю, где когда-то ступали босые ноги. Потому что дьявол пашет, а Господь сеет. И борозда, проложенная гневом, может стать ложем для новой жизни.


Рецензии