Марш Радецкого

(Письмо-эссе)
 
I
 
Итак, перед нами Йозеф Рот. Открыв его, я, как и ты, скоро впал в тоску-скуку… Понятное дело, как читатели мы подсознательно ждем от нового автора некоего открытия, глотка необходимого кислорода, и вдруг напарываемся, по слову Бродского, на… клише! Да,  добротный, да, маститый, да-да, классик! Но ведь клише – с девятнадцатого века. То, что у Толстого или Золя на своем месте (ведь все три – или сколько их там? – кита этого столетия еще тут, мир, хотя и проблематичен, но еще незыблем), то же самое у нас, перед нашим внутренним взором – плавающий мутный бульон неизвестности, где мы и где наши киты?.. И художник, которого мы ждем, не собрат ли наш по мучительному бултыханью в «мировых водах», не ища кита плывущий в изнеможении навстречу нам, чтобы, вобрав в себя безобразное содержание жизни, с яростью сопротивления выблевать его, извергнув из себя всю накипь навязанных нам эволюций и возвратившись к своей      
первозданной чистоте…
Да, конечно, как просвещенные люди демократической эпохи мы можем открыть хоть «Войну и мир», хоть «Илиаду», а хоть и «Марш Радецкого», уткнуться в них, увлечься, озариться, подхватив отблеск их давнего огня и света и даже стать «специалистами», заново открывая людям красоту и смысл чего-то когда-то сделанного… 
Но даже если учесть, что люди увлекаются чем угодно, невозможно представить себе сегодня человека, пишущего гекзаметрами километры строк,
тем более читающего эти километры. (Психические отклонения, сжигающую жажду оригинальности, старания для Книги рекордов Гиннеса я опускаю как не имеющие к разговору прямого отношения.) И «толстые романы», классиков или нет, вызывают в наши дни законную ненависть у всех, серьезно
берущихся за перо, и законную тошноту у цивилизованных читателей.
Время ждет и от тех и от других, от творцов и потребителей, иных, более быстрых реакций, подобных самому времени, которое махнуло так, что последние двести – двести пятьдесят лет (XIX – XX вв. плюс минус некоторое до и после) обрели плотность предыдущих трех тысяч и, соответственно, Пушкин отстоит от сего дня так же, как Гомер. Но это мимоходом.
 
II
 
Ибо мы встретились с Йозефом Ротом и попробуем продолжить о нем. Время его жизни (1894 – 1939) совпало не только с известными мировыми политическими событиями, но и с эпохой европейской (включая русскую и западную) литературы, давшей множество крупных имен, формально продолживших XIX век, но уступавших его вершинам силой вторжения искусства в жизнь, поэтому их справедливо назвать (наверное, уже назвали) эпигонами классики (Алиса ЭйАй со мной наверняка не согласится, боюсь, её конформизм скоро расширит понятие «классик» наподобие моды: появятся «классики сезона» и т.п.). Они завершали 19-й век и приняли на себя удар мировой катастрофы века следующего. Среди них и Йозеф Рот, в котором «благополучная» форма повествования напоролась на повышенно тревожное содержание наступающих времен, что, собственно, и спасло автора, говоря о том, что он оказался жив. Ибо если форма меня как читателя оттолкнула своим относительным «архаизмом», то прорывающийся сквозь нее трепет жизни заявил сам себя, убеждая меня, что он мне нужен. И потому я ухожу от громоздкости «эпопеи» к тем пророческим искрам мысли, которые вырываются из романа, как ростки из почвы повествования, уходя от времени его написания в наш день и становясь таким образом частью нашего текущего сознания.       
 
И я хочу просто извлечь эти блестки необходимых мыслей и по возможности их прокомментировать.
Подавляющую часть этих откровений и пророчеств, высказанных около 1914 года, автор вложил в уста вымышленного польского Жиля де Рэ, богатого аристократа, графа Хойницкого, алхимика и гуляки, прожигающего жизнь в преддверии остро ощущаемой им европейской катастрофы. В главе 9 романа писатель помещает несколько застольных излияний своего оригинала, из которых мы приводим здесь самое необходимое. Итак, цитируем, комментируя:
 
«Это государство должно погибнуть. Не успеет наш император закрыть глаза, как мы распадемся на сотни
кусков…»
 
Хорошо живущему фактически уже в трупе Австро-Венгрии графу-алхимику своего государства, конечно, жаль. Но нас эта историческая деталь не интересует. После 1914 на карте мира началась чехарда падений и взлетов государств разного калибра. Поэтому, чтобы хоть чуть-чуть научиться понимать, что же всё-таки там, в прошлом веке, произошло, нам полезнее вспомнить и попытаться сказать несколько слов о том, что такое государство вообще.
 
III
 
Государство есть древнейшая структура, первобытное этническое учреждение по выходе семьи-рода-племени из пещеры, потому оно такое свирепо жестокое, когда речь заходит о войне или революции, ибо и то, и другое будит его первобытную базу  «в ядре», на дне коллективной «души» каждого этноса, затронутого движением жизни. Это ядро этнической психики составляет звериный инстинкт выживания, «благодаря» которому государство как структура дожило до наших дней. Именно это обстоятельство объясняет «диалектическое единство» диаметрально противоположных западных тенденций XX века: распад и разделение имперских территорий («смерть» империй, английской морской, русской,  австрийской, турецкой сухопутных и т.д.) и выход племен в новые государства и союзы государств, стремящихся к сверхгосударству, к неоимперии. Из падающих гигантов средневековья в небо века вырвались, как валькирии, духи распада истории «Третий Рим», «Третий Райх» и им подобные, тут же заявляя себя как вечная этническая грёза о конечном величии…
Старая крупная государственная структура падает, а на ее месте возникает серия новых мелких, стремящихся укрупниться и в идеале стать империей. И распад, и рост государств движим одним и тем же этническим импульсом, который в каждом отдельном государстве, независимо от его размеров, слеп и видит только себя как нечто биологически живое, утверждающее себя во что бы то ни стало.       
Этот этнический импульс начинает говорить о культуре как национальности своего этноса и заканчивает требованием территории, флага и государства, то есть превращается в нацию с соответствующей политикой национализма.
Мы помним со школы, что национализация есть огосударствление, таким образом племя, добившееся статуса нации и всех ее атрибутов, также огосударствляется. Нация есть огосударствленный этнос (или их группа, или суперэтнос).
Итак, нация проклевывается из этноса, развивается как национализм и достигает максимума в империи и фашизме (вспомним римские фасции Дуче) как суперимперском абсолюте.
Рост и распад государств равно националистичны. «Благородный» принцип «интернационализма» был лишь тактически выгоден тем, кто его провозглашал, это был интерэтнизм и ничего более. Хищники, вступая в так называемые международные отношения, лишь на время притворяются, что отказываются от своей сущности. Сегодня, в эпоху гипермилитаризации планеты, они даже не нуждаются в притворстве и цинично отказываются делить время на войну и мир (впервые, впрочем, кто-то из «вершителей судеб», представитель Realpolitik, заявил об этом как раз лет сто, если не более, назад, сказав известный афоризм, что политика есть продолжение войны иными средствами). Пророчества Орвэлла продолжают расти в цене.
 
IV
 
Националисты, то есть «профессиональные» любители народа, согласятся со мной, что Гитлер был прав, сравнивая нацию (народную массу) с женщиной. Очарованная своим избранником, её –  национальным! – героем момента, она склонна прощать ему злодеяния. Она, по сути, вне Добра и Зла – как поется в известной песенке, «сегодня помнить ей не дано о том, что было вчера». Возможно, именно потому, что масса сама по себе находится вне добра и зла, она до сих пор нуждается в услугах церкви, ее обряда, которые её завораживают, магией заполняя ей то место в сознании, где должна быть мысль.
Поэтому гражданское общество, если оно хочет трезветь и развиваться, не должно позволять ядовитым сиренам национализма петь сладкие баюкающие песенки народу, окончательно преграждающие путь к ясному разуму  – этих злостных развратителей следует гнать с общественной сцены, если мы хотим, чтобы страна перестала наступать на движимые слепым инстинктом грабли своих исторических ошибок. Ибо когда очередная ошибка сделана, обвинять некого: масса невменяема.
Чтобы выйти из этого общественного коллапса, надо перестать апеллировать к народу, возиться с ним и вокруг него, так возились с «народом-богоносцем», и мы знаем, чем это кончилось. Танцевать вокруг народа не надо.
А что же надо?
Повернуть – к человеку!
Когда-то наверху было сказано: «Надо любить людей.» Но «любить людей» это очень просто, это оптовая формула, почти статистическая. Это то же самое, что любить стадо, массу, безликую слитность.   
Сложнее полюбить человека, это, как мечтал еще Достоевский,  «увидеть в человеке человека.» Но Ф.М. этот лозунг подпирал церковным богом, который нам сегодня уже не поможет, ибо и сам этот сугубо социальный бог вместо человека указывает нам на паству, стадо, массу, нацию. То есть, опять всё на те же синонимы коллективизма.
Так что же делать?!
Повернуть к человеку – это признать его достоинство само по себе, первичность личного достоинства независимо от «социального статуса». Это не права человека, это больше. Человек по определению первичен, не он состоит из чего-то, из каких-то общественных отношений, которые суть лишь тряпки на его теле. Без брюк нельзя, но человек больше брюк. Нас всю жизнь меряют социальными штанами, потому периодически человеку хочется сбросить все штаны и предаться пороку свободы! Общественные отношения – совокупность пожелавших это делать человеков. Маркс именно перевернул вменяемого мыслителя Гегеля вверх ногами и сам перевернулся в эту уродливую позу, пригласив и человечество сделать то же. Вывихнутые мозгами от рождения ему поверили, среди них и наш национальный гений, что за свой подвиг по сей день лежит в мавзолее. Марксову вывихнутость мозгами можно объяснить вырождением иудейского мессианизма, а нашу  русскую восприимчивость к этому уродству мысли – несгибаемой стойкостью царской системы русского
националистического коллективизма, которая, начиная с тридцатых годов XIX века, после высочайшего объявления появившегося в России  единственного независимого мыслителя сумасшедшим, стала общественной мыслью устойчиво противопоставляться Европе, а через нее и всему Западу. Компенсационных усилий «западников» не хватало, к тому же народовольцы, пойдя по пути террора, по сути, облегчили властям дело – язык силы всегда лишь укрепляет силовой характер государства, и оно охотно рассматривает все наболевшие проблемы и гасит их уже только под этим углом зрения (и даже попытки просто свободной мысли и речи начинают приравниваться к бомбометанию). Сила на силу отзывается.
Революция и реакция могут тусоваться и меняться местами, продолжая как бы дело самой природы – безусловное поражение же всегда терпит человек, его достоинство, его смысл, его честь. Ибо борьба его за свой собственный мир начинается лишь тогда, когда он выходит за рамки биологического бытия, именуемого национальным сознанием.
 
V
 
Хойницкий продолжает:
 
«Все народы укрепят свои пакостные маленькие государства…»
 
В эпоху расцвета империи любят оправдывать себя тем, что, будучи многонациональными, они якобы представляют собой эксперимент, являясь моделью будущего мирового единства. И когда очередной «эксперимент» трещит и рассыпается, на его месте возникают «маленькие пакостные государства», народы которых заявляют права на свою дальнейшую этноэволюцию, в итоге которой им брезжит на горизонте своя империя же как высшая награда за усилия. Движение каждого энергичного племени к империи есть совершенствование меча, а вы всё спрашиваете да вздыхаете, почему война? Увы, граф не уточнил, что пакостность государств маленьких и больших однородна и различается лишь дежурными оправданиями.   
 
«…и даже евреи провозгласят своего короля в Палестине.»
 
Ждать долго не пришлось, через 35 лет еврейский «король» в Палестине поселился…
Интересно, попадалась ли Хойницкому или самому Роту карта еврейской империи Герцля, которая, похоже, не снилась и Давиду с Соломоном? Даже в 21 веке, после имперской чехарды столетия, она поражает своими масштабами от Ливии на западе до Персидского залива на востоке, упирается в Армению и Урарту на севере и, кажется, вбирает в себя всю царицу Савскую с эфиопами на юге. 
 
Нас долго дурачили и говорили, что евреи в силу своей особой истории несли миссию и карму всегда быть диаспорой, живущей среди других народов, служить ферментом просвещения, поскольку известны в веках как «народ Книги», отмеченный контактом с исконным божеством монотеизма. То есть, они как бы стали солью истины и света, брошенной в западную цивилизацию.
Заметьте, я говорю о них уже религиозным языком, как будто невольно подтверждая, что о них и нельзя говорить по-другому.
 
Но религиозный язык опасен, особенно в нашу эпоху предельной простоты отношений между народами, когда не нравственность является критерием происходящих событий, а цена на нефть. Именно потому сегодня особо опасны и идеологии национально-религиозного фундаментализма, что они склонны при любых элементарных экономических соображениях и действиях, требующих согласования с соседями, игнорировать путь согласования и оправдывать свое насилие неотвратимой древней духовной традицией. Повсеместное возвращение к «корням», апелляция племен к истокам, тяготение к архаике в наши дни становится еще одним чудовищным при всей своей кажущейся внешней невинности вызовом миру и человечности, тем более, что оно тупо принимается обществом как нормально идущее в тренде демократии. Архаическая обезьяна, сидящая в ядре каждой этнокультуры, духовно жаждет возврата к золотому веку своей пещеры.
Обезьяна не хочет будущего и развития, она мечтает о  прошлом, хочет вечно играть и играть историю (не оттуда ли пошли и «ролевые игры»?). Потому и проблемы сегодняшнего дня для нее предстают как фрагмент прошлого, окутанный  мифами прошлого и не имеющий современного выхода в осмысленное будущее. Борьба демократии с коррупцией и терроризмом вскоре покажется детской игрой по сравнению с приручением заново этого зверя нашей природы.    
 
Конкретный же «еврейский вопрос» в наши дни закрывается наконец ясно и просто: кончается в наших головах представление об этом племени как о чем-то эксклюзивном, занимающем особое место в истории, мистика уступает место здравому смыслу, о чем говорит даже новая интонация анекдота, мелькнувшего в сетях: антисемит не тот, кто не любит евреев, а тот, кого евреи не любят. Короче, евреи – такой же народ, как и другие, как русские, немцы, поляки, китайцы, индийцы и так далее. И у каждого из народов мы всегда найдем свои основания для сетований на раны истории и для неразрывно с ними связанных мессианских «национальной гордости» и спеси, цену которым мы уже знаем. И за этот наш здравый смысл спасибо государству Израиль, которое поставило евреев в реальную перспективу.   
 
VI
 
Дальше граф нетрезвым застольцам сообщает:
 
«Это время прежде всего хочет создать самостоятельные национальные государства!»
 
Это мы переводим как: Еллинъ и Иудей снова возжелали иметь свой меч и забыть о Том, кто сообщил им некогда, что между ними нет разницы. Их идолы, которых они вытаскивают из-под своих национальных подушек, внушают им, что нет бога кроме бога, бога их племени, а римский бог падающей империи учит их драться до конца. 
 
И наконец граф заканчивает отпевание своей империи:
 
«Никто больше не верит в бога. Народы больше не идут в церковь. Они идут в национальные союзы.»
 
Всё так. Когда страна падает, никто не идет в ее святилище, ибо каждый чувствует, что прежнего бога там нет. Однако если «национальные союзы» займут пепелище умершего монстра, они могут и в храмах оставить его прежнего идола, отождествив его со своими племенными божками, так что посторонний человек и не заметит, а простодушно скажет: «так бог-то у них на месте!»
 
Итак, пророчество графа тут обращает внимание лишь на конец процесса, начало которого мы видим на сто двадцать лет раньше. Отношения христианского общества (нам не важно сейчас, насколько оно было христианским по сути, нам достаточно того, что оно числилось таковым на фронтоне) с богом, с церковным богом, шли поэтапно, по-разному развиваясь в Европе и России. Сначала его отбросила французская революция, введя культ Разума (возможно, революционеры, заварившие кашу, оптимистично предполагали наличие разума и в себе, и в народе, видя в этом общую почву и возможность взаимопонимания) и запустив механизм самоопределения наций, таящий в себе возрождение язычества. Бог был спущен с исторического физико-мистического неба в психическое небо народа, который, открыв тюрьму и свалив монарха, сам стал «Богом» (как заметил бы тут Альбер Камю, народ стал героем абсурда). Поэтому самовозвышение народа было неизбежным. На этом первом этапе сброшенный с небесного трона первоначальник вызвал в России чувство ужаса и отторжение от Запада, порождая в противовес тамошнему «антихристу» миф о старце Федоре Кузьмиче, идущем пожалеть народ и пострадать за него. Другие окрестные народы с удивлением и надеждами стали смотреть на бравого генерала Бонапарта, от которого ждали освобождения из пут оставшегося там и сям средневековья и, разумеется, изгнания бога как супермонарха. Но революционный генерал, подражая Юлию Цезарю и еще более Карлу Великому, соорудил под себя новую империю, не усомнившись взять благословение у Папы Римского. То есть, революционный генерал дал толчок и грядущей политической реставрации. Как видим,  бог отсутствовал во Франции порядка десяти лет (это были тоже «беспокойные» 90-е, как и в России двести лет спустя), чтобы потом на новом этапе вернуться в кресло уже в качестве своего языческого двойника. Но и этого было достаточно, чтобы взбудораженный  европейский мир стал мечтать о национальном величии, которое мнилось синонимом какому-то дополнительному суверенитету, вероятно, от бога же. Этнобожки начали расправлять плечи, загорелись внутризападные национально-освободительные войны. Народ-нация стал модной мыслью, долетевшей и до Санкт-Петербурга, где от нее пошли все ветви славянофильства, и над страной утвердился, в строгом соответствии с триадой Уварова, православный монархический национализм Николая I, возраставший в силе и славе более девяноста лет до его правнука включительно. Время от этой триады ок.1835 до революции 1905 можно назвать золотой порой русского национализма, когда маниловы и собакевичи, обломовы и ноздревы расцвели в полную меру, собрав пышные плоды безделья от щедрот матушки Екатерины, рассыпанных за сто лет до них. Тютчев был певцом этой эпохи, когда не только монархи, преклонившись пред Народом, стали считать себя (за десятилетия до вождей большевизма) его слугами, но и – по слову поэта – сам бог, не погнушавшись, посетил Русь, взяв на себя ее страдания: «Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя.» То есть, православный бог – тоже, по сути, слуга Народа…
 
VII
 
После гильотины и Наполеона слуги Народа появились везде, но если на Западе они бывали и неудобными для боящегося перемен обывателя  ферментами демократических преобразований, способствуя освобождению народов, внедрению выборов, парламентской системы т.п., то в отшатнувшейся в испуге России все силы общества пошли на то, чтобы вертикальную пирамиду уваровской триады, которая была естественно сложившимся за века средневековым орудием государственной власти, представить как горизонтальное, своего рода стихийно «демократическое», равенство Бога, Царя и  Отечества (Народа). Да, именно – равенство! – Бога. Ибо Бог есть любовь, а подлинная любовь – высшее равенство! Итак, любовь и равенство двух высших начальников-слуг и всей массы людей. Вселенская семья! Не сила ли? Но… что-то мы забыли, затерялось что-то, пока мы клеили идиллическую картину. А, да, самую малость забыли …человека.
Какое насилие над реальностью!         
Удивительно ли, что достаточно было подойти к этому благостному русскому небу на земле, к этой нераздельно-слиянной троице с трепещущей спичкой революции в руке, как остатки фантома русского царства, витавшие над уже рухнувшей империей, окончательно рванули бомбой ненависти, погрузившей в себя на долгие годы эту истинно, но не по-тютчевски, несчастную землю… Ressentiment, злобная мстительность задавленных, хвалимых давителями за «долготерпенье», – вот что «тайно сквозило и светило в наготе смиренной» и вырвалось, когда пришел час, из благостного фантома, обернувшись реками крови, потопившими тысячелетнюю историю России…   
 
Но если присмотреться, то увидим, что в этом насилии над реальностью, которую представляло собой общественно-государственное самосознание России XIX века, была своя неотвратимая – православная – логика. Ведь никто не говорил, что народ или, тем более, Народ есть раб божий, ни-ни. И Церковь это подтвердит. Народ – богоносец! Раб же божий – это человек, конкретный, единичный, индивид. Тот самый, забытый, придавленный начальствующей триадой. Поразительно, что забытый православием и монархией единичный человек и в коммунизме оказался абстракцией, так учил марксизм. И там, и там живой человек, из плоти и крови, оказался несуществующим. Уникальный случай! Русские церковь и коммунистическое государство, даже будучи врагами на барьере революции, сошлись в абстрактном общественном понимании того, что такое человек. Раб божий и «единица», которая даже по слову поэта оказалась «вздор» и «ноль», протянули друг другу руки. Слуги Народа, православные и коммунистические, бог, царь и комиссары, оказались равно безжалостными пожирателями живых индивидов во имя «общественного благополучия» и даже просто во имя идеи. Не этнический ли монолит сыграл тут свою роль? Не национализм ли явился той крепостью, о которую реально разбилась русская революция? Если это так, то нацию-национализм следует определить, как биологическое условное самосознание, точнее самочувствование, не имеющее никакого отношения к человеку как таковому. Это, по сути, дочеловеческое состояние…
 
Тут надо сделать примечание. Мой категорический жесткий вывод может кому-то не понравиться, кого-то даже обидеть. Таковым и всем тем, кто поторопится увидеть в моих словах русофобию, скажу, что тогда меня следует окрестить «универсальным ксенофобом», ибо я говорю о нации как биооболочке нашего духа, следующей за цветом кожи. Недаром даже в «плавильном котле» человечества, в Америке, если кто-то оскорбительно говорит о национальности другого, то в ответ получает кличку «расист». Это стихийный, уличный, показатель того, что «нация» есть слово того же порядка, что и «раса»: всё это внешнее, объективное, биологическое.         
Ну а то, что я, говоря о национализме, основное внимание уделил России, так это моя страна, мой опыт, моя боль.
 
VIII
 
Итак, в Европе был отказ от бога в революции, затем  его возврат в виде призрака в реставрации, но важно помнить, что был и этап тонкого изгнания бога, почти невидимый, но зато радикальный отказ от церковного бога – невидимый потому, что он состоялся в глубинах и на вершинах философии, поэзии, современной цивилизованной мысли вообще. Это тот бог, о котором было сказано: б о г  у м е р. Это и было, по сути, смертным приговором самой Церкви, ее исторической миссии. Ибо умер бог ее мифа.
 
Россия не знала всех этих сложностей отношения к божеству. Почуяв опасность, она кинулась его защищать и, как мы видели, не нашла ничего лучше, как надеть на него мундир, поместив в триаду начальствования (ибо Народ с большой буквы – это тоже уже начальник, и сам над собой, на что можно было бы и наплевать, и, увы, над человеком, что нам совсем не безразлично).
Когда же пробил час, Россия разом проскочила все этапы, на которые у Европы ушло сто лет с хвостом, и объявила атеизм по образцу доробеспьеровского, вольтеровского, времени, – мировоззрение, о котором, перефразируя Туллия из пьесы Бродского «Мрамор», можно сказать, что оно не верит, но тоже в бога. Поэтому в 1917-м в русском коллективном бессознательном церковно-православный бог быстро упрятался под коммунистической маской, чтобы через семьдесят лет выскочить свеженьким как ни в чем не бывало. Но, как писал поэт, «прошли времена и безграмотно», вод утекло столько, что церковный бог навеки потерял работу и может лишь, как умный робот, имитировать то, что было когда-то живым, но это было очень давно. И страна, которая, простодушно или нет, доверится этому безработному, будет всегда тащиться ветрам времени в лицо, обреченно их тормозя…
 
IX
 
Ну а нецерковный Бог, тот, которого действительно «не видел никто никогда», он от нас никуда не девался. Пророк из Назарета тоже физически его не видел, но сознанием знал, что он есть, и, желая свое знание передать нам, называл его, чтобы было понятней, на сакральном языке того времени «святым духом». Потому и сказано было в известном месте, что хула на «Сына человеческого» простится, а хула на «Духа Святого» нет. Это значит, что, хуля Сына человеческого, вы оскорбляете только одного из человеков, хуля же Святого Духа, вы бьёте по нежному центру сознания всех людей, по тому месту внутри каждого из нас, где только и может быть Бог.   
У невидимого Бога тоже своя экклесия, к которой кто-то из нас принадлежит, возможно, и не подозревая об этом, отвлеченный шумом социальной церковности. На горизонте бесконечности эта невидимая экклесия есть свободный идеал гармонического слияния неслиянного, взаимодействие независимых друг от друга индивидуальных сознаний.
Всё это сказано мною о внутреннем мире, нелюбимом и отрицаемом сегодня многими простодушно оглушенными повседневностью.
Как с этим идеалом будет сочетаться столь любимое нами наше физическое тело, и какое место оно займет там, не знаю. Но я предчувствую, что движение духа к идеалу будет подымать и тело, помогая ему преобразоваться. Идеал призывает двигаться к чистоте, свету, бессмертию. Но для начала было бы достаточно научиться не убивать.
Мы все еще каннибалы.
Если каннибализм из нашей жизни не исчезнет, то весь исторический взлет человеческого духа, все открытия научного интеллекта и отражения красоты бытия в искусствах – все это наше «величие»  мелькнет лишь жалкой биологической каплей, плевком неведомых сил в равнодушную пустоту. 
 
X
 
Прежде чем расстаться с Ротом, скажу о том, что меня поразило в устройстве кончающей свои дни Австро-Венгрии. Известно, что это было государство средневековой структуры с элементами демократии. В нем, как мимоходом в двух местах сообщил автор, существовало министерство к у л ь т о в  и   п р о с в е щ е н и я, что резануло мой слух, вспомнивший скрытые оксюмороны Орвэлла и почувствовавший, что одно из двух здесь явно лишнее: в одном ведомстве объединены как бы мрак и свет, как будто цель государства была устроить взаимную аннигиляцию противоречащих друг другу общественных явлений. 
 
И второе, что меня поразило, это признания окружного начальника фон Тротта, столпа империи, верного раба императора, обескураженного  открывшейся ему правдой момента, когда вместе с главой рушащегося государства падают, как ему, казалось, огромные части общественной структуры:
 
«В продолжение всей своей жизни он предоставлял богословам заниматься делами неба, остальное же – церковь, мессу, страстной четверг и господа бога – считал насаждением монархии.»   
 
Возможно, русский чиновник Победоносцев легко понял бы австрийского коллегу фон Тротта,
но я затруднился. Меня шокировало разделение на «дела неба» и «насаждение монархии», мне всегда казалось, что на Руси богословие («небо») и храм с
его практическими делами не разделялись. С другой стороны, если глава Синода чем и занимался, то скорее храмом, нежели «богословием», к примеру, Достоевского, которого угощал чаем. Мне почему-то кажется, что без этого чая не появился бы на свет и «Великий инквизитор» с его, мягко говоря, весьма грустным итогом: Иисус, явившийся в Севилье как реальный и тем нарушивший ход библейской мифической истории, инквизитором изгоняется (первый для второго все равно что самозванец), ибо пастве-народу нужен миф и вечная надежда на бога мифического. На прощанье Иисус целует старика-народоводителя, как бы признавая его правоту, в соответствии с которой Голгофа была необходима.
Фантастический Иисус новеллы исчезает, в реальности же остаются инквизиторы, члены епархий и синодов, и Достоевский, теоретик русского национализма, который, скорее всего, о невидимом нецерковном Боге не догадывался, и потому, увы, кончил пастырем народа.
 9 июля 2026.
 
PS. ОТРЫВОК, БЛИЗКИЙ ПО ТЕМЕ, НО
НЕ ВОШЕДШИЙ В ТЕКСТ ЭССЕ
 
В Гарибальди и Муссолини мы видим как бы диаметрально противоположные нравственные образы двух столпов итальянского национализма: Гарибальди – в красивом начале этнороста, когда маленькая Италия в роли жертвы стремилась к суверенитету из-под власти больших националистических монстров Австрии, Франции и Германии; Муссолини – в момент гнусного величия имперской Италии, топчущей свои окрестности и часть Африки. Но противоположность, которую тут увидел мой личный индивидуальный ум, для этноса никакого значения не имеет. Этнос измеряет величину своего исторического героя материальным успехом, который герой завещает нации. Вспыхнувшая в революционной пещере лампочка Ильича всегда отодвинет в народной памяти тот печальный радикальный факт, что однажды «караул устал» и подлинный свет перемен пещеры не коснулся, а автобаны Адольфа в той же массовой памяти в итоге всегда победят дымящие трубы его крематориев.   
       
                Fin
 
 


Рецензии