Другой я
Эдди Ковальски было девятнадцать, и он был тупой, как пробка.
Он знал это о себе. Знали все вокруг. Знала мать, которая до сих пор стирала его носки. Знал мастер на смене, который уже трижды объяснял ему, как заполнять журнал, а Эдди всё равно путал графы. Знала Долли — его девушка, почти невеста, — которая говорила: «Ты, Эдди, может, и не профессор, но сердце у тебя золотое».
Ещё у Эдди было заикание.
В хорошие дни — когда он был спокоен, когда светило солнце, когда Долли держала его за руку — он говорил почти нормально. Ну, может, слегка запинался на длинных словах, но кто в Миллвилле говорил длинными словами? А в плохие дни — когда он волновался, когда на него кричали, когда нужно было ответить быстро и чётко — язык деревенел, горло сжималось, и слова застревали внутри, как пробка в бутылке. Он открывал рот, а выходило только сипение и обрывки слогов.
В школе его дразнили П-п-повторялкой. Учителя думали, что он умственно отсталый — просто потому, что он не мог ответить у доски, хотя на самом деле он знал ответ. Мать водила его к логопеду, но логопед только разводил руками: «Это жизнь, миссис Ковальски, ничего не поделаешь. Пусть поменьше волнуется».
А вот Долли никогда его не дразнила. Она ждала. Она смотрела на него своими голубыми глазами и ждала, пока слова пробьются наружу. И когда они пробивались, она улыбалась так, как будто он сказал что-то гениальное. За это Эдди любил её больше всего на свете.
Повестка пришла две недели назад.
Он вскрыл конверт на кухне, прочитал — «явиться на призывной пункт в Трентоне» — и почувствовал, как горло сжалось. Мать стояла у плиты и смотрела на него. Эдди хотел сказать: «Мам, меня забирают». Но вышло только: «М-м-мам, м-м-м-меня...»
Она всё поняла без слов. Села на стул и заплакала.
Вьетнам. Все говорили про Вьетнам. По телевизору показывали джунгли, вертолёты, солдат в касках. Президент Джонсон говорил что-то про свободу и коммунизм — Эдди не очень понимал разницу. Его друг детства, Бобби Мастерсон, ушёл добровольцем год назад и уже не писал писем. Другой соседский парень, Томми, вернулся без ноги и сидел на крыльце целыми днями, глядя в никуда.
Эдди боялся. Не столько смерти — смерть была слишком большой, чтобы её бояться. Он боялся, что не сможет говорить. Что командир рявкнет: «Рядовой Ковальски, доложить обстановку!» — и Эдди будет стоять, открывая рот, как рыба на песке, выдавливая из себя «Т-т-т...», пока пули свистят над головой. Он боялся, что его убьют из-за того, что он не сможет выговорить слово «опасность».
И ещё он боялся за Долли.
Она обещала ждать. Она поклялась. Но Эдди видел, как на неё смотрят другие парни — те, у кого была бронь или белый билет. И он знал: два года — это долго. Очень долго. Особенно когда ты не можешь сказать «я тебя люблю» так, чтобы это звучало как песня, а не как поломанная пластинка.
---
В ту ночь он работал в ночную смену.
Работа у Эдди была простая, как грабли. Он сидел в стеклянной будке на втором этаже телефонной станции «Белл Системс» и слушал радио. Вообще-то он должен был следить за панелью реле — там были лампочки, которые иногда мигали красным, и тогда нужно было нажать кнопку. Но красные лампы загорались редко, и большую часть времени Эдди просто сидел, слушал музыку и думал о Долли.
Сегодня по радио передавали «Битлз». «I Want to Hold Your Hand» — песня, которую Долли обожала и напевала, когда мыла посуду. Эдди не понимал «Битлз». Ему больше нравился Элвис — тот хотя бы пел понятно, про любовь, про машины, про то, что парень должен быть парнем. Но «Битлз» нравились Долли, а значит, Эдди тоже старался их полюбить.
Диктор — бодрый, как все дикторы — рассказывал про вчерашнюю речь Джонсона в Конгрессе. «Президент заявил, что Америка не отступит перед лицом коммунистической угрозы...» Эдди слушал вполуха. Он не очень понимал, почему какие-то люди в джунглях хотят убить его, Эдди Ковальски из Миллвилла, который даже не знал, где этот Вьетнам на карте. Но он знал, что через месяц наденет форму и поедет туда. И может быть, никогда не вернётся.
— Эдди, — сказало радио.
Он вздрогнул. Радио не должно было говорить его имя. Это была станция WABC из Нью-Йорка, там крутили музыку и иногда новости, но диджеи не знали, кто он такой.
— Э-э-э... к-к-кто это? — выдавил он.
— Это Долли. Я хочу с тобой поговорить.
Эдди уставился на радио. Маленькая «Моторола», белый пластик, потрескавшийся от времени. Долли не могла быть на радио. Долли была дома, в своей квартирке над прачечной, и спала.
— Ты н-н-не Долли, — сказал он. — Д-д-долли спит.
— Я не сплю, Эдди. Я думаю о тебе. Я думаю о нас. Можно я приду?
— К-к-куда приду? С-с-сюда? Это з-з-закрытый объект.
— Пожалуйста, Эдди. Это важно.
Радио зашипело и снова заиграло «Битлз». «She loves you, yeah, yeah, yeah». Эдди помотал головой. Ему показалось. Наверное. Он устал. Он всегда уставал к трём часам ночи. Глаза слипались, мысли путались. Один раз он даже заснул на посту, и мастер, старина Билл, орал на него десять минут, но штраф выписывать не стал — пожалел.
Эдди встал, чтобы размять ноги. Подошёл к окну. За стеклом был машинный зал — длинный, тёмный, с рядами железных шкафов. Лампы дневного света гудели, как шмели. Всё было обычно.
А потом он увидел красное пятно.
В дальнем конце зала, у аварийного выхода, стояла женщина в красном платье. Светлые волосы. Белый воротничок. Долли.
Эдди прижался лицом к стеклу. Этого не могло быть. Дверь была заперта. Он сам проверял замок. Он всегда проверял.
Женщина повернулась и помахала ему.
— Д-д-долли, — прошептал он.
Он вышел из будки и пошёл вниз по лестнице. Прошёл через машинный зал, мимо рядов серых шкафов, и остановился в десяти футах от неё.
Это была Долли. Но не совсем.
На ней было то самое красное платье, которое он подарил ей на день рождения. Но сейчас платье было какое-то выцветшее, как будто его долго стирали в жёсткой воде. И глаза у Долли были не голубые, а серые. И улыбалась она не как обычно — а медленно, как будто каждое движение губ стоило ей усилий.
— Привет, Эдди, — сказала она.
Голос был её — мягкий, чуть хрипловатый, — но доносился не изо рта, а откуда-то сверху, из динамиков под потолком.
— Ты н-н-не Долли, — сказал Эдди.
— Я Долли. Просто не та, которую ты знаешь. Я — Долли из того мира, где тебя не забирают в армию. Где ты не гибнешь в джунглях. Где мы с тобой вместе.
— Э-э-это какой ещё м-м-мир?
— Тот, который начинается, когда ты засыпаешь.
Эдди нахмурился. Он не понимал. Он вообще много чего не понимал, но сейчас — особенно. И когда он не понимал, его заикание становилось хуже.
— Я н-н-не с-с-сплю, — сказал он, и каждое слово давалось с трудом, как будто он тащил камни в гору.
— Ты спишь прямо сейчас, — сказала Долли. — Ты заснул в кресле полчаса назад. Всё, что ты видишь — это сон. Но это не значит, что оно ненастоящее.
Она протянула руку и коснулась его щеки. Пальцы были холодные. Холодные, как вода из-под крана в январе.
— Пойдём со мной, — сказала она.
— К-к-куда?
— Наружу. Там кое-кто хочет с тобой поговорить.
Она взяла его за руку и повела к аварийному выходу. Эдди шёл за ней, и внутри у него всё сжималось. Он чувствовал, что сейчас начнёт заикаться по-настоящему — так, как бывало только в самые страшные моменты. Когда отец ушёл из семьи и Эдди попытался спросить «почему», а вышло только «П-п-п...». Когда в школе его вызвали к доске, и весь класс смеялся, пока он пытался выдавить из себя ответ. Когда он впервые сказал Долли «Я т-т-тебя л-л-люблю» и ждал целую вечность, пока она ответит.
Сейчас было так же. Слова застревали в горле, как рыбьи кости.
Они вышли на пожарную лестницу. Ночной воздух пах бензином и палой листвой. Где-то далеко шумело шоссе. Над головой висели звёзды — яркие, ноябрьские, колючие. И на лестнице, прислонившись к перилам, стоял человек в такой же серой униформе, как у Эдди.
У человека было его лицо.
— Привет, Эдди, — сказал он. Голос был плавный, ровный, без единой запинки.
Эдди уставился на него. Тот же нос. Те же глаза. Та же родинка над левой бровью. Только этот человек стоял иначе — уверенно, свободно. И говорил иначе — легко, как диктор по радио.
— Т-т-ты к-к-кто? — спросил Эдди.
— Я — это ты. Только без заикания.
Эдди моргнул.
— Я — это ты, — повторил человек. — Ты — это я. Только ты волнуешься, и поэтому твой язык не слушается. А я не волнуюсь. Я никогда не волнуюсь. Поэтому я говорю. А ты — нет.
Человек с лицом Эдди улыбнулся. Улыбка была приятная, но что-то в ней было неправильное — как в улыбке Долли.
— Хочешь, я расскажу тебе кое-что? — сказал он. — То, чего ты не знаешь?
Эдди кивнул. Потому что сказать «да» у него не получилось бы.
— Долли тебя не любит, — сказал человек. — Она тебя жалеет. Она думает: «Бедный Эдди, такой славный, такой глупый, такой заика, его скоро убьют во Вьетнаме, надо быть с ним поласковее напоследок». Но она тебя не любит. Она ждёт, когда ты уйдёшь в армию, чтобы начать встречаться со мной.
— С т-т-тобой? — Эдди чувствовал, как горло сжимается всё сильнее. — Ты — э-э-это я!
— Я — это ты, только лучше. Ты погибнешь во Вьетнаме, потому что не сможешь позвать на помощь. А я останусь здесь и буду жить с Долли. У нас будет дом, и машина, и дети. А ты будешь гнить в земле. Потому что ты — черновик. Я — чистовик.
Эдди смотрел на него. Внутри закипало что-то горячее. Но слова не шли. Они застряли намертво. Он открывал рот, а выходило только «П-п-п... П-п-п...». Как тогда, когда отец ушёл. Как тогда, у доски. Как всегда.
— Вот видишь, — сказал человек с лицом Эдди. — Ты даже возразить не можешь. Ты вообще ничего не можешь. Кроме как любить. А любовь без слов — это ничто.
Он повернулся к Долли и поцеловал её. Она ответила — так, как никогда не отвечала Эдди. Он стоял и смотрел, и горло сжималось так, что стало трудно дышать. Этот поцелуй был настоящим. Более настоящим, чем все, что было у них с Долли.
— П-п-п... — выдавил Эдди.
— П-п-п, — передразнил человек. — Это всё, что ты можешь? П-п-п?
Он засмеялся. Долли тоже засмеялась — но как-то механически, как кукла.
— Пойдём, — сказала она человеку с лицом Эдди. — Он всё равно ничего не скажет.
— Подожди, — сказал человек. — Я хочу, чтобы он понял одну вещь.
Он подошёл к Эдди вплотную.
— Ты знаешь, почему ты заикаешься? — спросил он. — Не потому что язык не слушается. А потому что ты боишься. Ты боишься всего — армии, смерти, одиночества, Долли, меня, себя самого. И когда ты боишься, ты немеешь. А я — это ты без страха. Я — это ты, который может говорить.
Он взял Эдди за плечо.
— Я сделаю тебе предложение, — сказал он. — Ты засыпаешь. Прямо сейчас. А я занимаю твоё место. Я иду в армию вместо тебя. Я воюю, я выживаю, я возвращаюсь, я женюсь на Долли. Ты — просто спишь. Тебе больше никогда не будет страшно. И тебе больше никогда не нужно будет говорить.
— А к-к-как же Д-д-долли?
— Она будет счастлива. Со мной. А это почти то же самое, что с тобой. Даже лучше.
Эдди закрыл глаза. Он не хотел этого делать — веки опустились сами. Он чувствовал, как страх — старый, привычный страх, который всегда был с ним, — медленно уходит. Как будто кто-то открыл клапан и выпустил пар. Стало тихо. Стало спокойно. Стало... хорошо?
— Вот видишь, — сказал голос. Его собственный голос, но плавный, ровный, без единой запинки. — Ты уже засыпаешь. А я просыпаюсь.
И тут Эдди провалился.
---
Сменщик, парень по имени Джим, пришёл в семь утра. Он поднялся в будку и увидел Эдди Ковальски, который сидел в кресле и просматривал журнал.
— Как смена? — спросил Джим.
— Нормально, — сказал Эдди. Голос был ровный, спокойный. — Всё стабильно. Передаю панель в полном порядке.
Джим уставился на него.
— Эдди? Ты это... ты чего так говоришь?
— А как я должен говорить?
— Ну... обычно ты... ну, запинаешься немного. А сейчас — как диктор.
Эдди улыбнулся.
— Выспался, наверное, — сказал он. — Первый раз за много лет.
Он встал, взял куртку и спустился по лестнице. Джим проводил его взглядом. Что-то было не так. Он не мог понять, что именно. Но этот Эдди был какой-то... другой. Слишком уверенный. Как будто не Эдди вовсе.
А в кресле, в будке, осталось что-то. Едва заметное — как облачко пара на стекле. Как тень человека, который только что был здесь. Он сидел в том же кресле, смотрел на ту же панель, слушал то же радио. И беззвучно, одними губами, пытался что-то сказать.
— Д-д-долли, — шептала тень. — Я т-т-тебя л-л-люблю.
Но её никто не слышал.
По радио играли «Битлз». «Yesterday». Долли любила эту песню. Называла её грустной, но красивой. Тень в кресле думала, что песня не грустная. Она страшная. Потому что она про то, как легко потерять всё, что ты любишь, и даже не суметь сказать об этом.
На станции «Белл Системс» начинался новый день. Лампочки мигали зелёным. Телетайп стрекотал. Где-то далеко, в Калифорнии, о которой мечтала Долли, всходило солнце. А в стеклянной будке на втором этаже тихо и незаметно, как кровь из порезанного пальца, тянулась бесконечная смена. И тень человека, который так и не смог ничего сказать, продолжала беззвучно шевелить губами в пустоте.
Свидетельство о публикации №226071900843