Фаренгейтцы

Фаренгейтцы

В обществе, охваченном нейросетевой механистичностью и идеей «царства удобства», появляется группа молодых людей, противостоящих творческому коллапсу с помощью своей художественной самобытности. Как долго они продержатся в борьбе с правительством, которое поставило самоценность прогресса во главу угла, и чего им стоит ожидать от героя-рассказчика — поэта с давно загубленной мечтой?

I

В малом зале ведущего издательства «Ардиси» (дань былой аббревиатуре «RDC»: Reflectivity, Diversity, Creativity [1] ) проходила ежегодная выставка художественной литературы. Ещё полвека назад, когда я был совсем мальчиком, здесь располагался филиал Центральной городской библиотеки, пространство которого было испещрено гулливерскими, метров под шесть ростом, книжными полками. Полки эти и сейчас никуда не делись: просто их слегка передвинули, перекрасили, сделали между ними удобную систему перемещения, но самое главное – из них вытащили все книги, а на место полых белых кубов прицепили большие экраны. Настала необходимость идти в пору со временем. Насильно от физических книг, разумеется, никого не избавляли: например, издательство «Populus» заведовало несколькими типографиями и продолжало выпускать немалыми тиражами всякую печатную продукцию. Но «Populus» всегда был исключением из правила, играющим по собственным законам; во всех остальных случаях безусловный акцент делался на электронных и аудиоизданиях.

Вообще книгам издавна предрекали печальную участь: я слышал эти неугомонные пророчества стариков ещё с детства. В каком-то смысле старики оказались правы, но дело не ограничивалось одними книгами. Продвинутые социологи саркастически называли нашу эпоху «обществом безпотребления»: дескать, первоначальное, осмысленное использование материальных и культурных благ сменилось хаотичным и бесцельным и по итогу уничтожило саму свою суть. Конечно, ходить за покупками, одеваться в модные вещи, читать книги, смотреть кино и сериалы никто не перестал, – однако всё это лишилось даже бессмысленных основ, ибо и в бессмысленности, говоря по правде, был какой-никакой смысл. Потребление стало механистичным. Посмотреть картину, прослушать аудиокнигу стало чем-то вроде биосоциального долга – запрограммированного, внешнего влечения омашиненного организма. Когда в наш мир явились нейросети, никто не обратил на них особого внимания: в некотором роде всё уже было подготовлено к их приходу. Они просто довершили начатое и присвоили себе внутреннюю людскую часть – творчество. Так и иссохло внешнее и внутреннее в человеке, изолировавшись, захлопнувшись, подобно массивным воротам, – а разомкнётся ли, высвободится ли наружу? – вопрос явно не моего разумения.

В любом случае, я не был зол на время, в котором мне довелось пребывать, да и не мог быть злым в силу некоторых обстоятельств моей жизни… Штормовой ветер перемен, обрушившийся на массы людей в связи с переходом к новой общественной ступени, бесспорно, затронул и меня. Я лишился работы, которую легко подхватили роботы (простите мне, что я, по немолодой привычке, именую любые современные технологии порой неуместным словом «робот»), стал жить на пособия, введённые тогда государством с целью сдержать безработную страну от пропасти революционных потрясений, – даже успел побатрачить физически, пока и эту лавочку не прикрыли заботливые машины с автоматизированным циклом. И много чего ещё было после… Но что же теперь? – Теперь я вижу счастливых, ничем не обременённых людей – этот золотой век механического человечества, этот навеянный сон золотой… Могу ли я препятствовать ему? Хочу ли?..

Помню, лет в десять я интересовался у ныне покойного отца, отчего люди не травы и не деревья. Мне казалось, что человек необъясним ни с точки зрения эволюции, ни с точки зрения божественного замысла. Это нарочитое – и нарочное, как палки в колёса! – усложнение клеток, нервов, органов не привело ни к чему хорошему: к бесконечному самокопанию, к противостоянию с другими, – к разуму, всю жизнь борющемуся с внутренней животной натурой… Трава же, дерево – как посажено, как занесено в землю случайным зерном, так и живёт, не зная бед, так и умирает, ничего не чувствуя, не ведая, зачем… И как приятно было бы ходить Богу среди необъятного поля, изредка останавливаясь под ветвистыми тенями одиночных дерев…

Впрочем, я отвлёкся от темы. Художественной литературой, как и всяким искусством, давно руководили нейросети – не те, старомодные, что оставляли за собой кучу маркеров, давали примитивный результат и потому с лёгкостью распознавались пользователем: теперь это были огромные государственные дата-центры, вычислительные мощности которых (как и объёмы используемых датасетов) в десятки, сотни раз превосходили всю работу прошлых десятилетий. Написать пятисотстраничный роман и озвучить его разноголосицей ИИ-актёров; сгенерировать полуторачасовой фильм, имея возможность менять в процессе позы, голоса, фон, погоду, детали – вплоть до мельчайшей пуговки на пиджаке, до крохотной мошки, пролетающей мимо экрана; в один клик «сочинить» картинную галерею с единой композицией и выдержанными особенностями стиля; написать музыку любого жанра, от классики до магазинного лаунджа, – отныне всё это и многое другое за секунду позволяют провернуть наши компьютерно-математические друзья.

Но это очевидно и без моего комментария. Другое дело в том, что рядовой гражданин не имеет доступа к данным мощностям: вместо них ему предоставлены в пользование куда менее мощные системы, которые позволяют решать бытовые проблемы и получать творческие решения без претензии на значимость. В один момент государство было вынуждено консолидировать аппаратные ресурсы, взяв их в свои руки, дабы совершить беспрецедентный технологический скачок. С тех самых пор эти ресурсы сдаются в аренду корпорациям, медиамагнатам и прочим гигантам – например, вышеупомянутым издательствам. Подобный ход вещей был признан не всеми: многие граждане начали сколачиваться в антиправительственные и антикорпоративные группировки, требовавшие восстановить равноправный, демократический подход к использованию нейросетевых технологий. Крупнейшей группировкой считалась ликвидированная под корень ПТП (Против Тёмного Порядка), аббревиатура которой, в перевёрнутом виде, визуально символизировала «вилы народного мщения». Это были настоящие фанатики-террористы, объединившие в себе коммунистические и примитивистские идеи. Они успели осуществить с десяток громких хакерских атак, а также физических подрывов дата-центров и их инженерной инфраструктуры; про мелкие «акции» и говорить нечего – количество подобных исчислялось сотнями. В результате долгих лет правоохранительной работы с ПТП всё же удалось расправиться, а вслед за ней заглохли и другие протестные силы, и всё пришло к долгожданному порядку и благополучию.

***

Гвоздем выставки художественной литературы был проект «Воскрешаем классиков», последовательно развиваемый «Ардиси» на протяжении восемнадцати лет. На экраны были выведены портреты давно умерших писателей. Вот, к примеру, знакомый со школьной скамьи Достоевский – «представляет» тридцать первый том своих «Братьев Карамазовых», а помимо него – долгожданное продолжение остросюжетной завихрушки, начатой в шестнадцатой части «Преступления и наказания». Можно подумать: как это – выжать из целостного, завершённого автором романа ещё тридцать томов?! На самом деле издатели позаимствовали цепляющую сериальную стратегию, благодаря которой кульминация предыдущей книги обрывалась на захватывающем месте и раскрывалась в следующей, и так по одной и той же волнообразной схеме – вплоть до логического завершения всех сюжетных линий или до непосредственной смерти героев. Разве кончена жизнь Родиона Раскольникова и Сонечки Мармеладовой после отсидки первого в остроге? Конечно нет! Издательские нейросети под чутким руководством медиаэкспертов смогли набросать лихой сюжетец на годы вперёд: расстроенный духовно и физически Родион оказывается в «подпольщиках», в атеистах, вновь терзается «проклятыми» вопросами, но однажды теряет Соню, которую похищает «восставший из мёртвых» Свидригайлов – оказывается, его самоубийство было всего-навсего «петербургским сновидением», тенью, фантасмагорией!.. То же и в «Карамазовых», второй том которых, к слову, сгенерирован с частичным соблюдением авторской воли: сбежавший Дмитрий с Грушенькой в Америке, Алёша-цареубийца, снова революционная интеллигенция, подросшие «мальчики», Иван с Катериной на золотых приисках, навеянных госпожой Хохлаковой, и прочее и прочее…

Подобному сюжетному продлению подверглась практически вся отечественная и зарубежная классика. Нейросети бог знает когда научились перенимать индивидуальный авторский стиль с точностью до минимальной погрешности. Вот вам и господин Лев Николаевич с его эпопеей «Война и мир», перевалившей, кажись, глубоко за 1840-е годы и приближающейся к юбилейному сотому тому; вот вам и Гоголь с очередным микросборничком смешных «Диканек» (так они теперь назывались); вот вам и новые стихи Пушкина, комментирующие события, до которых ему даже не довелось дожить, – и кого из бессмертных художников только не представили на этой замечательной выставке!..

Другой отдел был посвящён системе «контента по запросу». За условленную плату можно было заказать свою собственную книгу: заполняешь короткую анкету, расписываешь (хотя бы приблизительно) главных и второстепенных персонажей, вбиваешь необходимую систему тегов, обсуждаешь кое-какие технические моменты – и вуаля! По желанию ваша книга переносится в аудиоформат, а за дополнительную плату, благодаря сотрудничеству «Ардиси» с киностудиями и VR-компаниями, превращается в личный фильм или становится программой для полноценного виртуального погружения. (Одна ушлая категория граждан, пользуясь былой свободой анонимности, когда-то использовала этот сервис в своих корыстных целях – создавала порнографические произведения разной степени извращённости и либо перепродавала их частным заказчикам, либо устраивала тайные чтения, показы и виртуальные игрища. Теперь же за всем этим пристально следят.)

Я бродил по малому залу без какой-либо определённой цели, время от времени протискиваясь сквозь толпу людей, изучавших выставочные отделы вслед за электрогидом. Поодаль от них, возле кубических пуфиков для сидения, шмыгали дети, которых, по всей видимости, притащили сюда на школьную экскурсию. Ко мне подкатил один из роботов Глориуса Арканума – ИИ-писателя, не существующего в действительности, но известного серией романов-шифров – этаких хорошо составленных гипертекстов, которые способны доставить читателям настоящее интеллектуальное наслаждение. Страницы и даже абзацы в его книгах перетасованы таким образом, что переход от одного фрагмента текста к другому требует решения той или иной головоломки – или нахождения отсылки, понятной далеко не сразу. Я и сам пытался «прочитать» парочку его книг, но постоянно срезался ближе к середине и не мог продвинуться дальше без сторонней помощи. На сей раз Глориус Арканум предлагал бесплатную демоверсию своего нового романа «Пирадель». Я тут же разглядел склейку начала и конца слов «пирамида» и «цитадель», словосочетание «пир Адель», а также отдельные слова «пир», «ад» и «ель», а по прочтении задом наперёд вышло что-то вроде «лёд Арип», что тоже могло намекать на какой-то сюжетный ход. Однако от демоверсии я отказался, решив, что при желании приобрету книгу целиком, когда та станет доступна.

***

Походив ещё немного по выставке, я направился к выходу. День стоял приятный и солнечный; незримо покрывалась золотом ранняя осень. Я присел сбоку на ступеньки и закурил электронную пустышку – плацебо, помогавшее бросить. Вдруг справа, со стороны невзрачного переулка, я краем глаза запечатлел на себе чей-то пристальный взгляд. Это был явно молодой человек, облокотившийся к фонарному столбу и глазевший на меня с выражением вызова или какого-то хищнического выжидания. Одет он был противоположно своему возрасту – в широкие, не по размеру, коричневые брюки, запахнутое и перевязанное длинным поясом пальто и странные туфли на высокой подошве. Шея была обвязана несуразным клетчатым шарфом, края которого небрежно болтались на груди. Оглядев его, я сразу догадался, что передо мной – юный поэт-романтик, трагическое дитя современного века, которое всем своим видом пытается достучаться до окружающих и вместе с тем утвердить могучую, но столь ранимую индивидуальность. Этот юноша ждал от меня чего-то – некоего решительного действия, на которое не был способен он сам. Мне захотелось помочь ему, и я, тотчас поднявшись со ступенек и спрятав электронку, пошёл в его сторону.

Поначалу юнец взволновался, как разоблачённый воришка, и попытался забраться глубже в переулок, однако мой приветливый вид убедил его в том, что я не представляю для него угрозы, и он остался стоять неподалёку от столба.

– Могу чем-нибудь помочь, господин? – обратился я к нему с видом лёгкой беззаботности. – Мне показалось, вы наблюдали за мной, и я решил поинтересоваться, в чём дело.

– Д-да нет, – замялся молодой человек, – просто я… видел, как вы выходили из выставочного зала, и хотел поинтересоваться, каково, по вашему мнению, состояние современной литературы… Я тут провожу нечто вроде… социального опроса…

– Социальные опросы не проводят в глухих переулках, – кольнул я его. – Вам стоило перебраться поближе к входным дверям. Или боитесь чего?..

– Меня уже прогоняли оттуда. Сами знаете: опасаются давнишнего влияния ПТП. Вот и пришлось удалиться.

– Разве вы как-то связанны с ПТП? – изумился я с ноткой наигранности.

– Конечно нет, тем более что их давно зачистили. Мы никогда не считали насилие способом идейной борьбы.

– Тогда всё же позвольте поинтересоваться: «мы» – это кто?

Поняв, что сболтнул лишнего, юноша с обеспокоенной физиономией начал отходить от меня спиной вперёд. Я сбавил давление и поспешил успокоить его:

– Послушайте, я ни в чём вас не обвиняю – даже подозревать не думал… Хотите знать моё отношение к современной литературе? Ну так слушайте: не очень положительное, мягко говоря, отношение!.. Теперь хоть вы перестанете от меня отдаляться?

На этом он и впрямь остановился, пошатываясь на непривычно расставленных ногах.

– Перестану… Простите… Вы прекрасно должны понимать, как в наше непростое время шпыняют подобных нам… и вам тоже… Вы меня раскусили – точнее, я сам проболтался… Готов поклясться чем угодно: «мы» – это не пэтэпэшники. Мы есть творческое начало, от которого они отказались в угоду своему безжалостному террору. Имя нам – фаренгейтцы. Мы назвались так по одному старому роману, в котором правительство массово сжигало книги, и группа отшельников-энтузиастов начала запоминать многие из бессмертных произведений наизусть, чтобы обрести возможность передать ценные знания будущим поколениям… Наша цель немного другая, но схожая с ними: в эпоху повального уничтожения настоящего искусства, деградации людской художественности мы стремимся сберечь сей прометеев огонь внутри нас, не допустив атрофии божественного чувства, этого ремесла, этой душевной струнки, позволяющей определить причастность человека к тончайшим сферам бытия… Скажите, вы когда-нибудь писали стихи, рассказы – в общем, творили что-то сами?

Творил ли я?.. О, безусловно! Как мог не творить розовощёкий, впечатлительный четырнадцатилетний мальчишка, почти весь день проведший в окружении сонной июньской природы – наедине с той, волшебное имя которой хочется стеснительно (и даже ревностно!) унести с собой, сокрыв до самого скончания времён?..

Мне волосы твои – что трав степных касанье,
В глазах твоих смурных – заката угасанье.
Но только рядом с ними я обрету покой.
С тобой хочу я быть – с тобой одной…

Этот первый куплет моей незаконченной песни я пронёс через всю жизнь. Помнится, я сочинил и припев – и приступил ко второму четверостишью, – однако им не суждено было сохраниться: они стёрлись из памяти, из вселенной – подобно тому, как внезапно стёрлась из моей жизни та, кому я их посвятил…

Обо всём этом, не вдаваясь в лишние подробности, я поведал своему молодому собеседнику. Видно было, как налилось его не умеющее врать лицо, как загорелись глаза, как затряслось тело, будто бы готовое выпрыгнуть за пределы собственной оболочки…

– Да вы… вы созданы для нас! – закричал он на весь переулок, не скрывая радости. – Натуральный поэт! Живой!.. Фаренгейтец!.. Умоляю, не говорите, что вы собираетесь отречься от уготовленной вам судьбы! Вы придёте к нам… Придёте же, верно?.. Мы проводим собрания… общественно-литературные вечера… пару раз в неделю. Завтра как раз одно из таких. Посетите хотя бы его… Вы понравитесь нашим – уверяю!

– А я не буду слишком стар для вашей компании? – усмехнулся я.

– Для настоящего творца, коим вы определённо являетесь, не существует понятия старости, ибо творец до конца своих дней пребывает в лоне вечности и непременно запечатлевает себя в ней! – высокопарно ответил юноша. – Вспомните Гёте: совсем глубокий старик – и ещё столько лет протрудился над своим «Фаустом»!

– Ну, это уж вы загнули: куда моим детским стишкам тягаться с таким титаном…

– Они вовсе не детские! И они ещё потягаются – я вам гарантирую. Не обесценивайте себя: это первый шаг к тому, чтобы признать нейросетевой ад нормальным ходом вещей. Я, в сущности, такой же как и вы: романтик, чувствительная натура… Но есть среди фаренгейтцев и другие направления. Взять вот Артура: его творческое кредо – писать так, чтобы у нейросетей челюсти повываливались. Это своего рода ультрафутурист, создающий защиту от машинного обучения. Вы ещё успеете его наслушаться, если задумаете к нам зайти…

– Я-то зайду: вы мне только скажите, как вас зовут. А то уже начали про своих друзей, хе-хе!

– Адриан, будем знакомы.

Я представился в ответ, и мы дважды пожали друг другу руки. Адриан назвал мне адрес встречи – даже согласился написать его на листочке, – после чего приписал внизу время и «секретный код».

– Побыть слушателем на нашем вечере можно совершенно свободно, – добавил он, – но учтите, что при желании стать фаренгейтцем вам придётся пройти творческое испытание. На всякий случай подготовьте парочку своих стихов – или просто потренируйтесь, настройте свой разум на поэтическую волну…

– Буду знать, Адриан. До завтра!

– И мне пора бежать; до нашей встречи!

Мы вышли из переулка и разбрелись по разным сторонам. Ласковое солнце принакрылось седой облачной пеленой, но оттого светило не хуже обычного, пробиваясь лучами к широкой уличной плитке, к моей голове и голове юного поэта, давно потерявшегося в толпе людей позади меня. И от этого солнечного тепла невольно заиграли внутри те самые строчки из песни, которой было предначертано оказаться незаконченной и неуслышанной, но – не позабытой.

II

…Теперь я понял, что представляла из себя ультрафутуристичная поэзия Артура, намедни упомянутая Адрианом. Творческий перфоманс этого крупного телосложения парнишки, поднявшегося к импровизированной сцене, заключался в малоразборчивых ассоциативных рядах, которые вырывались из его горла вперемешку с гортанной звукописью:

Рок –
Есть.
Вот – месть.
И гнётся жесть.
Р-р-ёв р-р-ельс,
Р-р-ев р-р-ёльс –
Р-р-азит р-р-ревёрс [2].
Ш-ш-ипастое ш-ш-ипенье,
Ш-ш-ирк колёс-с…
Бым-дым-дык, бым-дым-дык –
Прочь с дороги, старик!
Бым-дым-дык, бым-дым-дык –
Вечно тянется миг…
Идут людей стада, идут срока; –
И ритм маш-ш-ины дут, как истукан…
Бум. – Шум.
Бам. – Там.
В лязге – вязко.
В мазуте – сказка…

Попутно с этим Артур успевал негромко выстукивать длинной палкой по валявшейся на сцене железяке, создавая подобие одному ему понятного ритма. Его по-настоящему «монгольское» пение, несмотря на нотки дисгармонии, вызвало шквал оваций. Один Адриан, сидевший рядом со мной, был весьма недоволен и лишь для видимости похлопал себя по коленям.

– Не так, совсем не так надо бороться с тёмным порядком! – полушёпотом заявил он мне. – Артур высмеивает технологию и антигуманность, доводя их до абсурда, однако при этом пользуется их же приёмчиками! Это такое же отрицание искусства, гармонии, красоты, только уже со стороны человека!..

– А мне понравилось его выступление, – возразил я. – Есть в его творчестве что-то первобытное, очищающее, как после обряда инициации. Да, он взял на вооружение непосредственную современность, но он сумел обратить её против себя самой – создать уробороса, в некотором смысле…

– Умеете вы анализировать! – без тени сарказма подчеркнул Адриан. – В вас заметен академический навык. Вы никогда не занимались литературной журналистикой?

– Никогда. Но образование получал литературоведческое: тут вы не прогадали. Самое бесполезное, что только можно себе представить в нашей нейросетевой реальности, хе-хе.

– Не делайте поспешных выводов: мы ещё сумеем приложить ваши профессиональные навыки к окружающей обстановке, какой бы она ни была…

После Артура выступал Харри – щупленький и рослый фаренгейтец лет двадцати с лишним. Адриан называл его «оппозиционером» – за резкую социальную протестность, которой мой приятель втайне опасался. Протест действительно был налицо: в декламируемом им стихотворении раз двадцать прозвучали рифмы на слова «правительство» (расточительство, превосходительство, попустительство…) и «правители» (выйти ли, хотите ли, ноги вытерли…). Читал он нервно, пару раз сбивался, но всё же сумел довести дело до конца и получил свою порцию приглушённых аплодисментов.

Вслед за Харри вышел Адриан. Он подготовил отрывок из своей недописанной поэмы, лейтмотивом которой было выбрано чьё-то высказывание о том, что «фиалка машинку победит». В качестве жанровой основы была выбрана идиллия, постепенно тонувшая в антиутопическом хаосе техногенного мира. Заканчивался отрывок следующим образом:

Не слыхать нам щебета с деревьев;
За туманом – хмурая заря…
Покосилась ветхая деревня,
Приклонившись к вековым корням.
Пусть растоптан мир в прогрессе жалком! –
Но земля в отчаяньи родит…
Прорастёт из-под камней фиалка –
Жизнью смерть фиалка победит.

Я встал и первый захлопал своему приятелю. Мне было приятно поддержать Адриана; к тому же его творчество, насколько я мог судить по выражению лиц остальных фаренгейтцев, не вызывало столь сильного отклика на фоне выступлений предыдущих авторов. Впрочем, и он сумел добыть свою долю поддержки и покинул сцену в довольно приободрённом состоянии.

– Благодаря вам я прямо-таки погрузился в простоту и безмятежность сельской жизни, – сказал я ему, как только он вернулся на своё место.

– Спасибо, большое спасибо, – ответил Адриан, смущённо улыбнувшись. – По правде говоря, я черпал вдохновение из вашей незавершённой песни. У вас, конечно, господствует образ заката, а у меня – зари. А заря, как символ, по сути своей двойственна: в ней – либо рассвет человечества, его обновление, либо – окончательный упадок и беспросветная тьма…

Чтения фаренгейтцев продолжались. Всего участников, включая меня, было не более дюжины. Кто-то выходил и с прозой – с фрагментом из рассказа, с главой из романа, – кто-то тихонько тренькал с песней на гитаре, кто-то разыгрывал миниатюрную сценку. И всё это – на крыше давно заброшенной фабрики, приспособленной под зал, невдалеке от городской черты. Но почему фаренгейтцам, этим прелестным творческим людям, приходилось таиться в полуразваленных недрах, дабы находить способ выражать себя? Неужто они и впрямь промышляли чем-то незаконным – или само их существование, вся эта их художественная манифестация являлись для кого-то фактором незаконности?..

***

Крайне сложно пытаться объяснить этот феномен своими словами, но я попробую. На мой взгляд, нейросети, захватив и подчинив себе искусство, как бы низвели его до пройденного, минувшего этапа человеческих отношений. Создавать что-либо самому (или – от себя) стало банальным атавизмом. Представьте себе человека, который, зная о существовании централизованного водоснабжения, подведённого к его дому, продолжает справлять дела, умываться и набирать воду за сотню метров от него – у какого-нибудь колодца или ручья. Как бы вы назвали такого человека? Как бы отнеслись к такому поведению? В голову моментально закрадывается образ чудаковатого ретрограда, не знающего (или не желающего знать) об удобствах, до которых ему подать рукой. Однако искусство никогда не действовало в рамках этой упрощённой, прогрессивной бытовой логики. Оно, что называется, было извечным. Устройство скрипки или рояля, живописные техники, архитектурные принципы, стихотворные размеры и прозаические жанры – всё это из века в век пребывало в своём некоем едином содержании и никогда не менялось внутренне, но самое главное – не менялось функционально. Нейросетям же удалось перевернуть с ног на голову как внешний, так и внутренний принципы искусства. С виду искусство по-прежнему осталось для людей, и оно служило людям, – но может ли в полной мере принадлежать человеку то, что не создано им, что дано ему извне? Про внутреннее и говорить нечего: отныне музыка пишется без инструмента, картина – без кисти, текст – без пера и даже без клавиатуры. И – что самое важное – без человека. Да, пока что он сохраняет свою посредническую роль, будучи наделён волей создавать запросы, однако возможно ли такое, что и эта посредническая воля рано или поздно деградирует и отпадёт, и мы будем потреблять то, что создано машинами в произвольном порядке – совершенно без нашего участия?

Кажись, я задаю слишком много вопросов, на которые никто не знает ответ. Правительство, как я писал ранее, любезно ведёт население в золотой век, где участие людей в чём-либо будет сведено к минимуму. Как раз этому и сопротивляются фаренгейтцы – по-своему, ненасильственными методами, – и в этом же они и обвиняются: в том, что не желают расставаться с собственной творческой волей ради общего построения царства удобства.

***

Я выходил на сцену одним из последних. Адриан успел выбежать вперёд и торжественно объявить о моём дебюте. Фаренгейтцы были очень расположены ко мне, хоть и рассматривали меня с ног до головы, словно ища в моей внешности какой-то подвох. Я подготовил несколько небольших произведений, прозаических и стихотворных. Первым было что-то вроде публицистического очерка, который представлял собой слегка видоизменённый текст, изложенный в первой главе и касавшийся социальной эпохи «безпотребления». Читал я размеренно, изредка переходя на возвышенную, пафосно-обличительную интонацию. Вслед за некоторыми весьма острыми тезисами, озвученными мной, следовали оживлённые хлопки поддержки. Завершилось чтение ещё одной волной оваций и выкриком Артура:

– А старик-то могёт! Рупором правды решил у нас заделаться!

Вдоволь посмеявшись, я, с его позволения, выразил желание прочитать фаренгейтцам и кое-что художественное. Это были два стихотворения: одно из них – вещь десятилетней давности, откопанная на задворках моих электронных архивов и написанная в бессонную ночь. В ней ведётся своеобразный разговор планет и звёзд, которые обсуждают тему вселенского одиночества и одновременно с этим шушукаются о Земле, а Земля, подслушав, начинает рассказывать им о своих диковинных, но занятных обитателях. В конце горделивые космические тела приходят к выводу, что лучше бы им и дальше витать одинокими и непокорёнными, чем выносить на себе всякую неприятную мелюзгу, однако Земля, так и не поняв их, заботливо совершает для людей очередной суточный круг. Второе же стихотворение было чистейшей провокацией: его целиком сгенерировала нейросеть. Оно являлось духовным продолжением моего старого куплета. Я хотел проверить, насколько легко обмануть эту молодую творческую плеяду, выдав чужое детище за своё, и проверка, к сожалению для них, оказалась непройденной: оба стихотворения, моё и нейросетевое, были оценены одинаково положительно и не вызвали ни малейших подозрений.

После пары хвалебных отзывов Адриан вновь поднялся с места, подошёл к сцене и спросил, хочу ли я стать фаренгейтцем, на что получил мой утвердительный кивок. Тогда он провозгласил итоговое вступительное испытание: мне предстояло написать что-нибудь стихотворное здесь и сейчас, на глазах у всех остальных. Меня усадили на угловой диван сбоку от сцены, за круглый и шатающийся стол, затем всучили бумагу и фломастер и предложили начинать. Я же в ответ попросил не толпиться вокруг меня вдесятером, – по-видимому, для них это был настоящий аттракцион, – а оставить для проверки всего пару-тройку человек. Фаренгейтцы послушались и отступили: рядом остались Адриан, Харри и незнакомый мне гитарист.

На данном этапе я тоже решил смухлевать: у меня в голове был один небольшой, давно выученный стих – как можно было догадаться, нейросетевой. Вся моя актёрская роль сводилась к тому, чтобы последовательно воспроизводить этот стих, делая вид, что я выдумываю его на ходу. Я потягивался, озирал глазами потолок, неспешно перебирал созвучия и рифмы, даже зачёркивал что-то – и постепенно делал своё дело. Адриан старался не отвлекать меня; гитарист, наоборот, постоянно задавал уточняющие вопросы – мол, какой смысл я вкладываю в метафору «железная стезя закона» или почему именно такой цвет использовал в сочетании «пурпурность пухнущего неба». Наконец я закончил писать и был во всеуслышание объявлен новым членом кружка фаренгейтцев. Все принялись зачитывать мой опус, пожимать мне руку и хлопать по плечу, а Адриан так и вовсе полез обниматься с ощущением некой благодарности за то, что я пришёл к ним, прошёл их инициацию и стал таким же, как они.

Внезапно передо мной оказалась пол-литровая банка с мёдом. Артур пояснил:

– Раньше мы предлагали новобранцам кубок вина, который надлежало выпить и заесть ложкой мёда, но теперь с получением вина те ещё перебои, и поэтому мы решили остановиться только на втором.

Вечерние посиделки продолжались ещё около часа. Все пили чай, обсуждали искусство, мировое творчество и творчество друг друга, а также выбирали книгу для чтения и совместного обсуждения на следующей неделе. К десяти часам кружок начал расходиться.

– Вы никогда не думали, что среди фаренгейтцев есть те, кто может вести двуличную творческую жизнь? – невзначай поинтересовался я у Адриана, завязывавшего пальто у выхода.

– Вы имеете в виду, что кто-то злоупотребляет современными технологиями для написания чего-то «своего»? – уточнил тот, угадав ход моей мысли. – Конечно, думал, но пришёл к выводу, что в этом не было бы никакого смысла. Мы – собрание по интересам, энтузиасты, а не карьеристы или искатели выгоды. Цель нашего творчества – в себе самих, а внешнее – признание, похвала, лавры – всего лишь подпорка к этому. Кому бы не наскучило притворяться, так ещё и за бесплатно?

– А кому бы не захотелось потешить своё самолюбие? Я имею в виду, Адриан, что вы можете не догадываться о масштабах происходящего внутри вашего кружка. Эти проверки, через которые мне пришлось пройти сегодня, довольно слабы в современных реалиях.

– На что вы намекаете? – с какой-то необъяснимой тоской протянул Адриан. – На то, что все вокруг меня врут и давно «творят» с помощью нейросетей? Хорошо, даже если это так, – чему я ни за что не поверю, – то что вы предлагаете? Создать тоталитарную систему слежки, контроля и проверок чужого искусства? Я не хочу этого, понимаете? Не хочу… Пусть все и дальше обманывают меня, а я вплотную не буду этого замечать: уж лучше жить в неведении, в этой натуральной слепоте, чем вечно допытываться до сути вещей…

Видно было, что ему глубоко неприятен этот разговор. Я поспешил оправдаться:

– Простите меня. Я не стремлюсь посеять раздор в вашем движении: я ведь и сам примкнул к нему сегодня, стал полноценным участником… Это так… мысли вслух… мысли, которые пугают и меня в том числе.

– Какие мысли?

– О том, что творчество роботов станет совсем неотличимым от творчества людей. Если уже не стало…

– Вы опять уходите во внешнее. Повторюсь: даже если «творчество» нейросетей на все сто процентов будет имитировать людское, даже если они научатся писать в сотни раз быстрее, качественнее и многограннее, чем мы, – то вы как творческий субъект всё равно останетесь самим собой. Вы – человек, который в прозе, в поэзии, в изобразительном искусстве сам себя рефлектирует, сам себя познаёт и сам себя открывает миру. Поймите наконец, что цель фаренгейтцев – не догнать и перегнать нейросети, не доказать что-то им или себе, не утвердить свою человеческую самобытность на их фоне, – а сохранить в собственной художественности самих себя. И когда весь остальной мир обернётся против вас, заявив, что всё, чем вы занимаетесь, есть третьесортная нелепица, не способная достичь уровня самой слабой нейросети, никого не слушайте: продолжайте творить собственное «я» – пусть даже в стол, пусть даже молча, пусть даже без определённого материального воплощения…

Ответ его поразил меня своей философичностью и отсутствием какой бы то ни было безнадёжности. Непоколебимый юный романтик, вероятно, догадываясь, что заранее проиграл любые возможные битвы с роботизированным интеллектом, и вправду был готов смириться со всем внешним в угоду внутреннему – этому прометееву огню, о котором он сообщил мне при первой встрече, – этому огню Данко. Я решил не усугублять наше неспокойное общение, а потому поблагодарил его за подаренный душевный ориентир и расстался с ним на положительной ноте. В конце концов, всё должно было решиться в течение пары последующих недель – и без моих лишних слов…

III

Настало время раскрыть все карты и поделиться некоторыми обстоятельствами моей жизни, которые я имел необходимость держать в тайне до настоящего момента. Дело в том, что я – сотрудник органов, точнее – одного правоохранительного отдела, занимающегося, в самых общих чертах, «защитой общественно-государственного порядка». Моей профильной задачей считается внедрение в среду незарегистрированных организаций, а также собраний с явно выраженными или подразумеваемыми антиправительственными убеждениями, и расшатывание их изнутри перед непосредственным арестом их участников. Фаренгейтцы, о существовании которых я узнал задолго до встречи с Адрианом, были очередной целью в этом довольно длинном списке.

Предвидя, какой шквал ненависти со стороны непосвящённых читателей наверняка обрушится на мою голову, я решил обозначить несколько моментов. Во-первых, я прекрасно осознаю, с какой фальшью и гнусностью сопряжена моя работа, и оправдание этому я найти не могу, да и не собираюсь искать. Скажу лишь то, что человек я не идейный, не фанатик и не садист, и что мне не нужны ни власть, ни авторитет, ни какое-либо завышенное материальное благополучие. Многие из вышеизложенных рассуждений на тему неоднозначности нашей современности являются искренним продуктом моего вопрошающего ума, а не банальным притворством. Но эпоха заставила меня принять конкретный выбор, и я этот выбор принял. Заключается он, как ни трудно понять, в том, что дальнейшее развитие нейросетей приведёт человечество во много раз упомянутый золотой век – состояние, при котором мыслительные (а вместе с тем и творческие) способности людей низведутся до примитивного уровня, тем не менее позволяющего существовать в комфортной и беззаботной среде. Повторюсь, что это не моя идея фикс: скорее форма данности, которую я принимаю за факт и тем самым позволяю ей реализоваться.

Я долго размышлял о природе прогресса и сделал вывод, что история человеческой цивилизации есть не что иное, как история автоматизации – делегирования функций, изначально присущих людям (или сформированных на определённом этапе исторического развития) неким внешним устройствам. Человечество последовательно, век за веком упрощало всё, к чему имело возможность или как минимум желание прикоснуться. И, кажется, пришла пора перемалывать в этих роботизированных жерновах очередную уходящую в прошлое ступень – область творческой мысли. Я считаю, что это не хорошо и не плохо: это – как оно есть, вне всяких моральных оценок. Как бы то ни было, а закон экономии людских усилий давным-давно затронул самые, казалось бы, неприкосновенные сферы того, что принято называть духом: восприятие, фантазию, припоминание, рефлексию и всё касающееся субъективной обработки окружающего мира. Устная цивилизация сменилась письменной, письменная – книжной, книжная – электронной, а электронная – нейросетевой. В ходе смены данных формаций прямой и непосредственный контакт человека с миром всё сильнее и сильнее опосредовался, а потому личное постепенно сводилось к безличному. В этом и заключается наше будущее: в роевой (и – не побоюсь этого слова – божественной) безличности.

Конечно, кто-нибудь может припомнить знаменитого «Великого Инквизитора» (прошу извинить надоедливое упоминание Достоевского) и возопить, что мы ведём общество не в золотой век, а в средневековую антиутопию, где сотни тысяч управленцев, познавших систему чуда, тайны и авторитета, будут властвовать над миллионами подчиняющихся. Но средневековому мировоззрению и не снился масштаб обезличенности, о которой говорилось выше и которая ожидает нас всех после окончательного установления нейросетевой эпохи. Страх, на основе которого предлагал управлять людьми Инквизитор, есть глубоко личное переживание, недоступное людям будущего. Останется, пожалуй, страх чисто физиологический, присущий низшим формам, – но не страх перед авторитетом, равно как и не страх экзистенциальный. Государства, империи не окрепнут, а, наоборот, расшатаются и распадутся, ибо в золотом веке всё станет предельно децентрализованным, и ничто не будет принадлежать ничему. Во-вторых, даже если и сохранится группка ушлых господ, желающих править и повелевать, то как долго продержится их желание существовать в этом обезличенном мире? Как долго сохранится их родовая аристократия, пока наконец не схлопнется, замкнувшись на самой себе? История говорит, что подобные системы совсем недолговечны. Более того, говоря об обезличенности, я вовсе не подразумеваю отсутствия какой-либо субъектности у будущих жителей. В каком-то смысле это будут животные, лишённые творческого, деятельного начала, – однако в них продолжит теплиться жизнь и внутреннее чувство коллективного. Иначе говоря, нас ждут совершенно иные виды человеческого взаимодействия, какие не получится сломить пресловутым аристократишкам с их инквизиционной культурой познания добра и зла.

Остаётся последний нерешённый вопрос: а что – после? Что произойдёт с людьми, когда внешнее, автоматическое настолько подчинит себе ход окружающих вещей, что человечеству, и так обезличенному, попросту не останется что-либо делать? Признаюсь, это большая загадка и для меня самого. Не стоит отрицать и того, что люди вымрут. Но есть и куда более приемлемый вариант: они закрепятся в природе как устойчивый биологический вид, лишённый возможности негативного антропогенного воздействия на среду. Мы будем плодиться и вымирать, захватывать ареалы и съёживаться в случае угрозы; возможно и такое, что в нас вновь пробудятся зачатки культуры и творческого познания мира, и мы снова начнём прогрессивное саморазвитие по очередному бытийному кругу – этому вселенскому уроборосу…

***

С момента посещения первого вечера фаренгейтцев я провёл в их компании около месяца, продолжая мнить из себя поэта и обличителя нынешних нравов. Вскоре Адриан предложил мне развернуть что-то наподобие небольшой агитационной кампании и поручил заняться созданием материала. Материал я подготовил: получилась этакая газетёнка из пары листов, в которой тезисно была изложена наша программа с громким заголовком «ОТ ЛЮДЕЙ И ДЛЯ ЛЮДЕЙ», а также опубликовано несколько наших стихотворений. Одну часть тиража фаренгейтцы переписывали от руки; другую удалось распечатать в «подпольной» типографии – той, что когда-то использовалась для копирования порнографических книг, а ныне являлась подсадной уткой, связанной с правоохранителями. Разумеется, данная типография и выступила в роли основного капкана для молодых людей: всех участников тут же взяли на карандаш, а к изначальному тиражу присовокупили ряд провокационных вещей, публикуемых якобы от имени наших поэтов, и распространили по городу вместе с остальным материалом без их ведома. В течение нескольких дней по всему городу хлынул серьёзный общественный резонанс, и совсем скоро фаренгейтцы были взяты поодиночке, так как в последнее время боялись проводить какие-либо встречи на крыше фабрики.

Их привезли в пункт временного содержания, растащив по разным камерам. Им инкриминировались прямая (по крайней мере, выраженная в форме «духовной преемственности») связь с ПТП, участие в антиправительственном заговоре, а также использование запрещённых средств пропаганды. Тогда же к ним прибыл и я, но уже в качестве сотрудника следствия. Поговорить удавалось только с Адрианом: остальные демонстративно отказывались общаться с «подлым крысёнышем», несмотря на обещания облегчить их судьбу, а Артур, улучив момент, умудрился изо всех сил вцепиться зубами в мою руку; когда он наконец отпустил её под воздействием дубинок, то напоследок обозвал меня «нейросетевой подстилкой» и долго кричал мне что-то вслед. Адриан тоже много кричал – и на первых порах пытался попасть в меня плевком, – однако на разговор шёл гораздо охотнее других.

– Но я ведь предупреждал, что всё так и будет… – говорил я с ощущением неподдельной тоски, ибо так глупо и так безнадёжно пропадал поистине интересный, глубокомысленный человек. – Я намекал, я повторял: остановитесь, оставьте эту бессмысленную борьбу, найдите другое дело в нашем безусловно непростом, но пока ещё полном возможностей мире… Неужели всё ваше духовное нутро сводится лишь к этому?

На столе очутился тоненький поэтический сборник в мягкой красной обложке. Это были все собранные мной стихи Адриана, включая главы из поэмы про машинку и фиалку. Находясь в типографии, я попросил сотрудников изготовить мне один экземплярчик – «в подарок драгоценному другу»…

– С вашего позволения, да, сводится… – отвечал Адриан. В словах его чувствовалась какая-то ироничная, напыщенная канцелярность. Невзирая на это, он глядел на красный сборник – свой сборник – с выражением нескрываемого детского любопытства. – Я уже сотню раз объяснял вам – и готов объяснить ещё раз, – что человек в той же мере человек, в какой он – творец. Лишаясь этой первоосновы, он буквально лишается себя, теряет нить своего местопребывания во вселенной. Впрочем, именно этого вы и добиваетесь, поскольку не наблюдаете никакой проблемы в том, что происходит, а лишь содействуете окружающему кошмару всеми возможными силами…

– А почему не наблюдаю, почему содействую? – внезапно вопросил я, перейдя на жуткий, отдающий потусторонним шёпот. – Хотите знать, Адриан, почему же? Вы ведь помните те строчки из моей давней песни?

– Уже забыл: мне плевать на тот первичный обман, которым вы заморочили мне голову.

– О, нет-нет-нет, вы только что ударили мне в самое сердце… Не верьте всему остальному, дорогой Адриан, но этому! – этому я прошу, я заклинаю вас поверить… В этой песне – самое сокровенное, что вы когда-либо могли от меня услышать. Изничтожьте всё прочее, сотрите меня в порошок! – но эта песня и её музыкальные мотивы не исчезнут из моей головы, покуда я хоть сколечко жив…

Мне волосы твои – что трав степных касанье,
В глазах твоих смурных – заката угасанье.
Но только рядом с ними я обрету покой.
С тобой хочу я быть – с тобой одной…

Как вы думаете, почему моё произведение не было закончено? Стойте, не отвечайте!.. Потому что та, кому оно было посвящено, скончалась, Адриан… Она утонула, случайно утонула, эта Офелия… И я с её отцом и другими взрослыми несколько часов вылавливал её бледное, водянистое тело из реки… И когда её вытащили, то в её стеклянных, смурных глазах и впрямь отражался ужасающий закат… Всего-то пару дней назад я сочинил этот куплет и прочитал ей – как раз неподалёку от треклятой воды, – а тут – …

В кабинете, в котором мы сидели, на минуту повисла оглушительная тишина. Адриан, шокированный и расстроенный, с полукруглыми радугами бровей на побелевшем лице, не находил что ответить, и поэтому я продолжил вместо него:

– И вот после этого вы заявляете: «Искусство – способ рефлексии и саморефлексии…» Так где же тут одно и второе, ответьте мне по существу? Как я отрефлексировал её кончину, как отрефлексировал себя самого через эти поганые – да, поганые! – через эти поганые строки, которые мне не дано позабыть?.. Где??? – завопил я. – Где здесь хоть какой-то чёртов результат??? Покажите мне его!

– Но ведь вы… вы пронесли вашу любовь сквозь десятилетия благодаря этим четырём строчкам… – запинаясь, произнёс Адриан.

– Не любовь я пронёс, а смерть её – сплошную и нескончаемую смерть! И, знаете, – прошипел я, наклонившись прямо к его лицу, – я бы пожелал навсегда избыть её и все стихи о ней, чтобы больше никогда не испытывать вину и безысходность, которые преследуют меня с того самого рокового дня… А поэзия ваша – сплошная профанация, детская игра в рефлексию и в спасение, взаимное отражение кривых зеркал, что хранит своё священное право на бесполезность!.. Роботы уже доказали это, вывернув наизнанку все ваши внутренние творческие принципы. Это доказал вам лично я… Оказалось, что можно сочинять не сочиняя – и делать это не хуже какого-то там Гёте!.. И совсем скоро настанет час, когда все поймут это, снимут с себя розовые очки и сдадут свои художественные полномочия, целиком водрузив их на плечи слепой машины.

– Вам просто нужна помощь… – угрюмо пролепетал Адриан. – Вы сошли с ума из-за внезапной гибели вашей возлюбленной и за все эти годы так и не смогли смириться… отпустить её… Вы озлоблены на искусство, потому что оно не спасло вас в той мере, в какой вы ожидали этого спасения… Но виновато ли тут искусство как таковое?

– А я ещё считал вас романтиком, Адриан… А вы – «смириться», «отпустить»… Вы ничего не смыслите в этом. Вот вам ещё одно подтверждение, что все эти стишочки – глупое и мерзкое надувательство.

– Ну что ещё вы хотите от меня услышать, что? – воскликнул юноша, приподнявшись со стула.

– Пожалуй, что больше ничего… Мы так друг друга и не уразумеем. В ближайшее время вас всех отпустят… А книжку оставьте себе на память.

***

…Конечно, их никуда не отпустят: своим принципиальным, идейным сопротивлением фаренгейтцы подписали себе смертный приговор. С ними покончат, не забывая, разумеется, о высших гуманных принципах. В конечном счёте человек, не успевший ни догадаться о собственной смерти, ни прочувствовать её, не может считаться замученным или жестоко убитым. И в этом – наилучший исход для Адриана, Артура, Харри и всех остальных…

И когда мой мёртвый приятель повалится на пол, выронив из рук сборник стихов, окроплённый невидимой на красной обложке кровью, – я подойду к нему, подберу эту книжицу, вернусь к себе в кабинет, перечитаю его незаконченную поэму про фиалку и на короткий миг забуду о своей незаконченной вещи. Затем – пока это ещё возможно – достану из ящика заряженный табельный пистолет и наконец застрелюсь. Ибо золотой век и царство удобства, которые избавят меня от её присутствия, мне, увы, застать не суждено.

…Надеюсь, к моменту моего возвращения она успела вырасти самым прекрасным деревом в бессмертном и необъятном райском поле.

[1] Отражательность, Разнообразие, Креативность (англ.)

[2] Reverse – обратный, противоположный (англ.)


Рецензии