Дело дрянь. Гл. 22. Шутка юмора

Исследование об убийстве Ицхака Рабина в 28 главах.
Перейти к первой главе: http://proza.ru/2026/07/16/2165

---

В предыдущей главе мы остановились на простом различии. Если человек не знал о митинге в поддержку мирного процесса, недостающее сообщение ещё можно найти в архиве. Можно открыть газету, восстановить эфир, сверить даты и показать, что произошло. С отсутствующим фактом трудно, но понятно что делать.

С презрением сложнее. Оно не обязательно отрицает событие и потому не всегда оставляет утверждение, которое можно опровергнуть. Человек может знать, что на площади собрались сторонники мира, что Рабин был избранным главой правительства и что Игаль Амир выстрелил ему в спину. Но сами слова «мир», «Рабин» и «траур» уже могут вызывать у него не вопрос, а усмешку. Факты дошли до адресата; заранее изменилось чувство, с которым им разрешено войти.

Публикация «Дайте солнышку взойти» особенно полезна именно здесь. После воспоминания об утре 5 ноября автор приводит несколько сатирических текстов, ходивших в русскоязычной среде вокруг соглашений Осло, Рабина и его убийства. Они очень грубы, а некоторые почти невозможно пересказывать без отвращения. Однако их грубость — не помеха анализу, а его предмет. Перед нами не доводы против территориальных уступок и не разбор провалов Осло. Это последовательное превращение политического противника, его символов и скорби по нему в объекты брезгливости и смеха.

Из этих текстов нельзя вывести умысел Амира. Не установлено, что он их читал или вообще знал. Часть приведённых примеров появилась уже после убийства и по определению не могла его вызвать. Их значение иное: они показывают среду, в которой убийство получало последующее эмоциональное толкование, а альтернативная версия Хамиша позднее находила подготовленную аудиторию.

## Голубь, которого нельзя отмыть

Первый текст построен как страшная сказка. Школьница получает задание нарисовать белого голубя с оливковой ветвью. Она добавляет солнце и слово «шалом», то есть собирает на листе весь знакомый набор мирной надежды. Но нарисованный голубь оживает и начинает пачкать девочку, её кровать, одежду и комнату. Избавиться от него удаётся только после совета сжечь газеты «Гаарец», больше не голосовать за МЕРЕЦ и «Аводу», а при нападении прикрыться листовкой КАХ.

В этой истории нет фактического утверждения об Осло, которое можно было бы проверить. Она не сообщает, где нарушено соглашение, какие действия палестинского руководства предсказывают будущий террор и какой иной договор был возможен. Голубь мира просто оказывается существом, производящим грязь. Мирный язык загрязняет дом, школу и тело; газета и левые партии поддерживают наваждение; праворадикальная листовка защищает от него.

Именно поэтому сказка сильнее обычной колонки для уже расположенного к ней читателя. С колонкой можно спорить по пунктам. В сказке весь мирный проект сжимается в один телесный образ. После него слово «голубь» не требует возражения: достаточно вспомнить ощущение грязи. Политическая позиция перестаёт выглядеть ошибочной и становится нечистой.

Это не означает, что всякий грубый образ превращает аудиторию в сторонников насилия. Юмор может разоблачать лицемерие, снижать страх перед властью и давать слабому язык сопротивления. Вопрос всегда в том, какую границу он проводит. В данном случае мишенью становится не только политика правительства. Смешным объявляется сам язык мира, а человек, принимающий его всерьёз, изображается либо глупцом, либо участником обмана.

## Одна песня, два ритуала

Второй пример устроен тоньше. Это пародия на «Шир ла-шалом» — «Песню мира». На митинге 4 ноября её пели со сцены вместе с Ицхаком Рабином. Листок со словами песни, лежавший в его кармане, был найден испачканным кровью. После убийства песня стала не только произведением мирного лагеря, но и одним из главных предметов памяти о последнем вечере Рабина.

Приведённая в публикации пародия сохраняет узнаваемый призыв дать солнцу взойти, но переворачивает его. Мир изображается дурманом, надежда — принудительной наивностью, а сторонники соглашений — людьми, которые повторяют красивый припев вместо ответа на опасность. Для этого не требуется опровергать каждое обещание Осло. Знакомая мелодия сама приносит в текст весь мир политического противника, после чего достаточно заменить его торжественность издёвкой.

Пародия здесь выполняет работу, недоступную прямому спору. Когда человек поёт оригинал, он не просто сообщает, что поддерживает мирный процесс. Он слышит рядом другие голоса и видит, что надежда разделена. Публичная песня создаёт переживание «мы». После убийства совместное исполнение приобрело ещё и траурный смысл.

Пародия создаёт встречное «мы». Чтобы понять её, нужно знать оригинал; чтобы смеяться, нужно распознать перевёрнутые символы. Каждый участник уже знает, над чем смеются остальные. Ему не приходится сначала спрашивать, допустимо ли в этой компании презирать пафос мирного лагеря. Смех даёт ответ сразу.

В теории коллективного действия это можно объяснить без формул. Одно дело — частным образом считать официальный символ фальшивым. Другое — услышать, как знакомую пародию подхватывает вся компания. Теперь человек знает не только собственное мнение. Он знает, что остальные тоже его разделяют, а остальные видят его реакцию. Такая взаимная видимость позволяет людям координироваться: свободнее повторять резкую оценку, узнавать своих и понимать, какая позиция не повлечёт осуждения внутри группы. Публичные песни, церемонии и повторяемые шутки именно поэтому являются не украшением политики, а частью её устройства.

Оригинал и пародия в этом смысле являются конкурирующими ритуальными формами. Одна собирает сообщество вокруг надежды и позднейшей скорби. Другая собирает сообщество вокруг разоблачения этой надежды как лицемерия или глупости. Это не делает их нравственно одинаковыми и не отвечает на вопрос, какая политика была верна. Это показывает, почему борьба идёт не только за аргументы. Она идёт за право определять, какую песню человек может петь без стыда.

## Когда скорбь становится спектаклем

После убийства мишень меняется. В публикации приводится песня, которая повторяет факт смерти Рабина, но превращает плач по нему в мелодраму. Высмеиваются толпа, траурные речи, обвинения оппозиции и обещание продолжить путь убитого. Слова об убийстве сохраняются, однако их эмоциональный центр смещается: смешон уже не только мирный процесс, но и сами скорбящие.

Это важный поворот. Критиковать политическое использование памяти законно. После любого громкого убийства партии пытаются придать трагедии выгодный им смысл, а государственная церемония может исключать людей, не согласных с политикой погибшего. В комментариях к публикации вспоминаются и враждебные выкрики против Нетаниягу. Презрение не было собственностью одного лагеря, а коллективное обвинение всех правых действительно могло превратить память Рабина из общей в партийную.

Но возможность злоупотребить трауром не делает всякую скорбь спектаклем. Сатирическая песня стирает это различие. Она не отделяет искреннюю потерю от политической эксплуатации, а помещает обе в одну комическую сцену. Человек, который плачет, уже выглядит не гражданином, переживающим убийство главы правительства, а статистом в постановке левого лагеря.

Последний пример идёт ещё дальше. Четырёхстрочная «эпитафия» оскорбляет убитого Рабина и желает смерти его жене Лее. Здесь пародия перестаёт спорить даже с публичным ритуалом. Она использует форму надгробного текста, чтобы отменить саму обязанность относиться к умершему и его семье как к людям, чья боль заслуживает минимального уважения.

Слово «эпитафия» обычно отделяет смерть от обычной политической ссоры. Даже враг получает могилу, возле которой спор на мгновение меняет тон. В приведённом тексте происходит обратное: погребальная форма используется для продолжения унижения. Граница, которую смерть иногда восстанавливает между критикой и расчеловечиванием, демонстративно не признаётся.

## Главное слово — «но»

Один из комментариев под публикацией почти идеально описывает получившуюся конструкцию. Убивать премьер-министра, конечно, нельзя, но Рабин был отвратительным «миротворцем». Амир преступник, но всё же «славный, смелый и честный парень».

В строгом логическом смысле противоречия здесь нет. Можно считать убийство преступлением и одновременно ненавидеть жертву. Можно признать виновность человека и видеть в нём отдельное достойное качество. Ошибка начинается не на уровне формальной совместимости предложений. Она возникает в распределении нравственного веса.

Первая часть формулы выполняет роль пропуска: говорящий подтверждает общую норму и заранее отводит обвинение в оправдании убийства. Но основное эмоциональное содержание следует после «но». Жертва получает презрение, убийца — восхищение. Запрет сохраняется в словаре, однако рассказ вознаграждает того, кто его нарушил.

Это не обязательно сознательная уловка. Человек может искренне осуждать выстрелы и искренне считать Амира смелым. Но для общественной нормы важен совокупный сигнал. Слушатель узнаёт: убийство официально запрещено, зато убийца может получить почётное место в моральном воображении группы, если его действие направлено против достаточно ненавистной фигуры.

Исследования уничижительного юмора показывают ограниченный, но полезный для нас механизм. Такая шутка не создаёт предубеждение из ничего и действует на людей неодинаково. Однако для уже расположенной аудитории она способна сообщить, что в данной обстановке враждебное отношение допустимо и не повлечёт обычного нравственного наказания. Шутка меняет воспринимаемую норму: не приказывает унижать, а показывает, что за унижение здесь не исключат из круга. Переносить лабораторные результаты прямо на политическое убийство нельзя, но они помогают понять социальную работу смеха в приведённых текстах.

## Почему шутка меняет правила спора

Обычный политический тезис выставляет себя на проверку. Если человек утверждает, что Осло неизбежно вело к определённому результату, у него можно попросить основания, сравнить прогнозы и рассмотреть альтернативы. Даже крайне пристрастный довод хотя бы формально признаёт существование вопроса, на который требуется ответ.

Насмешка сначала распределяет роли, а уже затем касается тезиса. Один участник оказывается человеком, который «понимает, как всё устроено». Другой — наивным потребителем пропаганды, лишённым чувства юмора или защитником лицемерия. Поэтому просьба привести доказательства начинает звучать не как нормальная часть разговора, а как подтверждение того, что спрашивающий принадлежит к высмеиваемому миру.

У шутки есть и удобный путь отступления. Если аудитория согласна, она воспринимает сказанное как точное политическое наблюдение. Если кто-то возражает, автор может ответить, что это была всего лишь шутка и оппонент слишком серьёзен. Тезис получает политическую силу, не принимая на себя полной обязанности быть тезисом.

В результате изменяется и бремя доказательства. Уже не обвинитель должен показать, почему Рабин был предателем, а сочувствующий Рабину должен оправдать, почему он не видит очевидной фальши. Не критик государственной церемонии доказывает её манипулятивность, а участник церемонии объясняет, почему он позволил собой манипулировать. Не поклонник Амира защищает восхищение убийцей, а его противник должен доказать, что не участвует в коллективной травле правого лагеря.

Так смех способен подготовить особую невосприимчивость к фактам. Дело не в том, что человек перестаёт понимать предложение или различать доказательства. Он понимает их, но само серьёзное рассмотрение чужого довода грозит сменой социальной роли. Чтобы проверить факт, приходится на время встать рядом с теми, кого принято высмеивать.

## Где здесь появляется Хамиш

Книга Хамиша входит в уже существующий конфликт не только как набор утверждений о баллистике, врачах и действиях охраны. Она предлагает эмоционально удобное перераспределение ролей. Если Амир стрелял холостыми, а убийство организовали государственные структуры, правый лагерь перестаёт быть средой, из которой вышел убийца. Амир превращается из преступника в использованного человека. Представители государства и хранители официальной памяти оказываются не судьями происшедшего, а его возможными участниками.

Такой рассказ решает сразу несколько нравственных задач. Он позволяет продолжать осуждать убийство, не принимая обвинение в адрес своего лагеря. Он возвращает достоинство человеку, которого часть среды уже привыкла считать смелым. И он превращает презрение к официальному трауру в проницательность: смеявшиеся будто бы раньше других поняли, что церемония скрывает обман.

Совпадение версии с этими потребностями не доказывает её ложность. Истинное объяснение тоже может быть психологически удобным, а неприятное — ошибочным. Поэтому в предыдущем цикле мы проверяли книгу не по мотивам её читателей, а по доказательствам. Но совпадение объясняет, почему опровержение отдельного тезиса не обязательно разрушает привлекательность всей конструкции. Книга выполняет не только познавательную, но и социальную работу.

## Чего эти тексты не доказывают

Несколько выбранных автором примеров не характеризуют весь русскоязычный Израиль. Чтобы судить о распространённости такого языка, потребовались бы тиражи, эфиры, архив газет, даты публикаций и сравнение с текстами иных взглядов. Особенно опасно принимать слово «популярный» за измеренную величину: яркий текст хорошо запоминается, но память не сообщает, сколько людей его знали и как на него реагировали.

Эти шутки также не устанавливают причинную дорогу к убийству. Они не показывают, что Амир находился под их влиянием. Примеры, созданные после 4 ноября, говорят только о реакции на преступление. Даже более ранняя враждебная сатира доказывает существование языка презрения, но не превращает каждого смеявшегося человека в соучастника и не объясняет конкретное решение убийцы.

Наконец, право смеяться над официальной риторикой нельзя отменить ради защиты памяти Рабина. Политическая церемония не становится истинной оттого, что она торжественна. Песня мира не доказывает жизнеспособность соглашений Осло. Уважение к убитому не обязывает соглашаться с его политикой. Если смешать эти уровни, обвинение в кощунстве действительно станет способом прекратить спор.

Но верно и обратное. Не всякая насмешка является доводом только потому, что её мишенью стала власть. Пародия может разоблачать ложь, а может освобождать аудиторию от необходимости доказывать собственные обвинения. Она может защищать свободу мысли, а может сообщать, кого теперь разрешено не считать достойным сочувствия.

Именно это мы видим в материале публикации. Сначала мир становится грязью. Затем песня мира становится признаком глупости. После убийства скорбь становится спектаклем, а убийца получает долю восхищения. Ни один отдельный шаг не содержит прямого приказа стрелять. Вместе они создают нравственный мир, в котором серьёзное отношение к жертве требует оправданий, а презрение к ней — уже нет.

Следующий вопрос возникает почти неизбежно. Если официальная песня воспринимается как принуждение, церемония — как партийный спектакль, а скорбящие — как участники манипуляции, почему суд, комиссия и государственный отчёт должны остаться нейтральными источниками? Там, где насмешка разрушила общий язык, формальная процедура легко начинает выглядеть продолжением той же постановки. Тогда рядом с ней возникает собственная процедура: книга вопросов, альтернативные эксперты и версия, объясняющая заранее, почему официальному ответу нельзя верить.

Глава 23 - http://proza.ru/2026/07/21/541


Рецензии