Глава 47. Перестройка Шахматово и новая квартира
Ал. Ал. задумал радикально перестроить дом. Флигель, в котором они с женой жили первые годы, пришел в совершенную ветхость. И Блок решает переселиться в дом. Заводится переписка с плотником, живущим по соседству с Бобловым: прежде всего нужно заготовить лес, собрать артель рабочих. Поначалу из денщиков Франца Феликсовича едет в Шахматове присмотреть за началом работ, а в апреле, на Фоминой неделе отправляются туда и Блоки.
В одном из первых писем к матери из Шахматова сын старается ободрить ее: "Мама, я вчера получил твое письмо и весь день печалился... Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил, утром видь утро, а вечером - вечер, и я тоже буду об этом стараться изо всех сил в Шахматове - первое время, чтобы потом, наконец, увидеть мир".
Следующие письма полны подробностями перестройки, хозяйства. Для ремонта пришлось собрать целую артель: кроме плотников, явились тверские печники и московские маляры. Всего тридцать человек. Дом решено было ремонтировать и внутри, и снаружи: перестилали полы, чинился фундамент, ставились новые печи, дом красили снаружи, переклеивали внутри, крыша из красной стала зеленой, как была при первоначальной покупке Шахматова. Окна, двери - все было перекрашено заново. Балкон сломали. На его месте сделали прехорошенький новый. И наконец - пристройка. Над просторной комнатой старой боковой пристройки воздвигли такую же в виде второго этажа. Все это покрыли новой крышей, а из верхней комнаты, предназначавшейся для самого хозяина, образовался переход в мезонин, где Ал. Ал. устроил библиотеку. Все свободные от окон стены покрыли фанерой и полками, куда снесены были все книги из старого дома. В промежутках развесили портреты Леонардо-да-Винчи, Толстого, Пушкина, Достоевского, большую фотографию Джиоконды, привезенную из Парижа, врубелевскую Царевну-Лебедь. Посреди комнаты - большой стол и мягкие стулья. Сюда привозили груды книг из Петербурга, и много из этого безвозвратно погибло во время революции. {Часть шахматовской библиотеки блоковская ассоциация (в Москве) отыскала в волисполкоме, в селе Вертлинском, находящемся в 10 верстах от Шахматова 7.}. За хозяйство взялась Люб. Дм.: и яровые сеяли, и коров покупали, и лошадей, все, разумеется, на деньги Блока.
Из верхней, новой комнаты пристройки, где поселился Ал. Ал., открывался далекий вид. Нижние стекла окон вставлены были красные. Комната вышла светлая, просторная. Внизу, у Люб. Дм. было потемнее. Широкое итальянское окно ее комнаты выходило в сад, на большущий куст ярких прованских роз, которые были в полном цвету и на солнце, как жар, горели.
Блок часто ведет разговоры с рабочими: "Все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много. Одно их губит - вино, - вещь понятная. Печник (старший) говорит о "печной душе", младший - лирик, очень хорошо поет. Один из маляров - вылитый Филиппо Липпи и лицом, и головным убором, и интересами: говорит все больше о кулачных боях. Тверские каменщики - созерцатели природы".
Так проходит весь май. В июне уже заметно утомление. Жара, засуха, и главное, сложность и ответственность дела. Он торопит рабочих, желая скорее перевезти мать, но начинаются неожиданные препятствия: дрязги, оттяжки, ссоры с подрядчиком. Приходится разбирать недоразумения, подбадривать рабочих. Дело затягивается. Рассчитывали кончить к Петрову дню, к концу июня. И то скоро. Блок очень беспокоился, как понравится матери перестройка и некоторые новые затеи. В конце концов возня с рабочими совсем его замучила: "Мне строительство до смерти надоело, - пишет он матери в конце июня, - и я всеми силами стараюсь кончать его".
Наконец к Казанской (8 июля ст. ст.) покончили со всеми плотничьими и печными делами. В Шахматове остались одни маляры, которые кончали наружную окраску. Обновленный дом сиял свежестью, весь серый с белым и с зеленой крышей, но старинная уютность его не была нарушена, все переделки были выдержаны в его стиле.
Любовь Дмитриевна съездила в Москву и привезла Александру Андреевну из санатории. Она плохо поправилась, все воспринимала довольно тупо, но через несколько дней, попривыкнув к новому, стала радоваться тому, что опять видит сына. Он надеялся на санаторию, рассчитывая увидеть большую перемену в здоровье матери, но был разочарован, что ей почти не стало лучше..
Все родные и знакомые восхищались обновленным Шахматовым, изобретательностью и вкусом хозяина. Блоки решили остаться тут на всю зиму.
В свою комнату Александр Александрович привез из Варшавы старинный отцовский письменный стол еще крепостной работы. В нем были секретные ящики, где Блок сохранял письма жены, ее портреты, некоторые рукописи и, между прочим, девичий дневник Любовь Дмитриевны. Все эти неоцененные вещи пропали после революции безвозвратно. В 1917 году соседние крестьяне сломали стол, и от того, что было спрятано внутри, осталось некоторое количество бумаг самого незначительного содержания. Куда пошло остальное - неизвестно.
В эту осень мать Блока с сестрой уехали из Шахматова поздно, в половине октября. Блоки остались вдвоем. Хотя они и планировали остаться в деревне на всю зиму, но в конце октября начались снежные метели; в новом доме стало "тоскливо и страшно пусто" после отъезда матери и тетки, Марии Андреевны. План зимовки в Шахматове отставлен.
В конце октября Блок получает телеграмму из Москвы: "Мусагет, Альциона, Логос [Три новых московских издательства] приветствуют, любят, ждут Блока" - и решает перед возвращением в Петербург съездить в Москву. Первого ноября он присутствует на лекции Белого о Достоевском в московском Религиозно-философском обществе. Происходит радостная встреча друзей. Белый вспоминает: "Блок казался подсушенным, похудевшим, но крепким, здоровым; мы крепко пожали друг другу протянутые, открытые руки; открыто глядели друг другу в глаза". В день лекции Белого Москву облетело известие об уходе Толстого из Ясной Поляны. Блок казался очень взволнованным этой вестью. Белый описывает своего друга в редакции "Мусагета". Поэт сидит на серо-синем диване в косоугольной комнате с палевыми стенами; служитель Дмитрий приносит огромные чашки с чаем. Блок входит во все редакционные планы нового издательства, одобряет его литературно-философскую программу, мечтает об издательстве журнала-дневника трех писателей-символистов: своего, В. Иванова и Белого, ведет длинные дружеские беседы с Э. К. Метнером. После обеда у Тестова Белый ведет петербургского гостя к Тургеневым. Ася [невеста А. Белого], маленькая, с вьющимися волосами и в козьей шкурке, наброшенной поверх голубого балахончика, с любопытством разглядывает знаменитого поэта. Выйдя от Тургеневых на улицу, Белый спрашивает Блока: "Ну, как понравилась Ася?" Тот отвечает: "Да, острая она такая: дикая и пронзительная..."
На следующий день Блок уезжает в Петербург, находит новую квартиру на Малой Монетной улице, дом 9: четыре мансардные комнатки на шестом этаже с видом на Каменноостровский проспект и на лицейский сад. Эту квартиру Блок называл "молодой". Квартира находилась на последнем этаже, в кабинете Блока было полукруглое окно, в самом центре фасада. Современники Блока утверждали, что окно его кабинета, никогда не задергивалось занавесками, что создавало поэту широкий обзор крыш, деревьев, Каменноостровского проспекта вдали.
«Светлая, как фонарик, вся белая квартирка, – писала Зинаида Гиппиус. – Нас встретила его жена. А Блок еще спал… Вернулся поздно… – только утром. Через несколько времени он вышел. Бледный, тихий, каменный, как никогда…» «У окна – письменный стол, лампа под бумажным гофрированным абажуром», – описал кабинет Блока Грааль Арельский, молодой поэт. «На столе был такой порядок, – добавит Корней Чуковский, – что хотелось немного намусорить… Вещи, окружавшие его… казалось, сами собою выстраивались по геометрически правильным линиям…» «Мебель красного дерева – русский ампир, темный ковер, два книжных шкапа по стенам. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого затянуты зеленым шелком. В нем бутылки вина “Нюи” елисеевского разлива №22», – пишет уже Георгий Иванов, поэт, появившийся здесь с Чулковым еще будучи кадетом. Наблюдательным оказался кадет: только он заметил, что, работая, Блок раз за разом наливал себе вина, причем всегда в новый, тщательно протертый стакан, залпом выпивал его и опять садился за стол. «Без этого, – утверждал Георгий Иванов, – не мог работать…»
Блок, по воспоминаниям друзей и знакомых был аккуратен и методичен до чрезвычайности (Г. Иванов). Если он заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона снята. Это не значит, что он пишет стихи. Чаще он отвечает на письма. «Почерк у Блока ровный, красивый, четкий, – сообщает Г. Иванов. – Пишет… не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге»…
Блок получал множество писем и все эти письма он не только нумеровал, но и фиксировал в специальной книжке оливковой кожи с золотым обрезом. Писем получал множество, порой вздорных и сумасшедших. Однако Блок на каждое письмо ответит, в одну графу занесет, от кого и когда получено, в другую – краткое содержание письма и даже своего ответа. «Откуда в тебе это, Саша? – спросил его однажды Чулков, который никак не мог привыкнуть к блоковской пунктуальности. – Немецкая кровь, что ли?» И запомнил ответ: «Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса…»
Возобновляется обычная петербургская "беспокойная жизнь": Блоки бывают в гостеприимном доме профессора Евгения Васильевича Аничкова, где встречают Сологуба, Чулкова, Верховского, Ремизова, Княжнина, Пяста; по-прежнему посещают "башню" В. Иванова, присутствуют на вечерах издателя "Старых годов" барона Н. В. Дризена. С Мережковским у Блока происходит резкое столкновение. 14 сентября в газете "Русское слово" появляется фельетон Дмитрия Сергеевича, озаглавленный "Религия и балаган". "По мнению декадентов, - пишет Мережковский, - русская революция - балаган, на котором Прекрасная Дама - Свобода - оказалась "картонной невестой" и "мертвой куклой", а человеческая кровь - "клюквенным соком". Я не удивлюсь, если завтра Вяч. Иванов, Ал. Блок и прочие окажутся вместе с Иллиодорами и Гермогенами. Кому не кажется нынче свобода "картонной невестой"? Кто не плюет на потухший жертвенник?"
Блок был глубоко возмущен этим "доносом". 22 ноября он пишет матери: "Мама, я решил отвечать Мережковскому на его гадости. Лучше хоть поздно... Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский), растратили его, а теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытием. К тому же они - мелкие люди, любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают всё в одну кучу (религию, искусство, политику и т. д.) и предаются истерике. Мережковскому мне просто пришлось прочесть нотацию. Они уже больше, кажется, ничего не чувствуют и не понимают".
На резкое письмо Блока Мережковский отвечает длинным посланием. "26 ноября, - сообщает поэт матери, - я получил длинный ответ от Мережковского. Лучше бы он не писал вовсе, я окончательно разозлился. Письмо христианское, елейное, с уверениями в "искренности" и "взволнованности", с объяснениями, мертвыми по существу. На это я ему написал еще длиннее и еще резче (уже в Париж, они уехали). Печатно возражать не буду, поздно, и Женя отговорил".
"Открытое письмо Д. Мережковскому" осталось незаконченным. Оно было напечатано только после смерти Блока в "Русском современнике" 1924 года. На инсинуации Мережковского поэт отвечает со спокойным достоинством. Почему утверждение "как Россия, так и мы" кажется критику таким самоуверенным? Разве писатель не может чувствовать своей связи с родиной, болеть ее болезнями, страдать ее страданиями? Блок говорит о родине с какой-то особой, пронзительной нежностью. "Родина, - пишет он, - это огромное, родное, дышащее существо, подобное человеку, но бесконечно более уютное, ласковое, беспомощное, чем отдельный человек... Родине суждено быть некогда покинутой, как матери... Эту обреченность на покинутость мы всегда видим в больших материнских глазах, всегда печальных, даже тогда, когда она отдыхает и тихо радуется".
14 декабря, в десятую годовщину смерти Вл. Соловьева, на вечере в Тенишевском училище Блок читает речь "Рыцарь-монах". Это его последнее публичное выступление в 1910 году. "Соловьевский вечер, - сообщает он матери, - прошел вяло, так что лучше бы его и не было. Нагнали актрис, а потом сами жалели. Я демонстративно ушел от чтения Мусиной из первого ряда, и Ведринскую не стал слушать. Я начал второе отделение, думал все время, как бы выпить чаю и промочить горло..."
1910 год - важный этап в литературной жизни России. Единодержавие символической школы близится к концу. Намечается реакция против символической теории искусства; возникают новые течения, которые сначала робко, а потом все смелее и открытее протестуют против мистицизма, "мифотворчества", "религиозного преображения мира". В новом журнале "Аполлон" появляется задорный и остроумный "манифест" М.А. Кузмина, бывшего символиста, а теперь "клариста". Он зовет поэтов спуститься из надзвездных пространств на милую, прекрасную землю, забыть о символах во имя реальности, оставить туманную мистику ради "прекрасной ясности".
Об этом "расколе" Брюсов пишет П. Перцову (23 марта 1910 года). "В нашем кругу декадентов - великий раскол: борьба "кларнетов" с "мистиками". "Кларисты" - это "Аполлон": Кузмин, Маковский и др. Мистики - это московский "Мусагет": Белый, В. Иванов, Соловьев и др. В сущности, возобновлен дряхлый-предряхлый спор о свободном искусстве и тенденции. "Кларисты" защищают ясность мысли, слога, образов, но это только форма, а в сущности они защищают "поэзию, коей цель поэзия", так сказал старик Иван Сергеевич [Тургенев]. Брюсов теперь "всей душой" с новым, сильным, побеждающим - в этом секрет его вечной молодости. Отречение Брюсова от символизма - симптом внутреннего распада школы. С 1910 года она вступает в период медленного угасания и разложения; революция 1917 года наносит ей последний, смертельный удар.
Но из "кларизма" никакого "течения" не получилось. Ни изнеженный Кузмин, ни лирический Маковский в литературные вожди не годились. Их идеи были подхвачены настоящей молодежью, во главе которой стал смелый "конквистадор и открыватель новых земель", энергичный и одаренный Николай Степанович Гумилев. Белый рассказывает о своей встрече с автором "Жемчугов" на "башне" В. Иванова. Гумилев, во фраке, с цилиндром на коленях, с деревянной фигурой и треугольным носом Пьеро, важно спорит с волнующимся В. Ивановым. Медленно, глуховатым голосом, с расстановками, объясняет он мэтру, что символизм кончился и что на смену ему идет новое литературное движение. Иванов насмешливо предлагает назвать это движение "адамизмом", намекая на райскую культурную невинность его представителей, или "акмеизмом" - от греческого слова "акмэ" - вершина. Гумилев иронию Иванова принимает всерьез: так рождается "акмеизм" или "адамизм"; группа, возглавленная Гумилевым и Городецким, еще одним перебежчиком из символического лагеря; издается крошечный журнал "Гиперборей", и организуется "Цех поэтов".
Свидетельство о публикации №226072201357