Памела Хилл. Женщина царя. Глава 5

Глава 5
Императрица. Заячий остров

Царь не любил вопросов, хотя сам был ими полон. Если мне нужно было что-нибудь узнать, я спрашивала Алексашу. А если он не знал, то узнавал - и для себя, и для меня. Так, не тревожа Петра попусту, я мало-помалу узнала о нем больше.

С самого начала в нем были вещи, вызывавшие у меня жалость, а жалость, как известно, входит в любовь. Он не был похотливее всякого другого москвича, но и этого довольно. И все же нередко по ночам царь не искал женщины, а просто валился от усталости после дня, проведенного с топором, лопатой, гранатой, веревкой, молотком, веслом - со всем, к чему он любил прикладывать свои руки. Я уже говорила, что во сне ему нужно было, чтобы кто-то крепко держал его. Иначе он просыпался с криком, с судорогой на лице, в свете маленькой тусклой лампы, которая горела в шатре, а потом и в нашем крошечном доме, как только его поставили.

Я часто думала, откуда берутся эти сны. От той ли майской резни, когда у него на глазах убили дядю? От бегства ли от Софьи в молодости? От стрелецких казней, когда улицы Москвы были залиты кровью? Зная, откуда идет болезнь, уже легче думать, как ее лечить.

И другие вопросы теснились у меня в голове. Почему царь московский носит грубую матросскую одежду, когда мог бы ходить в серебряной парче, отделанной мехом и драгоценными камнями? Почему ему мила такая женщина, как я, когда при дворе было довольно красавиц, готовых и желающих лечь с ним? Не скажу, чтобы за все годы нашей жизни он ни разу не утолял их желаний. Позже, когда мы поехали в Европу, королевские дворы возмущались, глядя, как одна фрейлина за другой ходит беременная и шепчет с гордостью:

• Царь сделал мне ребенка. Для меня честь родить от царя.

Я не возражала. Петр всегда возвращался ко мне.

Иногда я думала и о его жене Евдокии. Ее судьба казалась мне ужасной.
Она ведь сделала все, чего требовали от жены: родила ему и Алексея, и второго сына, Александра, прожившего всего несколько недель. Но о ее не любил. Из Англии, с верфей, он прислал приказ постричь ее в монахини - хочет она того или нет. В его глазах это значило развод. А спустя некоторое время после того, как я пришла к нему, он тайно обвенчался со мной. Потом была и вторая, уже открытая свадьба, когда наши дочери подросли и могли вести меня к алтарю. К тому времени никто уже не смел возражать, что я стала женой царя. И все же Евдокия осталась жива. И это по-своему тоже было милостью.

Некоторые женщины вызывали у Петра настоящее восхищение. Когда, еще молодым человеком, он впервые поехал в Европу, горя желанием узнать все новое, его уговорили встретиться с умной и начитанной курфюрстиной Бранденбургской, Софией Шарлоттой. Царь был тогда застенчив и непривычен к подобному обществу. Когда курфюрстина и ее родственницы вошли в придворном блеске, он поднял свои большие руки к лицу и пробормотал:
• Не знаю, что им сказать.

Но София Шарлотта быстро его успокоила. При ней была и ее остроумная мать, курфюрстина Ганноверская, со своим сыном и двумя его детьми. Петр взъерошил светлые волосы внучки старой курфюрстины, Софии, которую дома звали Фифи. Зато отец девочки, Георг Людвиг Ганноверский, ему не понравился: сухой, низкорослый, с тяжелыми щеками и мрачными глазами, он смотрел на громадного московского варвара свысока. Ганноверцы вообще были о себе слишком высокого мнения из-за английского престолонаследия, обещанного их дому.

Этот Георг Людовик Ганноверский теперь король Англии, и, насколько я слышала, манеры его нисколько не исправились. Солдат он хороший и о делах Ганновера заботится исправно, а это государям всегда идет в плюс. Но человек он грубый. Незадолго до того он заточил свою молодую жену, Софию Доротею Целльскую, на всю жизнь за измену, а ее любовника велел убить. Об этом мы знали потому, что тот был братом Авроры фон Кенигсмарк, любовницы польского короля. И при всем этом у самого Георга Людовика было достаточно собственных похождений, чтобы он мог бы проявить меньше жестокости.

После этой встречи Петру, как ни странно, и пришла в голову мысль заточить Евдокию в монастырь. Если один государь может так поступить, почему бы и другому не сделать того же? К тому времени его мать, выбравшая Евдокию, уже умерла, и никто больше не стоял между ним и его волей. Евдокию увезли в монастырь на телеге. Любопытно, что позже, гораздо позже, когда она уже много лет числилась монахиней, у нее завелся любовник - гвардеец.

Мать Петра, вторая жена царя Алексея, была выбрана по любви. В прежние времена вокруг девушек незнатного рода, которым выпадала опасная честь понравиться царю, всегда клубились интриги. Первой избранницей Алексея в молодости была другая красавица. В самый день свадьбы ей так дернули волосы, что она лишилась чувств, и соперницы поспешили к царю сказать, будто у нее припадок и жениться на ней нельзя. Тогда место у алтаря заняла Мария Милославская, за спиной которой стояла сильная и знатная родня. Она родила царю Алексею четырнадцать детей, хотя не все из них выжили.

Во второй раз Алексей оказался мудрее. Он увидел Наталью Нарышкину за обедом в доме обаятельного и светского человека Артамона Матвеева, жившего в Слободе. В те времена женщины редко сидели за столом вместе с мужчинами, но у Матвеева была шотландская жена, и в доме держались просвещенных обычаев. Наталья была его воспитанницей и многому там выучилась, хотя, кажется, красоты в ней было больше, чем ума. Чтобы спасти ее от участи первой невесты, царь Алексей сделал вид, будто выбирает ее из ряда девиц по установленному обычаю после смерти первой жены. Так Наталья и стала царицей. Потом родился Петр Алексеевич, а еще через год - младшая Наталья. Вскоре сам царь Алексей умер.

Наталья Нарышкина не обладала талантом к интригам и не любила милославских родственников покойного мужа. Потому и жила больше в Преображенском, где была когда-то счастлива с царем и смотрела с ним театральные представления. В столице подобного не одобрили бы попы. Для маленького Петра Преображенское и было настоящим домом.

Еще до отъезда из Москвы он полюбил пушки и барабаны, а деревянную лошадку почти бросил. К десяти годам он уже собрал местных мальчишек и устроил из них настоящий полк на европейский манер, муштровал их, бил в барабан, шагал во главе, учил тому, что сам уже успел понять в военном деле.. Это пошло ему на пользу. О пушках он кое-что выведал у немца, о фейерверках - а их он всегда любил страстно - у голландца, оба были из Слободы. Внутри городских стен он бы таких людей не нашел. Слобода стояла недалеко от Преображенского. Петр рано понял, что от этих новых друзей можно взять куда больше, чем от старого его наставника Никиты Зотова.

  Мне собирались дать Мензиса, - сказал он однажды с досадой, - да отняли, потому что он иноземец.

Мензис мог бы научить его многому, чего он так и не узнал от Зотова. Неудивительно, что, повзрослев, Петр превратил старика в князя-папу Всепьянейшего собора.  Он презирал все, что казалось ему тупым, бесполезным и старым. Потому и тянулся все больше к иноземцам, к их домам, к их разговору, а не к Кремлю и церковным ходам, которых ждали от царя. Софья, бывшая тогда правительницей, этим была довольна: чем дальше Петр от Москвы, тем ей спокойнее.

Его потешный полк остался с ним на всю жизнь. Позже из этих людей он комплектовал экипажи маленьких лодок, когда громил шведские суда; еще раньше - брал их в Азовские походы.  Когда Петру Алексеевичу исполнилось шестнадцать, он отправился в Ярославль и там случайно увидел старую лодку, валявшуюся у воды. Он не успокоился, пока не спустил ее на воду. К тому времени он уже умел и строить, и чинить суда, но прекрасно знал, как многого еще не знает. В России не было никого, кто научил бы его настоящему морскому делу. Потому он и сделал то, чего до него не делал ни один царь: покинул страну и отправился в Европу учиться самому. Это случилось после Азова, когда он уже пробил себе путь к Черному морю. Жену Евдокию он оставил дома, несмотря на ее письма и материнские слезы.

О первом его европейском путешествии я знаю немного; оно в моей памяти спутано со вторым, когда я уже сама была с ним. Молодой царь, как я уже говорила, встретился и с ганноверцами, и с императором в Вене, где пренебрег этикетом пошел не к пятому окну, как велели, а к третьему; австрийцы этого ему, говорят, не забыли. Потом в Лондоне он встретил Вильгельма III, голландца, и они пришлись друг другу по нраву. В Англии Петр мог работать на верфях в Дептфорде без того мучительного внимания толпы, которое сопровождало его в Голландии. Англичанам не так важно, если кто-нибудь отличается от них. Вильгельм подарил царю свою яхту, чем привел его в восторг, и на ней Петр ходил до конца своих дней.

Из Англии он собирался в Венецию - не дворцы разглядывать и не каналы, а дальше учиться судостроению. Но тут дома вспыхнул второй стрелецкий бунт, и царь поспешил обратно в Москву - рубить головы. После этого у него почти не осталось обученных солдат, кроме людей из Преображенского, и ему пришлось набирать и муштровать сырых рекрутов, где только удавалось. Это отняло у него немало лет.

Тем временем, хотя сперва волки и пожирали часовых, Петербург рос. Иного и быть не могло. Как только шведская опасность немного отступила, царь перевел туда правительственные приказы, а вместе с ними - людей, конторы, дворы, камень, бумагу, жалование, спесь и страх. Вскоре муж мой запретил всякое каменное строительство в других местах. Потом он запретил строить из камня где бы то ни было еще. Бояре, проглотив гордость, принялись возводить себе дома на Невских болотах - точно так же, как прежде валили лес на корабли: потому что так велено. У Алексаши дворец выходил самым богатым из всех - там, где когда-то по его острову бегали зайцы. В часовне этого дворца мы с Петром и обвенчались.

Церковники были недовольны тем, что царь покинул Москву. Хотя он уже посадил послушного надзирающего вместо патриарха, попы по-прежнему любили старое: бороды, мрак, страх, власть над невежественными людьми.. Потому вскоре после того, как в Петербурге поставили церковь, они пустились на маленькую хитрость. Город был еще молод, кругом лихорадка, сырость, болотная вонь, жалобы на то, что ничего не растет, кроме репы. И вот в церкви, тогда еще почти сплошь деревянной, появилась статуя Богородицы, будто бы плачущая о тех, кто обречен жить и умирать среди топей, далеко от Москвы.

Муж мой ничего не сказал, сам вошел, снял статую и разобрал ее на части. Внутри оказался механизм, выпускавший время от времени несколько капель масла, и они стекали по лицу из глаз, словно слезы.

• Умно, правда? - сказал царь и расхохотался от души.

На священника он не рассердился. Ловкую выдумку он умел оценить. После того подобной проделки больше не пытались.

К этому времени наш домик был уже не единственным деревянным среди каменных дворцов: другие строили временно, пока не подвезут камень. Но сам царь не спешил жить во дворце. Кремль он ненавидел, в помещениях вообще не любил сидеть, а тут еще выдумал двойные потолки, чтобы всякая комната казалась ниже и не так угнетала.

В нашем первом жилище в этом нужды не было. Даже мне там порой было тесно, но мы были счастливы. Мы жили почти так, как я привыкла жить всегда, только теперь не голодали. На болотах было много дичи, в море - рыбы. Я пекла хороший черный хлеб в маленькой дровяной печи и варила пиво. Постепенно домик повеселел: на ставнях и дверях появилась красная и зеленая краска, как это любят в Голландии. Муж мой никогда не забывал маленького дома в Заандаме, хотя провел в нем всего две ночи, прежде чем толпа выгнала его оттуда.

Позади дома, за липой, росшей у нас подле двери, он устроил себе еще меньший, совсем укромный уголок и проводил там долгие часы. Собственными руками из сосны, липы и березы он сделал почти всю нашу мебель: столы, лавки, стулья, кровати-ящики. По мере того как росли дети, мебели требовалось больше. Детей было много. Лишь трое прожили так долго, чтобы я успела узнать их как следует, и из этих троих Наталья уже умерла. Оставались Анна, темноволосая и спокойная, недавно вышедшая замуж по любви за голштинского герцога, и, говорят, счастливая, и Елизавета, которая так ни за кого и не вышла. Что станет с ней? - спрашивала я себя. Уже тогда она была ленивой и шумной, а отец любил ее. Он играл с детьми, потом вдруг стучал кулаком по комоду и кричал:

• Воры! Воры! Вы крадете мое время!

В отличие от Алексея, они его никогда не боялись. Когда Петр бывал дома, он сидел по одну сторону печи, куря свою глиняную трубку, а я по другую сторону штопала ему чулки или вязала жилет к новой кампании. Кампания всегда приближалась.
Он любил смотреть на корабли, которые один за другим входили в новый порт с с товарами, развернув паруса, а впереди них медленно шел лоцманский катер, прокладывая дорогу по темной воде. Пару раз самому царю захотелось быть лоцманом. Однажды он привел домой голландского шкипера к обеду. Я дала гостю все, что у нас было, а тот в благодарность вынул из карманов большой сыр и рулон льна и протянул мне. Я заколебалась, боясь разгневать царя, но Петр заревел:

• Бери, Катя, и благодари. Это полотнище куда тоньше того, что ты носила в молодости!

В ту самую минуту вошел какой-то чиновник - не помню уже, кто и зачем, - в большом парике и тяжелом кафтане, низко поклонился у двери бывшему лоцману. Глаза у голландца полезли на лоб, он почесал ухо и пробормотал:

• Если я скажу, что меня в порт вводил сам царь московский, люди решат, что я был пьян.

Потом мы ели его сыр, и он был хорош.
Теперь обо мне говорят, что я полюбила роскошь. Может быть. Я ведь и сама уже старею. Но тогда я была счастлива.

Наш деревянный дом был достаточно просторен для нас, а вокруг в фиолетовых сумерках над Невой уже поднимались каменные дворцы.
Цесаревич Алексей был мне другом, что бы потом ни говорили. Мы редко разговаривали при царе: мальчик боялся отца и молчал в его присутствии, если только его не понуждали отвечать. Когда я вышла замуж за Петра, меня приняли в православную веру, и Алексей стал моим восприемником. С тех пор я стала Екатериной Алексеевной. Имен у меня за жизнь было много, но я-то оставалась той же.

Говорят, некогда были женщины-амазонки, которым война была в радость. Я не из нихТо, что я называла наш маленький дом в Петербурге счастливым и мирным, не значит, будто мы всегда сидели там с детьми. От Архангельска до Астрахани, от Балтики до Каспия война шла беспрестанно: со шведом, с турком, с персом. Муж мой воевал не ради самой войны, а ради того, что хотел добыть для России - этой огромной земле равнин и гор, у которой почти не было выхода к морю, кроме одной гавани, замерзающей на большую часть года. Так было в начале. К тому времени Петр уже добыл ей один порт на юге и еще один - на Балтике. То, что он не мог там остановиться, было уже виной не только его, но и других людей. Ибо войны ведут не только короли, но и те, кто их к этому толкает.

В те времена были великие короли. Людовик XIV сделал Европу зеркалом Версаля и превратил своих дворян в лакеев собственного величия. Всякий мелкий немецкий князек старался ему подражать; когда тень одного становилась короче, другой уже старался отбрасывать свою. Что было им до древнего родства Польши и России, до общности крови, до времен, когда наши народы еще не разошлись друг с другом?
Польша стала нашим несчастьем. Ее знать была слишком сварлива и слишком сильна. Сам польский король был почти ничем - ставленником чужих прихотей, возводимым по воле других. Одни державы выставляли одного кандидата, другие - другого; мы поддерживали развратника Августа Сильного. Август был хитер, жаден и глуп. Талант у него был один - сила. Он часто предавал моего мужа, но царю он нравился, и свергать его Петр не желал.

Шведская партия, болезненно задетая спором о балтийском побережье, держалась за другого развратника, правда менее доблестного, - за Станислава Лещинского. Все это было лишь частью того, что позже назвали Великой Северной войной, к которой прочая Европа поначалу относилась почти равнодушно, занятая собственной войной за испанское наследство.

В ту пору к нам приходили и уходили странные люди. Двое особенно врезались мне в память: Мазепа, гетман казаков, и ливонский дворянин Паткуль.
Паткуль был патриот, и, если бы моя кровь была горячее, он, наверное, воспламенил бы и меня своей великой любовью к Ливонии. Однажды он пришел в наш маленький дом, когда царя не было, пил водку говорил без конца. Он был худ, с огненными темными глазами, и такие глаза толкают людей на безрассудства. Он мечтал, чтобы все державы Европы соединились против Швеции и освободили Ливонию.  Он сидел у огня, допивая водку, и говорил о Карле XII. Мне чудилось: обратись он с такими речами к собранию вельмож, — и ему без долгих рассуждений отпустили бы и пушки, и ратных людей. Мне же оставалось одно: слушать да сберегать в памяти каждое его слово.. До сих пор вижу его: худые пальцы беспокойно крутят чашу, взгляд горит, слова сыплются одно за другим - о разоренной Ливонии, о шведском короле.

• Солдат до мозга костей! - говорил он. - Что от этого толку его подданным?

 Молодой Карл никого не любит, кроме войны. Он получил богатое наследство; отец его правил хорошо и разумно. А сын - что сделал, кроме того, что растратил все и принес неисчислимые страдания бедному люду? Фу! Говорят, он спит не на постели, а на голых досках. Да какое кому дело? Женщины его не занимают - одна война.
Он пил и продолжал:
• Он высок, сух, узок и телом и умом. Привязан только к мужу своей сестры, герцогу Гольштинскому. Вместе они обезглавливали волков и скот, били окна в Стокгольме, ездили нагими на одной лошади. Что это за враг? Его надо сломить.
Я налила ему еще и, как умела, сказала успокаивающее слово. Глядя на него, я думала, как же странно люди сжигают себя ради дела, вместо того чтобы просто жить. Вот человек молодой, знатный, красивый, богатый - а весь в одном: как бы поднять страны на войну против другой страны. Почему мы не можем просто жить в мире?

Тут вошел царь, увидел Паткуля у огня и так обрадовался, будто нашел сокровище. Они пили всю ночь, а я только наполняла им чаши и слушала. Из их разговоров мне всего крепче запомнилось одно - о Карле Шведском.

• Если он дойдет до сердца России, мы его разобьем. Он зайдет слишком далеко от дома.

Так и случилось. Но самому Паткулю это не помогло. К тому времени Карл уже схватил его. А Ливонию опустошали уже не шведы, а наши люди - казаки и башкиры.
Царь принимал тогда свой ртутный эликсир, и тот ослаблял его, почти как в детстве. Алексей тоже был при войске и заболел. Муж мой лег рядом с сыном и десять дней не отходил от него. Пусть это будет ответом тем, кто потом говорил, будто царь всегда был к Алексею только суров. В конце концов оба поправились. А Карл тем временем вел армию все глубже в нашу землю и подошел уже почти к Харькову. Муж мой велел везти себя на юг вместе с солдатами, и, когда мы добрались туда, силы его вернулись. Последним местом, где мы обосновались, была Полтава.

У этого малого нет ума, - сказал царь о шведском короле. - Ему бы всего несколько дней подождать...

И правда: его бы догнали припасы, подкрепления, и тогда, быть может, удар его был бы страшнее. Но после Лесной муж мой был доволен. Нет людей лучше московитов для боя в лесу. Шведы позволили застать себя среди деревьев, и к концу сражения на земле лежало восемь тысяч убитых. Наши люди подкрадывались со всех сторон, стреляли из-за стволов, а калмыки позаботились, чтобы раненых не осталось.

Я сидела в палатке и штопала царские чулки, протертые почти до дыр. Он терпеть не мог выбрасывать одежду и ходил в латанных чулках и грязных сапогах. Повсюду вокруг была грязь: стояла осень. В палатке, как всегда, он сидел за своим столом у самого открытого полога, чтобы и видеть, и быть видимым. Если бы враг подобрался ближе, он мог бы запросто в него попасть. Царю было все равно.
Он тихо говорил с Мазепой. Тот уже был стар, и злоба будто выбелила ему усы: они торчали по обе стороны лица, белые, как снег, из-под овчинной шапки. Я заметила, как старик отвел глаза в сторону, и снова почувствовала то, что чувствовала уже не раз: доверять этому человеку нельзя. Но муж не желал слышать дурного о Мазепе даже из уст куда более мудрых, чем мои.

• Он был со мной с первого Азовского похода! Тогда он принес мне саблю, - говорил он.

Сабля была усыпана камнями, и хотя Петр никогда ее не носил, память о таком даре держалась у него крепко. Потому он и продолжал доверять гетману. Потому он и продолжал доверять гетману. Я же внушала себе, что мои страхи, верно, необоснованны. Ведь Мазепа держался при царе и в прежние годы, в годы тревоги и поражений. Неужели теперь, когда дело шло к великой битве в сердце равнин, он решится изменить? Это казалось маловероятным.

Но правда была в том, что в казачьем вожде никогда нельзя быть уверенным, если он верен только собственному кругу.

Среди казаков были люди вроде янычар. Запорожцы жили в своей знаменитой крепости, которую поставили много лет назад у днепровских порогов, где ловили рыбу и не знали иной власти. Они не платили податей, не пахали на помещика и не любили, когда их пересчитывают. Остальные казаки были еще пестрее: люди обиженные, люди своевольные, люди, которых держала вместе общая ненависть к чужой руке. Они могли служить в любой войне, если наградой оставалась свобода. Мазепа был из таких. Рассказывали, что еще юношей, после иезуитского воспитания, он волочился за женой какого-то шляхтича на Волыни. Разгневанный муж раздел его, привязал нагого к коню, пальнул из пистолетов, и конь понесся, как безумный, через колючие заросли. Мазепа весь в крови добрался до казаков и потом со временем стал гетманом. Но это было давно. Теперь он сидел в палатке, жаловался на подагру и уверял, что она помешает ему участвовать в большой битве.

• Но на ваших людей мы рассчитываем, - дружелюбно сказал ему Петр.
Странно, что, будучи столь подозрителен к людям, он продолжал доверять этому старому лису, который к тому же недолюбливал Меншикова.

Другим человеком, которому царь не доверял, но которого все же любил, был Август Сильный - тот самый, что плодил любовниц и бастардов без счета. Лучшим польским королем он не был, но потерять трон ему казалось унизительным. Ради этого он даже послал свою красивейшую любовницу, Аврору фон Кенигсмарк, соблазнить Карла Шведского. Но молодой король, не интересовавшийся женщинами, отвернулся и ушел.

• Хороший парень, Август, - смеялся мой муж.

Хороший ли? Хороший хозяин, пожалуй. Говорили, он умел жарить утку так, что мясо таяло во рту. Но при этом он стоял рядом с Алексашей и смотрел, как за него убивают наших людей, - и молчал, потому что боялся. Потом и вовсе сложил с себя корону и покинул поле битвы, оставив нас разбираться с Карлом и Лещинским. Это было отвратительно. Но мой муж все равно простил бы его и снова посадил бы на польский престол, когда все уляжется. Как по-разному Петр относился к тем, кого выбрал сам, и к сыну, которого не выбирал!

Я уже говорила: цесаревича Алексея таскали по походам, заставляли носить оружие и копать землю наравне с рядовыми. Царь часто бил его при людях. Солдат из Алексея вышел никудышный. Ум у него был - в иных вещах даже тоньше отцовского, - но вся его душа тянулась к тому, что Петр презирал. Если бы Алексей унаследовал власть, Россия, думал царь, отвернулась бы от нового света, который уже начал входить в нее с Запада, и опять стала бы темной страной, с которой никто не хотел бы иметь дела. Он это видел и сердился на сына за самую его природу.

Оттого Алексей в конце концов сделался лжецом и пьяницей, хотя молитвы не пропускал никогда. Из бледного ребенка Терема он вырос сперва в тонкого мальчика, потом в высокого худого юношу. С длинными вьющимися волосами, с вытянутым белым лицом он походил бы на икону, если бы не упрямо выдвинутая вперед челюсть - он пытался быть похож на отца. Он любил Петра и боялся его одновременно; я думаю, больше всего на свете ему хотелось хоть раз заслужить отцовскую похвалу. Но Петр не хвалил в его никогда.

Все, что составляло нашу жизнь с царем, вызывало у Алексея либо страх, либо отвращение. Вероятно, он помнил мать - позже мы узнали, что он время от времени ездил к ней, - и всякий раз, глядя на меня, сравнивал меня с Евдокией, с ее слезами и молитвами.. Мне хотелось бы угодить царскому сыну, но запах пота и пороха, мужские уборные, царская страсть к фейерверкам, мои бесконечные варки, выпечки и штопки - все, что было у нас будничным делом, - были ему мерзки.

Я не помню, чтобы Алексей хоть раз сидел с нами за столом в нашем маленьком доме, хотя другие сидели. Ему место было не здесь, а в старом царском Кремле, полном обычаев и теней, которые отец его так упорно ломал, чтобы впустить воздух и новый свет. Быть может, будь при Алексее дольше и отец, и мать, он вырос бы другим, менее боязливым. Не знаю.

В армии о его страхах знали все. Его слишком рано бросили среди солдат. Когда он пьянел, то начинал, по-московски, болтать лишнее, и солдаты презирали его за это. Офицеры же, мне кажется, думали, что, унижая царского сына, тем самым угождают царю. Я сама видела, как Алексаша Меншиков схватил его за длинные волосы и повалил на землю. Такого нельзя было позволять. Но я тогда ничего не могла сделать для Алексея - ни в ту минуту, ни позже. Когда я однажды осмелилась заступиться, царь набросился на меня:

• И ты его балуешь? Пора кончать. Скоро это будет взрослый мужчина - или то, что называют мужчиной. А что толку в человеке, который не умеет держать оружие, не знает сторон света, не отличит землю от воды?

Алексей и моряком был жалким, и моря боялся. После того я стала видеть его реже. Кажется, Петр и вовсе велел держать его от меня подальше. Так что тот факт, что я Екатерина Алексеевна, мало что значил, хотя я никогда, вопреки позднейшим разговорам, не была врагом моего юного крестника.

Что я могу сказать о том героическом времени? Мы пережили самую лютую зиму, какую только помнили. Шведам пришлось хуже, чем нам. Они потеряли обозы, потом почти всех лошадей. Позже, когда холода спали, царь сам с солдатами за одну долгую ночь вырыл окопы, которые потом помогли нам победить под Полтавой. Но я, как женщина, лучше всего помню мелочи: замерзших птиц, лежащих на земле, зияющие раны, мальчиков, умирающих у меня на коленях, как у матери. Я старалась быть им матерью. Все они были и оставались для меня детьми.

И тогда, и теперь для меня не имели большого значения ни коалиции государств, ни спорные польские короли, чем память о солдатах, погибающих на окровавленном снегу. Даже Паткуль, тот самый ливонец, который объехал Европу ради своего дела, потом осел у богатой вдовы в Швейцарии, а позже был похищен шведскими агентами и увезен обратно, - даже его участь значила для меня меньше. Паткуль был царским посланником, но Карл XII велел его пытать, колесовать, а затем обезглавить; после четырех ударов топора он все еще не умер. И все же сильнее этого в памяти стояли не его муки, а смерть простых солдат.

Я старалась подбодрять людей. Перед Лесной,  перед Полтавой я ездила вдоль строя и говорила:

• Не унывайте, ребята, вот вам водка. На вот тебе, Иван. И тебе, Гриша. И тебе, Илья. И вам, и вам.

Я тогда носила под сердцем Елизавету, но к тому времени это уже не имело значения. Водка поднимала им дух, и они шли в бой смелее, а некоторые потом возвращались. Вот что такое война. До Полтавы у нас была и катастрофа под Гродно, где пришлось бросить часть пушек в реку, но потом счастье, казалось, наконец повернулось к нам лицом. Мы шли к победе через стычки, отступления, выматывание врага, через всю центральную Россию, пока Карл Шведский не проявил достаточно глупости, чтобы полезть в самую глубину страны, уверенный, будто его невозможно победить. Но мой муж, в свою очередь, был не столь глуп, чтобы навязать генеральное сражение раньше времени.

До того пришла весть о бегстве Мазепы. Он перешел к Карлу и к Лещинскому, который уже много лет уговаривал его письмами и подарками.

• Иуда! - воскликнул мой муж, и эта измена уязвила его глубоко.
Я не сказала, что давно знала: Мазепа его подведет. Другие тоже пытались предостеречь, но без толку.

Царь послал Меншикова усмирять казачью землю, и Алексаша за один год обратил ее в пустыню. Теперь там, где стоял Батурин, ничего не осталось, и в округе не было ни души. Иногда, глядя на него, я думала, до чего же он умеет быть разным сразу: солдатом, придворным, советником, шутом, палачом. Без него, может быть, мы бы до сих пор жили в непрестанной смуте. В такие минуты милосердие было бы просто глупостью.

После лечения на водах царь отправился в Воронеж строить корабли.
• Пока я занят шведской армией, турок норовит предать меня на юге, - ворчал он.

И в самом деле, флот нужно было приводить в порядок. Когда он вернулся, Алексаша рассказал ему, как ночными тревогами, ложными маневрами, обманом и нарочно устроенным голодом изматывал шведов. Недосып, холод, голод, неуверенность посреди вражеской земли губят и самую храбрую армию. Шведы уже были надломлены. Алексаша да лютая зима вместе приготовили почву для победы. Но без царя мы не смогли бы победить. Он вернулся именно затем, чтобы нанести решающий удар.

Карл XII к тому времени осаждал уже саму Полтаву. Порох и ядра у него подходили к концу, и шведы без толку били по стенам. В такие минуты мой муж делался чем-то большим, чем просто человек. Он стоял, смотрел, ждал, а потом, в самый нужный миг, приказывал двигаться.

Я видела, как бесконечные ряды наших солдат шли вперед в том сером свете, который уже не ночь и еще не утро. Окопы на нашей стороне молчали. Били барабаны. Было уже лето, и пыль лежала всюду, а ноги солдат поднимали ее так тихо, что слышен был только барабанный бой. Он не смолкал, пока полки готовились переходить реку. Я думала: швед не позволит этого, теперь он непременно повернет и ударит. Но ничего не произошло. Люди шли вброд, и никто не мешал им. Потом взошло солнце, и на том берегу ярко вспыхнули наши знамена. Я сама помогала их шить. Мое дело было сделано - покуда не понесут раненых, если вообще понесут.

Невероятно, что шведы не сумели этому помешать. Верно, их яростный молодой король, сам привыкший бросаться в самую гущу схватки, думал, что, когда наконец дойдет до настоящего дела, он и его закаленные люди - а к той поре уцелели уже только самые крепкие - разобьют нас и так. Перед ним наконец встал великий враг, и его мечта сбывалась. Но у судьбы есть обыкновение подрывать мечты в самый миг их исполнения. Так случилось и тогда.

В то утро Карл выехал через лес осмотреть позиции. Он был один. В чаще скрывались казаки, еще верные нам. Король одного из них убил, потом, как на охоте, соскользнул с седла, чтобы добить прочих. Тут грянул выстрел. Пуля странно вошла в ногу - от пальцев до пятки. После этого мы его уже не видели, пока он не лежал, перевязанный, на носилках на Полтавском поле. Потом и носилки его подстрелили, и его понесли дальше на двух скрещенных копьях. Командование пришлось передать одному из генералов. Говорили, что он был вне себя от злости, словно вместе с ранением у него отняли и славу.

Мой муж ликовал не только из-за Карловой раны, но и потому, что, по его словам, наша позиция была лучше, а у шведов заканчивался порох.

• Мы бьем их их же пушками, - сказал он, вспоминая захваченный обоз.
Петр Алексеевич, не будучи так одержим войной, как Карл, сохранял голову холодной. Он всегда думал о том, какой шаг полезнее всего.

• На четверых наших - один их, - сказал он спокойно.
Барабаны все били. Пушки все молчали. Заряд берегли до решительного часа. И вот он пришел.

Солнце поднялось выше. Уже пришли вести, что на рассвете часть шведской пехоты яростно ударила по нашей кавалерии - дело почти неслыханное. Они нанесли большой урон и даже захватили нескольких офицеров. Но царь велел коннице отступить в лес. Шведская пехота бросилась за ней, и вдруг из наших окопов ударил перекрестный огонь. Их скосили почти до последнего. Эта часть армии Карла уже не вернулась к главному бою. Меншиков собрал отставших и взял в лесу двух генералов, а с ними и еще немало солдат.

Я уже говорила о барабанах. Но нельзя передать тот день, не вспомнив этот звук: он тянулся с утра до самого конца, словно одно и то же сердце билось в тысячах грудей. Когда полки выстроились в полный строй, солнце уже стояло высоко, а позади них в лесу взвилось пламя, и вскоре деревья заволокло дымом.

Царь был повсюду. Он ободрял людей, отмечал позиции, решал, что и где должно произойти, - неторопливо, спокойно, с ясностью человека, уже увидевшего победу прежде других. А по ту сторону, Карл Шведский, ругаясь и упрашивая, велел нести себя на скрещенных копьях в самую середину сражения. Бой длился два часа. Гремели орудия, звенело железо, кричали раненые, ржали и падали кони. А потом все вдруг обвалилось, как обрушивается стена, и наши закричали о победе, а шведы - о спасении короля. В самом деле это походило на гигантские шахматы.
Да и не стоило его спасать. Он был всего лишь замечательный ребенок с игрушками. Но каким-то образом его все же вытащили, и он ушел через реку в открытой лодке. С ним был Мазепа.

Со мной тогда произошло странное. Жизнь моего мужа с самого начала была в опасности, а он будто бы не придавал этому значения. Может быть, Бог и вправду его хранил. В тот день одна пуля пробила ему шляпу, другая - седло, третья ударила в крест на груди. После этого он велел служить благодарственный молебн за победу. Царь, генералы и все наши солдаты преклонили колени прямо среди девяти тысяч мертвых шведов на Полтавском поле.

• Теперь мы можем спокойно жить в нашем маленьком домике в Петербурге, Катенька, - сказал он мне потом. - Август снова станет королем Польши. После этой битвы мы можем получить все, что пожелаем. Знаешь, старый негодяй Мазепа увез с собой две бочки золота?

Той ночью он пировал с пленными генералами. В Москве восемь дней звонили все колокола. Цесаревич устроил пир для европейских послов в Преображенском. На улицах лилось бесплатное пиво. Все радовались, а потом царь снова заболел. Будто бы он приберег самую тяжкую болезнь до самой победы и не позволил ей одолеть себя раньше срока. Мы вернулись в наш маленький домик в Петербурге, и я там ходила за ним, пока ему не стало легче.

Если бы я в юности послушалась пастора Глюка и грамоте, это могло бы мне теперь пригодиться. Но когда Петр принес мне первый лист русской газеты, я могла только смотреть на него, а потом с благоговением положить на него руку. Он сиял от гордости. Это было частью его великого замысла: начало новой эпохи. Все должны знать, сколько у нас пушек, что думает Европа, что делается в мире. Я понимала это смутно, но достаточно, чтобы сказать:

• Хорошо сделано.

И снова смотрела на белый лист, на черные, для меня немые буквы. Да, царь и вправду хорошо поработал.

Теперь я думаю: может быть, уже тогда он начал чувствовать, что это для него важнее всего, важнее даже Полтавы. Вот моя большая крестьянская рука лежит на бумаге. И я спрашиваю себя: не почувствуют ли тысячи людей в России, которые тоже не умеют читать, обиду, замешательство, даже гнев - как это всегда бывает со всем новым, что втаскивает в жизнь царь? Им было бы легче остаться в своей тьме. Но Петр Алексеевич никого не оставлял в покое.

Теперь он говорил об открытии школ, о том, чтобы нанимать не только русских, но и шведских пленных - преподавать все, чему сами обучены. Он ввязался и в ту чужую землю, финскую, в то, что мы называли нашей маленькой войной; думаю, ему нужна была тамошняя земля для будущего торга, но всякая завоеванная чужая страна приносит потом больше хлопот, чем стоит победа. Из той поры я лучше всего помню не это, а то, как все завершилось браком герцога Курляндского с одной из толстых белокурых дочерей царя Ивана, которые по-прежнему сидели в Кремле и которым даже не дозволили пойти посмотреть новый театр, который Петр велел открыть на Красной площади.

Во всем остальном он тогда уже пренебрегал Москвой. Весь труд, все каменное строительство, все разговоры о книгах, об истории Александра Великого, о новых государственных учреждениях, о дорогах и ночных попойках, где председательствовал бывший наставник Петра Зотов, ныне князь-папа Всепьянейшего Собора, - все это теперь происходило в Петербурге. Потом царь велел и царскую семью перевести туда, и знать, и всех, кому следовало быть при дворе, - селить где придется, лишь бы были под рукой.

Во всех новых каменных домах были трубы. На улицах жгли смоляные костры, чтобы согревать рабочих в снегу. Многие рабочие были преступниками: их теперь не всегда ссылали в Сибирь, а везли сюда, в новую столицу, на работу. Так город приобретал настоящий вид. Потом царь велел перевезти мощи святого Александра Невского, некогда спасшего Россию от шведов и татар, и положить их в новом соборе. Так город окончательно стал настоящим Санкт-Петербургом.

Во всем этом книжном, каменном, ученом строе я сама была почти бесполезна и потому молчалаНо никто не скажет, что я не пригодилась мужу в следующем походе. Он забыл об одном человеке - о Карле XII, который к тому времени жил при дворе султана в Константинополе, где гостей умеют чтить с большим почетом, и все уговаривал турок снова начать старую войну с Московским государством ради шведской пользы.

• Я пошлю туда Шереметева и прочих. А мы с тобой выступим следом, когда будем готовы, - сказал царь.

Было два часа ночи. Он стоял у окна нашего маленького дома, за которым бушевала буря. Расписные ставни скрипели и натягивались от ветра. Это напомнило мне трупы, качавшиеся на виселицах по четырем углам рыночной площади, где недавно был пожар, а потом поймали воров, тащивших товар из сгоревших лавок.

• Больше никаких деревянных домов, - сказал царь. - Все должны быть каменные.

Но наш маленький дом он не тронул и больше о нем не говорил. Луна, пробившаяся сквозь бурю, уже светила в окно. Внизу белели гребни волн. Он любил воду, Петербург и наш дом. Я была рада, что он заговорил о том, чтобы снова взять меня с собой в поход.

Я лежала на кровати и смотрела на него, а потом осторожно спросила:
• А свадьба Алексея состоится?
• Потом. Потом, - нетерпеливо отозвался он.

Алексей уже согласился быть обрученным с молодой принцессой, которую видел несколько лет назад и которая, по крайней мере, не вызвала у него отвращения. Видимо, этого сочли достаточным основанием для брака. Ее звали Шарлотта Брауншвейг-Вольфенбюттельская. Ей было шестнадцать лет. Если бы она родила ему сыновей, те унаследовали бы престол. Меня это не тревожило. Для цесаревича было бы лучше иметь рядом спутницу, которая сможет выслушать его и утешить. Отец и сын, думала я тогда, в этом были схожи, хоть и не желали того знать.

• Но потом мне пришла и другая мысль. Я вспомнила ликование после Полтавы, триумфальные арки, пиры и то, как в Москве на улицах пили не только за здоровье царя, но и "его благородного наследника Алексея". Его портрет уже стоял на знаменах рядом с отцовским. Я знала, что Петр этого не забыл. И свой суд над этим уже вершил, хоть и молча.

• Не думай об этом, - сказал он. - До нашего отъезда - или, может быть, уже в пути - все подпишут. Брачный договор я положу подле себя. Я не хочу уезжать отсюда. Не хочу уезжать из Петербурга.

• Стареешь, батюшка, - сказала я. Я уже могла говорить ему такое безнаказанно.

• Старый? Катя? Я тебе покажу, какой я старый.
И показал. А потом сказал:

• Это место для меня - рай.
И уснул.

Через несколько дней мы двинулись на юго-восток, через те самые равнины, которыми шли когда-то к Полтаве. Я знала: предстоящий поход для него важнее всего. Я молилась лишь о том, чтобы он не принял одну победу за залог другой. Мне казалось, я хорошо знала его осторожность и рассудительность в этом отношении, и, как обычно, промолчала.

Трудно было представить Карла XII гостем в стране гаремов и женщин в чадрах. Мазепа к тому времени уже успел умереть в постели, чего тоже никто не ожидал. Пока мы продвигались на юг, до нас доходили странные слухи. Один особенно держался в казачьей земле: будто всех их женщин собираются насильно выдавать за немцев - потому что царь любит немецкое платье и немецкий порядок, а значит, на каждого немца приходится чуть не по сто жен. Люди любят такую чепуху в дурные времена.

Целую неделю не было ни дня без звона колоколов и пира. Это был последний пир на долгое время. Потом какой-то человек по имени Голи Нагой стал поднимать бедняков, но толку от них оказалось мало. На полях был голод, на посевы налетела саранча. Во всяком случае, так объяснял Кантемир, которого мой муж сделал господарем Молдавии, почему он не шлет нам припасов.

К этому времени мы были уже очень далеко от дома.
Я, несмотря ни на что, не верю, что Кантемир нас предал. Он слишком хорошо понимал, где его выгода. К тому же турки уже казнили прежнего господаря. После саранчи его край и так лежал в запустении, выжженный огнем и изрубленный мечом, и потому для него разумнее всего было потом отправиться с нами в Петербург. Он мнил себя ученым человеком: писал всемирную историю по-латыни и собирался писать еще историю турецкой музыки. Была у него и хорошенькая, бойкая дочь Мария. Больше о ней я сейчас не скажу.

Теперь любят повторять, будто на Пруте я спасла царю жизнь. Возможно, так и было. Во всяком случае, разум в ту минуту оставался не у многих.
Мы оказались окружены. Предгорья Бессарабии, кустарник, зной, турецкие батареи, а впереди - блеск кривых сабель, знамена спагов и янычар. Янычары пришлись бы по душе Карлу: их растили для одной войны, без женщин, с железной дисциплиной, и в бою они были удивительно люты. Их было в пять раз больше нас.

Я старалась думать разумно, потому что больше больше никто этого не делал. Шереметев отстал. Мы и сами запоздали, потому что царь был болен. В сущности, мы попали почти в то же положение, в каком шведы стояли под Полтавой, только без той северной сухости - здесь была удушливая южная жара. Нас загнали в ловушку. Впереди - болота, река и вся турецкая сила. Позади - их победоносный арьергард. Наши артиллеристы изнывали от зноя.

Сражаться было бессмысленно. В арьергардных схватках уже пролилось довольно крови. Сначала царь хотел прорваться по единственной узкой дороге назад, в Молдавию. Когда дело дошло до этого, мы даже двинулись, оставляя армию. Это была не трусость, а холодный расчет: России нужен был вождь больше, чем солдаты. Но был и лучший путь. И я увидела его.

Я говорю об этом прямо, потому что это правда.
Иногда приходит час, когда при всей своей храбрости, криках, мечах люди уже ничего не могут сделать. Это был именно такой час. Царь метался по палатке. Лицо его, как обычно, дергалось. К нему страшно было приблизиться. Он был как зверь в западне. Я сидела и смотрела на него, вспоминая, как плохо ему было в польском походе, когда его сводили судороги и он мочился кровью.

Тогда я сказала:
• Петр Алексеевич, позвольте мне поговорить с генералами. Польза может и не выйти, но вреда не будет.
Он остановился и нахмурился.
• Молчи. Ничего нельзя сделать. Всю ночь я мысленно перебирал землю, воду, расстояния - ничего не меняется. Нас возьмут в плен. Может, станут обращаться с нами как с Толстым, - он вспомнил посланника, которого в Константинополе возили полуголого, оплевывали и потом бросили в тюрьму, - а может, потребуют выкуп. Убить меня они не посмеют. Но ты, Катя... что тебе придется терпеть из-за меня...

• Послушай меня, - сказала я. - Если выкуп нужен, лучше отдать его сейчас, а не потом. Деньги решают многое. Говорят, Карл уже подкупил визиря золотом Мазепы и английскими займами. Если мы мы сумеем предложить больше, чем швед, то визирь предпочтет золото, которое можно сосчитать сейчас, пленнику, которого потом еще надо стеречь, кормить, показывать султану, делить с чужой злобой и чьим именем можно ненароком поднять пол-Европы. Пусть берет деньги, драгоценности, обещания, крепости, если уж без того нельзя, - только бы выпустил нас отсюда живыми.

Он молчал, глядя на меня исподлобья, и я поняла, что впервые за весь этот день он не только слышит, но и слушает.
• Что же ты предлагаешь? - спросил он наконец.
• Предлагаю не ждать, пока нас купят другие. Надо купить себе дорогу самим.

 Пусть думают, что это милость, а не торговля. Но суть одна.
Он резко отвернулся и велел звать генералов.
Они пришли серые от усталости, обожженные солнцем, злые, невыспавшиеся. Каждый принес с собою страх, упрямство и жар. Спорили, шумели, предлагали то одно, то другое, но у всех в глазах уже сидело одно и то же: выхода нет. Тогда я повторила свое. Некоторые поглядели на меня с досадой, другие с удивлением, словно женщина не должна подавать голос там, где мужчины уже дошли до края. Но как раз потому, что они дошли до края, им и пришлось меня выслушать.

В конце концов решили послать к визирю с дарами, деньгами, обещаниями и письмом. Сколько именно золота ушло, я не считала. Я только знаю, что в ту минуту мое предложение приняли, а потом много лет приписывали мне то больше, чем я сделала, то меньше. Так всегда бывает.

Лишь после всего мы поняли, что, быть может, слишком поздно пригрозили туркам боем, потому что их разведка работала плохо и они не знали, как плохо обстоят у нас дела в арьергарде. Мы узнали и другое: самому Карлу Шведскому не позволили быть при войске, и он ждал исхода в стороне, в Бендерах. Если бы он был там, я сомневаюсь, что одни слова решили бы дело. Позднее, когда он услышал о наших удачных переговорах, он, думаю, в ярости вскочил на коня и понесся к визирю, которого уже успели подкупить и он сам, и мы, - ворвался к нему, не сняв шпор, говорил быстро, грубо, с бешенством человека, которого обошли у самого рта. Вероятно, мы лучше него понимали восточную натуру. Как бы то ни было, с каким облегчением я услышала звук трубы, возвестивший перемирие, и над обеими армиями легла тишина.

Наши условия приняли не сразу. Все стало похоже на торг на турецком рынке, да и на всяком рынке вообще, когда у вещи, которую хотят купить, слишком высокая цена, а покупатель старается не показать, как сильно она ему нужна. Так было и с нами. Но со второго захода нам позволили уйти. Между двумя станами шли деньги, обещания, уступки. Их переносил толстый рыжеволосый еврей Шафиров, гордившийся своим огромным брюхом не меньше любого боярина. Потом пошли новые обещания и новые деньги, суммы огромные, частью уже выплаченные, частью только обещанные. Были и другие условия. Петру пришлось поклясться отдать Азов, свою любимую крепость, первую свою большую победу. Для него это было горько. Другие черноморские крепости надлежало разрушить. Все это следовало утрясти, прежде чем нас выпустят. Сделка вышла нелегкая.

Но, по крайней мере, мы были свободны, целы, живы, хотя и много беднее прежнего, и могли возвращаться в Петербург с благочестивым заверением Порты - а мусульманин своего слова не нарушает, если уж дал его, - что впредь они не станут так усердно помогать королю Швеции в его воинственных замыслах и избавятся от него, как только найдут удобный случай.

Впоследствии Карл стал для турок еще более тягостным гостем. Под конец своего пребывания он был ими же осажден в своем жилище и потерял четыре пальца от выстрелов. К тому времени он уже всем надоел. К тому времени ни одна европейская держава уже не относилась к нему с прежним почтением, и, хотя в конце концов он вернулся в Швецию, стране той недолго пришлось терпеть короля, который никогда не утруждал себя настоящим правлением. В 1718 году его убила пуля в войне против Норвегии. После него на престол взошла его сестра, женщина мирная, замужем за мирным мужем. К тому времени у нас с царем были уже иные заботы, хотя отношения со Швецией и Данией после всего этого уже никогда не могли стать простыми. И все же на время пришло облегчение, даже смех. Царь уже не напоминал пойманного в капкан дикого зверя, и даже здоровье его будто окрепло.

. Когда пришло известие, что султан утвердил прутские условия, он подошел ко мне, взял мое лицо своими огромными руками и сказал:
• Екатерина Алексеевна, ты спасла Россию и ее царя.
Я велела ему убираться и прибавила, что теперь он у меня в долгу.
• Я возложу тебе на голову корону, - сказал он. - Я сделаю тебя равной себе. Если бы великий визирь взял нас обоих в плен, ты, чего доброго, стала бы первой женой султана.
• Подумай, чего он лишился, - сказала я.
Но он не засмеялся. Глаза его смотрели серьезно.
• Я стоял на краю, и ты меня спасла, - повторил он. - Не смейся над этим даже тогда, когда мы одни.

Потом, как всегда, мысли его снова обратились к делу.
• Знаешь, Катя, - сказал он, - я думаю, что скажу им: пусть оставят фундамент в Таганроге нетронутым. Может быть, когда-нибудь...

Он и впрямь не спешил расставаться с Азовом. Даже оставил там гарнизон. Но в конце концов и его пришлось вывести. Это было все равно что заново проливать кровь, чтобы заставить его разжать пальцы и отдать первую победу. Порта проявила терпение; все улаживали медленно, не торопясь, кроме денег - они требовались немедленно. Солдат может подождать, а деньги - никогда. Турки к тому времени уже уважали нас как нацию, понимающую цену торга и не рвущую драгоценную обивку визирского дивана грязными шпорами.

После Полтавы мы уже были великой державой, и все это знали. Годом раньше никто не стал бы торговаться с Московским государством так, как теперь торговались с нами.

Мы еще некоторое время предавались веселью в Варшаве. Муж мой умел оставлять прошлое позади, и о мрачных прутских часах он больше не говорил. Казалось, мысли его занимали теперь две вещи. Первая - встреча с Августом Сильным в Дрездене, где эти два могучих человека состязались, кто сильнее согнет и сомнет серебряные блюда на столе. Вторая - брак Алексея с принцессой Брауншвейг-Вольфенбюттельской.
Бедная Шарлотта. Я хорошо ее помню. Замкнутая, кроткая девушка, с длинным лицом, на котором, кроме оспин, почти ничего нельзя было назвать примечательным. В детстве она перенесла оспу. Она была послушной дочерью и, казалось, должна была стать послушной женой. Не было причины, по которой Алексей не мог бы быть с нею достаточно счастлив. Возможно, покуда брак длился, он и был счастлив. Но с самого начала все сложилось неудачно. Шестьдесят тысяч рублей, ушедшие в руки визиря в Константинополе, сделали моего мужа скупым даже в таком деле, как женитьба наследника. Алексея отправили в Вольфенбюттель, чтобы он постарался сбить цену за невесту. Для жениха это была унизительная миссия, но родители девушки, несмотря ни на что, приняли его. Меньше всего затруднений было с их стороны; больше - со стороны духовника цесаревича, Игнатьева. Тот брака не одобрял: невеста была лютеранка.

• Может быть, пожив среди нас, она сама переменится, - с надеждой говорил Алексей.

Свадьбу назначили в Карлсбаде. К тому времени царь снова занемог. Меня при нем не было, и, надо думать, пиры с Августом Сильным свели на нет всю пользу от последнего лечения ртутью. Часть пути его везли на носилках, потом, не доезжая до города, он потребовал карету. К каретам он всегда был придирчив, но, видно, на этот раз выбирать не приходилось.

Я сама жила тогда в монастыре в Торне. Прочие здания были разорены войной.
Петр добрался до своего жилья, лег в постель и начал пить воду - кружку за кружкой, пока не дошел до сорока кружек в день. Потом пошел в бани. Тем временем Алексей и его невеста в Торуне успели немного узнать друг друга. И вдруг туда ворвался царь, уже оправившийся.

Все приличия были соблюдены. Надлежало тотчас же венчаться, сказал он, - и их обвенчали. Но уже на четвертый день Петр оторвал наследника от свадебных радостей и от молодой жены и послал ко мне, в Торн. Алексей не приехал. Явился сам царь и разгневался.

• Датчане осаждают Штральзунд, - сказал он бесстрастно. - Я послал туда Алексея Петровича.
• И вы заставили его бросить жену, с которой он прожил всего четыре дня? - спросила я.
• Брак совершен, - ответил Петр так, будто речь шла о какой-то части военного плана.
• Но сам цесаревич еще не выехал из Торгау. Несколько дней спустя он наконец появился.

Петр взглянул на него и взревел:
• Что за чертовщина?

Алексей, запинаясь, объяснил, что хотел забрать жену с собой. Для нее заказали дорожную кровать, но к сроку ее не привезли.
• Надеюсь, вы простите мне эту задержку, - печально сказал он.

На деле прошло два месяца, прежде чем Шарлотта наконец приехала. После этого они почти восемь недель прожили вместе, а потом война на Балтике опять разлучила их. Меня это тревожило. Такие разрывы не идут браку на пользу. Но ведь и мой собственный брак не был мирным, а все же мы с Петром жили. Я могла только улыбаться бледной невесте Алексея, потому что по-немецки почти не говорила. Она отвечала мне улыбкой, но выглядела несчастной. Высокомерия в ней не было, и ее жалкое положение трогало меня: шестнадцать лет, вырвана из семьи, брошена в самую гущу войны, рядом муж, которого она толком не знает, и тот то появляется, то исчезает.

• Теперь мы едем в Петербург, - с удовлетворением сказал царь.

В этот миг, помимо походов и вопроса, беременна ли Шарлотта, его занимали еще две вещи. Первая - мой Екатерингофский дворец, который он велел строить для меня частью в благодарность за Прут, а частью потому, что рыночная площадь сгорела, и деревянных домов больше быть не должно. Свой долг перед наследником он, по его мнению, исполнил; теперь можно было заняться тем, чего хотелось ему самому.

Мы прибыли в Петербург. Там царь вновь, уже публично, обвенчался со мной в присутствии знатной Прасковьи, вдовы царя Ивана. Она выглядела не слишком довольной. Потом начались традиционные гулянья, на которых председательствовала старая Ржевская, избранная княгиней-игуменьей, и по обычаю целовала мне грудь. Я невольно думала, что Шарлотта обо всем этом думает. Она была молодой женщиной, которая и по-немецки-то говорила мало, даже на своем книжном языке. Ни разу, несмотря на все случаи для пьяного бесчинства, ее не видели ведущей себя непристойно. Думаю, царь, к собственному удивлению, проникся к жене сына некоторым уважением. Но это не мешало ему оставлять их без денег, как случилось в Торуне, где Шарлотте пришлось занимать на стол, а позже, оставшись одна, она и вовсе бежала обратно к родителям. Мужчины редко думают о таких вещах, и мой муж не был исключением. Бегство Шарлотты привело его в ярость, и он велел вернуть ее назад.

Ненависть мне не свойственна. Это одно из немногих чувств, которые я так и не сумела взрастить в себе, хотя в первые годы и пыталась. Если тебе причиняют боль, то больно бывает только в тот самый миг. После все проходит, а перебирать это потом в уме - все равно что ковырять рану. Потому я могла встречаться с Шереметевым, тем самым, который в свое время высек меня и превратил в общедоступную женщину, без всякого смущения, даже без отвращения. Я говорила себе: он храбрый полководец и царский слуга. А генерал-фельдмаршал, когда ему случалось теперь видеть меня, думал обо мне уже как о своей государыне.
Но у Петра ненависть была на всю жизнь.

У него ненависть, словно божественная кара, переходила из поколения в поколение. Так было и с Алексеем, и с Шарлоттой, и с их детьми. В конце концов царь возненавидел мать Алексея, Евдокию, которая молилась перед образами и, что бы он с ней ни делал, не жаловалась. Но для Петра она сделалась символом той древней тьмы, которую он хотел изгнать из России: тьмы Терема, бородатых попов, сверкающих идолов-царей, которых народ почти не видит.

За границей о нем часто и говорили как о дикаре. Потом таким же дикарем в его глазах стал и Алексей. Это особенно ясно проявилось в известном деле с геометрией и укреплениями.

Я сама в этом ничего не понимаю. Я видела только, как царь, бывало, чертит циркулем по картам черноморских берегов. Но из донесений о сыне он узнал, что Алексей учится вовсе не тому, чему долже. Царь же сам в юности слишком был занят, чтобы обращать внимание на свои уроки, а теперь вдруг потребовал доказательств, что наследник умеет понимать осады, бастионы и прочее подобное. Алексей же, хоть и умел устроить триумф после Полтавы, был далек от таких наук.

И тут его страх перед отцом проявился до смешного. Вместо того чтобы прямо признаться, что он пьет больше, чем занимается геометрией, - он схватил пистолет и попытался изуродовать себе руку, чтобы потом сказать: рисовать не могу. . В этом был весь Алексей: даже в обмане дать осечку. Все, чего он добился, - обжег руку порохом. Он явился к царю перевязанный, вялый, с винным духом изо рта.

• Убирайся с глаз моих, - сказал Петр, даже не став проверять его знания.
Вот в каком смысле сын был для него разочарованием. Возможно, Петр еще надеялся получить от этого брака внука, который окажется лучше отца. Но и тут счастье пришло не сразу. Шарлотта родила сперва девочку.
• Я еду в Карлсбад, - сказал тогда Алексей, оглядываясь через плечо, пока у жены начинались схватки.

Видно, к тому времени он уже дурно обращался с ней после возвращения из Торуна. А может, и нет. Слухи всегда бегут быстрее истины. Но после тяжелых дней в Торуне она родила дочь, и девочку назвали Натальей.

Между тем все больше говорили о нашем будущем путешествии по Европе. В молодости царь уезжал учиться. Теперь, как я думаю, он хотел показать себя могущественным государем, победителем непобедимого Карла XII, владыкой портов, флота и новой столицы не в старом сердце России, а у открытого моря. Я должна была ехать с ним, и уже тогда начала готовить платья. Одно из них я особенно любила: на нем был вышит двуглавый орел, а перья его были усажены бриллиантами. Мои дамы тоже готовились.

Теперь, когда мне снова предстояло уезжать, я с особенной любовью вдыхала соленый воздух Петербурга. Что бы ни случилось, это место было моим домом, единственным настоящим домом, какой я знала. Некоторое время назад тут были одни болота, острова, море и дикие звери; теперь же поднимался великий город, напоминавший разом Париж, Лондон и Амстердам и все же не похожий ни на один из них. Муж мой не думал о красоте, когда его строил, - и все же город вдруг сделался прекрасен, словно недостроенные дворцы, кое-как проложенные улицы, восстановленные лавки и сама река, блестящей нитью прошивающая все это, слились в единое целое. Что бы Петр ни делал хорошо или дурно, два подлинно великих его дела несомненны: русская газета и Петербург. За это его и будут помнить.

Шарлотта опять забеременела. Я знала, что она несчастлива, хотя не любила вмешиваться и не любила сплетен. Русский она выучила лишь немного, ровно столько, чтобы мы могли перекинуться несколькими неловкими, натянутыми словами. Она была со мной и с царем неизменно любезна. На Алексея она никогда не жаловалась. Не знаю, как я узнала, что у него уже есть любовница - толстая рыжеватая финка по имени Ефросинья Федорова, когда-то принадлежавшая его наставнику Вяземскому. Эта женщина, говорили, была похожа на меня - и оттого мне было странно.

Если второй ребенок и был зачат во время какого-то краткого примирения, то длилось оно недолго. Незадолго до родов пошли разговоры, будто Шарлотта упала наверху и сильно ушибла бок. Но моя Анисья, слышавшая все, шепнула мне: на самом деле Алексей ударил жену ногой в живот. Правда это или нет, я не знаю. Но слабые, запуганные люди бывают очень жестоки.

Ребенок родился. На этот раз это был мальчик. Его назвали Петром Алексеевичем. Возможно, Шарлотта слишком рано поднялась после родов; во всяком случае, у нее началась горячка. Врачи пытались заставить ее принимать лекарства, но она качала головой.

• Не старайтесь меня спасти, - сказала она. - Я не хочу жить.
Ей было двадцать лет.

Она умерла. А после ее смерти Алексей плакал три дня.
Любовь так же странна, как и ненависть. Когда я вижу вечером влюбленных, идущих по набережной Невы рука об руку, я думаю о том, что любовь, должно быть, шепчет им на ухо. Тогда я вспоминаю свою жизнь и человека, который ее наполнял. Он был не похож ни на кого другого, и именно поэтому оказался больше всех. Если бы я была юной девушкой, влюбленной так, как влюбляются по романам, то очень бы страдала, потому что Петр Алексеевич обращался с другими женщинами как с табаком: попробовать, понюхать, получить удовольствие на время. Но так же, как он не мог прожить одной только трубкой без еды и питья, так и я верю, что он говорил правду, когда говорил: без меня ему не обойтись.

Физически я удовлетворяла его так же, как и другие. Он называл меня хорошей, сильной женой, хвалился мною перед менее удачливыми мужчинами. Но это не мешало ему спать с красивыми женщинами, а иной раз и с некрасивыми, что попадались ему на дороге, или развратничать с княгиней-игуменьей, или с протоиереем веселья, или еще с кем-нибудь в этих безумных пьяных ночах, где все казалось частью военного плана: теперь, мол, будем пить, курить, плясать в распоясанном кругу, ляжем друг с другом, поцелуем игуменью, снова переменим пару - и так далее. Подобные вещи бывали не раз. Я помню Зотова, старого жениха, уложенного в постель с молодой невестой, а все вокруг сидят на ночных горшках и смотрят. Помню и другие случаи, когда Петр потешался над церковью и над патриархом - патриарха он с начала царствования к себе не допускал, а человека, которого называли экзархом, Стефана Яворского, заставлял делать ровно то, что велено. Он избирал каких-то мнимых прелатов на стульях с отверстиями, чтобы проверять их мужское естество, вспоминая нелепую историю о папе Иоанне. Он мог зайти дальше всякого другого в насмешке над тем, что казалось ему пустым авторитетом, - и все это исходило из одной великой жажды жизни, сидевшей в нем и не терпевшей ни границ, ни власти, кроме собственной.

И все же временами он был религиозен - как, например, после Полтавы. Если уж жить с таким человеком, то на его условиях. А эти условия не всегда значили один только труд. Когда мы были в разлуке, мы обменивались подарками. Мои дары бывали просты: вязаный жилет к холодной зиме, лимоны, огурцы, которые он любил, все, что я могла найти ему в утешение. Однажды я послала ему пару порхающих финских голубей и ручную лису. В другой раз он прислал мне из Дрездена красивые часы, которые, должно быть, стоили ему немалых денег. Случайным любовницам он так не дарил - им, в конце концов, полагался всего лишь дукат. А мне он присылал оборки из мехлинского кружева, которые я пришивала к рукавам и надевала, когда Беннер и прочие писали мои портреты. Руки свои я писать не позволяла. Мы посылали друг другу письма через секретарей, и часто, когда царь был далеко, он передавал, что чувствует себя очень одиноко.

К тому времени казалось, что все войны закончились, а после рождения сына у Алексея преемственность будто бы уже была обеспечена. Может быть, поэтому мы жили тогда довольнее обычного, не заботясь о будущем. И вот в это самое время случилось чудо: так поздно в моей жизни, после стольких мертвых детей, выкидышей и одних девочек, после того как проклятая оспа уже почти иссушила мое чрево, я наконец, наконец родила сына, который выжил.
До сих пор помню ту радость.


Рецензии