О том, как двое шли на юг, а попали в историю 1
,в коей корчма «Семь бобров» навеки входит в мировую историю, а двое путников — в историю друг друга
Есть на белом свете места, которых нет ни на одной карте. Картографы, люди сурьёзные и малопьющие, обходят их стороной, потому что нанести такое на пергамент — значит навеки опозорить и себя, и короля. К числу таких мест, безусловно, относилась и корчма «Семь бобров», хотя бобров там было от силы полтора — и те нарисованы углём на вывеске рукой настолько нетрезвой, что зверь больше смахивал на бобра, прошедшего все круги ада и одного конкретного сарацина в придачу.
Корчма стояла в низине, где-то под Бобруйском. «Где-то» — потому что сам Бобруйск ещё не знал, что он Бобруйск, а местные жители, если их спрашивали, как проехать, надолго задумывались и отвечали вопросом на вопрос: «А тебе точно туда надо?» Дорога мимо корчмы вела одновременно и на восток, и на запад, и немножко в сторону пекла — в общем, как раз для тех, кто перепутал направление.
Хозяин корчмы, пан Борщёвский, человек с лицом, напоминавшим печёное яблоко, которое забыли в печи ещё при прадеде, считал себя поляком, литвином, русином и немножко сарацином, в зависимости от того, кто и сколько платил. Языков он знал ровно столько, сколько было нужно, чтобы принять заказ и не расслышать угрозы. А вот постояльцев к нему заносило самых неожиданных — как раз потому, что заблудиться в этих краях было проще, чем найти дорогу домой.
Именно сюда, в самый разгар петушиного послеполуденного храпа, когда даже мухи летали с ленцой, въехали двое.
Первый появился верхом на коне, который всем своим видом показывал, что он не просто конь, а транспортное средство двойного назначения: и в пир, и в мир, и в лютую сечу, и в соседний овраг по грибы. Всадник был широк в плечах, светел волосом и бородою, одет в простую, но добротную рубаху, поверх которой висела кольчуга, звеневшая на ходу так, будто пересчитывала каждую гривну, потраченную на её починку. Из оружия при нём был меч, кистень, два ножа и отдельная харизма. Звали его Станиславом Бесшабашным, и ехал он по государеву делу: великий князь киевский повелел ему охранять юго-восточные рубежи от набегов степняков. Но поскольку Станислав выехал из Киева по карте, нарисованной каким-то недобитым волхвом на берёсте, а потом ещё и приложился к дорожному баклажке, то восточные рубежи внезапно сместились куда-то в район, где степью даже не пахло, зато пахло кислой капустой и чьей-то неудачной судьбой.
Второй прибыл получасом позже, и его явление сопровождалось лязгом, скрежетом и мелодичным звоном натёртых до блеска лат. Конь под рыцарем был закован в броню так, что оставались видны только ноздри и хвост, и ноздри эти дышали глубоким презрением ко всему, что не являлось Священной Римской империей. Сам рыцарь сидел в седле прямо, словно кол проглотил, и поверх шлема у него развевался плюмаж, который в здешних краях немедленно приняли за редкую птицу-переселенца. Звали рыцаря Генрихом фон Шварцлозе, и направлялся он в Палестину — воевать сарацин под знаменем императора Фридриха Барбароссы. Однако карта, которой снабдили Генриха в имперской канцелярии, была выполнена на латыни, причём такой латыни, что даже сам Цицерон подавился бы оливкой. Генрих читать её не умел, зато прекрасно умел доверять интуиции. Интуиция же после трёх дней пути и двух бочонков рейнского упорно твердила ему, что Палестина находится строго на восток от Германии, а стало быть, надо просто ехать в сторону восхода. Она не учла только одного: Германия находилась сильно левее, чем он думал, а восход в этих широтах имел дурную привычку вставать совсем не там, где его ждали.
Судьба (а точнее, полное отсутствие дорожных указателей) привела обоих к вывеске «Семь бобров». Станислав спешился первым, бросил повод коню, сказал: «Жди, Гнедко, я токмо горло промочу», — и вошёл в корчму, пригнув голову. Генрих, поплутав вокруг берёзовой рощи, которая подозрительно смахивала на ту же самую рощу третий раз подряд, плюнул, перекрестился (по-католически, слева направо, чем вызвал удивление у пролетавшей вороны) и тоже зашёл.
Внутри корчмы царил полумрак. Пахло дымом, квашеной капустой, воском и лёгким отчаянием. За единственным длинным столом сидели трое местных: мужик в драном кожухе, мужик в двух драных кожухах и некто третий, чей кожух драным уже не был, потому что кожуха у него вовсе не имелось. Все трое пили что-то мутное и молча глядели в кружки, словно там, на дне, плавала истина.
Пан Борщёвский за стойкой протирал кружку тряпкой, которая когда-то, возможно, была белой, но потом передумала. Увидев входящих, он выпрямился и на всякий случай улыбнулся сразу на четыре языка.
— Вечер добрый, панове! Чего изволите? — начал он на такой смеси польского с белорусским, что даже кружка в его руке запотела от напряжения.
Станислав уселся, грохнул кулаком по столу и ответил: — Мёду! Чтоб горело. И жрать чего-нибудь, что при жизни хрюкало.
Генрих же, войдя, остановился, снял шлем, поставил его на стол (шлем немедленно занял половину столешницы), оглядел помещение с видом ревизора и произнёс звучным баритоном: — Aquam, quaeso. Et cibus, si fieri potest, sine larido — non enim venter meus lardum tolerat post iter longum. (Воды, прошу. И еды, если возможно, без сала — желудок мой сала не терпит после дальней дороги.)
Пан Борщёвский, который в своей жизни слышал латынь только от захмелевшего ксендза, кивнул с умным видом и поставил перед рыцарем кружку того самого мутного, что пили местные, и тарелку с чем-то, что явно хрюкало ещё сегодня утром, причём с явным удовольствием.
Станислав покосился на соседа. Латы он оценил сразу — в конце концов, не каждый день видишь железяку, внутри которой кто-то есть. Но вот речь… Речь ему решительно не понравилась.
— Ты, это, по-каковски щебечешь? — спросил он беззлобно, но с нажимом. — Я тут человек государев, мне невнятица ни к чему.
Генрих повернулся к нему всем корпусом. Шея у рыцаря была мощная, а взгляд — как у филина, которого разбудили среди дня и сказали, что мышей больше не будет.
— Teutonica lingua mihi nativa est, sed etiam Latine, Gallice et modice Arabice loquor, — сообщил он с достоинством. (Язык мой родной — немецкий, но говорю также по-латыни, по-французски и немного по-арабски.)
— Ну и дурак, — резюмировал Станислав. — Тут тебе не Париж. Тут тебе Бобруйск почти что. Говори по-людски.
— Was? — переспросил Генрих, который разобрал только интонацию, но интонацию он разобрал прекрасно.
— Вот тебе и «вас», — вздохнул Станислав. — Глухой, что ль?
Над корчмой, на маленьком пушистом облачке, которое по случаю задержалось именно здесь, сидели двое. Один — тощий, бледный, с крыльями, нервно подрагивающими в такт мыслям о ревматизме, — Кондрат, ангел-хранитель Станислава Бесшабашного. Другой — румяный, жизнерадостный, с крыльями, которые явно знали, что такое хороший ветер и добрый ужин, — Зигфрид, ангел-хранитель Генриха фон Шварцлозе.
— Ну, началось, — прошептал Кондрат, потирая переносицу. — Сейчас он ему врежет. А у твоего, между прочим, латы с острыми краями. Мой Стасик порежется. Потом заражение. Потом гангрена. Потом… — Кондратушка, золотко, — перебил Зигфрид, отламывая откуда-то из воздуха кусочек засахаренного имбиря, — ты когда-нибудь видел, чтобы твой Стасик порезался? Он скорее латы погнёт, чем кожу оцарапает. Смотри лучше, какая композиция. Двое благородных мужей, две воинские традиции, сейчас будет драка — красота же! Я, знаешь, в прошлый раз, когда Генрих дрался с одним саксонцем, так у меня крылья от удовольствия топорщились. Очень эстетично вышло.
Внизу тем временем Станислав, не привыкший к тому, что ему не отвечают на простом русском языке, решил проявить гостеприимство. Он взял свою кружку с мёдом, наклонился к Генриху и, улыбаясь во всю ширь (что при его габаритах выглядело несколько угрожающе), сказал: — Мёд! Пей! Вкусно! И не мычи больше по-своему.
Генрих, чьё рыцарское воспитание запрещало ему отказываться от угощения, принял кружку, понюхал, удивлённо приподнял бровь и сделал глоток. Мёд был таким ядрёным, что на мгновение рыцарь увидел сразу и Палестину, и сарацин, и даже Барбароссу, который показывал ему большой палец. Он поперхнулся, закашлялся, но остался жив.
— Gut, — прохрипел он, возвращая кружку. — Aber stark. Sehr stark. (Хорошо. Но крепкое. Очень крепкое.)
— «Гут» — это по-нашему? — переспросил Станислав.
— Это по-нашему, — неожиданно подал голос один из местных, тот, что без кожуха. — Они, немчура, всё «гут» да «зер гут». Я их видал. Они с мечом управляются знатно, но пьют по-смешному.
Станислав задумался. Немчура — это, значит, из Священной Римской империи. А что немчура делает в корчме под Бобруйском? Ответ мог быть только один: тоже заблудился. Это роднило.
— Слышь, железяка, — сказал он, решив, что разумнее всего перейти на наглядные пособия. Он взял с тарелки кусок хлеба, разломил пополам и протянул Генриху. — Мир? Хлеб-соль? Не дерусь я нынче. Жарко.
Генрих на хлеб уставился. Потом на Станислава. Потом опять на хлеб. В его глазах промелькнула сложная гамма чувств: подозрительность, гордость, желание есть и внезапное понимание, что хлеб — это универсальный язык. Он взял половину, кивнул и произнёс: — Pax. Etiam mihi calidum est. (Мир. Мне тоже жарко.)
С этого момента можно было считать, что лед тронулся. Но по-настоящему он треснул позже, когда на столе возник штоф.
Откуда он взялся — история умалчивает. Пан Борщёвский потом божился, что никакого штофа не выставлял, а стало быть, его принесли сами ангелы. Так или иначе, на столе материализовалась зеленоватая бутыль с прозрачной жидкостью, которая пахла так, будто в неё перегнали саму идею веселья.
Станислав разлил. Генрих, глотнув, выдохнул огонь (в переносном смысле, хотя местные мужики потом уверяли, что в прямом) и вдруг, хлопнув ладонью по столу, сказал: — Wasser des Lebens! Aqua vitae! Gut, очень gut!
— О! — оживился Станислав. — «Водка» — слово понял! Значит, можешь по-людски, когда захочешь.
Второй штоф принёс лингвистический прорыв. Выяснилось, что если говорить медленно, громко и обильно жестикулируя, то «степь» становится «Steppe», «поход» — «Feldzug», а «сарацин» — «Sarazene», и все эти слова в пьяном исполнении звучат почти одинаково. На третьем штофе Станислав уже рассказывал Генриху про невесту-половчанку (которой у него не было, но вдохновение требовало), а Генрих чертил на столе схему взятия Акры, путая сарацин с печенегами. На четвёртом они уже пели.
Песня была жуткая. Станислав выводил «Ой, то не вечер», а Генрих подтягивал по-немецки что-то про «Pal;stinalied» Вальтера фон дер Фогельвейде. В результате получалось такое, что трое местных мужиков проснулись, перекрестились и вышли из корчмы, решив, что конец света настал и самое время быть поближе к лесу.
Ангелы на облачке наблюдали за этим с профессиональным интересом.
— Видишь, Кондрат? — улыбался Зигфрид. — А ты боялся. Культурный обмен. Диалог цивилизаций. Ещё немного, и они, пожалуй, решат, что им по пути.
— Они и так решат, — мрачно отозвался Кондрат. — Я уже чую. Беда. Мой сейчас предложит твоему вместе степняков бить. А твой согласится, потому что на четвёртом штофе твой согласится даже на то, чтобы жениться на половчанке, которую выдумал мой.
Кондрат как в воду глядел. Потому что именно в этот момент Станислав хлопнул Генриха по наплечнику (звук получился, как по пустому ведру) и заявил: — Слышь, Генка! Ты в Палестину, я — степняков гонять. А давай сначала — к нам, на восточные рубежи! Покажем кочевникам, почём гривна! А потом махнём в твою Палестину, сарацин щекотать. У меня на них зуб!
Генрих, чей разум плавал в сивушных волнах, но рыцарское сердце билось отважно, поднял мутные глаза и произнёс, тщательно выговаривая слова: — Zuerst Steppe, dann Pal;stina? Ja. Das ist ein guter Plan. Zuerst Steppe. (Сначала степь, потом Палестина? Да. Это хороший план. Сначала степь.)
Они ударили по рукам. Точнее, Станислав ударил своей ладонью по ладони Генриха, и Генрих ощутил, что такое настоящая богатырская дружба — она, оказывается, немного отдаёт в плечо и напрочь отбивает пальцы.
На облачке повисла пауза.
— Ну вот, — подытожил Кондрат, закрывая лицо крылом. — Я говорил. Теперь мой вместо юго-востока поедет в Палестину, а по дороге ещё и в степь заедет. У него же там князь, ему голову оторвут. А у меня давление. И нимб чешется.
— Не ной, — отмахнулся Зигфрид. — Зато какая история выйдет! «Два героя, две судьбы, один штоф». Это же материал для хроник! Да и вообще, наши подопечные наконец-то нашли друг друга. Я, признаться, давно мечтал, чтобы Генрих кому-нибудь рассказал ту историю про барсука и аббата. Стасик оценит.
— Ты думаешь о барсуке, а я думаю о грыже, — вздохнул Кондрат. — Ладно, будем вытаскивать.
А внизу корчма «Семь бобров» сотрясалась от хохота. Двое героев, русский богатырь и немецкий рыцарь, братались над пятым штофом, клялись в вечной дружбе и рисовали пальцем на стене маршрут будущих подвигов. Маршрут выходил затейливым, с заездом в степь, в Палестину и почему-то обратно в Бобруйск — но это было уже совершенно не важно.
Важно было то, что двое заблудившихся, каждый из которых ехал не в ту сторону, внезапно поняли: вместе им теперь — в самую правильную.
Конец первой главы.
Глава вторая
,в коей утренние петухи поют на север, а истина, как всегда, лежит в штофе — но уже пустом
Первый петух пропел где-то за час до рассвета. Петух был опытный, битый жизнью и клювом местной лисы, поэтому голос его звучал хрипло и требовательно — так, словно он не столько возвещал новое утро, сколько ультимативно требовал объяснительную от вчерашнего вечера. Второй петух пропел следом, но сфальшивил и перешёл на кашель. Третий, видимо, решив, что первые двое опозорили курятник, не пропел вовсе, а издал невнятное «кукаре… э-э… ну, вы поняли».
В корчме «Семь бобров» на полу спали двое.
Станислав Бесшабашный лежал на спине, раскинув руки так, будто обнимал всё Киевское княжество разом. Его правая рука покоилась на нагруднике Генриха, левая — на пустом штофе, с которым он, очевидно, не пожелал расставаться даже во сне. Дышал он мощно, ровно и с таким гулом, что половицы под ним тихо пели былины.
Генрих фон Шварцлозе спал совершенно иначе — так, как и подобает рыцарю Священной Римской империи: прямо, сложив руки на груди крестом и подогнув ноги в латных сабатонах. Он был бы похож на надгробную статую, если бы не храп. Храп был не просто звуком — это была музыкальная фраза, полная достоинства и тевтонской печали, с чётко артикулированным «R» на вдохе.
Проснулись они почти одновременно — от того, что пан Борщёвский, имевший сердце не ангельское, но и не вовсе звериное, сунул под нос каждому по кружке огуречного рассола. Станислав выхлебал свою, не открывая глаз, и сказал: — Пить.
Генрих открыл один глаз, нащупал кружку, понюхал, выпил и ответил на привычной латыни: — Caput dolet. Graviter. (Голова болит. Сильно.)
Станислав, услышав знакомое «caput», почему-то решил, что речь о капусте, и утвердительно кивнул. Так, в муках и недоразумениях, началось утро.
Через полчаса, кое-как приведя себя в вертикальное положение, герои выползли на двор. Солнце только-только поднялось над лесом и светило ярко, нагло и совершенно не считаясь с чужим похмельем. Станислав приложил ладонь ко лбу, оценил положение светила и сказал: — Значит, так. Солнце встаёт… э-э… там. Стало быть, восток — там. Юг — стало быть, туда. А нам, Генка, надобно на юг. Там степь. Там кочевники. Там подвиг.
Генрих, чей мозг в данный момент представлял собой одну сплошную латинскую фразу «Vae mihi» (горе мне), поднял голову, посмотрел на солнце и глубоко задумался. В обычной жизни он прекрасно знал, что солнце встаёт на востоке. Но сегодня обычная жизнь кончилась вчера, примерно на четвёртом штофе, а сегодняшняя жизнь подчинялась каким-то иным, неизвестным науке законам. К тому же, пока они ползли по двору, он трижды перевернулся через левое плечо (один раз — споткнувшись о порог, второй — уворачиваясь от гуся, третий — просто так), так что ориентировка в пространстве окончательно пошла плясать вприсядку.
— Sud, ja? — переспросил Генрих, тыкая пальцем в сторону, которая при прошлом повороте была югом, а теперь была, по его ощущениям, западом, но могла быть и севером, потому что гусь гусью рознь.
— Ага, — подтвердил Станислав, уверенно махнув рукой в направлении, которое решительно не совпадало ни с одним из известных картографам. — Юг. Он там. Где берёзки покудрявей. Я по мху смотрел. Мох у них на стволах — значит, север. А нам туда.
Поскольку мох на здешних берёзках рос со всех сторон одновременно, в силу климатической неопределённости, аргумент был неотразим. Генрих кивнул, оседлал коня (который посмотрел на хозяина с выражением «опять?») и двинулся за Станиславом.
Они выехали с постоялого двора «Семь бобров» и бодро (насколько позволяло похмелье) направились строго на север.
Над дорогой, на том же самом пушистом облачке, ангелы-хранители наблюдали за процессией. Кондрат сидел, обхватив голову крыльями. Его нимб слегка потускнел — не то от расстройства, не то от коллективного похмелья, которое ангелы, как существа высшие, тоже ощущали, но исключительно в эстетическом плане.
— Кондрат, — осторожно спросил Зигфрид, — они едут на север, да?
— Угу, — глухо отозвался Кондрат.
— Но степняки-то на юге.
— Угу.
— А Палестина, прости за уточнение, — ещё южнее.
— Угу.
Зигфрид отломил себе кусочек райской халвы, задумчиво пожевал и вдруг просиял: — Значит, у них теперь шанс открыть что-нибудь новое! Может, там, на севере, тоже есть сарацины? Не знаю, какие-нибудь полярные. С белыми тюрбанами и в тёплых шароварах.
Кондрат медленно повернул к нему бледное лицо: — Зигфрид, — сказал он голосом, которым обычно читают список смертных грехов перед завтраком, — там, на севере, нет сарацин. Там Чудь белоглазая. Там болота. Там, если повезёт, Новгород. И если мой Стасик туда доедет, великий князь киевский узнает об этом раньше, чем они переплывут Ловать. И тогда не будет ни степи, ни Палестины, ни моих нервов. У меня, между прочим, и так радикулит от здешней сырости.
— Ну, радикулит — это ерунда, — беззаботно отозвался Зигфрид. — Вот у Генриха в прошлом году была экзема под нагрудником — вот это, доложу тебе, драма. Он три деревни распугал, пока до лекаря доехал. А эти двое, смотри, как ладно едут. Плечом к плечу. Как в балладе. Север, юг — какая разница, если компания хорошая?
Кондрат открыл рот, чтобы ответить, что разница есть, причём в несколько тысяч вёрст, но в этот момент снизу донеслось пение. Станислав, чья голова понемногу проветрилась, затянул «Как на дикий брег Иртыша», а Генрих, решив, что это молитва, подхватил что-то из литургии на латыни. Получалось опять жутко, но слаженно — так, словно два медведя научились играть на волынках и решили открыть оркестр.
Кондрат вздохнул, поправил нимб и сказал: — Ладно. Пусть едут. В конце концов, Земля круглая. Может, они так и до Палестины доберутся. Через Чудь. И Новгород. И льды.
— Вот! — обрадовался Зигфрид. — Льды! Я же говорил — полярные сарацины! Уже интереснее.
И два ангела, ворча и посмеиваясь, полетели вслед за своими подопечными, которые уверенной рысью углублялись в северном направлении — подальше от степи, сарацин и здравого смысла, зато поближе к новым, ещё не изведанным неприятностям.
Конец второй главы.
Глава третья
, в коей наш героический дуэт выясняет, что «любвеобильная кикимора» — это диагноз, а противоядие от женских чар бывает исключительно в стеклянной таре
К полудню солнце разгулялось не на шутку. Оно висело над лесом, как раскалённый блин над сковородкой, и поливало всё живое таким жаром, что даже комары, эти неутомимые труженики болотного фронта, сдались и ушли в тень — пережидать и переосмысливать жизненные приоритеты. Лошади плелись шагом, понуро опустив морды, а всадники пребывали в том особом состоянии духа, когда подвиги уже не кажутся необходимостью, а вот кружка холодного кваса — решительно да.
Лес вокруг постепенно менялся. Берёзки, ещё утром кудрявые и жизнерадостные, теперь стали какими-то скрюченными, замшелыми и подозрительно переглядывались через тропу. Тропа, в свою очередь, тоже вела себя не по-людски: она то исчезала в папоротниках, то раздваивалась без предупреждения, то вдруг делала петлю и возвращалась обратно — словно намекала, что хорошим молодцам здесь не место. Воздух стал густым и влажным, с отчётливым привкусом болота, сыроежек и чьего-то дурного колдовства.
— Генка, — подал голос Станислав, вытирая пот со лба рукавом, который когда-то был красным, а теперь стал цвета неопределённой исторической эпохи, — ты чуешь?
— Was? — переспросил Генрих, который к этому моменту выучил уже три русских слова («пить», «бить» и «сарацин») и теперь применял их в порядке живой очереди.
— Ну, это… пахнет, — Станислав повёл носом, как медведь на пасеке. — Бабой пахнет. И не простой. А такой, знаешь… с приветом. С потусторонним.
Генрих принюхался. Нюх у него был аристократический, натренированный на различение сортов рейнского и на обнаружение сарацин в радиусе полёта стрелы. Однако сейчас он уловил только аромат тины, мокрого мха и лёгкий, едва заметный шлейф чего-то цветочного. Цветочного — и подозрительного.
— Floret aliquid, — пробормотал он. — Et palus. Femina? Nescio. (Цветёт что-то. И болото. Женщина? Не знаю.)
— Вот именно что «не сцио», — кивнул Станислав, впервые за всё время путешествия правильно поняв латынь, но неправильно её просклоняв. — Я тебе говорю: бабы. Причём болотные. У нас под Черниговом такие в прошлом годе одного дружинника чуть не защекотали до полусмерти. Еле отбили.
Договорить он не успел. Тропа впереди резко расширилась, и взору путников открылась поляна, которая явно не была предусмотрена генеральным планом данного леса. Посреди поляны стояла избушка. Но если избушка Бабы-Яги, как известно всякому грамотному славянину, стояла на курьих ножках и поворачивалась к лесу задом, то эта избушка стояла на чём-то среднем между утиными лапами и козлиными копытами и поворачивалась к путникам… в профиль. Видимо, не могла определиться.
Но самое интересное находилось перед избушкой. На лавочке, сколоченной из кривых жердей и, кажется, пары рёбер неизвестного науке зверя, сидели две женщины.
Нет. Не женщины. Женщины — это когда кожа да кости, платок да сарафан, глаза долу да речь тихая. А эти две были… явлением. Феноменом. Катастрофой местного масштаба.
Первая — высокая, статная, с волосами цвета болотной ряски, уложенными в причёску, напоминавшую гнездо цапли после урагана. Глаза у неё были зелёные, глубокие и светились таким внутренним огнём, что становилось ясно: эту женщину хлебом не корми, дай кого-нибудь очаровать, запутать и увести в трясину — желательно навсегда. Одета она была в платье из какого-то переливчатого материала, который при каждом движении менял цвет с тинного на закатный и обратно. Фигура у неё была… кхм… такая, что Станислав поперхнулся воздухом, а Генрих машинально поправил нагрудник, хотя нагрудник в данном месте ему решительно ничего не защищал.
Вторая — пониже, поплотнее, с копной огненно-рыжих волос, которые торчали в разные стороны, как у одуванчика, пережившего близкое знакомство с молнией. Веснушки у неё были не просто на лице — они, казалось, жили своей жизнью, перебегая со щеки на нос в зависимости от настроения хозяйки. Одета она была во что-то зелёное, но очень короткое — такое короткое, что лес вокруг краснел верхушками сосен. В руках она держала кувшинчик и две кружки, и улыбалась так, что у Станислава внезапно зачесались сразу оба уха.
— Ой, девочки… — тихо сказал Станислав, и в голосе его прозвучала вся гамма чувств: от «какая красота» до «мама, роди меня обратно».
— Weiber… — выдохнул Генрих, и его тевтонское сердце пропустило удар. — Pulchrae. Valde pulchrae. (Женщины. Красивые. Очень красивые.)
На облачке, которое к этому моменту заметно отсырело от болотных испарений, ангелы-хранители обменялись тревожными взглядами.
— Кондрат, — тихо спросил Зигфрид, — это кто?
Кондрат, чьё лицо приобрело оттенок старого пергамента, нервно пролистал какие-то небесные скрижали, потом перелистал обратно, потом перекрестился (ангелы вообще-то не крестятся, но Кондрат был ипохондриком и предпочитал перебдеть) и глухо сообщил: — Кикиморы. Болотные. Высший разряд. Любвеобильные. С пометкой «особо опасны». Уровень чар — восьмой по небесной шкале. Против наших — четвёртый. Зигфрид, у нас проблемы.
— Почему сразу проблемы? — обиделся Зигфрид. — Девушки как девушки. Фигуристые. С характером. Помню, у меня в девятом веке один подопечный, тоже немец, познакомился с русалкой — и ничего, прекрасная вышла история. Правда, потом он поселился в озере и оброс чешуёй, но это детали.
— У твоего подопечного, — отчеканил Кондрат, — иммунитета к славянской нечисти — ноль. У моего, кстати, тоже. Потому что он не верит в кикимор. Он верит в то, что красивая женщина в лесу — это просто красивая женщина в лесу. И сейчас он в это поверит так глубоко, что мы их обоих будем вытаскивать из болота. В лучшем случае. В худшем — женю. И нам потом с этими кикиморами ещё в Палестину лететь.
Зигфрид хотел возразить, что в Палестине климат сухой и кикиморам там не понравится, но не успел, потому что внизу началось действо.
Рыжая кикимора поднялась с лавочки, плавно (очень плавно — так плавно, что у Генриха запотели латы изнутри) подошла к всадникам и, глядя снизу вверх на рыцаря, произнесла голосом, который журчал, как ручеёк, и обволакивал, как тёплый мёд:
— Здравствуй, добрый молодец. Издалека ли путь держишь? Не желаешь ли отдохнуть с дороги? Водицы ключевой испить? А может, чего покрепче? У нас и шнапс имеется. Свой, болотный, на клюковке настоянный. Для особых гостей.
Слово «шнапс» Генрих понял мгновенно — оно было интернациональным. Более того, оно было родным. Оно звучало как пароль. Как привет с далёкой родины. В голове рыцаря что-то щёлкнуло, и он, сам того не заметив, уже спешивался.
— Schnaps? — переспросил он, и голос его дрогнул от внезапной надежды. — Echter Schnaps? Aus Moosbeeren? (Настоящий шнапс? Из клюквы?)
— Из клюковки, из клюковки, — проворковала рыжая, и веснушки на её лице заплясали победный танец. — Ты садись, рыцарь, отведай. И товарища своего сади. У нас на всех хватит.
Зелёноглазая тем временем подошла к Станиславу. Двигалась она так, словно под ногами у неё был не мох, а дворцовый паркет, и смотрела на богатыря взглядом, в котором обещание и угроза мешались в равных пропорциях.
— А ты, стало быть, из киевских будешь? — спросила она, и голос её был низким, грудным, чуть с хрипотцой — как бочонок старого вина, который только что открыли и уже знают, что содержимое ударит в голову. — Богатырь? По тебе видать. Плечи — что дубы вековые. Руки — что клещи кузнечные. А уста-то, уста — сахарные, дай угадаю.
Станислав, который за свои тридцать лет не пасовал ни перед печенежской ордой, ни перед великокняжеским гневом, вдруг ощутил себя пятнадцатилетним отроком, которого старшая дружинница застала за кражей медовухи из погреба. Он открыл рот, чтобы сказать что-то суровое и богатырское, но сказал совсем другое:
— Ну… это… сахарные, не сахарные, а целоваться я пока не обучен. Я вообще по делу. Мне бы в степь.
— В степь? — зелёноглазая рассмеялась, и смех этот был похож на звон серебряных колокольчиков, которые почему-то звенели прямо в печени. — Какая степь, дурной? Ты же на север идёшь. Тут до степи — как до неба пешком. Оставайся. У нас хорошо. Тихо. Сыро. Комары только, но мы их отваживаем. Выпей шнапсу, легче станет. И плечи у тебя перестанут болеть. И мысли дурные из головы уйдут. И…
Она наклонилась к самому его уху и что-то прошептала. Что именно — история умалчивает, потому что все свидетели (включая Гнедка, коня Станислава) в этот момент деликатно отвернулись. Но щёки у богатыря стали цвета заката над Бобруйском, а дыхание — прерывистым, как у человека, который только что пробежал от Киева до Новгорода и обратно без остановки.
— Кондрат! — завопил с облачка Зигфрид, роняя райскую халву в болото. — Она ему что-то шепчет! Что она ему шепчет?!
— Не знаю, — мёртвым голосом отозвался Кондрат, — но мой нимб только что потускнел на три деления. Это катастрофа. Через минуту он согласится на всё. А твой?
— Мой уже согласился, — доложил Зигфрид, вглядываясь вниз. — Гляди, он шнапс пьёт. Из её рук. А она его по шлему гладит. Клюковка, говорит, особенная. На первом глотке в животе тепло, на втором — в сердце радость, на третьем — свататься будешь.
— На третьем?! — взвизгнул Кондрат. — Так они же уже по второй пошли!
Действительно, внизу всё развивалось стремительно. Рыжая кикимора, которую, как выяснилось, звали Марена (хотя, возможно, она это имя только что выдумала), уже наливала Генриху вторую кружку и параллельно рассказывала, как ей одиноко в этом болоте и как редко сюда заезжают настоящие рыцари. Генрих слушал, кивал и глупо улыбался — выражение лица у него было такое, словно он только что взял Иерусалим и теперь не знает, куда девать ключи от города.
Станислав, получив порцию загадочного шёпота в ухо, перестал сопротивляться вовсе. Он сидел на лавке, пил клюквенный шнапс (который на вкус был как жидкий огонь пополам с брусничным вареньем) и смотрел на зелёноглазую — та представилась как Весняна, хотя для кикиморы это было примерно так же логично, как для болотного огонька назваться Солнышком. Впрочем, логика в этот момент покинула поляну и ушла куда-то в сторону заката, не попрощавшись.
— Вот скажи, богатырь, — мурлыкала Весняна, подливая ему шнапс и незаметно для него превращая воду в ближайшей луже в зеркало, в котором отражались не они, а какая-то идеальная жизнь: дом, сад, трое детей и почему-то коза, — вот скажи, зачем тебе эта степь? Эти кочевники? Эти битвы? Разве не лучше жить в тишине, в покое, среди красоты?
— Красоты… — эхом отозвался Станислав. — Среди красоты. И тишины. И козы.
— И козы, — подтвердила Весняна. — У нас тут козы знатные. Болотные. Молоко дают густое. Жирное. Пей — не хочу.
— Пей — не хочу, — согласился Станислав, и его правая рука, которая ещё утром сжимала рукоять меча, теперь сжимала кружку с третьей порцией шнапса.
Генрих тем временем, допив вторую, перешёл на латынь и начал декламировать Марене стихи из «Песни о Роланде», путая Роланда с Артуром, а Карла Великого — с Фридрихом Барбароссой. Марена слушала, хлопала ресницами и подливала ему четвёртую, приговаривая, что никогда не слышала ничего прекраснее и что у рыцаря определённо талант к поэзии. У Генриха таланта к поэзии не было, но шнапс был убедителен.
На облачке наступила тишина. Кондрат и Зигфрид сидели плечом к плечу и смотрели вниз с выражением родителей, чьи дети только что съели всю новогоднюю кондитерскую лавку.
— У меня есть план, — тихо сказал Зигфрид. — Плохой, но план.
— Слушаю, — так же тихо отозвался Кондрат.
— Мы их сейчас… отвлечём. Кикимор этих. Я устрою небольшую грозу, а ты…
— Гроза над болотом? Ты болотный газ поджечь хочешь? Сжечь обоих, обоих коней и заодно эту избушку на козьих ногах?
— Ну, необязательно сжигать. Можно просто молнию рядом. Они испугаются, наши парни протрезвеют, и…
— И ничего. У них иммунитета к чарам нет, я же сказал. Чтобы протрезветь, им нужен не гром, а…
Кондрат осёкся. Потом его лицо медленно озарилось светом — не божественным, а каким-то сугубо практическим, хозяйственным.
— Зигфрид, — сказал он, — а что ты говорил про шнапс? В смысле, про «Wasser des Lebens»? Помнишь, в корчме?
— Ну да. Aqua vitae. Вода жизни.
— А из чего твой Генрих привык пить шнапс? Дома, в Германии?
— Из ржи. Или из пшеницы. А тут клюква. А что?
— А то, что клюквенный шнапс — он, конечно, пьётся легко, но у него есть одно свойство… Он мочегонный.
Зигфрид уставился на Кондрата, потом на своих подопечных, потом опять на Кондрата.
— Хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что через полчаса им обоим резко понадобится выйти. В кусты. И вот там-то, в кустах, чары рассеются. Потому что нет такой любвеобильной кикиморы, которая могла бы удержать мужика, когда припрёт.
Зигфрид открыл рот. Закрыл. Потом его лицо расплылось в улыбке.
— Кондраша, — сказал он с глубоким уважением, — а ты гений. Циничный, жёлчный, ипохондрический гений. Я тебя обожаю.
— Я знаю, — скромно ответил Кондрат. — А теперь давай ждать.
И они стали ждать.
Прошло полчаса. Генрих, допивавший уже пятую (или шестую? Марена сбилась со счёта) кружку, вдруг ощутил в организме некое настоятельное требование, которое не имело никакого отношения ни к рыцарской чести, ни к куртуазной любви. Он нахмурился, поставил кружку и сказал:
— Quaeso… ubi est… cubiculum necessarium? (Прошу… где здесь… нужная комната?)
— Какая комната, дурной? — удивилась Марена. — Тут лес кругом. Иди куда хочешь.
Генрих встал. Чары чуть качнулись, но пока держались — клюква была на редкость коварной ягодой. Станислав, глядя на него, тоже вдруг ощутил острую нужду — и тоже встал.
— Я это… провожу, — сказал он Весняне. — А то он тут заблудится. Немец же.
И два героя, пошатываясь, удалились в ближайший кустарник — тот самый, что рос аккурат на границе болотных чар и нормальной географии.
Кусты были густыми и пахли багульником. Именно багульник, как известно, отрезвляет лучше всякого рассола. Плюс мочегонный эффект. Плюс свежий ветерок, который Кондрат, кряхтя и ругаясь, нагнал с востока — настоящего, а не того, который мерещился им с похмелья.
Через пять минут, когда оба богатыря возвращались к поляне, в их глазах уже светилась не муть, а растущее осознание.
— Генка, — сказал Станислав, потирая висок, — ты ничего странного не замечаешь?
— Ja, — ответил Генрих. — Эти Frauen… слишком pulchrae. Слишком. В лесу. На болоте. Со шнапсом. Это ненормально.
— Вот и я думаю. У нас под Черниговом кикиморы так и работают. Сначала шнапс, потом в болото. Проверено дружиной.
— Was?! — Генрих резко остановился. — Du meinst, sie sind… Hexen? (Ты хочешь сказать, они… ведьмы?)
— Не ведьмы, а кикиморы. Но суть та же. Соблазняют, опаивают, потом женят на себе и в болото. Навечно.
Генрих схватился за меч. Рыцарская ярость, помноженная на остатки шнапса, была страшна.
— Betrug! (Обман!) — взревел он. — T;uschung! (Надувательство!) — и ринулся обратно к поляне.
Станислав — за ним, на ходу вытаскивая кистень.
На поляне кикиморы уже поняли, что добыча уходит. Марена и Весняна стояли у избушки, и лица их больше не были прекрасными. То есть они всё ещё были красивы, но теперь к красоте примешивалось что-то такое, от чего хотелось креститься — причём сразу обеими руками и желательно ещё и ногами. Глаза их светились болотным огнём, волосы шевелились, как змеи, а пальцы заканчивались коготками, которые были бы уместны скорее на беркуте, чем на девице.
— Уходят! — зашипела Марена. — Уходят, гады!
— Ничего, — мрачно отозвалась Весняна, — сейчас вернутся. У меня ещё шнапс остался. И зеркало. И коза где-то рядом пасётся.
Но герои уже ворвались на поляну с оружием наголо.
— А ну, стоять, нечисть болотная! — гаркнул Станислав, размахивая кистенём. — У нас уговор был: степняки, потом сарацины. Жениться в программе не стояло!
— Betrug! — вторил Генрих, потрясая мечом. — Dolus! Fraus! Fallacia! (Обман! Коварство! Мошенничество! Ложь!) — латынь у него была богатая, особенно в части юридических терминов.
Кикиморы переглянулись. Потом расхохотались — жутким, булькающим смехом, от которого у Гнедка шерсть встала дыбом.
— Глупые, — сказала Весняна. — Вы думаете, мы вас силой держать станем? Не-ет. Вы ещё вернётесь. Сами. Потому что мы вам понравились. И шнапс наш вам понравился. И вы нам понравились, даром что дураки. Так что идите пока. Бейте своих степняков. Воюйте сарацин. Но помните: клюква на болоте зреет каждый год. И мы вас ждать будем. Правда, Марена?
— Правда, — кивнула рыжая, и веснушки у неё на лице сложились в слово «до встречи». — Особенно тебя, рыцарь. Ты мне про Роланда не дорассказал. А я тебе про свою бабушку не дорассказала. А бабушка у меня, знаешь, какая? Во-от такая! — и она развела руками так широко, что Генрих на всякий случай сделал шаг назад.
— Уходим, — сказал Станислав, пятясь и не опуская кистеня. — Генка, на коней. Быстро. И шнапс ихний не бери. Он всё ещё волшебный.
— Я и не брал, — соврал Генрих, пряча за пазуху маленькую фляжку с клюквенной. (Она потом сыграет свою роль в песках Палестины, но это совсем другая история.)
Через минуту два всадника галопом неслись прочь от поляны, а вслед им неслись два голоса — один серебристый, другой журчащий:
— Возвращайтесь, мальчики! Клюковка дозреет! Мы вас любить будем! Вечно!
— Вечно! — эхом разнеслось над болотом.
На облачке Кондрат медленно выдохнул и замерил нимб. Нимб восстановился до прежнего уровня. Зигфрид аплодировал, лёжа на животе и свесив крылья.
— Шедевр, — сказал он. — Кондрат, это был шедевр. Мочегонный шнапс против любвеобильных кикимор. Такого ещё не было в анналах.
— Было, — буркнул Кондрат. — В четырнадцатом веке. С одним новгородским купцом. Только там не кикиморы, а русалки, и не клюква, а брусника. Но да, сработало.
Внизу, отъехав на безопасное расстояние, Станислав и Генрих переглянулись.
— Генка, — сказал Станислав, — а всё-таки красивые были… ведьмы.
— Ja. Sehr sch;n. (Очень красивые.)
— И шнапс у них… того… душевный.
— Ja. Sehr seelenvoll. (Очень душевный.)
Они помолчали.
— Но на север мы больше не едем, — твёрдо сказал Станислав. — Там ещё и русалки могут быть. И эти… как их… снежные бабы.
— Снежные бабы? — Генрих недоверчиво приподнял бровь.
— А ты думал! У нас на Руси всё есть. И болотные, и снежные. И степные, кстати, тоже. Так что давай-ка, друг сердешный, искать юг. Настоящий юг. Где сухо, жарко и сарацины без клюквы.
— Ja, — согласился Генрих. — Pal;stina. Ohne Moosbeeren. (Палестина. Без клюквы.)
И они, в последний раз оглянувшись на лес, который теперь казался им одновременно и прекрасным, и жутковатым, пришпорили коней и поскакали — теперь уже, кажется, в правильную сторону.
А за их спинами, на далёкой поляне, две кикиморы допивали остатки шнапса и спорили, кто из кавалеров был симпатичнее.
— Мой — который в латах, — говорила Марена. — Серьёзный. И глаза голубые.
— А мой — богатырь, — возражала Весняна. — Плечи — во. И молчит так солидно, когда не орёт.
Они помолчали.
— В следующем году вернутся, — уверенно сказала Марена.
— Конечно, вернутся, — кивнула Весняна. — Куда они денутся. Мы им ещё козу покажем. И баню. И всё остальное.
И болото, вздохнув, сомкнулось над их смехом.
Конец третьей главы.
Глава четвёртая
, в коей лесной бес пытается чеястно отнять деньги, но нарывается на богатырское детство, а Генрих впервые слышит слово «лох»
Лес, в который въехали наши герои после кикиморьего болота, был совсем иного склада. Если там, у Марены с Весняной, деревья гнулись коряво и смотрели на путников с нездоровым любопытством, то здесь лес стоял прямой, сосновый, полный золотистого света и толстых, упитанных белок, которые при виде всадников не разбегались, а только приподнимали брови: дескать, ну и ну, кого только к нам не заносит. Пахло смолой, хвоей и грибами — приличными, съедобными, не галлюциногенными. Генрих блаженствовал: после болотной сырости его латы перестали потеть изнутри, а мысли о клюквенном шнапсе хоть и зудели где-то на задворках сознания, но уже не пересиливали инстинкта самосохранения.
Станислав, напротив, был настороже. Детство, проведённое на окраинах Чернигова, а затем в Киеве — городе, где любой отрок учится жизни быстрее, чем грамоте, — оставило в его душе глубокое знание: если вокруг слишком хорошо, значит, скоро попросят кошелёк. Или душу. Или и то и другое, в зависимости от местной нечисти.
— Ты, Генка, расслабляться погоди, — сказал он, зорко оглядывая просветы между стволами. — Места тут приятные, это верно. Но приятные места для того и созданы, чтоб путник бдительность потерял. У нас в Чернигове был один такой приятный переулочек — я там в детстве трёх лохов нагрел, прежде чем меня мамка за ухо вывела.
— Wer sind diese… Loks? — спросил Генрих, с трудом выговаривая незнакомое слово. — Und was bedeutet «нагрел»? (Кто такие… локи? И что значит «нагрел»?)
— Лох, — пояснил Станислав с удовольствием человека, вводящего иностранца в мир большой славянской лексики, — это человек, который думает, что он самый хитрый, а на деле — добыча. А нагреть — это когда ему эту хитрость против него же и оборачивают. Я, знаешь ли, в детстве тем и промышлял. Наперстки. Слыхал?
— Fingerh;te? — не поверил своим ушам Генрих. — Spielst du mit Fingerh;ten? Wie ein Schneider? (Напёрстки? Ты играешь в напёрстки? Как портной?)
— Да не швейные! — Станислав расхохотался так, что с ближайшей сосны сорвалась белка и ускакала вглубь леса, бормоча что-то нелестное. — Игра такая. Три напёрстка, под одним шарик. Крутишь-вертишь, угадывай, где шарик. Все думают, что угадали, а шарика-то и нет. Потому что он у тебя в рукаве. Или у меня в рукаве. Или вообще нигде. Это, Генка, наука.
Генрих слушал с выражением лица человека, которому только что сообщили, что земля круглая и что на ней водятся единороги. Его рыцарский кодекс предписывал честный бой на мечах, желательно в открытом поле, с герольдами и судьями. Игра, в которой шарика нет вообще, укладывалась в этот кодекс примерно так же, как слон в латный наруч.
— Das ist Betrug, — сказал он наконец сурово. — Plain fraud. (Это обман. Чистое мошенничество.)
— Ну да, — легко согласился Станислав. — На том и стоит. Потому я и бросил. Как в дружину взяли — завязал. Богатырю не пристало. Но навык-то остался.
В этот момент тропа сделала поворот, и перед путниками открылась живописная полянка. На полянке, под раскидистым дубом, сидело существо. Существо было невысокого росточка, одето в чистую, но сильно заношенную рубаху, подпоясанную лыком, и штаны, которые явно знавали лучшие дни — ещё при царе Горохе, а может, и при самом Горохе-пращуре. Лицо у существа было юное, конопатое, с носом-пуговкой и глазами цвета молодой листвы, а на голове его, прямо в волосах цвета прелой соломы, запутались пара дубовых листьев и одна маленькая веточка. Оно сидело на пеньке и что-то быстро-быстро перебирало руками, расставив перед собой три… ну конечно, три самых обыкновенных деревянных напёрстка, грубо вырезанных и явно самодельных.
— Доброго дня, люди добрые! — прощебетало существо голосом, который напоминал свист синицы пополам со скрипом несмазанной телеги. — Издалека ли путь держите? Не желаете ли развлечься? Игра простая, честная, лесная…
— Лешенок, — тихо сказал Станислав, и глаза его загорелись тем особым огнём, который бывает либо у заядлого рыбака при виде клёва, либо у волка при виде отбившейся от стада овцы. — Молодой ещё. Веточка в волосах, вишь? И пень у него приметный — лешачий. Взрослый леший на пне не сидит, ему вековой дуб подавай. А этот — щенок.
— Ein Waldgeist? — оживился Генрих. — Wie R;bezahl? (Лесной дух? Как Рюбецаль?)
— Типа того, только мельче и глупее. Сейчас он нам предложит сыграть. Не вздумай, Генка, слышишь? Он тебя обыграет. Лешенки эти — они шулера прирождённые. Пальцы быстрые, глаз хитрый…
— Кому говоришь, — усмехнулся Станислав в усы. — Меня учить не надо.
Лешенок тем временем уже разложил свои напёрстки на пеньке и призывно махал рукой:
— Подходите, не стесняйтесь! Ставка малая, выигрыш верный! Кто угадает, под каким напёрстком жёлудь, — тому всё, что поставил, обратно и вдвое сверху! Честное лешачье слово!
— Жёлудь, — хмыкнул Станислав, спешиваясь. — Ясно. Значит, не шарик, а жёлудь. Технология та же.
Он подошёл к пеньку, Генрих — следом, с видом прокурора Святой Инквизиции, которого пригласили оценить чистоту эксперимента.
— Ну, показывай, — сказал Станислав, доставая из кошеля серебряную гривну и небрежно бросая её на пенёк. — Моя ставка.
У лешенка при виде серебра аж дыхание перехватило. Он, конечно, видывал монеты — лесные путники народ безалаберный, теряют всякое, — но чтоб целая гривна, да ещё серебряная, да ещё вот так сразу… Глаза его засветились болотно-зелёным, и он быстро-быстро закивал:
— Сию минуту, добрый господин! Сию минуту! Смотрите внимательно! Жёлудь — вот он, под этим напёрстком… или под этим?..
Ловкие пальцы лешенка замелькали над пеньком. Напёрстки заплясали, закружились, слились в деревянном хороводе. Движения были быстрые, но неуклюже-старательные — как у щенка, который впервые гонится за своим хвостом и верит, что тот убегает всерьёз. Станислав смотрел, скрестив руки на груди. Левая бровь его чуть приподнялась. Генрих вглядывался со всем тевтонским тщанием, пытаясь уследить за жёлудем, — и уже на пятой секунде потерял его, нашёл, снова потерял и в конце концов решил, что жёлудь, должно быть, находится везде и нигде одновременно, как Божий промысел.
— Готово! — объявил лешенок, отнимая руки. — Извольте угадывать, господин хороший!
Станислав потянулся к левому напёрстку. Лешенок чуть подался вперёд, предвкушая победу. Но в последний момент богатырь передумал и поднял средний. Под напёрстком было пусто.
— Ай-яй, — расстроился лешенок, но глаза его смеялись. — Не угадали. Гривна моя!
— Да бери, — спокойно сказал Станислав. — А теперь давай по второй. Только теперь я кручу.
Лешенок удивлённо заморгал:
— Ты? Но правила…
— А что правила? — перебил Станислав. — Ты крутил — я угадывал. Теперь я кручу — ты угадываешь. По-честному же. Или ты, лесной народ, только в одну сторону честный?
Лешенок заколебался. С одной стороны, отдавать инициативу не хотелось. С другой — перед ним стоял здоровенный мужик с кистенём на поясе, а рядом — железный человек с мечом, и оба смотрели выжидающе. Лешенок был молод, но не глуп: с такими лучше договариваться.
— Ладно, — кивнул он. — Но ставка прежняя. Гривна.
— Идёт.
Станислав взял напёрстки. Его большие пальцы, привыкшие к мечу и поводьям, коснулись дерева легко и нежно, как пальцы гусляра касаются струн. Напёрстки качнулись. Потом поплыли. Потом закружились в танце — не быстром, не суетливом, а плавном, завораживающем, ритмичном. Лешенок следил, выпучив глаза. Генрих следил, открыв рот. Кондрат на облачке, свесившись вниз, следил с выражением человека, который ждёт, что сейчас его подопечный выкинет очередную глупость, но по привычке.
— Зигфрид, — прошептал Кондрат, — что он делает?
— По-моему, — отозвался Зигфрид, перестав на минуту жевать райскую пастилу, — по-моему, он крутит напёрстки. Это какая-то особая славянская магия?
— Это не магия. Это шулерство. Мой Стасик в детстве был… уличным предпринимателем. Я думал, он завязал. Я молился, чтоб он завязал. Я триста лет вымаливал ему прощение за трёх лохов на черниговском базаре. И вот, смотри, — рецидив.
— А по-моему, красиво, — возразил Зигфрид. — Смотри, как пальцы двигаются. Чистая хореография. И лешенку, кажется, нравится.
Лешенку действительно нравилось, но в том-то и была беда. Он смотрел на руки Станислава и чувствовал, как его собственная лешачья уверенность куда-то утекает. Он пытался уследить за жёлудем, но жёлудь то ли был, то ли не был, то ли перебегал из-под одного напёрстка в другой на невидимых лапках. Наконец руки остановились.
— Ну, — сказал Станислав, улыбаясь самой простодушной улыбкой, на какую только способен бывший черниговский шулер, — выбирай, лесной хозяин. Где жёлудь?
Лешенок наморщил лоб. Пошевелил губами. Принюхался (лешаки, как известно, чуют растительное вещество на расстоянии). И неуверенно ткнул пальцем в средний напёрсток.
Станислав поднял напёрсток. Под ним лежал… ещё один напёрсток. Маленький, игрушечный, неизвестно откуда взявшийся. Лешенок аж привстал.
— Это… это не жёлудь!
— А ты говорил — жёлудь, — пожал плечами Станислав. — Я и подложил что Бог послал. Ты не угадал. Гривна моя. И твоя — тоже.
Он сгрёб обе монеты с пенька.
Лешенок открыл рот. Закрыл. Покраснел. Потом позеленел (в лешачьем спектре эмоций это означало крайнюю степень возмущения). И взвизгнул:
— Ты мухлюешь!
— Я? — изумился Станислав. — Мухлюю? А ты, стало быть, нет? А ну-ка, подними вон тот напёрсток. Правый. Который ты даже не трогал.
Лешенок дрожащей рукой поднял правый напёрсток. Под ним лежал жёлудь. Самый обыкновенный, дубовый, с аккуратной шапочкой. Тот самый, который в начале игры был под средним, а потом чудесным образом мигрировал — не без помощи лешачьих пальцев.
— Ой, — сказал лешенок.
— Вот тебе и «ой», — подвёл итог Станислав. — Ты, парень, шулерствовать-то выучился, а перешулерить бывалого — ума пока не хватает. Я в детстве таких, как ты, грел по три штуки до обеда. На базаре. На глазах у дружины. Меня мамка за ухо таскала, а я всё равно грел. Потому что нечего лохов из честных людей делать.
Лешенок сидел, как оплеванный. Потом вдруг всхлипнул. И из глаз его покатились самые настоящие лесные слёзы — прозрачные, с лёгким хвойным оттенком.
— Я… я только учусь, — залепетал он. — Меня батя послал. Сказал: иди, говорит, промышляй, а то какой ты леший, если ни одного путника не обдурил. А я не умею. У меня жёлудь из рукава выпадает. И напёрстки эти дурацкие батя сам вырезал, они кривые…
Генрих, который наблюдал эту сцену со смешанным чувством восхищения и ужаса, вдруг шагнул вперёд и положил руку в латной перчатке на плечо лешенка.
— Der Junge weint, — сказал он с укором Станиславу. — Er ist nur ein Kind. Ein Waldgeist-Kind. (Парень плачет. Он всего лишь ребёнок. Лесной дух-ребёнок.)
— Так и я про что, — сказал Станислав. — Ребёнка батя в шулера готовит. А это, знаешь ли, путь скользкий. Сегодня жёлудь, завтра гривна, послезавтра душу заложишь Кощею. Я это проходил. — Он помолчал, потом присел перед лешенком на корточки. — Слышь, лесной народец. Хочешь совет?
Лешенок шмыгнул носом и кивнул.
— Не твоё это. Напёрстки — для людей. А ты лесной. У тебя свои таланты. Следы путать, грибы прятать, эхо передразнивать. Вот этим и промышляй. А жуликом быть — душа болит. Я знаю.
— Правда? — лешенок вытер нос рукавом. — А батя говорит, что у леших души нет, а только пар и немного хвои.
— Есть у тебя душа, — неожиданно для себя сказал Станислав. — Раз плачешь — значит, есть. И пар, и хвоя, и душа. Всё вместе.
Генрих, который понял примерно половину, но эмоционально подключился полностью, добавил:
— Der Mann spricht weise. Ich bezeuge. (Муж говорит мудро. Свидетельствую.)
Лешенок перевёл взгляд с одного на другого. Потом вдруг улыбнулся — улыбка у него оказалась хорошая, хоть и с мелкими острыми зубками.
— Ладно, — сказал он. — Я подумаю. А вам спасибо, что бить не стали. Батя говорил, что богатыри обычно бьют.
— Бьют, — согласился Станислав. — Но не детей. Даже лешачьих. Держи, — и он бросил ему обратно одну гривну. — Купи себе нормальные напёрстки. Или брось их к лешему. В смысле, к бате.
Лешенок поймал монету, просиял и вдруг, сорвавшись с пенька, скрылся в чаще. Только листья закружились. И откуда-то издалека донёсся звонкий голос:
— Я лучше эхо тренировать буду-у-у… буду-у-у… у-у-у…
Станислав и Генрих переглянулись.
— Ты смотри, — сказал Станислав, — эхо уже тренирует. Способный парень.
— Was ist «эхо»? — спросил Генрих.
— Это когда лес за тобой повторяет. Полезный навык. Особенно если врагов пугать.
— Ach so. N;tzlich. (А, понятно. Полезно.)
Над лесом, на облачке, Кондрат медленно выдохнул и что-то записал в небесные скрижали. Почерк у него был бисерный, а чернила — с блёстками, как полагается. Рядом с записью «Предотвращено: брак с кикиморой (2 шт.)» появилась новая: «Предотвращено: рецидив шулерства. Проведена воспитательная работа с несовершеннолетним лешим. Зачтено обоим».
— Что ты там строчишь? — полюбопытствовал Зигфрид.
— Отчёт, — буркнул Кондрат. — У нас, у ангелов-ипохондриков, всё должно быть задокументировано. Особенно хорошее. Потому что хорошее в нашем деле случается редко, и к нему надо быть готовым.
— А что, сегодня был хороший день?
— Сегодня мой подопечный не женился, не проиграл душу лешему и прочитал короткую лекцию о вреде азартных игр. Да, Зигфрид, сегодня был определённо хороший день.
Внизу же Станислав, усаживаясь в седло, вдруг хмыкнул и сказал в пространство:
— А всё-таки приятно вспомнить молодость. Руки-то помнят.
— Kein Betrug mehr, — строго напомнил Генрих. — Du hast versprochen. (Больше никакого обмана. Ты обещал.)
— Да помню я, помню, — вздохнул Станислав. — Богатырь я теперь. Честный. Удаль — только на сарацинах.
И они поехали дальше на юг, который наконец-то начал походить на настоящий юг, а не на случайную сторону с
вета. А за их спинами, в чаще, молодой лешенок тренировал эхо и думал, что, пожалуй, богатыри — не такие уж и страшные. А некоторые даже почти как батя, только честные.
Глава пятая
,в коей озеро подаёт жалобу на чрезмерное усердие, русалки пересматривают профессиональные стандарты, а наши герои уходят с наградой и лёгким звоном в ушах
К вечеру юг наконец перестал притворяться севером и сделался настоящим: тёплым, тягучим, пахнущим разнотравьем и нагретой за день землёй. Солнце опускалось за горизонт медленно, с достоинством, словно боярин на поклоне, и красило небо в такие цвета, что даже Генрих, вообще-то равнодушный к пейзажам, придержал коня и пробормотал что-то одобрительное на латыни, кажется, про «opus Dei» и «mirabile visu».
Станислав же, как человек практический, заметил не столько красоту, сколько блеск воды между деревьями.
— Озеро, — сказал он, прищурившись. — И, сдаётся мне, родниковое. Вода студёная. То, что нам надобно: коней напоить, самим ополоснуться. Заодно и ужин сообразим.
— Aqua, — кивнул Генрих, который за время пути существенно расширил русский словарь, но предпочитал держаться знакомых латинских корней. — Bonum est.
Озеро и впрямь оказалось на загляденье: круглое, как блюдо, окружённое плакучими ивами, которые полоскали ветви в воде, словно пробовали её на вкус. В центре озера плавала одинокая кувшинка. Вид у кувшинки был такой, будто она здесь главная и сейчас начнёт проверять документы.
Пока герои расседлывали коней и разводили костерок на песчаном берегу, ангелы на облачке, устроившемся точнёхонько над озером, пили вечерний нектар и обменивались наблюдениями.
— Место тихое, — заметил Зигфрид, потягивая из кубка что-то золотистое. — Вода чистая. Никаких тебе болотных испарений. Генриху полезно латы от грязи отмыть.
— Тихие места — самые опасные, — отозвался Кондрат, нервно постукивая пальцами по скрижалям. — Озеро круглое, ивы плакучие, кувшинка одна — подозрительно одинокая. Классический набор для русалочьего ансамбля. Сейчас, помяни моё слово, выплывут. И начнётся.
— Русалки? — оживился Зигфрид. — С хвостами? Или без?
— В зависимости от сезона, — буркнул Кондрат. — Летом они, как правило, с ногами. Для удобства. Хвост — это больше для подводного плавания. А на берегу ноги практичнее. Особенно если они планируют… Ох, чует моё сердце, планируют они именно то, что я думаю.
— Любовь? — Зигфрид даже привстал. — Кондратушка, да ты романтик!
— Я ипохондрик, а это значит — реалист. Русалки — это всегда любовь. Но любовь с топляком, утопленником и затягиванием на дно. И если наши сейчас не…
Договорить он не успел. Вода в озере пошла кругами. Сперва лёгкими, едва заметными, потом сильнее. Кувшинка качнулась и деликатно отплыла в сторону, делая вид, что её здесь вообще не стояло. Из глубины озера послышался смех — журчащий, переливчатый, многоголосый, словно кто-то рассыпал по воде хрустальные бусины.
Генрих, который как раз снимал нагрудник, замер. Его рыцарский слух, натренированный на обнаружение засад, немедленно зафиксировал: женские голоса. Много. И двигаются к берегу.
— Stanislas, — тихо позвал он. — Da sind Frauen im Wasser. (Там женщины в воде.)
— Да чую, — отозвался Станислав, который уже успел скинуть сапоги и теперь стоял по щиколотку в воде, вглядываясь в озеро. — Русалки. Четыре штуки. Плывут сюда. И, Генка… они без хвостов. Я проверил. Все четыре.
— Sicher? (Уверен?) — зачем-то переспросил Генрих, хотя его собственные глаза уже сообщили ему то же самое, причём в таких подробностях, что нагрудник выпал из рук и с глухим стуком приземлился на песок.
Русалки приближались. Их было действительно четыре — по две на героя, как будто кто-то там, наверху (или внизу, в подводной канцелярии), произвёл точный расчёт. Все четыре были хороши — той особенной, водяной красотой, которая немного размыта, словно смотришь через струящуюся воду, но оттого лишь сильнее завораживает. Волосы у них были длинные, цвета водорослей разных оттенков: от светло-зелёного до густого тёмно-изумрудного. Кожа светилась в сумерках лёгким перламутровым блеском. А глаза… глаза были большие, глубокие и смотрели на двух богатырей с выражением, которое не оставляло места для дипломатических переговоров.
— Здравствуйте, добры молодцы, — пропела первая, та, что с волосами цвета ряски, и голос её звучал так, будто кто-то одновременно играл на гуслях и щекотал пятки. — Издалека ли путь держите? Не желаете ли отдохнуть? У нас водица ласковая, песок мягкий, а звёзды нынче тёплые-тёплые…
— Очень тёплые, — подхватила вторая, с изумрудными волосами, подплывая ближе и положив мокрую ладошку на колено Станислава. — А вы, смотрю, богатыри. Плечи — во! Руки — во! И товарищ твой, — она покосилась на Генриха, — хоть и железный с виду, а глаза добрые. У нас таких любят.
— Sehr lieben, — подтвердила третья, блондинка с волосами цвета лунного серебра, которая, оказывается, немного говорила по-немецки — то ли от предыдущих утопленников научилась, то ли от заезжего миннезингера. — Wir lieben Ritter. Und Helden. (Мы любим рыцарей. И героев.)
Четвёртая, самая молчаливая, просто улыбнулась и поманила Генриха пальчиком.
На облачке Кондрат закрыл лицо крыльями.
— Началось, — простонал он. — Зигфрид, я этого не вынесу. Четыре русалки. Четыре! Это не соблазнение, это атака. У них там что, план по утопленникам на этот квартал не выполнен?
— Кондрат, — Зигфрид пихнул его локтем, — ты посмотри на наших парней. Они же не сопротивляются! Они… улыбаются!
И правда. Станислав, которого кикиморы давеча почти взяли тёпленьким исключительно благодаря клюквенному шнапсу, сейчас был трезв как стёклышко и прекрасно понимал, кто перед ним. Но русалки, в отличие от кикимор, действовали не обманом, а прямым предложением. И это предложение, судя по его выражению лица, находило в богатырском сердце самый горячий отклик.
— Генка, — сказал он, не поворачивая головы, — ты как?
— Ich... — голос Генриха дрогнул. — Ich bin Ritter. Aber... der Kodex... schweigt ;ber solche F;lle. (Я рыцарь. Но... кодекс... молчит о таких случаях.)
— Вот и у нас в дружине про такое молчат, — кивнул Станислав. — А раз молчат — значит, не запрещено.
Дальнейшие события история донесла до нас в сильно отредактированном виде, потому что ивы, бывшие главными свидетелями, от стыда опустили ветви в воду и притворились водорослями. Кондрат на облачке спешно перелистывал скрижали в поисках молитвы от греха, а Зигфрид, напротив, придвинулся поближе к краю и комментировал происходящее с азартом болельщика на рыцарском турнире.
— Смотри, смотри, твой Стасик сразу двух взял! — восхищённо шептал он. — И ничего, справляется! А Генрих-то, Генрих! Это он, значит, в латах такой смирный, а без лат — просто лев! Я всегда говорил, что тевтонская выдержка недооценена!
— Замолчи, — шипел Кондрат. — Это содом. Или не содом, но близко. Я не могу на это смотреть. У меня давление. И нимб мигает.
— Не мигает, а подмигивает, — поправил Зигфрид. — Это разные вещи. И вообще, Кондраша, ты взгляни на это с профессиональной точки зрения. Русалки хотели утопить? Хотели. А наши парни их... хм... утомили. Это победа. Чистая победа.
Время шло. Луна, которая поначалу висела над озером романтическим серпом, успела передвинуться на четверть небосвода. Ивы, понуро молчавшие, начали тихонько перешёптываться: «Сколько можно-то? Уже роса выпала. Уже комары два раза покусали и спать легли». Одинокая кувшинка, не выдержав, уплыла в камыши и больше не показывалась.
Первой сдалась русалка с изумрудными волосами. Она выползла на берег, тяжело дыша, и прошептала:
— Всё... Хватит... Я больше не могу... Вы, люди, из чего сделаны? Из дуба?
— Из дуба, из дуба, — кивнул Станислав, который, казалось, только разогрелся. — А что, у вас перерыв? Я не устал.
— Мы заметили! — хором отозвались русалки, и в голосах их звенело отчаяние.
Второй сдалась серебристая блондинка. Она подплыла к Генриху, который как раз переводил дух и, кажется, читал про себя «Отче наш» в благодарность за выносливость, и взмолилась:
— Ritter, bitte... genug. Ich habe keine Kraft mehr. (Рыцарь, пожалуйста... хватит. У меня больше нет сил.)
— Aber der Dienst... (Но служба...) — начал было Генрих, который привык доводить любое дело до конца.
— Kein Dienst! Kein Dienst mehr! — замахала руками русалка. — Frei! Du bist frei! (Никакой службы! Свободен! Ты свободен!)
Третья, что с волосами-ряской, и четвёртая, самая молчаливая, уже просто лежали на песке звёздочкой и смотрели в небо невидящим взглядом, полным глубокого переосмысления выбранной профессии. Молчаливая, собрав последние силы, подползла к Станиславу, уткнулась лицом ему в колено и прошептала (единственные слова, которые от неё вообще слышали за весь вечер):
— Дяденька... уйди... Христа ради...
Станислав почесал затылок.
— Генка, — позвал он, — нас, кажись, выгоняют.
— Ja? — Генрих поднял голову. — Schade. Ich war gerade in Form. (Жаль. Я как раз вошёл в форму.)
— Вот и я говорю. А они — всё. Слабый пошёл водяной народ. Не то что наши, черниговские. Те, бывало...
— Не надо про черниговских! — взмолилась русалка-ряска. — Мы уже поняли! Вы — герои! Вы — титаны! Вы... вы... такие, что нас чуть не разорвало! Забирайте всё, что хотите, только уходите!
— Всё, что хотите? — оживился Станислав, и в его глазах загорелся тот самый огонёк, который обычно предвещал либо подвиг, либо торговую сделку. — А что у вас есть?
Русалки переглянулись. Потом та, что с изумрудными волосами, нырнула в воду и вернулась с горстью жемчуга — крупного, ровного, светящегося в лунном свете мягким молочным сиянием.
— Вот, — сказала она, высыпая жемчуг на песок. — За усердие. Честно. Мы за триста лет такого не видели. Вы бы ещё наших прабабок вспомнили, да тех уж и костей нет. Берите и уходите. Пожалуйста. Очень просим.
Станислав наклонился, взял одну жемчужину, подбросил на ладони.
— Тяжёлая. Настоящая. Генка, глянь — жемчуг.
— Perlen! — восхитился Генрих. — Echte Perlen! (Жемчуг! Настоящий жемчуг!)
— Да вы берите, берите, — замахали руками русалки. — И не жалко. Только... только больше не надо. Никакого усердия. Мы засыпаем.
И они действительно засыпали — прямо на песке, не в силах даже сползти обратно в воду. Станислав и Генрих, подхватив жемчуг и кое-как приведя себя в порядок, погрузили награду в седельные сумки. Гнедко и конь Генриха смотрели на хозяев с тем особым выражением, какое бывает у животных, когда они всё понимают, но предпочитают не комментировать.
— Ну что, — сказал Станислав, затягивая пояс, — поскакали? А то, боюсь, проснутся — ещё попросят.
— Wohin? (Куда?) — спросил Генрих, садясь в седло с некоторым трудом, но с большим достоинством.
— На юг, Генка. На юг. Степняков бить. А потом сарацин. Там, слышал я, женщины в гаремах томные. Может, и им наше усердие пригодится.
— Nein, — твёрдо сказал Генрих. — Genug Frauen. Jetzt Feinde. (Хватит женщин. Теперь враги.)
И они, пришпорив коней, выехали на дорогу, освещённые луной и овеянные славой, которую решительно негде было записать, кроме как в скрижалях двух обалдевших ангелов.
На облачке царила тишина. Кондрат медленно, словно во сне, закрыл скрижали. Нимб его горел ровным, спокойным светом — против ожиданий.
— Значит, так, — произнёс он голосом человека, который только что увидел чудо и теперь должен составить на него технический отчёт. — Зафиксировано: четыре русалки. Утомлены. Жемчуг передан. Утопленников ноль. Грех — под вопросом. Зигфрид, как это вообще квалифицировать?
— Как победу, — уверенно сказал Зигфрид, допивая нектар. — Как чистую, безоговорочную победу. Знаешь, Кондрат, я, пожалуй, внесу предложение в небесную канцелярию. Пусть введут новую категорию подвига: «Усмирение водной нечисти изнурительным благочестием». Или «благочестивым изнурением». Надо подумать над формулировкой.
— Ты невыносим, — вздохнул Кондрат. — Но... надо признать, жемчуг они честно заработали. И репутацию. Теперь русалки на всём Днепре будут рассказывать легенды о двух страшных богатырях, которых лучше не заманивать.
— Вот именно, — кивнул Зигфрид. — А легенда — это, брат, лучшее средство от нечисти. Действует на упреждение.
Внизу, на песчаном берегу, русалки медленно приходили в себя. Первая, открыв глаза, прошептала:
— Девочки... вы живы?
— Живы, — отозвалась вторая. — Но не уверена, что этому рада.
— Жемчуг отдали?
— Отдали.
— И хорошо. А то ведь могли ещё попросить.
И четыре голоса хором, с чувством глубокого облегчения, выдохнули в ночное небо:
— Уехали...
Конец пятой главы.
Глава шестая
, в коей райские птицы пытаются усыпить героев, но получают жалобу в небесную канцелярию и вынуждены ретироваться
После русалочьей истории наши герои, надо сказать, зауважали себя ещё больше. Уважение это, впрочем, имело разные оттенки. Станислав, просыпаясь на песчаном берегу и пересчитывая жемчуг, щурился довольно, как кот, объевшийся сметаны, и говорил: «А хорошая всё-таки штука — жизнь. Особенно когда русалки жалуются». Генрих же, чья рыцарская совесть после ночи с блондинками слегка зудела, пытался придать произошедшему благородный оттенок: он бормотал что-то про «преодоление плотского соблазна через его полное исчерпание» и даже начал сочинять об этом стансы на латыни, но бросил на третьей строке, запутавшись в склонениях.
Они ехали дальше. Юг, наконец-то опознанный правильно, становился всё южнее: воздух теплел, берёзы уступали место дубам, а дубы — каким-то невиданным деревьям с серебристыми листьями, которые при ветре звенели, как далёкие колокольчики. Трава под копытами стала мягкой, сочной, а небо над головами — таким синим, что Генрих, взглянув вверх, сказал: «Wie die Augen der Mutter Gottes» (как глаза Богоматери). Станислав, не поняв, но оценив тон, согласно кивнул.
Дорога вывела их к новой поляне — впрочем, «поляна» было не совсем верным словом. Это был целый сад, но сад не человеческий, а словно бы приснившийся: деревья росли правильными кругами, цветы на клумбах были рассажены по цветам радуги, а в центре возвышались два огромных дуба, ветви которых сплетались так тесно, что образовывали живой купол. И под этим куполом, на ветвях, сидели две птицы.
Птицы были огромны. Не орлы, не лебеди — а нечто среднее между павлином, фениксом и утренней зарёй. Перья их переливались золотом, пурпуром и лазурью, хвосты ниспадали до земли, а глаза — живые, понимающие, с вертикальным зрачком — смотрели на путников с выражением, которое бывает у музейных смотрителей, когда в зал заходят двое нетрезвых посетителей.
Первая птица, та что сидела слева, имела лик девы — прекрасный и печальный, с бровями вразлёт и устами, словно созданными для райских песнопений. Это была Алконост. Вторая, справа, тоже была девой лицом, но выражение его было иным: более земным, лукавым, с искоркой, которую Станислав немедленно опознал — он видел такую у черниговских торговок, когда те продавали «шёлк из самого Царьграда», а на деле — крашеную дерюгу. Это была Сирин.
— Птички, — сказал Станислав, останавливая коня. — Здоровенные. И с лицами. Генка, это что за диво?
Генрих, чьё знакомство со славянской мифологией ограничивалось тремя русскими словами и одним лешенком, на всякий случай положил руку на меч и ответил: — Avium facies humana. Non sunt naturalia. (Птицы с человеческими лицами. Это неестественно.)
— У нас всё естественно, — возразил Станислав. — Это, кажись, Алконост и Сирин. Райские птицы. Бабка моя про них рассказывала. Алконост, говорила, поёт так, что всё живое замирает и забывает о мирском. А Сирин — та, наоборот, про земные радости поёт, да так, что с ума сойти можно. Вместе они вроде как судьбу предсказывают. Или просто мозги пудрят. Сейчас узнаем.
И тут птицы запели.
Первой начала Алконост. Голос её был как тихий свет, как утренняя роса на траве, как первое «люблю», произнесённое шёпотом. Звук этот не шёл через уши — он проникал прямо в душу, минуя все преграды. Станислав вдруг ощутил, что степь, сарацины, князь киевский — всё это далеко, неважно, почти не существует. Хочется просто сидеть и слушать. Вечно. Генрих, в свою очередь, почувствовал, как его пальцы разжимаются на рукояти меча, а мысли о Барбароссе и Гробе Господнем становятся тихими-тихими, словно их накрыли ватным одеялом.
— Красиво поёт, зараза, — пробормотал Станислав, и веки его начали тяжелеть.
На облачке Кондрат немедленно забил тревогу: — Зигфрид! Алконост! Это райская птица! Она не нечисть, она, наоборот, слишком чистая! От её пения люди в транс впадают и забывают, куда шли! У моего уже глаза стекленеют! Сделай что-нибудь!
— А что я сделаю? — растерялся Зигфрид, который впервые видел своего Генриха без желания немедленно осадить какую-нибудь крепость. — Это же райская птица. Она по уставу имеет право петь. Я не могу ей клюв зажать!
— Тогда будем ждать, пока вторая запоёт, — мрачно сказал Кондрат. — Сирин. Она про мирское. Может, хоть она их встряхнёт.
И точно — Алконост допела, и наступила пауза. А затем запела Сирин.
Если голос Алконоста был как свет, то голос Сирин был как огонь. Как крепкое вино. Как обещание, от которого перехватывает дыхание и кровь бежит быстрее. Она пела не о небесном покое, а о земной страсти — о битвах, в которых побеждаешь, о пирах, где пьёшь до утра, о любви, от которой земля горит под ногами. И о славе. О громкой, звонкой, медноголосой славе, которая переживёт и певца, и слушателя.
Эффект был мгновенный. Станислав встряхнулся, как пёс после купания, и глаза его загорелись: — А ну-ка, повтори про славу! Про битву! Про то, как мы степняков раскидаем! Хорошая птичка! Душевная!
Генрих, в свою очередь, выпрямился в седле и закричал: — Gloria! Militia! Palestina! (Слава! Воинство! Палестина!) — слова были латинские, но чувства — самые что ни на есть немецкие, то есть неудержимые.
Однако Сирин на этом не остановилась. Она пела дальше — и теперь в её песне появились нотки, адресованные каждому лично. Станиславу она пела про Киев, про княжеский терем, про золотой кубок, который поднесёт ему сам великий князь. Генриху — про императорский двор, про прекрасную даму (почему-то очень похожую лицом на саму Сирин), которая будет ждать его с победой. И оба героя начали медленно, но верно сходить с ума — каждый в свою сторону.
— Генка! — заорал Станислав. — Я передумал! Не поеду я в степь! Я поеду в Киев! Меня там ждут! Меня там любят! Мне там кубок!
— Und ich nach Jerusalem! — заорал в ответ Генрих. — Aber allein! Denn du willst nach Kiew, Verr;ter! (А я — в Иерусалим! Но один! Потому что ты хочешь в Киев, предатель!)
— Это я-то предатель?! — взревел Станислав. — А кто мне в корчме клялся, что мы вместе? «Zuerst Steppe, dann Pal;stina» — забыл?!
— Du hast angefangen! (Ты первый начал!) — Генрих уже вытащил меч. — Dein Kiew! Dein F;rst! Dein goldener Becher! (Твой Киев! Твой князь! Твой золотой кубок!)
— Ах так! — Станислав тоже схватился за кистень. — Ну давай, выясним, кто кого предал!
На облачке Кондрат схватился за голову: — Я же говорил! Я же говорил! Райские птицы хуже русалок! Те хоть вместе топили, а эти — ссорят! Разделяют! Индивидуальный подход, видите ли!
— Подожди, — Зигфрид вдруг нахмурился. — А ты заметил, что они поют по очереди? Сначала одна, потом другая?
— Ну да. И что?
— А то, что вместе они не поют. Никогда. Потому что Алконост — это покой, а Сирин — страсть. Они несовместимы. Если бы они запели вместе…
Кондрат уставился на Зигфрида, и в его глазах зажглась искра понимания: — То их чары нейтрализовали бы друг друга! Покой плюс страсть — получается нормальный человек! Не спящий и не безумный, а просто… живой!
— Именно! Но они никогда не поют вместе, потому что…
— Потому что спорят, кто главнее, — закончил Кондрат. — Как наши двое. Смотри!
Внизу Станислав и Генрих уже стояли друг против друга с оружием, но драться не начинали. Во-первых, мешало остаточное действие русалочьей ночи (всё-таки друзья, как-никак). Во-вторых, они оба были достаточно опытны, чтобы понимать: ссора какая-то неестественная, наведённая. И в-третьих — им обоим вдруг пришла в голову одна и та же мысль.
— Слышь, Генка, — сказал Станислав, опуская кистень, — а ведь это всё птички. Я когда на Алконоста смотрел — чуть не уснул. А как Сирин запела — чуть тебя не убил. А мы ведь друзья. Неправильно это.
— Ja, — Генрих тоже опустил меч. — Die V;gel. Sie singen getrennt. Warum singen sie nicht zusammen? (Птицы. Они поют раздельно. Почему они не поют вместе?)
— А вот это хороший вопрос, — Станислав повернулся к птицам, которые наблюдали за ними с явным недоумением (птицы не привыкли, что их чары обсуждают, как ярмарочный товар). — Эй, пернатые! Вы почто нас ссорите? Вы ж райские птицы, вам положено гармонию нести, а не раздор!
Алконост склонила голову набок и произнесла голосом, похожим на перезвон серебряных колокольчиков: — Я не ссорю. Я даю покой. Покой выше страсти. Страсть ведёт к бедам. Сирин поёт о мирском, а мирское преходяще.
— Ах, преходяще?! — взвилась Сирин, и голос её был как удар бубна. — А ты поёшь о том, чтобы всё забыть и лежать под деревом, как овощ! Без страсти, без желаний, без славы — это разве жизнь? Это смерть ещё при жизни!
— Зато вечная! — парировала Алконост.
— Скучная! — отрезала Сирин.
Птицы уставились друг на друга, распушив перья, и стало ясно: сейчас они начнут выяснять отношения, забыв о путниках. Станислав, наблюдая эту сцену, вдруг усмехнулся и толкнул Генриха локтем:
— Смотри, чисто мы с тобой в корчме. Помнишь? Я про степь, ты про Палестину, и оба орём. А потом штоф — и всё наладилось.
— Ja. Aber hier ist kein Schnaps. (Да. Но здесь нет шнапса.)
— Зато есть мы. — Станислав вдруг вышел вперёд и гаркнул так, что листья с дубов посыпались: — А ну, цыц, пернатые! Слушайте сюда, обе!
Птицы замерли. Ещё никто и никогда не говорил им «цыц» — тем более в раю.
— Ты, — Станислав ткнул пальцем в Алконоста, — поёшь красиво, спору нет. Но если все только твои песни слушать, никто никуда не поедет и ничего не сделает. Ни степи, ни Палестины, ни подвигов. Поняла?
Алконост хотела возразить, но Станислав уже повернулся к Сирин: — А ты, огненная, поёшь так, что я прямо сейчас хочу и степняков бить, и в Киев возвращаться, и Генку задушить за предательство, которого не было. Твои песни людей с ума сводят. Разве это райское дело?
Сирин нахохлилась.
— А теперь, — продолжал Станислав, — попробуйте спеть вместе. Вы ж обе райские. Значит, и покой, и страсть — от Бога. И должны они не ссориться, а… это… как у нас с Генкой. Дополнять.
— Complementum, — подсказал Генрих, который счёл момент подходящим для латыни.
— Во, комплемент! — кивнул Станислав. — Давайте. Вместе. Мы послушаем.
Птицы переглянулись. Идея петь вместе была для них чужда примерно так же, как для кошки — плавать, а для рыбы — летать. Но, с другой стороны, эти двое странных путников — один в кольчуге, другой в латах — уже пережили кикимор, лешенка и русалок, и явно знали что-то такое, чего райские птицы не знали.
И они запели.
Сначала нестройно: Алконост пыталась тянуть свою небесную мелодию, Сирин — свою огненную. Но постепенно голоса начали сплетаться, находить общий ритм, и в какой-то момент родилось третье — то, чего не было ни в покое, ни в страсти по отдельности. Это была… полнота. Жизнь, в которой есть место и тишине, и бою; и молитве, и пиру; и вечности, и сегодняшнему дню.
Станислав и Генрих стояли и слушали. Им не хотелось ни спать, ни бежать совершать подвиги. Им хотелось просто быть. Здесь и сейчас. Вместе. И это было правильно.
Когда пение смолкло, на поляне долго стояла тишина. Потом Алконост сказала — и в голосе её звучало удивление: — Я не знала, что так можно.
— Я тоже, — призналась Сирин. — Это было… хорошо. По-настоящему.
— Ну вот, — подвёл итог Станислав. — А вы ссорились. А всего-то надо было — спеть дуэтом. Мы с Генкой это ещё в корчме поняли.
Птицы склонили головы — не то в поклоне, не то в благодарности. А потом Сирин, которая явно была более практичной из двух, спросила: — Вы куда путь держите, странники? Мы можем вам помочь. В благодарность за урок.
— Мы в степь, — сказал Станислав. — А потом в Палестину. Кочевников бить и сарацин.
— Это далеко, — сказала Алконост. — Но мы можем дать вам кое-что. Перо Алконоста — оно охраняет сон и даёт отдых даже в самой долгой дороге. И перо Сирин — оно придаёт сил в битве и зажигает сердце отвагой. Возьмите.
Два пера — золотое и пурпурное — упали с небес прямо в руки героям. Золотое взял Генрих, пурпурное — Станислав.
— Спасибо, птички, — сказал Станислав, бережно пряча перо за пазуху. — И петь больше вместе. У вас хорошо получается. Даже получше, чем у нас с Генкой. Мы-то только после штофа дуэтом можем.
— Danke, — добавил Генрих. — Et vivat harmonia. (Спасибо. И да здравствует гармония.)
Птицы взмахнули крыльями и поднялись в небо — теперь уже не две отдельные, а два крыла одного полёта. И с высоты донеслось их пение — то самое, совместное, которое теперь звучало как обещание: всё будет хорошо. Всё уже хорошо.
На облачке Кондрат медленно выдохнул и посмотрел на Зигфрида: — Слушай. А мы с тобой… мы когда-нибудь пели вместе?
— Нет, — удивился Зигфрид. — А зачем? Мы же не птицы.
— Ну… для гармонии. Ты — эпикуреец, я — ипохондрик. Может, если мы споём дуэтом, у нас тоже что-нибудь получится?
Зигфрид задумался. Потом улыбнулся своей самой солнечной улыбкой: — Давай. Только чур я веду. У тебя слуха нет.
— Зато у меня есть чувство ответственности, — буркнул Кондрат. — Ладно, начинай. Только не громко. У меня от громких звуков мигрень.
И два ангела, на маленьком пушистом облачке, тихо запели — нестройно, но искренне. А внизу два героя ехали дальше на юг, и за пазухой у каждого лежало райское перо, и на душе у обоих был покой — не сонный, не безумный, а тот самый, настоящий, который бывает только после хорошей песни, спетой вместе.
Конец шестой главы.
Глава седьмая
,в коей пенсионный клуб «Ягинишна» решает языковой вопрос раз и навсегда, а Генрих внезапно становится русским спикером
Дорога, как это часто бывает в местах, где реальность уже не спорит с вымыслом, привела наших героев к необычному поселению. Издали оно напоминало маленькую деревеньку — четыре избушки, аккуратные, с резными ставенками, цветочками в палисадниках и даже скворечниками на шестах. Но стоило подъехать поближе, как открывались детали. У каждой избушки вместо фундамента были живые куриные ноги — мощные, когтистые, покрытые золотистой чешуёй. Сейчас они вели себя прилично: подогнув колени, избушки мирно сидели в пыли, словно куры-несушки на насесте, и только одна из них, крайняя слева, время от времени лениво поскребла когтем землю, выискивая то ли червяка, то ли свежую сплетню.
Перед избушками, на большой лужайке, был расстелен скатертью-самобранкой широченный пень, а вокруг него сидели четыре старушки. У каждой на голове был платок — у кого красный, у кого синий, у кого в горох, у кого с вышивкой. Одежда у всех была опрятная, деревенская, но с явными признаками колдовской моды: то карман с живой жабой (жаба спала), то бусы из сушёных мухоморов, то брошка в виде черепа воробья, инкрустированного бирюзой. У одной старушки, самой благообразной, правая нога была костяная — очень ухоженная, отполированная до блеска, с серебряным коленным шарниром. У другой на коленях лежала метла с ленточками, у третьей в руках была ступа, которую она машинально протирала тряпочкой, а четвёртая — самая древняя на вид — держала на носу очки-половинки и читала вслух рукописный листок.
Станислав придержал коня и вгляделся.
— Генка, — сказал он, — а вот это уже серьёзно. Это не кикиморы, не русалки, не лешенки. Это — Бабы Яги. Настоящие. Причём, судя по обстановке, у них тут не шабаш, а… заседание клуба. Гляди, чаи гоняют.
Генрих, уже учёный всякой лесной нечистью, на всякий случай проверил, на месте ли меч, и переспросил:
— Alte Hexen? Wieder? (Старые ведьмы? Опять?)
— Да нет же! Это Яги. Они вроде как… пенсионерки со стажем. Раньше царевичей в печь сажали, а теперь по лесам сидят, скучают. Но бабки мудрые, могут и помочь. Пойдём, поздороваемся. Только чур — не груби, они этого не любят.
Они спешились и подошли. Чем ближе, тем лучше было слышно: старушка с листком зачитывала что-то вроде протокола собрания:
— «…и постановили: Кощея Бессмертного из почётных членов клуба не исключать, но вынести ему устное порицание за порчу имущества общего пользования. А именно — за то, что в прошлую среду он, будучи в гостях у Яги Василисты Карповны, нечаянно чихнул и превратил её любимую герань в камень. Голосовали: три „за“, один „воздержалась“ (сама Василиста). Принято». Теперь переходим к пункту «Разное». У кого что?
— У меня! — подняла руку старушка с костяной ногой. — Предлагаю принять в клуб Змея Горыныча. Он, конечно, не Яга, но мужик солидный, три головы, опыт огнедышания. Будет нам баньку топить.
— А кормить его кто будет? — возразила та, что с метлой. — У него, почитай, три пасти! На прошлой неделе к Василисте зашёл — все запасы сушёных мышей слопал. И даже плесень с забора слизнул. Это не Змей, это пылесос.
— Девочки, тихо! — призвала главная. — У нас гости.
Все четыре пары глаз уставились на пришельцев. Взгляды были цепкие, оценивающие — такие, какими старые мастерицы осматривают новую пряжу: сгодится ли на носки, или сразу в утиль.
— Здравствуйте, бабушки, — поклонился Станислав. — Простите, что помешали. Я — Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. А это друг мой, Генрих фон Шварцлозе, рыцарь из Священной Римской империи. Едем мы с ним бить степняков и сарацин. Дело благое, но есть одна загвоздка…
— Какая? — спросила старушка с очками, явно председатель.
— Языковая. Я по-русски говорю, он — по-немецки и по-латыни. Кое-как понимаем друг друга, но чтобы по душам поговорить — никак. Вот я и подумал: может, вы, бабушки, поможете? Вы ж столько веков живёте, всё знаете. Есть ли средство, чтобы мой друг по-русски заговорил? Хотя бы на время похода.
Бабы Яги переглянулись. Та, что с костяной ногой, постучала пальцем по столу:
— Языковой барьер. Серьёзно. У меня, помнится, был случай: Иван-царевич из тридесятого царства и Елисей из Лукоморья. Тоже друг друга не понимали. Я им тогда по уху дала — сразу оба на одном языке заговорили, на языке боли. Но это метод грубый.
— А можно не по уху? — осторожно спросил Станислав. — Генка мне друг, не хотелось бы ему ухо портить.
— Можно и без уха, — успокоила его председательница. — У нас, в пенсионном клубе «Ягинишна», методы нынче гуманные. Лицензия есть, сертификат от Лесного департамента. Вон, Василиса Карповна как раз на курсах повышения квалификации была, «Языкознание для нечисти». Василиса, покажи диплом.
Та, что с костяной ногой, с гордостью достала из ступы свёрнутый пергамент с печатью.
— С отличием, между прочим, — сказала она. — Могу хоть сейчас языковой трансфер устроить. Это когда один язык временно передаётся другому. Твой рыцарь как по-русски заговорит — будто в Киеве родился. И акцент уберём. А то некоторые немцы говорят «кнайп» вместо «князь» — нехорошо.
Генрих, который слушал этот разговор и понимал примерно каждое пятое слово (в основном «кнайп» и «Иван»), наклонился к Станиславу и шёпотом спросил:
— Was planen sie? Wollen sie mir die Zunge herausschneiden? (Что они планируют? Они хотят вырезать мне язык?)
— Да нет, успокойся, — махнул рукой Станислав. — Наоборот, новый язык дадут. Русский. Будешь, как я, шпарить. Представляешь?
— Russisch? — в голосе Генриха смешались ужас и восторг. — Das ist unm;glich. (Это невозможно.)
— А вот и возможно! — вмешалась Василиса Карповна. — Ты, рыцарь, садись сюда, на пенёк. И ты, богатырь, рядом. Сейчас колдовать буду. Только предупреждаю: после трансфера у тебя, Генрих, сутки может чесаться кончик языка. Это побочный эффект. И ещё — все русские слова, которые ты выучишь, будут немножко… эмоциональными. Понимаешь, русский язык — он живой, ему без души нельзя. Так что готовься: будешь не просто говорить, а переживать каждое слово.
Генрих, всё ещё сомневаясь, сел. Станислав подбодрил его, хлопнув по плечу. Василиса Карповна обошла их трижды, шепча что-то на древнем, до-киевском наречии, потом достала из кармана пузырёк с золотистой жидкостью и капнула Генриху на язык.
— А теперь, — сказала она, — повтори за мной: «Здравствуй, Станислав, друг мой сердешный».
Генрих открыл рот. Он ожидал, что из его уст, как обычно, выйдет немецкое «Guten Tag» или латинское «Salve». Но вместо этого, с лёгким шипением и акцентом, который таял с каждым звуком, он произнёс:
— З… здра… здраствуй, Станислав, друх мой сер… сердечный.
Потом он моргнул. Потом ещё раз. И вдруг его лицо озарилось широкой, почти детской улыбкой.
— Я сказал? — спросил он, и это был чистый, ясный русский язык, с мягким «р» и глубоким «о». — Я сказал по-русски! Станислав! Я говорю! Я могу! Я… я тебя понимаю! И ты меня понимаешь! О, боже мой! — последнее было явно заимствовано из немецкого «Oh mein Gott», но прозвучало так по-московски, что Станислав аж прослезился.
— Генка! — заорал он, вскакивая и сгребая рыцаря в охапку. — Ты заговорил! Да ты ж теперь наш! Совсем наш! Ну-ка скажи ещё чего-нибудь! Скажи «печенег»! Или «сарацин»! Или «князь киевский»!
— Печенег, — послушно повторил Генрих. — Сарацин. Князь киевский. Великий князь киевский. Святослав Храбрый. О, это прекрасно! Ваш язык — он как музыка! Как звук меча! Как шнапс на клюкве! О, простите, — он покраснел. — Я, кажется, слишком эмоционально. Это побочный эффект?
Василиса Карповна довольно улыбнулась:
— Не побочный. Это и есть русский язык. Он без эмоций не работает. Ты, рыцарь, теперь будешь на нём не только говорить, но и думать, и даже, прости Господи, ругаться. Хотя боевые ругательства у вас, германцев, и так хороши. Теперь они станут вдвое выразительнее.
Четыре Бабы Яги смотрели на эту сцену с умилением, как бабушки на выпускном внуков. Та, что с метлой, даже всхлипнула:
— Помню, меня тоже когда-то научили по-человечески говорить. Это было в девятьсот лохматом году. Я потом Ивану-царевичу такое сказала — он неделю икал.
— А можно мне теперь попробовать? — вдруг спросил Станислав. — По-немецки? Чтобы и я его понимал, когда он забудет русское слово? Вдруг на поле боя ему понадобится что-то срочное сказать, а он от волнения на немецкий съедет?
— Можно, — кивнула Василиса. — Но тогда у тебя, богатырь, будет чесаться язык. Два чешущихся языка на один отряд — это уже перебор. Давайте так: ты, Станислав, будешь понимать немецкую речь, но говорить останешься по-русски. А Генрих — понимать русскую и говорить на ней. Так будет гармония.
— Гармония? — переспросила председательница. — Ой, Василиса, ты это слово в кои-то веки правильно употребила. Раньше у тебя только «лягушка» и «поганка» выходили.
— Так я ж на курсах была! — обиделась Василиса. — Могу и «эпистемология» сказать. Но не буду.
Станислав тем временем тоже получил каплю из пузырька, и теперь, когда Генрих, забывшись, воскликнул «Donnerwetter!», богатырь понимал, что это «гром и молния», а не название какого-то заморского монстра.
— Ну, бабушки, — сказал он, кланяясь в пояс, — чем же нам вас отблагодарить? Золота у нас немного, но есть жемчуг русалочий, есть перо райской птицы…
— Жемчуг оставьте себе, — отмахнулась главная. — Вы его заслужили, мы слышали историю про русалок — вся нечисть в округе уже сплетничает. А вот если расскажете нам про свои подвиги, да посидите с нами, чайку попьёте — это будет лучшая благодарность. А то мы всё про Кощея да про Змея — скукота. Хочется свежих героических сюжетов. У меня внучка, кикимора болотная, замуж собирается — ей как раз нужны примеры хороших женихов. А вы, я смотрю, женихи хоть куда.
Станислав и Генрих переглянулись и поняли, что отделаться не удастся. Впрочем, чай с бабушками после всех передряг казался им теперь почти курортом.
…Вечером того же дня на лужайке перед избушками на курьих ножках кипел самовар, а вокруг сидели, смеялись и разговаривали сразу на двух языках — но понимая друг друга полностью. Генрих рассказывал о Барбароссе, и русские слова звучали в его устах чуть-чуть с акцентом, как будто он пробовал на вкус каждое. Станислав травил байки про киевских бояр, и бабки-ёжки (то есть Яги) качали головами, вспоминая свою молодость. А когда луна поднялась высоко, Василиса Карповна подняла кружку и сказала:
— За дружбу народов! За то, чтобы все друг друга понимали. И чтобы языки чесались только от хороших слов.
Все выпили. И на этот раз шнапса не было — только чай с малиной и мятой. Но опьянели все изрядно — от смеха, рассказов и того самого тепла, которое бывает, когда люди, существа и даже птицы находят общий язык.
На облачке Кондрат и Зигфрид, глядя вниз, синхронно вздохнули.
— Зигфрид, — сказал Кондрат, — у меня в отчёте теперь: «Языковая проблема решена методом пенсионного колдовства. Рекомендовано: распространить опыт на весь мир». Как думаешь, успеем до Второго Пришествия?
— С такими темпами, как у этих двоих, — улыбнулся Зигфрид, — они и Палестину освободят, и ещё пару континентов заодно. Дай им только время. И самовар.
— И бабок-ёжек, — добавил Кондрат. — То есть Яг. Современных, с дипломами.
— И Яг, — согласился Зигфрид. — Определённо, это лучшая глава из всех. Языковая. Прямо как в Пятидесятницу.
— Ты опять за своё, — проворчал Кондрат, но в голосе его не было ни капли раздражения.
Конец седьмой главы.
Глава восьмая
,в коей Генрих фон Шварцлозе ставит тевтонскую печень против трёхголового оппонента, а Змей Горыныч обретает трезвость и личную жизнь
После прощания с клубом «Ягинишна» прошло два дня, а Генрих всё никак не мог наговориться. Он говорил по-русски с упоением, с чувством, с толком, с расстановкой, а главное — с тем самым «побочным эффектом», о котором предупреждала Василиса Карповна: каждое слово он не просто произносил, а проживал. «Лошадь» он говорил так, будто гладил гриву. «Дорога» — будто сам прокладывал тракт. А когда он впервые в сердцах выругался «Да чтоб тебя!» в адрес комара, комар, не выдержав эмоционального напора, замертво упал в траву.
Станислав слушал друга и млел. Ему казалось, что он наконец-то разглядел Генку по-настоящему — не как «немца в латах», а как живого, тёплого, немного смешного в своей серьёзности человека. Генрих, в свою очередь, открывал для себя целые пласты славянской души. Например, он узнал, что слово «ничего» может означать всё что угодно — от «всё плохо» до «всё отлично» в зависимости от интонации. Это потрясло его до глубины души.
— Это как в музыке, — рассуждал он вслух, покачиваясь в седле. — Одна и та же нота, а смысл разный. «Ничего». «Ничего!» «Ничего…» Шедевр.
— Вот так и живём, — соглашался Станислав. — Всё на оттенках. А теперь, когда ты заговорил, я тебе ещё кое-что расскажу. Про черниговского купца и дрессированного медведя. Теперь ты поймёшь, почему это смешно.
— Я весь внимание.
Но рассказать не удалось — потому что именно в этот момент из-за холма донёсся рёв. Рёв был тройной: бас, баритон и тенор, и каждый звучал по-своему.
Бас: — СКУ-У-УЧНО!!!
Баритон: — ОДИНО-О-ОКО!!!
Тенор: — И ВЫ-Ы-ЫПИТЬ НЕ С КЕ-Е-ЕМ!!!
Холм задрожал. Из-за него показалась голова. За ней — вторая. За ней — третья. Все три — зелёные, чешуйчатые, с жёлтыми глазами и выражением глубокой, вселенской тоски на мордах. Головы качались на длинных шеях, как три маятника, и время от времени сталкивались лбами, после чего тенор обиженно вскрикивал, а бас рявкал: «Куда прёшь, я тут главный!»
За головами появилось туловище — массивное, покрытое чешуёй, с перепончатыми крыльями, сложенными на спине, как старый плащ. Лапы у змея были мощные, когтистые, и в одной из них он бережно, почти нежно, сжимал огромную дубовую бочку. Бочка издавала тот самый аромат, который на Руси называется «медовуха», а в Германии — «повод остаться».
— Змей Горыныч, — сказал Станислав, и в голосе его не было страха, а было скорее профессиональное любопытство. — Трёхголовый. Летает. Дышит огнём. В прошлом — гроза княжеств, в настоящем — судя по бочке — алкоголик-одиночка. Я таких на киевском базаре видал. Только у них не три головы, а одна, но зато синяя.
— Он сказал «выпить не с кем», — напомнил Генрих. — Это призыв. Рыцарский долг велит мне откликнуться.
— Генка, это дракон. У нас их змеями кличут. Он тебя сожжёт.
— Не сожжёт. Ты же сам сказал: он одинокий алкоголик. А одинокий алкоголик — это не враг. Это… пациент. И собутыльник. Тем более он зовёт. Не ответить — невежливо.
Генрих пришпорил коня и, прежде чем Станислав успел его остановить, выехал на вершину холма.
— Приветствую тебя, трёхголовый змей! — крикнул он на чистейшем русском, с тем самым эмоциональным переливом, который теперь был его фирменным знаком. — Я — Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи. А это мой друг Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. Мы услышали твой зов и предлагаем решить твою проблему.
Три головы синхронно повернулись к нему. Бас нахмурился. Баритон удивлённо приподнял бровь. Тенор радостно оскалился.
— Ты… это… чего? — прогудел бас. — Выпить с нами хочешь?
— Именно! — подтвердил Генрих. — У тебя бочка. У нас — время. И жажда. Что может быть логичнее?
— А он не боится, — заметил баритон, обращаясь к басу. — Обычно все боятся. А этот сразу — «выпить». Мне нравится.
— И мне! — пискнул тенор. — Давно к нам никто не приходил! Последний Иван-царевич убежал, даже меча не вынул! А эти — сразу к бочке!
Станислав, вздохнув, подъехал следом. У богатыря был опыт общения с нечистью, и опыт этот говорил: если дракон предлагает выпить — надо соглашаться, потому что альтернативы обычно хуже.
— Ладно, Горыныч, — сказал он, спешиваясь. — Давай знакомиться. Только без фокусов. Огонь держи при себе, у нас перо райское — не дай бог подпалишь.
Змей Горыныч кивнул всеми тремя головами, и это выглядело как китайский танец болванчиков. Бочка была водружена на большой валун. Вокруг валуна сам собою организовался пикник: Станислав расстелил плащ, Генрих достал походные кружки (те самые, из «Семи бобров»), а Горыныч лёг, свернув хвост кольцами и подогнув лапы. Он был огромен, но в его позе читалось нечто глубоко штатское — так лежит пёс у хозяйского кресла, ожидая, когда ему бросят кость.
Первая кружка прошла в молчании. Медовуха была густая, янтарная, с пузырьками. Горыныч пил из бочки, аккуратно запуская в неё сразу три соломинки (по одной на голову). Генрих пил из кружки, оценивая вкус. Станислав — просто пил.
— Хороша, — выдохнул Генрих. — Напоминает рейнское, но мягче. И мёд. Много мёда.
— Сам ставил, — прогудел бас. — По старинному рецепту. От бабушки. Она тоже змеем была. Одна голова, правда. Но бабушка знатная.
— А где же твои собутыльники, Горыныч? — спросил Станислав. — Ты ж вроде гроза округи. Должны быть приспешники, слуги, может, даже пленницы.
Три головы тяжело вздохнули.
— Разбежались, — признался баритон. — Последний слуга, леший Филька, ушёл к кикиморам болотным. Сказал, у них шнапс вкуснее. А пленниц нет. Я их не ем, я их пугаю. Но в последнее время даже пугать скучно. Прилетаю, рычу — а они смеются. Говорят: «Ой, Горыныч, опять ты со своей бочкой». И перестали бояться. Позор.
— Нужна компания, — резюмировал тенор. — И цель в жизни.
Вторая кружка развязала языки. Генрих, уже освоивший русскую речь на уровне бытового богатыря, начал рассказывать про Крестовый поход. Горыныч слушал с интересом, иногда перебивая вопросами:
— А сарацины — они какие? Жареные? — спрашивал тенор.
— Они не жареные. Они воины. Храбрые. Но мы их победим.
— А у них медовуха есть? — уточнял бас.
— Вряд ли. У них, кажется, шербет.
— Шербет — это несерьёзно, — авторитетно заявлял баритон. — Это компот. А медовуха — это для души.
К третьей кружке Генрих и Горыныч уже говорили как старые друзья. Станислав, понимая, что трезвым из этой компании останется только он (и то условно), решил взять на себя роль летописца и наблюдателя. Он сидел в сторонке и комментировал:
— Сейчас начнётся. С русским змеем пить на равных — это, Генка, даже для рыцаря перебор. У него три головы, у тебя одна. Считай, тройная доза.
— Не важно! — Генрих поднял кружку. — Рыцарь не отступает ни перед драконом, ни перед бочкой. Горыныч, я вызываю тебя на состязание!
Три головы переглянулись.
— На какое? — спросил бас.
— Кто кого перепьёт.
Над поляной повисла тишина. Даже ветер стих. Кондрат на облачке, услышав это, уронил скрижали.
— Зигфрид, — прошептал он, — ты слышал? Он сейчас вызвал Змея Горыныча на алкогольную дуэль. Это… это…
— Это великолепно! — воскликнул Зигфрид. — Я всегда знал, что мой Генрих — новатор. Раньше рыцари убивали драконов мечом. А он убьёт его… циррозом. Точнее, перепьёт. Это же исторический момент!
— А если Горыныч обидится и сожжёт их?
— Не сожжёт. Видишь, у него глаза загорелись? Он азартный. И ему скучно. А тут — игра. Честная. Тевтон против змея. Ставлю на Генриха.
Горыныч тем временем пришёл в неописуемое возбуждение. Все три головы заговорили разом:
— Состязание! Настоящее! Как в старые времена! Я согласен! Но что ставишь, рыцарь?
Генрих на мгновение задумался. Потом его лицо озарилось:
— У меня есть горсть русалочьего жемчуга. И перо Алконоста. Ставлю и то, и другое.
— А я, — сказал Горыныч и порылся в складках кожи, — ставлю скатерть-самобранку. Бабушкин подарок. Развернёшь — и на ней любое угощение появляется, какое пожелаешь. Только одно условие: скатерть вегетарианская. Мясо не даёт. Только каши, пироги, блины, мёд, икра. Ну и огурчики солёные. Огурчики — это святое.
— Идёт! — Генрих хлопнул по валуну. — Станислав, будь судьёй!
Станислав, вздыхая, поднялся. Он понимал, что история, которая началась с перепутанного направления, зашла куда-то совсем не туда. Но отступать было поздно.
— Ладно. Правила такие. Пьём кружками. По очереди. Кто первый свалится или уснёт — проиграл. Горыныч, ты пьёшь на три головы, поэтому у тебя тройная норма. Это честно?
— Честно! — хором ответили головы.
— Тогда начали.
Дуэль началась. Генрих пил размеренно, с достоинством, закусывая корочкой хлеба. Горыныч пил через три соломинки, и головы по очереди клевали бочку. Первая кружка, вторая, третья…
— А ты ничего, рыцарь, — заметил баритон после пятой. — Держишься.
— Тевтонская закалка, — скромно ответил Генрих.
— А у нас — змеиная, — добавил бас. — Я ещё своего прадеда помню. Он с Ильёй Муромцем пил. Три дня. Закончилось ничьей.
К восьмой кружке тенор начал засыпать. Головы переругивались:
— Эй, левый, не спи! — рычал бас.
— Я не сплю… я просто глаза закрыл…
— Открой! Позоришь перед людьми!
К двенадцатой кружке у Горыныча начались проблемы с координацией. Шеи заплетались, головы путались, тенор уже откровенно храпел, а бас и баритон пытались петь дуэтом «Ой, то не вечер». Генрих же сидел прямо, как статуя командора, и методично опорожнял очередную кружку. В его глазах светился ровный, спокойный огонь человека, который прошёл школу русалок и теперь считал алкогольные дуэли лёгкой разминкой.
— Ещё? — вежливо предлагал он.
— Ещё! — упрямо отвечал бас.
Но после пятнадцатой кружки рухнули все три головы. Горыныч издал могучий вздох, и его туловище обмякло, развалившись на поляне, как гора зелёного студня. Из пастей вырвались три струйки дыма — и погасли.
— Победа, — констатировал Станислав. — Генка, ты чудовище. В хорошем смысле. Скатерть твоя.
Генрих поднялся (почти не шатаясь) и достал из-под крыла Горыныча свёрток. Скатерть была тяжёлая, расшитая узорами, и пахла свежим хлебом. Он развернул её — и на скатерти немедленно появились пирожки с капустой и грибами, кувшин с молоком и мисочка сметаны.
— Работает, — удовлетворённо заметил он. — Стасик, у нас теперь всегда будет завтрак. И обед. И ужин. И перекус.
— Только без мяса, — напомнил Станислав. — Но с огурчиками. Это я уважаю.
На облачке Кондрат листал устав. Зигфрид светился от гордости.
— Он перепил дракона. Это войдёт в анналы. «Святой Георгий убил дракона мечом, а Генрих фон Шварцлозе — медовухой». Кондрат, ты должен внести это в его личное дело.
— Я уже внесу, — мрачно сказал Кондрат. — В раздел «Медицинские чудеса». И напишу рекомендацию: «Проверить печень». Если она выдержала это, она выдержит и Судный день.
Утро для Змея Горыныча настало поздно и жестоко. Три головы проснулись не одновременно, а по очереди, и каждая при пробуждении издала стон, полный раскаяния.
— Что вчера было? — простонал бас.
— Мы проиграли скатерть, — всхлипнул баритон. — Какой позор. Какой стыд. Я больше не могу.
— А я больше не хочу, — подал голос тенор. — Не хочу пить. Никогда. Вообще. Дайте воды.
Станислав, который готовил завтрак на скатерти-самобранке (блины со сметаной), подошёл к змею с ведром воды. Горыныч выпил ведро, потом второе, потом умылся и долго сидел, обхватив все три головы передними лапами.
— Всё, — сказал он наконец. — Я завязываю. Это знак. Сначала я проиграл скатерть. Потом проснулся с таким чувством, будто меня внутри поджарили. А главное — я понял. Я пью, потому что одинок. А одинок я, потому что пью. Порочный круг. Надо его разорвать.
— И что будешь делать? — спросил Станислав.
— Для начала — брошу пить. Совсем. Потом — найду себе пару. Я слышал, на севере, за морями, живёт змея. Огромная. Зовут Йормунганда. Говорят, она обвивает весь мир. Это, конечно, не три головы, но зато какая женщина! Я полечу к ней. Познакомлюсь. Может, она оценит трезвого, серьёзного змея.
Генрих, который завтракал блинами, одобрительно кивнул:
— Это мудрое решение, Горыныч. Любовь и трезвость — вот что нужно дракону. Ну, и ещё огонь. Но огонь у тебя уже есть.
Через час они прощались. Горыныч, всё ещё бледный, но полный решимости, расправил крылья.
— Спасибо, рыцарь. Ты не просто перепил меня. Ты открыл мне глаза. Я лечу на север. А вы — на юг. Может, ещё встретимся. Если что — я теперь на минеральной воде. И с Йормунгандой. Прилетайте в гости.
— Прилетим, — пообещал Станислав. — Как раз сарацинов побьём и сразу в гости. К вам, на край света.
Змей Горыныч взмахнул крыльями и тяжело поднялся в воздух. С земли было видно, как три головы по очереди оглядываются и кивают. А потом он скрылся за облаками.
На облачке Кондрат закрыл скрижали.
— Ну, что там у тебя? — спросил Зигфрид.
— Итоговая запись по главе: «Змей Горыныч бросил пить, встал на путь исправления и направился к Йормунганде для создания семьи. Рекомендовано: зачесть обоим подопечным как миссионерский подвиг». И приписка: «Выдана скатерть-самобранка. Отчёт о расходах приложен».
— Прекрасный день, — подвёл итог Зигфрид. — Просто прекрасный.
А внизу два героя, уложив скатерть-самобранку в седельную сумку, ехали дальше на юг, и солнце светило им в спину, и где-то на далёком севере, ещё не зная о своём счастье, сворачивалась кольцами вокруг мирового океана одинокая Йормунганда. Впрочем, это уже совсем другая история.
Конец восьмой главы.
Глава девятая
,в коей банный день прерывается лесным заказом, Гамаюн оказывается птичкой с характером, а Генрих открывает в себе талант усыпителя
Юг, как известно, штука капризная. Особенно когда едешь к нему наугад, имея из навигационного оборудования только перо Алконоста (работает исключительно во сне), перо Сирин (бодрит, но путает приоритеты) и совесть, которая, как учил Станислава ещё дед, «в степи не компас». Поэтому неудивительно, что после эпической пьянки со Змеем Горынычем и обретения скатерти-самобранки наши герои, сами того не заметив, слегка отклонились от маршрута и забрели в Полесье.
Полесье встретило их густыми туманами, запахом мокрого мха и тишиной — такой глубокой, что даже комары здесь летали на цыпочках. Дорога, покружив, привела к деревеньке, а в деревеньке — к бане. Баня была чудо как хороша: свежесрубленная, с резным коньком и трубой, из которой вился тонкий, душистый дымок. Узнав, что хозяин бани, местный пасечник, пускает путников помыться за сущую безделицу, Станислав немедленно заявил:
— Генка, привал. После двух дней в седле, после драконьей медовухи и вообще после всего — нам позарез нужно в баню. Это не просто мытьё, это ритуал. Ты, конечно, рыцарь, но даже латы иногда надо проветривать.
Генрих, который уже достаточно проникся русским бытом, чтобы понимать святость слова «баня», кивнул. И через полчаса оба героя, оставив коней пастись на лугу, а латы и кольчуги — в предбаннике, парились на полке, охаживая друг друга берёзовыми вениками. Станислав делал это с размахом, приговаривая: «С лёгким паром, Генка! Чтоб все хвори вышли!», а Генрих, мужественно снося удары, отвечал:
— Удивительно! Кожа становится... как neue R;stung! Новая броня! И пахнет лесом! В Германии так не умеют!
— А то! — гордился Станислав. — У нас в Киеве каждая баня — как собор. Только горячее.
В самый разгар процедур, когда Станислав нахлёстывал Генриха уже третьим веником (первый рассыпался, второй улетел в окно, прочь от такого усердия), за дверью послышалось деликатное покашливание.
— Хозяева, открыто! — крикнул Станислав, думая, что пасечник принёс ещё квасу.
Дверь скрипнула, и в предбанник, клубясь туманом и пахнув прелой листвой, вошёл леший.
Он был среднего роста, кряжистый, с бородой из мха и глазами, в которых мелькали то ли светлячки, то ли невысказанные лесные обиды. Одет был в кафтан, сшитый, казалось, из кусков коры и лишайника, а на голове красовалась шляпа-гриб (подосиновик, явно парадный). В руках леший мял берестяной свиток и нервно вздыхал, как заявитель в приёмной княжеского тиуна.
— Доброго здоровья, люди добрые, — проговорил он голосом, похожим на шум дубравы. — Я — Лесовик Онуфрий, хозяин здешних боров и пущ. Беда у меня. Прослышал я, что едут через Полесье два храбрых мужа — богатырь и рыцарь. Вы ли это будете?
— Мы, — подтвердил Станислав, выглядывая из парилки и прикрываясь остатками веника. — Только ты, дедушка, погоди. Мы тут не вполне одеты. Дай хоть простынями обернуться.
— Да уж обернитесь, — кивнул леший. — Дело у меня деликатное, негоже его в голом виде обсуждать.
Минуту спустя герои, закутанные в льняные простыни и слегка распаренные, сидели в предбаннике, а леший, отказавшись от кваса (ему, лесному духу, спиртное по уставу не положено, но самогон он уважал в качестве сырья для обмена), излагал проблему.
— Украли у меня, братцы, — начал он, и в голосе его зазвенела искренняя боль. — Не просто вещь — птицу. Гамаюна. Жар-птицу, по-вашему. Певунью мою ненаглядную. Век при мне жила, хозяйство вела, песни пела так, что сосны плакали. А тут — цап! — и нет. Унёс Анчутка Беспятый, чертяка мелкий. Давно на неё зуб точил. Он, видите ли, считает, что жар-птицы — общее достояние нечистой силы, и лешим они не положены. А я считаю, что это рейдерство. И поскольку княжьего суда в лесу нет, я к вам.
— Анчутка Беспятый? — переспросил Станислав. — Это ж вроде по мелочи чертяка? По болотам пакостит, путников путает? С чего ему жар-птица понадобилась?
— Говорю же, — вздохнул леший. — Из принципа. И ещё, — он понизил голос, — Гамаюн-то у меня характерная. Вся в меня. Не всякому с ней сладить. Боюсь, Анчутка уже локти кусает, но отдать просто так гордость не позволяет.
— И чего ты хочешь? — спросил Генрих, который слушал с нарастающим интересом. Слово «рейдерство» он ещё не знал, но по интонации понял, что дело пахнет подвигом.
— Верните птичку, — просто сказал леший. — А я вам за это — две бочки самогона. Первача. Своей выгонки. На зерне. Век стоять будет, не испортится. В походе, я знаю, лишним не будет.
Глаза Станислава загорелись. Самогон лешего — это был легендарный продукт. Говорили, что один глоток согревает в лютый мороз, а два — позволяют понять язык деревьев. Три, правда, заставляли обниматься с мухоморами, но это уже детали.
— Генка, — сказал он, — по-моему, это судьба. Две бочки. В Палестине самогон — стратегический запас.
— Und wir helfen einem Waldgeist, — добавил Генрих, кивая. — Это благородно. Мы согласны, Лесовик Онуфрий. Где искать Анчутку?
— А вот тут, — леший развернул свиток, на котором была нацарапана схема. — В трёх верстах к востоку, у Чёртова омута. Там у него схрон. Только осторожно: Анчутка — пакостник, но не злой. Просто глупый. И жадный. Птичку не мучайте, она хоть и с норовом, но ранимая. А я пока баньку вашу посторожу.
Герои, наскоро одевшись и прихватив меч, кистень и скатерть-самобранку (на случай, если переговоры затянутся), двинулись в путь. Кони шли по лесной тропе, туман клубился под копытами, а где-то впереди, над Чёртовым омутом, раздавались странные звуки: не то пение, не то скрежет, не то отборная нечистая брань.
Чёртов омут оказался мрачной, затянутой ряской воронкой посреди болотца. На берегу, под корявым осокорем, сидел мелкий, вертлявый чертяка в драном кафтане, с одним рогом (второй был обломан под корень) и копытцами, нервно выбивавшими дробь. Это и был Анчутка Беспятый. Перед ним, привязанная за лапку к коряге тонкой золотой цепочкой, сидела птица. И что это была за птица!
Гамаюн — жар-птица лешего — сияла так, что вокруг было светло, как днём. Перья переливались алым, золотым и оранжевым, хвост ниспадал до земли огненным водопадом, а глаза — чёрные, блестящие бусины — смотрели на мир с выражением крайнего, почти аристократического презрения. Увидев всадников, птица не испугалась, не обрадовалась, а лишь скосила глаз на Анчутку, словно говоря: «Ну, и этого ты позвал?»
— А, гости! — всполошился Анчутка, вскакивая. — Вы кто? Пошто в мой омут лезете? У меня тут частная собственность!
— Мы от лешего, Онуфрия, — сказал Станислав, спешиваясь. — Ты у него Гамаюна украл. Давай по-хорошему: отдай птицу, и разойдёмся миром.
Анчутка замялся, переступил копытцами, потом вдруг бросился к Станиславу и зашептал, оглядываясь на птицу:
— Заберите её! Христом-богом молю! Я думал, жар-птица — это песни, красота, может, яйца золотые несёт... А это! — он всхлипнул. — Это же стерва! Чистая стерва! Она меня заклюёт! Я ей зерна — она зерно разбрасывает! Я ей водицы — она купается и мне в рожу брызжет, да не водой, а искрами! Я ей «цып-цып» — она мне таким голосом отвечает, что у меня рога сворачиваются! И главное — не молчит! Постоянно поёт! Не просто поёт, а с подтекстом! Я за эти три дня все свои грехи вспомнил и раскаялся! Верите — я уже молитвы учу! Заберите её, умоляю! Я вам за это суму бездонную отдам! Фамильная, ещё от прадеда-беса! Всё, что в неё положишь, — не убавляется! Только не могу я её сам лешему вернуть — стыдно! Скажут, Анчутка украл и не справился! А вы — герои, вам можно!
Станислав и Генрих переглянулись. Бездонная сума — это был козырь. С такой сумой и две бочки самогона не пропадут, и вообще походное снабжение выйдет на новый уровень.
— Ладно, — сказал Станислав. — Забираем птицу и суму. Но как её успокоить? Леший сказал, она ранимая.
— Я пробовал колыбельные, — признался Анчутка. — Она от моих колыбельных ещё злее становится. Говорит, у меня голос как у скрипучей осины.
Тут вперёд выступил Генрих. Он посмотрел на жар-птицу долгим взглядом, оценивая ситуацию. Потом снял шлем, пригладил волосы и сказал:
— Я попробую. В рыцарском обучении был курс трубадуров. Я, конечно, не мастер, но кое-что помню.
Он сел на пенёк напротив Гамаюна, расправил плечи и запел.
Запел он не по-немецки, не по-латыни, а на том самом русском, которому научился у бабок-ёжек, — мягком, грудном, пропитанном эмоциями. Песня была простая, без слов — чистый мотив, похожий на колыбельную, что поют над колыбелью в далёких рейнских долинах. Голос Генриха, обычно резковатый и командный, теперь стелился мягко, как туман над омутом, обволакивал, успокаивал. Даже комары перестали звенеть. Анчутка открыл рот. Станислав, который впервые слышал друга поющим, умилённо вытер глаз.
Жар-птица слушала. Её перья, только что топорщившиеся агрессивным огнём, начали плавно опадать, цвет стал мягче, золотистее. Глаза перестали метать искры и медленно, совсем по-птичьи, закрылись. Через минуту она уже сидела, подобрав под себя лапки, и тихонько посапывала. Хвост свесился, как занавес после спектакля.
— Уснула, — прошептал Анчутка с благоговейным ужасом. — Никогда не спала. Всё пела да клевалась. А тут — на; тебе. Святой ты человек, рыцарь!
Генрих аккуратно, стараясь не разбудить, поднял спящую птицу на руки. Она была тёплой и лёгкой, как охапка солнечных лучей. Цепочку отвязали, суму бездонную (потёртый, но добротный кожаный мешок с завязками) Анчутка сам вложил Станиславу в руки, бормоча:
— Берите, берите. И простите, если что. Я больше ни-ни. Буду теперь честно пакостить, по мелочам. Шнурки развязывать, грибы прятать. А воровство — это не моё. Особенно когда птица — стерва.
Когда герои вернулись к бане, леший Онуфрий уже места себе не находил. Увидев спящего Гамаюна, он аж засветился изнутри зелёным, лесным светом.
— Спит! — прошептал он, бережно принимая птицу. — И перышки целы. И хвост не общипан. Ох, спасибо, родные! Две бочки самогона — ваши. Уже у бани стоят. А суму, что чертяка дал, — храните. В хозяйстве сгодится.
— Мы её в бездонную суму и положим, — деловито заметил Станислав. — И бочки, и жемчуг, и скатерть. Чтоб коней не нагружать.
Леший на прощание поклонился в пояс, а Гамаюн, проснувшись на миг, сонно чирикнул что-то благодарное — на этот раз без искр, с почти кошачьим мурлыканьем. Видимо, музыкальная терапия пошла на пользу.
На облачке Кондрат, отслеживавший всю операцию, задумчиво грыз райский сухарик.
— Зигфрид, у меня вопрос. Генрих перепил дракона. Убаюкал жар-птицу. Договорился с чертом. Что дальше? Он ещё и сарацин будет колыбельными усмирять?
— Не исключено, — отозвался Зигфрид, довольно поглаживая крыло. — Но ты главного не заметил: он пел. По-русски пел. Без акцента. С душой. Это высший пилотаж. Я горжусь.
— А я тогда внесу в отчёт: «Разрешение лесного спора мирным путём. Приобретено: 2 бочки самогона, 1 бездонная сума. Побочный эффект: Анчутка Беспятый встал на путь исправления, жар-птица прошла курс музыкотерапии». Как думаешь, зачтут нам это как подвиг?
— Зачтут, — убеждённо сказал Зигфрид. — Тем более что самогон — он, можно сказать, для медицинских целей. В Палестине жарко. А сума бездонная — это вообще провиденциально. В неё можно положить всю Палестину. Ну, образно.
— Ты сегодня оптимистичен до безобразия, — проворчал Кондрат, но в душе был согласен.
Внизу два героя, загрузив бочки в суму (бездонность работала исправно: бочки вошли целиком и даже звякнули где-то в магическом нутре), парились в бане ещё раз — уже в честь удачного исхода. А где-то в лесу Анчутка Беспятый, оставшись без птицы, но с чистой совестью, развязывал шнурки спящему под кустом кабану. Получалось плохо, но он старался.
Конец девятой главы.
Глава десятая
,в коей ангелы-хранители получают внеплановый отпуск, отправляются в Лукоморье и узнают, что кот учёный — тот ещё филолог
Пока Станислав и Генрих, распаренные и довольные, приходили в себя после бани и эпопеи с Гамаюном, на небесах творилось нечто из ряда вон выходящее. А именно — в Небесную канцелярию поступила директива за подписью самого архангела Гавриила, предписывающая ангелам-хранителям, задействованным в особо сложных командировках, предоставлять краткосрочный отпуск «для восстановления крыльев и морального облика». Первыми в списке значились Кондрат и Зигфрид — как ангелы, чьи подопечные за истекший период пережили (и создали) столько внештатных ситуаций, что даже небесные писари устали заносить их в реестр.
— Читай вслух, — потребовал Кондрат, нервно теребя нимб. — Я не верю своим глазам. Мне кажется, у меня началась куриная слепота. Или это снова ты подсунул мне вместо скрижалей меню из райской столовой?
Зигфрид, сияя, зачитал:
— «В связи с образцово-показательным прохождением подопечными ряда испытаний (кикиморы, русалки, птицы райские, Змей Горыныч, лешаки, чёрт с жар-птицей), а также ввиду предстоящего вступления оных подопечных в степную зону, где плотность нечисти падает до безопасных значений, предписывается предоставить ангелам Кондрату и Зигфриду отпуск сроком на одни небесные сутки. Место отпуска — по выбору, в пределах обитаемой ойкумены и сопредельных мифологических пространств. Подпись: Гавриил, архангел, отдел кадров».
Кондрат сел на облачко и заплакал. Скупыми, ангельскими слезами, пахнущими ладаном и валерьянкой.
— Двадцать четыре часа, — прошептал он. — Целых двадцать четыре часа без Стасика. Без его «авось», «Генка, держи бочку» и «ой, кажись, опять не туда». Я отвык. Я не знаю, как отдыхать. У меня начнётся ломка. Или мигрень. Или и то и другое.
— А я знаю! — воскликнул Зигфрид, подхватывая друга под крыло. — Мы идём в Лукоморье!
— Лукоморье? Это же туристический ад. Там дуб, кот, цепь, русалка на ветвях... Всё как в рекламе, а по факту — кот обдерёт, русалка утопит, а дуб уронит жёлудь на голову. Я туда не хочу. У меня от жёлудей аллергия.
— Кондратушка, ты отстал от жизни. Лукоморье теперь — культурный кластер. Там, конечно, всё то же самое, но кот учёный теперь ведёт литературные вечера. Я слышал, он потрясающий рассказчик. Правда, люди жалуются на лексику, но нам-то, ангелам, что? Потерпим. Идём! Оторвёмся! Сутки — это почти вечность!
Кондрат, повздыхав, согласился. И два ангела, подхватив крыльями друг друга (для скорости и моральной поддержки), устремились вниз и немного вбок — туда, где карты реальности сходились в живописную складку, именуемую Лукоморьем.
Лукоморье встретило их именно так, как описывали древние гусляры и современные путеводители: дуб стоял зелёный, могучий и такой древний, что на его коре можно было изучать историю климата за последние три тысячи лет. Златая цепь на дубе была самая настоящая — каждое звено величиной с кулак, а по цепи, важно ступая мягкими лапами, прохаживался кот.
Кот был хорош. Чёрный, блестящий, с белой манишкой, упитанный — сразу видно, что мышей не ловит, а питается исключительно за счёт культурных грантов. На носу у него сидело золотое пенсне на цепочке, в лапе он держал раскрытую книгу (судя по обложке — «Сравнительная мифология для хищников»), а на шее красовался шёлковый галстук-бабочка. Всем своим видом кот выражал глубочайшую интеллигентность, граничащую с зазнайством.
Завидев ангелов, кот остановился, сдвинул пенсне на кончик носа и изрёк глубоким, хорошо поставленным баритоном:
— А, крылатые. С инспекцией, что ли? Или просто поглазеть на достопримечательность? Между прочим, я — Василий Баюнов, хранитель устной традиции, и не надо на меня смотреть, как на коврик придверный.
Зигфрид расплылся в улыбке и начал было:
— Какая прелесть! Настоящий учёный кот! А скажите, уважаемый Василий, вот эта ваша цепь — она из настоящего золота или...
— Из настоящего, на..., — неожиданно закончил кот, и пенсне его сверкнуло, — из такого настоящего, что если б не охранная грамота, давно б сп...или. Извините за прямоту, но вы, ангелы, народ дотошный, вам лучше сразу как есть. Да, я матерюсь. И что? Пушкин, когда меня описывал, цензуру включил. А я живой! Я, б....., живой кот, а не чучело в Эрмитаже!
Кондрат поперхнулся воздухом и закашлялся. Зигфрид, напротив, пришёл в полный восторг.
— Василий, голубчик, да вы просто клад! А расскажите что-нибудь из вашего репертуара! Мы в отпуске, нам можно.
Кот оживился, спрыгнул с цепи и уселся на толстый корень дуба, жестом приглашая ангелов располагаться. Те присели на соседний валун, поросший бархатным мхом (мох немедленно попытался завязать беседу, но Зигфрид его вежливо отодвинул).
— Ну, слушайте, — начал Василий Баюнов, закуривая трубку (табак пахнул валерьянкой и какими-то древними сказаниями). — Есть у меня одна история. Про Ивана-дурака и Серого Волка. Только в оригинале, не для печати. Итак. Жил-был Иван, дурак дураком, и послали его за Жар-птицей. А Волк ему говорит: «Ты, Ваня, птицу бери, а клетку не трогай». А Ваня — вы ж понимаете, классика — клетку цап! И тут такое началось...
Далее последовала тирада, в которой изящно сплетались народные мотивы, тонкие наблюдения над человеческой природой и такие загибы, что у Кондрата нимб начал пульсировать красным, а Зигфрид только успевал записывать в блокнот наиболее удачные обороты.
— ...и тогда царь говорит: «Ну ты, Ваня, и му...ак». А Ваня ему: «Сам ты, царь-батюшка, му...ак, только коронованный». Тут, конечно, стража, крики, но Волк всех разогнал, потому что Волк в этой сказке — единственный адекватный персонаж. Конец. Нравоучение: не хотите проблем — слушайте Волка, а не царя. И не трогайте клетку, б.....!
Ангелы аплодировали. Кондрат, превозмогая мигрень, заметил:
— Лексика, конечно, у вас, Василий, своеобразная. Но смысл глубокий. Может, вам попробовать без... этих слов? Для детской аудитории?
— А смысл? — кот выпустил клуб дыма в форме вопросительного знака. — Дети, они, знаешь, как? Они мат слышат — и запоминают. А сказку без мата — нет. Проверено веками. Я ж, б....., филолог! Я аудиторию чувствую. Вон русалка на ветвях — она вообще песни поёт только с обсценной лексикой. Но ей можно, она водяная.
Зигфрид, всё ещё смеясь, спросил:
— А что ещё у вас тут, в Лукоморье, интересного? Кроме дуба, цепи и вас, великолепного?
— Да есть кое-что, — кот хитро прищурился. — Избушка на курьих ножках — филиал Яги. Там сейчас санаторий для нечисти «Хвойный уют». Леший массаж делает. Змей Горыныч, говорят, недавно прилетал на процедуры — от алкоголизма лечиться. И ещё какая-то новая змея с севера, Йормунганда. Огромная, обвила всё озеро и молчит. Горыныч вокруг неё вьётся, стихи читает. Идиллия.
— Горыныч здесь? — оживился Зигфрид. — Мы его знаем! Наш подопечный ему печень... в смысле, помог осознать. А как там Йормунганда?
— Змея как змея, — кот пожал плечами. — Мировая. Молчаливая. Горыныч говорит, она от него без ума. Только шипит ласково. А так всё путём.
Кондрат, воспрянув духом, решил, что отпуск надо использовать с пользой. Он достал свои скрижали и спросил:
— Василий, а можно я запишу вашу сказку? В очищенном варианте, для небесного архива? Мы как раз собираем материалы о фольклоре. Я заменю некоторые слова на «эвфемизм», «аллегория» и «крепкое словцо». Обещаю, смысл останется.
— Пиши, — милостиво разрешил кот. — Только в конце добавь: «Рассказано Василием Баюновым, котом учёным, носителем традиции, магистром филологии и почётным членом клуба „Ягинишна“». И без купюр. Небесный архив всё стерпит. А если кто возмутится — шли ко мне. Я им лично перескажу.
Следующие несколько часов прошли в уютных посиделках. Кот рассказывал сказки — одну за другой, и с каждой сказкой становилось ясно, что русский фольклор в оригинале куда сочнее и экспрессивнее, чем принято думать. Зигфрид хохотал до слёз, Кондрат, скрепя сердце, записывал, аккуратно заменяя совсем уж ядрёные выражения на «непереводимую игру слов». Избушка на курьих ножках, проходившая мимо, заглянула в компанию и тоже послушала, умилённо поскрипывая ставнями.
— А знаете, — сказал под конец Василий, поправляя пенсне, — вы первые, кто не пытается меня перевоспитать. Говорят: «Кот, не матерись, ты ж культурное достояние!» А я им: «Я достояние, а не музейный экспонат. Достояние должно звучать». Вы это понимаете. Прилетайте ещё. Я вам расскажу про Кощея и его матримониальные планы. Там такие подробности...
— Обязательно! — пообещал Зигфрид. — Как только наши подопечные освободят Палестину — сразу к вам. С сувенирами.
Кондрат взглянул на хронометр (золотые песочные часы на цепочке) и ахнул:
— Сутки прошли! Зигфрид, пора возвращаться! Наши сейчас как раз проснутся и, судя по всему, обнаружат, что находятся не в степи, а где-то между Полесьем и Лукоморьем. Нужно корректировать маршрут.
Ангелы попрощались с котом, пожав ему лапу (кот на прощание выдал финальное «счастливо, б.....!», но уже почти ласково), и взмыли в небеса. На обратном пути Кондрат задумчиво произнёс:
— Знаешь, Зигфрид, я многое понял. Мат — это не просто слова. Это, оказывается, такой... способ структурировать реальность. Когда реальность абсурдна, без мата её не опишешь.
— Вот видишь! — обрадовался Зигфрид. — А ты боялся. Лукоморье — лучшее место для культурного отдыха. И кот — душка. Интеллигент, хоть и матерщинник. Сразу видно — филолог.
— Да уж, — согласился Кондрат. — Но в отчёт я всё-таки напишу: «Прослушали курс народных сказок с ненормативной лексикой. Вывод: лексика соответствует духу повествования. Рекомендовано: не читать детям до шестнадцати». И нимб я сегодня вечером почищу. Он почему-то в крапинку.
Внизу, на земле, Станислав и Генрих, зевая, собирались в дорогу. И где-то на грани слышимости им почудился далёкий кошачий голос, который донёс:
— ...И не забудьте, б....., клетку не трогать! Эх, люди...
— Слышал? — спросил Станислав. — Вроде кот мяукнул. Словно матом.
— Показалось, — ответил Генрих, проверяя бездонную суму. — Коты не матерятся. Это ненаучно.
Ангелы на облачке переглянулись и синхронно прыснули. Отпуск определённо удался.
Конец десятой главы.
Глава одиннадцатая
,в коей баня становится олимпийской деревней, деревенские ставят на немца, нечисть — на богатыря, а ушат с водой оказывается самой коварной дисциплиной
Возвращение ангелов из лукоморского отпуска прошло незаметно для подопечных, но весьма показательно для небесной отчётности. Кондрат, чей нимб после общения с Василием Баюновым приобрёл лёгкий малиновый оттенок (и три новых крапинки), первым делом проверил состояние героев. Станислав и Генрих, всё ещё находившиеся в блаженном банном неведении, спали на полатях, укрывшись простынями, и видели, судя по умиротворённому храпу, один сон на двоих — про скатерть-самобранку, полную пирогов.
— Живы, — констатировал Кондрат. — Даже слишком. Отдохнувшие. Это опасно. Отдохнувший Стасик — это Стасик, который ищет, чем бы заняться. А отдохнувший Генрих — это Генрих, который ему подыгрывает.
— Не каркай, — отмахнулся Зигфрид. — Дай им ещё денёк. Леший сказал — баня в их распоряжении на два дня. Пусть отдыхают. Что может случиться в бане?
Кондрат мрачно посмотрел на коллегу.
— Ты помнишь, что в этой бане уже был леший? А до лешего — Горыныч? А до Горыныча — русалки? Ты ещё спрашиваешь, что может случиться?
— Ну, это же баня, — пожал крыльями Зигфрид. — Место силы. В хорошем смысле.
Как в воду глядел. Вернее, как в квас.
Ровно в восемь утра, когда солнце только-только начало припекать макушки подсолнухов за околицей, а пасечник Трофим, хозяин бани, отправился проверять ульи, Станислав Бесшабашный проснулся, потянулся так, что хрустнуло в трёх местах, и заявил:
— Генка, вставай. Надоело лежать. Душа простора просит. Тела — движения. Мышцы — нагрузки. Устроим-ка мы с тобой спорткрос.
Генрих, которого Станислав после бабок-ёжек и языкового барьера начал ласково называть Генкой (сам рыцарь сперва протестовал, но потом привык и даже стал откликаться), открыл один глаз.
— Was ist «спорткрос»? — спросил он по привычке и тут же поправился, переходя на русский: — То есть что за зверь такой? Я знаю турнир, ристалище, бугурт. А «спорткрос» — это у вас новгородское?
— Это по-нашему, по-киевлянски, — пояснил Станислав, натягивая порты. — Значит так: берём деревню, окрестный лес, речку, два ушата, бревно помясистее и устраиваем состязание. Кто быстрее пробежит, дальше кинет, выше прыгнет, ловчее увернётся. И не просто так, а на интерес. Соберём народу, назначим ставки — будет весело.
Генрих сел на полатях. Глаза его загорелись.
— Турнир? Здесь? В деревне? С крестьянами? Это необычно. Но я согласен. Только рыцарский кодекс требует, чтобы состязание было честным. И без смертоубийства.
— Само собой! Никакого оружия. Только сила, ловкость и скорость. И юмор. Юмор — это главная дисциплина. У кого шутка смешнее, тому дополнительный балл. Я так в детстве на ярмарках три гребешка и пряник выиграл. И невесту один раз. Но про невесту я тебе потом.
План созрел стремительно. Станислав, обладавший талантом превращать любой покой в ярмарку, протрубил в рог (позаимствованный у пасечника — им обычно сзывали пчёл, но пчёлы оказались не против). На звук сбежалась вся деревня. Деревня, надо сказать, была невелика: сам Трофим с женой Марфой, трое их сыновей (двое ещё в отроках, третий уже с усами), сосед дед Ермолай, чей возраст определяли по количеству выпавших зубов (выпали все, стало быть, возраст — бесконечность), да ещё пара девок, зашедших к Марфе за квасцами. Но Станислава это не смутило.
— Мало, — констатировал он. — Эй, Онуфрий! — крикнул он в сторону леса. — Давай сюда! Своих приводи! Спорткрос — дело общее!
Лесовик Онуфрий, который как раз проходил мимо с ревизией грибниц, удивлённо поднял моховую бровь, но ослушаться не посмел. Через полчаса на банном дворе собралась пёстрая компания: сам Онуфрий с Гамаюном на плече (птица сидела смирно и даже не искрила, памятуя колыбельную Генриха), Анчутка Беспятый, явившийся с корзинкой волнушек в знак примирения, банник Кузьма (маленький, скользкий, пахнущий веником и вечностью), овинник Прошка, полевик Степан и ещё какая-то нечисть без определённого места жительства, но с горячим желанием поглазеть. Деревенские сперва крестились, но, увидев, что нечисть ведёт себя прилично и даже здоровается, расслабились. Марфа даже вынесла Анчутке кружку кваса — чертяка пил и умильно жмурился.
— Значит так, — объявил Станислав, выходя в центр двора в одной рубахе, подпоясанной верёвкой. — Объявляю Первый Банный Спорткрос «Семь Бобров — Южный филиал»! Дисциплины: первое — бег с ушатом от бани до старого дуба и обратно, при этом вода из ушата не должна расплескаться больше чем на треть. Второе — метание бревна на дальность. Третье — прыжки через костёр (холодный, без огня, но с крапивой по краям — для остроты ощущений). Четвёртое — борьба на руках. Пятое, дополнительное, — самый смешной анекдот. Участвуют все желающие, но главный зачёт — между мной и рыцарем Генкой. Ставки принимаются! Деревенские — вы за кого?
Деревенские пошептались. Сыновья Трофима тут же выкрикнули:
— За немца! Он в латах — значит, сильный!
— А ты латы снимешь, Генка? — поинтересовался Станислав.
— Ни за что, — ответил Генрих с достоинством. — Рыцарь без лат — как богатырь без усов. Только шлем оставлю, чтобы видеть, куда бежать.
Нечисть, в свою очередь, дружно встала на сторону Станислава. Онуфрий аргументировал это тем, что «богатырь — наш, славянский, в нём дух земли и самогона». Анчутка добавил, что немец хотя и убаюкал жар-птицу, но жар-птица — это временное помутнение, а богатырская удаль — вечна. Гамаюн чирикнула что-то неразборчивое, но, судя по тону, тоже за Станислава. Банник Кузьма поставил на Генриха — исключительно потому, что «в бане все равны, но немец приятно пахнет мылом».
Ставки принимал лично пасечник Трофим, записывая всё углём на бересте. Ставили кто что мог: деревенские — мёд, холсты, лукошко яиц, одну живую курицу (курица немедленно попыталась сделать ставку сама на себя, но её отстранили). Нечисть ставила артефакты: леший — свисток, вызывающий дождь (сломанный, но обещал починить), Анчутка — бездонную суму (правда, тут же выяснилось, что он её уже проиграл, но суму тут же реквизировали обратно в призовой фонд), банник — веник-неувядайку.
— Первая дисциплина! — гаркнул Станислав, вооружаясь деревянным ушатом, полным воды. — Бег с ушатом! Трасса: от бани до старого дуба, обогнуть дуб трижды (чтоб голова закружилась) и обратно. Кто первый — тому балл. Ушат ронять нельзя — за каждую пролитую каплю штрафной круг. Понял, Генка?
— Понял, — кивнул Генрих, принимая ушат. В его латных рукавицах деревянная посудина смотрелась как напёрсток. — Но позволь заметить: в рыцарских турнирах воду не носят. У нас копья.
— А у нас — вода. Считай, это адаптация к мирной жизни. Давай, на счёт «три». Раз! Два! Три!
Рванули они так, что Марфа, не удержавшись, перекрестилась, а Анчутка восторженно взвизгнул. Станислав бежал широким, размашистым шагом, ушат на плече держался ровно, вода плескалась, но не выплёскивалась — сказывалась многолетняя практика ношения горилки с погребов. Генрих бежал в латах, которые гремели, как кузница при землетрясении, ушат он держал перед собой двумя руками, и лицо его выражало крайнюю сосредоточенность. У дуба оба затормозили, начали наматывать круги. На третьем круге у Генриха закружилась голова, он пошатнулся, и из ушата выплеснулась добрая половина. Зрители ахнули. Станислав, пользуясь моментом, ускорился, но поскользнулся на мокрой траве (образовавшейся как раз от воды из Генрихова ушата) и сам пролил чуть не всё. В итоге к бане оба прибежали одновременно, мокрые с ног до головы, и оба с пустыми ушатами.
— Ничья! — объявил Трофим, едва сдерживая смех. — Но оба молодцы. Штрафных кругов столько, что до вечера бегать. Прощаем по случаю первого раза.
Следующей дисциплиной было метание бревна. Бревно выбрали сообща — толстый дубовый кряж, оставшийся от строительства бани. Станислав поплевал на руки, поднатужился и швырнул бревно на десять саженей. Толпа одобрительно загудела. Генрих, изучив снаряд, попросил разрешения метнуть «по-тевтонски» — с разворота. Ему разрешили. Он раскрутил бревно над головой, издал боевой клич, от которого курица немедленно снеслась, и запустил его на одиннадцать саженей и один вершок. Победа в этой дисциплине ушла немцу.
Зато в прыжках через «костёр» (яму с крапивой, присыпанной для видимости угольками) отыгрался Станислав. Он перемахнул препятствие с таким запасом, что приземлился аккурат в куст малины, слегка оцарапавшись, но сохранив достоинство. Генрих, напротив, прыгнул тяжело, латы утянули его вниз, и он угодил прямо в крапиву. Крапива была отборная, банная, жгучая. Рыцарь вылетел из ямы с воплем, в котором русский мат мешался с латинскими проклятиями и немецкими бытовыми ругательствами. Зрители покатились со смеху. Даже Гамаюн на плече у лешего издала звук, подозрительно похожий на хихиканье. Но Генрих не обиделся — напротив, отряхнулся и сказал:
— Это было... пикантно. Зато теперь я знаю, что крапива — лучший тоник для рыцарской кожи. Запишите в протокол: рекомендую.
Четвёртая дисциплина — борьба на руках — проходила на чурбачке перед баней. Соперники уселись друг против друга, сцепили ладони. Деревенские затаили дыхание. Нечисть замерла. Кондрат на облачке достал секундомер. Зигфрид — свисток.
— Начали!
Минуту ничего не происходило. Руки дрожали, жилы вздувались, чурбачок трещал, но ни одна сторона не уступала. Станислав, побагровев, давил всей богатырской мощью. Генрих, стиснув зубы, держал оборону с тевтонским упрямством.
— Сдавайся, Генка! — прохрипел Станислав.
— Nicht... то есть никогда! — ответил Генрих. — Рыцарь не сдаётся. Даже если рука отвалится.
— А она не отвалится?
— Посмотрим.
На второй минуте чурбачок не выдержал и развалился пополам. Соперники упали друг на друга, и борьба плавно перетекла в дружескую возню в пыли. Судьи постановили считать ничьей, но обоим зачесть проигрыш — за порчу инвентаря.
Последней дисциплиной, как и обещал Станислав, был анекдот. Рассказывать вызвались оба. Генрих, прочистив горло, выдал длинную историю про трёх монахов, бочку вина и осла, которая в оригинале была на латыни, но в его русском переводе обрела новые комические оттенки. Деревенские, правда, не всё поняли, но вежливо похлопали. Станислав же рассказал свой коронный — про черниговского купца и дрессированного медведя. Теперь, когда Генрих понимал по-русски, он наконец-то оценил шутку во всей красе и смеялся до слёз. Зрители, глядя на рыцаря, тоже зашлись хохотом. Победа по баллам ушла Станиславу.
— Итого: две ничьи, одна победа моя, одна твоя, и анекдот за мной, — подвёл итог Станислав. — Считай, боевая ничья. Но главное — не победа, а участие. И ставки.
Деревенские, немного огорчённые тем, что немец не победил, но довольные зрелищем, охотно делились выигрышами: мёд достался Генриху (Трофим сказал — за храбрость в крапиве), холсты — Станиславу, курицу отпустили на волю, яйца пошли на общую яичницу, а бездонную суму Анчутка, вздыхая, официально передал героям — «всё равно я с ней намучился».
К вечеру, когда солнце начало клониться к закату, на банном дворе стихийно организовался пир. Скатерть-самобранка, расстеленная прямо на траве, выдавала блины с мёдом, пироги с капустой, грибную похлёбку и, разумеется, солёные огурчики. Самогон из бездонной сумы наливали всем желающим. Деревенские сидели вперемешку с нечистью: Анчутка учил сыновей Трофима плевать вишнёвыми косточками на дальность, Онуфрий обсуждал с дедом Ермолаем перспективы урожая желудей, банник Кузьма рассказывал Марфе рецепты травяных настоев, а Гамаюн, устроившись на ветке, пела вполголоса — и от её песен туман над полем становился золотистым.
Станислав и Генрих сидели на крыльце бани, разгорячённые, уставшие и счастливые.
— Хороший день, — сказал Станислав, потягивая медовуху. — Давно так не веселился. Спасибо, Генка.
— Пожалуйста, — отозвался Генрих. — Признаюсь, я сперва сомневался в «спорткросе». Но это оказалось... душевно. И ты знаешь, что самое удивительное? Никто не погиб, не пострадал и даже не проклял друг друга. Для наших приключений это рекорд.
— Ну, до завтра ещё вечер, — напомнил Станислав.
Но Кондрат на облачке, слушая этот диалог, устало записал в отчёт: «Первый день банного отдыха. Проведены спортивные состязания с участием людей и нечисти. Жертв нет. Взаимопонимание между видами улучшилось. Завтра ожидается продолжение отдыха. Молю о ниспослании спокойствия. Аминь».
Зигфрид же, довольно поглаживая крылья, добавил вслух:
— А знаешь, Кондрат, по-моему, они заслужили этот день. И я даже ставку сделал — на обоих. Правда, выиграл только удовольствие. Но это лучший выигрыш.
Ночь опустилась на баню тихая, звёздная, пахнущая мятой и дымком. А где-то в лесу, в кустах, леший Онуфрий и Анчутка Беспятый тихо пересчитывали выигранные (и проигранные) артефакты, споря, можно ли считать свисток, вызывающий дождь, конвертируемой валютой.
Конец одиннадцатой главы.
Глава двенадцатая
,в коей банная завалинка становится филиалом мировой скорби, а великая пьяная мудрость гласит: «Бабы — дуры, но жить без них — еще большая дурость»
Рассвет над Полесьем наступал медленно и неохотно, словно само солнце вчера перебрало медовухи на банном пиру. Косые лучи с трудом продирались сквозь утренний туман, который клубился над деревней, как простокваша в миске. Петухи, охрипшие после вчерашних криков (один из них пытался переорать Гамаюна и сорвал голос), сипели что-то невнятное. Псы спали вповалку, куры дремали на насестах, и даже сверчки, эти неутомимые музыканты сельской ночи, выдохлись и замолчали.
На завалинке у бани сидели четверо.
Располагались они живописно, как на картине «Похмелье в русском лесу». Дед Ермолай, чей возраст, как мы помним, определялся по количеству выпавших зубов, полулежал, привалившись спиной к тёплому бревенчатому срубу, и блаженно щурился. Банник Кузьма, скользкий и бледный после ночи вне родной парной, сидел на корточках и протирал глаза перепончатой лапкой. Лесовик Онуфрий, сбив моховую шляпу на затылок, разглядывал пустую кружку с таким видом, будто она была виновата во всех его бедах. А Анчутка Беспятый, у которого единственный рог совсем погрустнел, а копытца дрожали мелкой дрожью, лежал прямо на траве, уткнувшись лицом в одуванчик.
Между ними, на кривом чурбачке, стоял ополовиненный жбан с остатками медовухи, пустая бутыль из-под лешачьего самогона и глиняная миска с солёными огурцами, от которых остался один рассол и воспоминание.
Причина столь живописного состояния выяснилась быстро — из обрывков фраз, доносившихся с завалинки.
— …а я ей говорю, — гудел леший Онуфрий, размахивая моховой шляпой, — «Марена, ты ж кикимора болотная, у тебя в голове тина, а не мозги». А она мне: «Зато у тебя, Онуфрий, в голове опилки и грибница». И ведь права была, стерва болотная! Всё про меня знала. И про опилки, и про грибницу. И про то, что я по ней сохну триста лет. А она, как только в возраст вошла — сразу к людям, шнапсом торговать и соблазнять. Я ей говорю: «Зачем тебе люди? У них жизнь — копейка». А она мне: «У них хотя бы копейка есть, а у тебя только желуди да мох». И смеётся. А я стою, как дурак…
— Это которая Марена? — поднял голову Анчутка. — Рыжая такая, с веснушками? Из-под Бобруйска?
— Она самая, — вздохнул Онуфрий. — Мы с ней ещё при царе Горохе сговорились. А потом она пошла на курсы повышения квалификации к бабкам-ёжкам, и там ей сказали, что лешие — это бесперспективно. С тех пор у неё эти… амбиции. А я так и сижу в своём бору, желуди пересчитываю.
Банник Кузьма, который до этого мрачно молчал, вдруг издал звук, похожий на плеск воды в ушате:
— Это вы ещё русалок не знаете. У меня с ними вечная война. У них вода, у меня пар. Вроде одна стихия, а подход разный. Я к своей, к Аграфене Озёрной, три раза сватался. Три! Первый раз — утопила сватов. Второй — сказала, что я мокрый. Я, банник, — мокрый! Это как дрова назвать сырыми, понимаешь? А третий раз — просто прислала мне кувшин с тиной и записку: «Остудись». И ведь я до сих пор, дурак, этот кувшин храню. В предбаннике. На полочке. Рядом с веником-неувядайкой. Жду. Может, передумает.
Дед Ермолай, не открывая глаз, прошамкал:
— Эх, молодежь зелёная. Вы ещё баб не знаете. Настоящих. Человеческих. У меня, почитай, четыре жены было. Все — дуры. И всех я любил так, что до сих пор сердце ноет, когда их имена слышу. Первая, Фёкла, — красавица была, но характер — кремень. Могла поленом огреть так, что звёзды видел. Вторая, Глафира, — тихая, как омут. А в тихом омуте, сами знаете… Третья, Степанида, — певунья. Пела так, что коровы доиться переставали. А четвёртая, Марфа-покойница (не нынешняя Марфа, а прежняя), — та вообще ничего не делала, только лежала на печи и ела калачи. И ведь всех люблю до сих пор. И Фёклу, что с ковшом гонялась. И Глафиру, что в омут глядела. И Степаниду, что коров пугала. И Марфу, что калачи ела. Вот скажите мне, мужики, — почему?
Он открыл один глаз и обвёл собутыльников мутным, но исполненным глубинной мудрости взором.
Собутыльники задумались. Анчутка перевернулся на спину и уставился в небо.
— А у меня, — сказал он тихо, — вообще никого нет. И не было. Я ж чертяка мелкий, кому я нужен? Пытался ухаживать за Гамаюном. Думал, раз птица, значит, оценит. А она меня заклевала. В прямом смысле. Я теперь знаю, что женщину нельзя украсть — с ней надо договариваться. А я не умею. Я умею только пакостить и плакать.
Онуфрий вдруг всхлипнул. Банник Кузьма залпом допил остатки медовухи прямо из жбана. Дед Ермолай икнул и философски заметил:
— Значит, так. Я вам, нечисть лесная да банная, скажу по-стариковски. Бабы — они дуры. Это факт. И мы — дураки. Это тоже факт. Потому что дурак без дуры — это просто одинокий дурак. А дурак с дурой — это уже семья. Дети, внуки, хозяйство. Курица, опять же. Вон, наша курица вчера на спорткросе чуть ставку не выиграла — умная баба. А мы сидим и ноем. Марена твоя, Онуфрий, — она шнапс гонит? Гонит. Значит, полезная. Аграфена твоя, Кузьма, — кувшин прислала? Прислала. Значит, помнит. А Гамаюн твой, Анчутка, — хоть заклевала, а зато заклевала качественно. Значит, с душой. Так что любите их. И дурами не называйте. Потому что мы без них — просто горстка перьев да опилок.
Над завалинкой повисла тишина, нарушаемая только мерным сопением Анчутки, который незаметно для себя заснул в одуванчиках.
— Мудрый ты старик, Ермолай, — произнёс Онуфрий после долгой паузы. — Сразу видно — с людьми жил.
— Не то слово, — подтвердил Кузьма. — Я вот всё с вениками да с паром. А он — с четырьмя жёнами. Это, брат, опыт.
Из бани тем временем вышел Станислав Бесшабашный, потягиваясь и зевая. За ним — Генрих, уже успевший надеть нагрудник, но ещё без шлема. Увидев картину на завалинке, оба остановились.
— Что это с ними? — удивился Генрих.
Станислав окинул четвёрку опытным взглядом и резюмировал:
— Похмелье. Философское. Не трогай. У них сейчас важный этап — осознание тщетности бытия. Скоро начнут петь. Или плакать. Или и то и другое одновременно. Пойдём-ка лучше завтракать. У нас скатерть-самобранка и целый день впереди.
— А о чём они говорили? — спросил Генрих, когда они отошли.
— О бабах, — сказал Станислав и вдруг тихо добавил: — И знаешь, Генка, я их понимаю. Вот мы с тобой — богатырь, рыцарь, подвиги, Палестина… А ведь кого-то где-то тоже ждут. Или не ждут. А мы про это забываем. Может, оно и к лучшему. От этого тоже сердце ноет.
Они замолчали. Скатерть-самобранка тем временем уже расстелилась и выдала по миске горячей каши с маслом. Но где-то глубоко в душе обоих героев зазвучала тихая, ещё неясная нота — та самая, о которой так пронзительно молчали утренние собутыльники.
Кондрат и Зигфрид сидели на облачке, свесив крылья, и слушали доносившиеся снизу обрывки завалиночных откровений. Утренний ветерок доносил до них слова «опилки и грибница», «кувшин с тиной», «четыре жены — все дуры» и финальное философское заключение деда Ермолая.
Кондрат, сжимая в руках скрижали, молчал. Его нимб, всё ещё малиновый после Лукоморья, тихо пульсировал в такт мыслям. Зигфрид, напротив, умилённо вздыхал и вытирал крылом уголок глаза.
— Нет, ты послушай, — прошептал он. — «Дурак без дуры — просто одинокий дурак». Это же почти библейская мудрость. Второй Завет, книга Притчей, глава... ну, не важно. Дед Ермолай — пророк.
— Дед Ермолай — алкоголик со стажем, — буркнул Кондрат, но без обычной язвительности. — Хотя мысль глубокая. Признаю. У меня даже в скрижалях есть похожая запись. Только сформулировано иначе: «И узрел я, что всякая тварь земная ищет пару себе, и горе тому, кто ищет, а найти не может. И горе тому, кто нашёл, но не ценит. И горе тому, кто ценит, но не говорит об этом вовремя».
— Это из какого апокрифа? — спросил Зигфрид.
— Из личного. Триста лет назад написал, когда мой подопечный — ещё до Стасика — влюбился в половецкую княжну. Она его потом предала, а он всё равно её помнил. До самой смерти помнил. Я тогда понял: любовь — это не когда счастливы. Это когда помнят.
Зигфрид помолчал, потом сказал:
— Знаешь, а я, кажется, тоже понял. Вон Онуфрий триста лет по Марене сохнет. Кузьма — по Аграфене. Анчутка — вообще по птице. И все несчастны, но все — живые. Потому что, пока сердце ноет, — ты есть. А как перестанет — так и всё. Покой. Вечный. Как у Алконоста.
— Да, — согласился Кондрат. — Только покой у Алконоста — для святых. А наши подопечные — живые. И слава богу. То есть слава Господу.
Снизу донеслось мерное сопение Анчутки, икнувшего во сне. Дед Ермолай затянул какую-то древнюю, ещё дохристианскую песню про лён и девку, которая не вышла замуж. Банник Кузьма тихо подвывал. Онуфрий молчал, но по его моховой щеке катилась одинокая слеза.
— Внесёшь в отчёт? — спросил Зигфрид.
— Да, — кивнул Кондрат. — Пишу: «Наблюдение двенадцатое. Банная завалинка. Великая пьяная мудрость озвучена. Тезис: „Бабы — дуры, но жить без них — ещё большая дурость“ признан соответствующим Божественному замыслу. Рекомендовано: простить подопечным все прошлые и будущие прегрешения, ибо любовь покрывает многое. Даже крапиву и ушаты».
— А про спорткрос что написал?
— А про спорткрос я написал отдельно: «Первые Олимпийские игры с участием нечисти. Прошли успешно. Жертв нет. Курица не пострадала. Гамаюн впервые за триста лет хихикнула. Рекомендовано: проводить ежегодно».
Зигфрид улыбнулся и погладил облачко.
— Хороший у нас всё-таки роман получается.
— Не роман, — поправил Кондрат, закрывая скрижали. — Хроника. Летопись. Житие. С элементами пьянки и клюквы.
— Вот именно, — сказал Зигфрид. — И это прекрасно.
Конец двенадцатой главы.
Глава тринадцатая
,в коей Онуфрий, не протрезвев, путает степь со Смоленском, а князь Ингерд делает предложение, от которого невозможно отказаться
К полудню завалинка у бани представляла собой живописные руины. Дед Ермолай, исчерпав запас философской мудрости, спал, привалившись к поленнице и обняв пустой жбан, как любимую женщину. Банник Кузьма, осознав, что без пара его существование бессмысленно, тихо уполз в предбанник — отмокать и переосмысливать. Анчутка Беспятый всё ещё лежал в одуванчиках, и судя по блаженной улыбке, снились ему птицы — исключительно некусачие.
Один только лесовик Онуфрий не спал. Он сидел на завалинке, покачиваясь, и смотрел в пространство мутным, но чрезвычайно сосредоточенным взглядом. В голове его, затуманенной парами лешачьего самогона, зрела мысль. Мысль была простая, но величественная, как дуб: он, Онуфрий, — должник. Герои спасли его Гамаюна, а он им что? Две бочки самогона? Это разве плата? Это позор. Настоящий леший за такое должен сделать что-то грандиозное. Например, помочь с маршрутом.
— Эй, — окликнул он вышедших из бани Станислава и Генриха, которые как раз укладывали скатерть-самобранку в бездонную суму. — Мужики. Вы в степь собирались?
— Собирались, — подтвердил Станислав, застёгивая кольчугу. — Степняков бить. А потом в Палестину. Ты ж помнишь — мы ещё вчера об этом говорили. До того, как ты начал про Марену.
— Про Марену не надо, — Онуфрий поморщился и приложил лапу к виску. — Я это... решил. Помогу вам. Телепортирую. Прямо в степь. С конями, со скарбом, со всем. Чтоб не плутали. А то вы, люди, без нас, леших, вечно не туда едете.
Станислав и Генрих переглянулись. Предложение звучало заманчиво. Степь — это всё-таки далеко, а тут — раз! — и на месте.
— А ты точно... в состоянии? — осторожно спросил Генрих, глядя на покачивающегося лешего. — Ты, прости за прямоту, не совсем трезв.
— Я?! — возмутился Онуфрий. — Да я, может, только в таком состоянии и способен на великие чудеса! Трезвый леший — это не леший, это так, гриб с ногами. А выпивший леший — это властелин пространства! Садитесь на коней. Берите суму. Всё. Сейчас будет портал.
Станислав вздохнул. Чутьё подсказывало ему, что это плохая идея. Но, с другой стороны, Онуфрий был существом добрым и обязательным — он искренне хотел помочь.
— Ладно, — сказал богатырь, взбираясь на Гнедка. — Давай, лесной властелин. Телепортируй. Только, умоляю, без фокусов. Нам бы именно в степь. Где ковыль, орлы, печенеги. Юг, в общем.
— Юг, — повторил Онуфрий, сосредотачиваясь. — Степь. Ковыль. Сделаем.
Он встал, покачнулся, развёл руками и начал бормотать заклинание. Это было древнее, могучее заклинание лесного народа — смесь свиста, шёпота листвы, скрипа сосен и тихого, почти неслышного позвякивания пустых бутылок. Вокруг героев начал закручиваться воздух. Пахнуло мхом, грибами, далёкими горизонтами и ещё почему-то дёгтем.
— Прощайте, мужики! — крикнул Онуфрий. — Увидимся! Гамаюн вам привет передаёт!
Мир завертелся, сжался в точку и лопнул с тихим хлопком, каким обычно лопается перезревший гриб-дождевик.
На облачке Кондрат, наблюдавший эту сцену, уронил скрижали.
— Зигфрид! — завопил он. — Он же пьян! Пьян в стельку! Куда он их отправил?!
— Не знаю, — пролепетал Зигфрид, вглядываясь в закрутившийся внизу воздух. — Но мне кажется... ох, Кондрат... там, куда летит заклинание, совсем не степь...
— А что?!
— Я вижу стены. Высокие. Каменные. С башнями. И реку. И... это, кажется, Смоленск.
Кондрат схватился за нимб обеими руками.
— Смоленск?! Это же на северо-запад! Им туда вообще не надо! У нас маршрут: юг, степь, Палестина! Не Смоленск!
— Значит, у нас теперь новый маршрут, — философски заметил Зигфрид. — Смоленские князья, я слышал, ребята серьёзные. И гостеприимные. Если не казнят сразу, то накормят. Летим?
— Летим, — обречённо согласился Кондрат. — Только я в отчёте напишу: «Леший Онуфрий — вредитель. Рекомендовано: лишить прав на телепортацию сроком на сто лет. Или до полного протрезвления». И нимб у меня опять в крапинку.
Станислав и Генрих открыли глаза одновременно. Первое, что они увидели, — высоченную каменную стену, уходящую в небо. Второе — широкую реку, блестевшую за стеной. Третье — ворота, окованные железом, и стражников при них, которые смотрели на возникших из воздуха всадников с таким выражением, будто это было самое обычное утро вторника.
— Генка, — тихо сказал Станислав, оглядываясь. — Это не степь.
— Я заметил, — так же тихо ответил Генрих. — В степи, насколько я помню из твоих рассказов, не бывает каменных стен высотой в десять саженей. И ковыля тут тоже нет. Зато есть река. И, судя по архитектуре, это восточнославянский город. Крупный. Очень крупный.
— Это Смоленск, — сказал Станислав, узнавая очертания стен. — Я тут был однажды, с княжеским посольством. Генка, Онуфрий нас в Смоленск закинул. Это на другом конце Руси. До степи отсюда — как до неба раком.
— Что такое «раком»? — машинально спросил Генрих.
— Потом объясню. Сейчас главное — понять, что делать. Может, потихоньку развернуться и уехать? Пока стража нас не заметила?
Поздно. Стража уже заметила. И не просто заметила — один из стражников, молодой парень в островерхом шлеме, уже бежал к ним, размахивая копьём.
— Вы кто такие?! — закричал он на бегу. — Откуда?! Как сквозь землю провалились?!
— Не сквозь землю, а из воздуха, — поправил Станислав. — Это разные вещи. Мы — мирные путники. Я — Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. Это — Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи. Ехали в степь, но вышла накладка с порталом. Леший подвёл. Бывает.
Стражник вытаращил глаза. За его спиной уже собиралась группа других стражников, и вид у них был не столько грозный, сколько озадаченный.
— Киевский богатырь? Немецкий рыцарь? Из воздуха? — стражник перекрестился. — Ну, дела... Стоять здесь. Я доложу князю.
— А обязательно докладывать? — поморщился Станислав. — Мы бы тихо уехали...
— Обязательно, — отрезал стражник. — У нас, в Смоленске, если кто из воздуха появляется — это сразу к князю. Таков порядок. Князь Ингерд у нас любопытный. Особенно к иностранцам. Особенно к тем, кто из ниоткуда.
И он убежал, оставив героев под присмотром пятерых вооружённых копийщиков, которые смотрели на них с таким интересом, с каким обычно смотрят на заморских зверей в зверинце.
— Генка, — тихо сказал Станислав, — кажется, у нас проблемы.
— У нас всегда проблемы, — философски ответил Генрих. — Но обычно они решаются. В крайнем случае — шнапсом.
— Шнапса у нас нет. Только самогон лешего. Но его князю не предложишь — не по чину.
— Тогда будем импровизировать.
Ждать пришлось недолго. Через четверть часа ворота распахнулись, и из них вышел человек, явно не простой. Об этом говорили и богатый кафтан с золотым шитьём, и высокая соболья шапка, и уверенная походка человека, который привык, что его слушаются. За ним следовали двое гридней и тот самый стражник, который бегал докладывать. Князь Ингерд (а это был именно он) оказался мужчиной лет сорока, с цепким взглядом серых глаз, аккуратной бородой, в которой уже серебрилась ранняя седина, и выражением лица, которое можно было описать как «я всё знаю, но хочу знать ещё больше».
— Здравы будьте, гости незваные, — произнёс он, останавливаясь перед всадниками. — Мне доложили, что вы с неба упали. Или из воздуха. И что один из вас — киевский богатырь, а другой — немецкий рыцарь. И ехали вы в степь, а попали ко мне. Это правда?
— Правда, княже, — поклонился Станислав. — Я — Станислав Бесшабашный, дружинник великого князя киевского. Это — Генрих фон Шварцлозе, крестоносец, посланный императором Фридрихом Барбароссой в Палестину. Мы действительно направлялись в степь, но наш... проводник ошибся. Пьян был. Леший.
— Леший? — переспросил Ингерд, и в его голосе послышался не страх, а скорее учёный интерес. — Пьющий леший-проводник? Интересно. Очень интересно. Я слышал о вас. Слухи из Киева доходят. Говорят, вы с немецким рыцарем такое творите, что даже нечисть лесная вас уважает.
— Слухи преувеличены, — скромно ответил Станислав, но Генрих добавил:
— Не очень преувеличены. Мы действительно уважаемы. Даже бабки-ёжки нас уважают. И Змей Горыныч. И русалки.
Ингерд приподнял бровь:
— Русалки?
— Долгая история, — поспешно сказал Станислав. — Лучше скажите, княже: что нам делать? Мы можем просто уехать? Мы не хотели нарушать границы Смоленского княжества. Это вышло случайно.
— Случайно, — повторил Ингерд задумчиво. — Случайностей, богатырь, не бывает. Особенно в моём княжестве. Особенно когда ко мне одновременно попадают киевский дружинник и имперский рыцарь. Думаю, это судьба. А раз судьба — значит, у меня к вам будет дело.
Он помолчал, разглядывая героев. Потом кивнул каким-то своим мыслям и продолжил:
— Я, видите ли, князь смоленский Ингерд. Сын Ростислава, внук Мстислава. Смоленск — город богатый, торговый, на перекрёстке путей. К нам идут купцы и с Запада, и с Востока, и с Севера, и с Юга. И все везут товары, деньги, а главное — новости. Я люблю новости. Из них складывается понимание мира. И вот какое понимание у меня сложилось в последнее время... — он сделал паузу. — На востоке, в степи, неспокойно. Кочевники шевелятся. Но это ваша забота, киевская, и я в неё лезть не стану. А вот на западе...
Ингерд посмотрел на Генриха.
— На западе, рыцарь, есть одна крепость. Стоит она на границе между моими землями и землями ливонского ордена. Крепость эта ничья, потому что орден считает её своей, а я — своей. Но не это главное. Главное — то, что в этой крепости, по моим сведениям, засели не люди. И не нечисть. А нечто другое. Что-то, что не подчиняется ни законам, ни магии, ни здравому смыслу. Мои разведчики туда не вернулись. Орденские тоже. Крепость стоит пустая, но из неё по ночам слышны голоса. И не просто голоса — они говорят о вещах, которых ещё не случилось.
Станислав нахмурился. Генрих подался вперёд.
— О вещах, которых не случилось? — переспросил рыцарь. — Предсказания?
— Именно, — подтвердил Ингерд. — И все они сбываются. И все — дурные. Крепость эту называют Гром-Камень. Старая, ещё дорюриковских времён. Говорят, там когда-то жил колдун, который умел смотреть сквозь время. Но колдун умер, а камни остались. И, похоже, они продолжают его дело. Или кто-то другой — внутри. Мне нужно, чтобы вы двое отправились туда и разобрались, что там происходит. Вы — люди проверенные. С нечистью справляетесь. С загадками — тоже. А главное — вы не мои и не орденские. Вы сами по себе. Это ценно.
Станислав и Генрих переглянулись.
— Княже, — сказал Станислав, — мы, конечно, люди подневольные в некотором смысле. У нас свои задания. Степь. Палестина. Сарацины. Но если вы просите...
— Я не прошу, — перебил Ингерд, и в его голосе послышалась сталь. — Я предлагаю сделку. Вы поможете мне — я помогу вам. Дам припасы, проводников до степи, охранную грамоту для всех моих земель и земель моих союзников. И ещё — коней. Свежих, быстрых. Ваши уже устали.
— У нас кони волшебные, — заметил Генрих. — Гнедко, например, понимает три языка. Но припасы и грамота — это хорошо.
— И ещё кое-что, — Ингерд чуть понизил голос. — В крепости Гром-Камень, по слухам, хранится артефакт. Зеркало, которое показывает правду. Не будущее — а правду. О человеке, о мире, о прошлом. Если вы его найдёте — оно ваше. Мне оно не нужно. Мне своих грехов хватает, я в них и без зеркала знаю. А вам в походе пригодится. Особенно когда будете с сарацинами договариваться. Или с кочевниками. Правда — она везде в цене.
Станислав задумался. Предложение князя было опасным, но заманчивым. Крепость с голосами, предсказывающими будущее? Зеркало правды? Это звучало как приключение, от которого нельзя отказаться. Тем более что Онуфрий их всё равно не туда закинул, а значит — судьба.
— Генка, — спросил он, — что думаешь?
— Я думаю, — медленно произнёс Генрих, — что если судьба привела нас в Смоленск, значит, это часть нашего пути. И потом — я никогда не видел крепость, которая говорит о будущем. Это интересно. Соглашаемся.
Станислав повернулся к князю.
— Хорошо, княже. Мы согласны. Рассказывай подробности.
Ингерд улыбнулся — впервые за весь разговор. Улыбка у него была хорошая, но с хитрецой.
— Вот и славно. А подробности — за обедом. Вы, я вижу, с дороги. Идите за мной. Накормлю, напою, карту покажу. А вечером выдвинетесь. До Гром-Камня день пути. Если поторопитесь — завтра к полудню будете на месте.
Он развернулся и пошёл к воротам, сделав знак гридням пропустить гостей.
На облачке Кондрат, который всё это время стенографировал с бешеной скоростью, поднял голову.
— Зигфрид, — сказал он, — у нас новая глава. «Смоленский детектив». Или «Зеркало правды». Я ещё не придумал название. Но одно я знаю точно: Онуфрия надо благодарить. Без него мы бы сюда не попали. И князь Ингерд прав: случайностей не бывает. Даже когда леший пьян.
— Я всегда говорил, — отозвался Зигфрид, — что наши подопечные — избранные. Они не просто едут в Палестину. Они по дороге решают проблемы всех княжеств. Это высший пилотаж. Пойдём за ними. Мне интересно, что в этой крепости.
— Мне тоже, — признался Кондрат. — Но если там опять окажется что-то любвеобильное — я подам в отставку.
И два ангела, подхватив скрижали и перья, устремились следом за героями — туда, где за стенами древнего Смоленска начиналось новое приключение, пахнущее загадками, зеркалами и княжеским обедом.
Конец тринадцатой главы.
Глава четырнадцатая
,в коей князь Ингерд за обедом раскрывает истинную причину своего гостеприимства, а наши герои внезапно становятся участниками международного любовного треугольника с участием турецкого султана, гарема и одной очень прекрасной наложницы
Обед у князя Ингерда был накрыт в просторной трапезной, украшенной коврами и оружием. На столе дымились щи, пироги с рыбой, жареные перепела, бочонок мёда и заморские сладости на серебряном блюде. Станислав, успевший изрядно проголодаться после банного спорткроса и внезапной телепортации, отдал должное угощению. Генрих, соблюдая рыцарский этикет, ел аккуратно, но не отставал. Князь Ингерд сидел во главе стола, пил квас и разглядывал гостей с выражением человека, который вот-вот перейдёт к самому важному.
— Ну-с, — произнёс он, когда гости утолили первый голод, — о деле. Я уже говорил, что случайностей не бывает. И то, что вы попали в Смоленск, — это перст судьбы. Но, признаюсь честно, перст этот указывает не на Гром-Камень. Вернее, не только на него.
Станислав, не донеся до рта ложку, замер. Генрих насторожился.
— Как это — не на Гром-Камень? — переспросил богатырь. — Ты ж, княже, только что про крепость рассказывал. Про голоса, про зеркало...
— Рассказывал, — согласился Ингерд, отставляя кружку. — И всё это правда. Крепость есть. Голоса есть. И разобраться с ними надо. Но есть и другое дело. Более... деликатное. И более важное для меня лично.
Он помолчал, словно собираясь с духом, потом продолжил:
— Вы ведь всё равно собирались в южные земли? В степь, а потом и в Палестину, к сарацинам?
— Так и есть, — подтвердил Генрих. — Таков наш план. Степняки, затем Иерусалим.
— Значит, по пути вам придётся миновать земли турецкого султана Махмуда Второго, — сказал Ингерд, и в его голосе послышалось что-то похожее на зависть. — Недавно у меня гостили заморские купцы, с востока шли. Полгода назад они имели счастье лицезреть двор султана. Рассказывали: двор роскошный, гарем — на триста наложниц, сокровищницы ломятся от золота. И среди всего этого великолепия есть одна... драгоценность. Не изумруд, не алмаз. Женщина. Зовут её Юлдуз, что означает «Звезда». Она любимая наложница Махмуда. Красоты, говорят, небесной, ума острого и голоса — как у райской птицы. Купцы так её описывали, что я... — князь запнулся и впервые за обедом покраснел, как отрок. — Влюбился. Заочно. По одному описанию. И теперь хочу, чтобы она была моей.
В трапезной повисла тишина. Станислав медленно опустил ложку на стол. Генрих закашлялся, подавившись перепелом.
— Погоди, княже, — сказал Станислав, откашлявшись. — Ты хочешь, чтобы мы... украли для тебя женщину из гарема? У турецкого султана? Который, между прочим, Махмуд Второй, а это значит — огромная армия, свирепые янычары и вообще?
— Именно, — спокойно ответил Ингерд. — Выкрали. И доставили мне.
Генрих, отдышавшись, произнёс с той особенной интонацией, которая появлялась у него теперь в минуты крайнего удивления:
— Это... не совсем рыцарский поступок. Похищать женщин из гарема. Даже по просьбе князя.
— А я и не говорю, что это рыцарский поступок, — парировал Ингерд. — Я говорю, что это поступок дружеский. Вы мне поможете с припасами, с конями, с грамотой. А вы поможете мне — найдёте для меня жену, которой у меня до сих пор нет. Должен же я когда-нибудь жениться!
Станислав и Генрих переглянулись. Ситуация была одновременно уморительной и серьёзной. И, как ни странно, трогательной. Князь — суровый правитель, завидный холостяк — таял при мысли о далёкой наложнице, которую никогда не видел.
— Послушай, княже, — сказал Станислав после паузы, — а ты понимаешь, что если мы попадёмся, султан нам головы отрубит? Или посадит на кол. Или что-нибудь ещё похуже. Турки — они мастера на выдумки.
— Понимаю, — кивнул Ингерд. — Поэтому и даю вам зеркало правды. Оно покажет, кто друг, а кто враг. И ещё — вот.
Он хлопнул в ладоши, и слуга внёс небольшой ларец. Князь открыл его: внутри лежал перстень с крупным тёмно-синим камнем.
— Это кольцо-невидимка, — пояснил он. — Старое, ещё от деда-волхва. Работает всего три раза, потом камень трескается. Но для проникновения в гарем хватит. Три невидимости — это три шанса. Используйте с умом.
Генрих взял перстень и осторожно повертел в пальцах.
— Допустим, мы согласны. Как мы найдём эту Юлдуз? Гарем — это лабиринт. И как мы её вывезем? Она ведь не мешок с картошкой.
— Всё продумано, — оживился Ингерд. — В порту Трапезунда вас будет ждать корабль. Капитан — мой человек. Он знает пароль: «Смоленская ласточка». Он доставит вас в Стамбул. Там, на рынке, есть лавка старьёвщика по имени Мустафа-эфенди. Он — мой осведомитель. Он проведёт вас во дворец, укажет, где покои Юлдуз. А дальше — ваша смекалка. Я слышал, вы русалок утомили, змея перепили, чёрта перехитрили. Неужели с гаремом не справитесь?
Станислав вздохнул, но глаза его уже блестели азартом:
— С гаремом, говоришь... Ладно. Ради любви. И ради княжеского спасиба. Но, Генка, что думаешь?
Генрих задумался. Потом поднял кружку с мёдом и сказал:
— Я думаю, что это безумие. Но безумие благородное. Мы всё равно едем в те края. И если князь, добрый молодец и славный правитель, хочет найти себе жену — наш долг помочь. Даже если она наложница султана. И даже если это будет стоить нам головы. К тому же, — он слегка улыбнулся, — мне всегда было интересно посмотреть на турецкий гарем. Изнутри.
— Вот и договорились, — подвёл итог Ингерд, просияв. — Тогда слушайте подробный план...
На облачке, откуда ангелы наблюдали за трапезой, Кондрат медленно закрыл лицо крыльями и издал протяжный стон.
— Зигфрид, — проговорил он, — скажи мне, что это сон. Что мои подопечные не согласились только что украсть любимую наложницу у турецкого султана. Что князь Ингерд не влюбился по купеческим байкам. Что это всё мне кажется.
— Не кажется, — жизнерадостно отозвался Зигфрид. — Всё реально. И знаешь, Кондрат, это потрясающий сюжетный поворот. Любовь, политика, международный скандал, гарем, невидимость — всё как в лучших балладах. Наши мальчики идут на дело века!
— Они идут на виселицу! — взвыл Кондрат. — В лучшем случае — на дыбу! В худшем — их скормят крокодилам! У султана, говорят, есть крокодилы!
— Ничего, — отмахнулся Зигфрид. — У нас есть бездонная сума, скатерть-самобранка, два райских пера и перстень-невидимка. Прорвёмся. А если что — у меня есть план. Плохой, но план.
— Опять? — Кондрат поднял страдальческий взгляд. — Твой прошлый «плохой план» привёл к русалкам и жемчугу.
— Вот видишь! И к жемчугу. Так что всё будет отлично. Летим за ними. Стамбул — это же почти Палестина. Почти по пути. Считай, крюк небольшой.
— Крюк в гарем султана — это не «небольшой крюк», — проворчал Кондрат, но скрижали уже раскрыл и начал быстро записывать: «Глава четырнадцатая: князь Ингерд просит выкрасть для него наложницу турецкого султана Махмуда II. Подопечные соглашаются. Причина: любовь. Рекомендовано: усилить охрану. Запросить дополнительных ангелов. Готовиться к международному скандалу».
А внизу, за княжеским столом, Станислав и Генрих уже обсуждали детали операции «Юлдуз». Генрих чертил на салфетке схему гарема (почти всю выдумал, но для убедительности добавил башню и две пальмы). Станислав прикидывал, сколько шнапса понадобится для подкупа стражников. И где-то далеко, в далёком Стамбуле, ничего не подозревающая Юлдуз смотрела в окно гарема и пела грустную песню о северном ветре — ещё не зная, что судьба в лице двух слегка безумных героев уже выехала из Смоленска и держит путь прямо к её сердцу.
Конец четырнадцатой главы.
Глава пятнадцатая
,в коей герои, напившись до беспамятства, удостаиваются персонального ангельского явления в формате «небесный разнос», а лексика кота Василия Баюнова наконец находит своё высшее применение
Вечер после княжеского обеда выдался томным, душным и тревожным. Солнце, уставшее за день, нехотя сползало за смоленские стены, а в отведённых героям покоях — небольшой, но уютной горнице с дубовым столом, двумя лежанками и иконой Спаса в углу — царило молчание. Станислав сидел на лавке, подперев голову кулаком. Генрих стоял у окна, заложив руки за спину и глядя на темнеющее небо. На столе перед ними, как живой укор, стоял штоф с лешачьим самогоном (извлечённый из бездонной сумы в количестве, которое сам Онуфрий назвал бы «лечебной дозой», а любой здравомыслящий человек — «коллективным суицидом»).
— Генка, — нарушил тишину Станислав, — а ведь мы с тобой влипли.
— Влипли, — согласился Генрих, не оборачиваясь. — Причём по собственной воле. И, заметь, даже не в первый раз. Но в гарем к турецкому султану — это, пожалуй, рекорд.
— Не то слово. — Станислав плеснул себе в кружку и залпом выпил. — И знаешь, что меня гложет? Ведь мы ж богатыри. Ну, то есть ты рыцарь, я дружинник. А занимаемся чёрт-те чем. Баб воруем. Для князей. Это как-то... не по уставу.
Генрих повернулся, взял свою кружку и тоже выпил. Поморщился, но оценил крепость.
— Рыцарский устав, — сказал он задумчиво, — предписывает защищать слабых, освобождать невинных и служить прекрасным дамам. Если Юлдуз действительно томится в золотой клетке, то наш долг — её освободить. А то, что это совпадает с желанием князя Ингерда... ну, так это просто удачное совпадение. Он холост, она в неволе. Глядишь, и сладится семья.
— Ради любви, — повторил Станислав и вдруг расхохотался. — Генка, ты неисправим. Ладно, давай ещё по одной. За любовь. За князя-холостяка. И за то, чтобы султан Махмуд спал покрепче, когда мы полезем в его гарем.
Они выпили ещё. Потом ещё. Потом Станислав вспомнил, что в бездонной суме, помимо самогона, завалялась пара сушёных лещей от прошлого пира, и герои, закусывая, принялись обсуждать детали предстоящей операции. Генрих чертил углём на столешнице план султанского дворца (нарисовал четыре башни, минарет и почему-то голубятню). Станислав прикидывал, можно ли использовать перо Алконоста, чтобы усыпить охрану гарема, и не будет ли это считаться нецелевым использованием райских артефактов.
К полуночи штоф опустел, а герои, так и не придя к единому мнению насчёт голубятни, заснули прямо там же — Станислав на лежанке, свесив руку до пола, Генрих — сидя за столом, уронив голову на скрещенные руки. Гнедко, конь Станислава, заглянувший в окно, оценил обстановку и тихо фыркнул: мол, люди как люди, опять нажрались.
И вот тут-то, ровно в тот час, когда даже сверчки делают паузу, чтобы перевести дух, началось.
Сначала в горнице появился свет. Не лампадный, не лунный — а какой-то особенный, бело-золотой, с лёгким оттенком праведного гнева. Потом запахло грозой и ладаном. А затем прямо из воздуха, ниоткуда, шагнули двое.
Это были всадники. Впрочем, «всадники» — не совсем точное слово. Кони их были сотканы из облаков и утренней зари, с гривами, струящимися как северное сияние, и копытами, которые не касались пола, а парили над ним в ладони. Сами всадники были облачены в сверкающие доспехи, каких не носили ни в одной земной армии: нагрудники, казалось, выкованы из солнечных лучей, шлемы — из чистой мысли, а за плечами у каждого трепетали крылья — не сложенные, а расправленные во всю ширь, занимавшие полкомнаты.
Первый всадник был тощим и бледным, с нимбом, который нервно пульсировал, меняя цвет с золотого на тревожно-алый. Второй — румяным и широкоплечим, с нимбом, сиявшим ровным, почти весёлым светом, но в глазах его, обычно жизнерадостных, сейчас тоже читалось недовольство.
Это были, разумеется, Кондрат и Зигфрид. В полной боевой ангельской форме. И они были в ярости.
— Вставайте, алкаши! — рявкнул Кондрат голосом, от которого икона в углу тихо звякнула. — Хватит дрыхнуть! У нас к вам разговор! Серьёзный! На..., б....., в.....!
Станислав подскочил на лежанке, едва не свалившись. Генрих резко выпрямился, опрокинув кружку. Оба уставились на светящихся всадников с выражением крайнего изумления, смешанного с ужасом.
— Матерь Божья... — прошептал Станислав, крестясь. — Генка, ты это видишь?
— Вижу, — выдохнул Генрих, и даже его тевтонская выдержка дала трещину. — Всадники. Светящиеся. С крыльями. И они... они ругаются. По-русски.
— А на каком ещё языке нам ругаться?! — взвился Кондрат, спешиваясь прямо в воздухе и делая шаг к лежанке. — Вы, два сапога пара, совсем страх потеряли?! Мы вас, значит, храним, оберегаем, от кикимор спасаем, от русалок отмазываем, языковой барьер вам устраиваем, жемчуг, перья, бездонную суму — всё вам! А вы что творите?!
— Спокойно, Кондрат, — попытался вставить Зигфрид, тоже спускаясь с облачного коня. — Дай я скажу. Культурно.
— Культурно?! — Кондрат резко обернулся к коллеге. — Да ты сам, Зигфрид, три дня назад кота матершинника слушал и радовался! А теперь «культурно»! Нет уж, дай я душу отведу! — Он снова повернулся к ошарашенным героям и ткнул в них перстом. — Вы, два ходячих международных скандала! Вы хоть понимаете, что мы из-за вас уже три внеочередные комиссии прошли?! Четыре отчёта настрочили! У меня нимб в крапинку! У Зигфрида — крыло дёргается! А всё почему? Потому что вы, вместо того чтобы спокойно ехать в степь, бить кочевников, а потом в Палестину — сарацин, — устраиваете цирк с конями по всему континенту!
— Мы не специально... — начал было Станислав, но Кондрат его перебил:
— Молчать! «Не специально»! А кто лешему позволил себя телепортировать, когда тот в стельку пьяный был?! Кто?! Я вас спрашиваю!
— Онуфрий предложил... — робко вставил Генрих.
— А если бы он вас в жерло вулкана телепортировал?! Или на дно морское?! Вы бы и туда поехали?! Нет, вы мне скажите — у вас инстинкт самосохранения отключён напрочь?! Или вы думаете, что мы, ангелы, бессмертные и можем вас бесконечно из дерьма вытаскивать?! — Кондрат перешёл на крик, и его нимб полыхнул алым. — А теперь ещё и гарем! Гарем, б.....!!! Вы хоть знаете, сколько у Махмуда евнухов?! Сколько стражников?! Вы туда с мечом и кистенём полезете?! Да вас там на ремни порежут! Или, того хуже, — в гарем определят! На постоянное проживание! Ты, Генрих, вообще знаешь, что такое турецкий гарем изнутри?! Это тебе не русалки с клюквенным шнапсом!
Генрих побледнел. Станислав открыл рот, чтобы возразить, но тут вперёд выступил Зигфрид и, положив руку на плечо Кондрату, мягко, но твёрдо произнёс:
— Дай я. — Он посмотрел на героев, и в его глазах, обычно весёлых, мелькнула настоящая, глубокая печаль. — Ребята. Мы вас любим. Честное слово. Вы нам как родные. Но то, что вы творите, — это, простите за прямоту, пиз...ц.
Станислав и Генрих синхронно сглотнули. Услышать это слово из уст ангела было, пожалуй, страшнее любого проклятия.
— Мы понимаем, — продолжал Зигфрид, — что вам скучно. Что подвиги сами вас находят. Что вы не можете пройти мимо чужой беды. Это прекрасно. Но, дорогие мои, есть же предел. Князь Ингерд — мужик хороший, спору нет. Но просить случайных путников украсть наложницу у султана — это, мягко говоря, перебор. А вы, вместо того чтобы отказаться, сразу: «Да, княже, конечно, ради любви!» Вы хоть понимаете, что это международный инцидент?! Что, если вас поймают, Смоленск могут просто стереть с лица земли?! А заодно и Киев, и Германию, и всё, что между ними?!
— Но у нас есть перстень-невидимка... — слабо возразил Станислав.
— Перстень-невидимка! — взорвался Кондрат, снова перехватывая инициативу. — Да ты, Стасик, с этим перстнем обязательно забудешь, что он всего три раза работает, и на четвёртый раз станешь видимым прямо в спальне султана! И что тогда?! Что ты ему скажешь?! «Здравствуйте, я богатырь киевский, пришёл за вашей женщиной по просьбе смоленского князя-холостяка, не желаете ли обсудить это за штофом?!»
Генрих вдруг, сам того не ожидая, прыснул. Потом зажал рот рукой. Но было поздно — Станислав тоже начал улыбаться. И через мгновение оба уже тряслись от беззвучного хохота, стараясь не смотреть на разъярённых ангелов.
— Им смешно, — тихо, почти шёпотом, произнёс Кондрат, и в его голосе прозвучала такая вселенская усталость, что Зигфрид поспешно налил ему из воздуха кружку райского чая. — Им смешно. Мы их спасаем, мы не спим ночами, мы пишем отчёты, мы выслушиваем мат кота Баюнова, чтобы понять, как с ними разговаривать, а им смешно.
— Простите, — выдавил Станислав, утирая слёзы. — Просто вы... вы так смешно ругаетесь. Особенно ты, Кондрат. Ну чистый дед Ермолай после четвёртой кружки. Откуда только слов набрался?
— От верблюда, — мрачно отозвался Кондрат. — И от кота. И от тебя, кстати, тоже. Ты, Станислав, думаешь, я не слышал, что ты шептал, когда в крапиву упал? Очень даже слышал.
Генрих, всё ещё улыбаясь, вдруг стал серьёзным.
— Мы правда вас ценим, — сказал он, глядя по очереди на обоих ангелов. — И понимаем, что доставляем вам много хлопот. Но, Кондрат, Зигфрид... мы ведь не можем иначе. Мы — это мы. И если перед нами встаёт выбор: проехать мимо или помочь — мы помогаем. Даже если это гарем. Даже если это султан. Даже если это грозит международным скандалом. Потому что, в конце концов, — он чуть улыбнулся, — разве не для этого нужны ангелы-хранители? Чтобы помогать тем, кто помогает другим?
В горнице повисла тишина. Кондрат молча смотрел на Генриха, и его нимб медленно, очень медленно возвращался к нормальному золотистому цвету. Зигфрид вздохнул и развёл крыльями:
— Вот за что я их люблю, Кондрат. За этот вот... идеализм. Безнадёжный, глупый, опасный — но искренний. Ну скажи, разве можно на таких сердиться?
— Можно, — буркнул Кондрат, но уже без прежнего жара. — И нужно. Для профилактики. Но... — он помолчал. — Ладно. Делайте что хотите. Но учтите: я буду рядом. И если что — я скажу «я же говорил». Громко. С матом. Так, что у вас в ушах зазвенит.
— Договорились, — хором ответили герои.
Ангелы переглянулись, потом снова взобрались на своих облачных коней. Зигфрид на прощание подмигнул:
— Отдыхайте. Завтра выдвигаетесь. И помните: перстень-невидимка — три раза. Не больше. И пожалуйста, постарайтесь без пожара в гареме. Умоляю.
— И без голубятни, — добавил Кондрат, исчезая в облаке золотой пыли. — Что у тебя, Генрих, за страсть к голубятням?
Они исчезли так же внезапно, как появились. Горница снова погрузилась в полумрак, только самогонный дух и лёгкий запах грозы напоминали о визите. Станислав и Генрих ещё долго сидели молча, глядя друг на друга.
— Генка, — наконец произнёс Станислав, — а ведь мы, кажется, только что получили взбучку от собственных ангелов-хранителей.
— Да, — ответил Генрих, потирая виски. — И знаешь, что самое страшное? Они были совершенно правы. Но мы всё равно полезем в этот гарем. Потому что обещали.
— И потому что любовь, — добавил Станислав.
— И потому что любовь.
Они помолчали, потом Станислав полез в бездонную суму и достал оттуда ещё один штоф — маленький, на донышке.
— За ангелов? — предложил он.
— За ангелов, — согласился Генрих. — Особенно за Кондрата. Ему, кажется, нужнее.
На облачке, уже высоко над спящим Смоленском, Кондрат чихнул и подозрительно покосился на Зигфрида.
— Будь здоров, — сказал тот. — Это они нас вспоминают. Наверняка опять пьют.
— Пусть, — неожиданно для себя ответил Кондрат. — Заслужили. Хотя бы за то, что выслушали и не обиделись.
— А мат-то ты какой освоил, — уважительно заметил Зигфрид. — Прямо как Василий. Даже лучше.
— Спасибо, б..., — скромно ответил Кондрат.
Конец пятнадцатой главы.
Глава шестнадцатая
,в коей ангелы, устыдившись первого разноса, возвращаются с конструктивным предложением, а кикиморы Марена и Весняна получают путёвку в Стамбул
После ухода ангелов прошло не больше четверти часа. Станислав и Генрих, всё ещё потрясённые небесным визитом, сидели за столом и молча допивали остатки самогона. Спать не хотелось совершенно — какой уж тут сон, когда тебе только что явились собственные ангелы-хранители в боевой форме и устроили такой разнос, что икона до сих пор тихо вибрировала.
— Генка, — произнёс наконец Станислав, — мне кажется, или Кондрат был особенно зол? У него аж нимб мигал.
— Не кажется, — ответил Генрих, задумчиво разглядывая кружку. — И знаешь, что самое обидное? Он был прав. Мы действительно вляпались в историю, которая может стоить нам не только репутации, но и...
Он не договорил. Потому что в горнице снова начало светлеть. Только на этот раз свет был мягче, теплее — как от свечи, а не от молнии. Воздух снова пахнул ладаном, но без грозового оттенка. И прямо из этого света, чуть смущённо поправляя крылья, вышли всё те же двое.
— Опять?! — выдохнул Станислав, хватаясь за сердце. — Вы ж только что ушли! Мы ещё даже не напились толком!
— Спокойно, спокойно, — Зигфрид примирительно поднял руки. — Мы на минуту. Буквально. Кондрат забыл сказать самое важное, а я вспомнил, что у меня есть план. И мы решили вернуться. Без крика. Без мата. Почти.
Кондрат, чей нимб всё ещё отливал малиновым, но уже не пульсировал, шагнул вперёд и мрачно произнёс:
— Значит так, герои. Первое. Если вас поймают в гареме — а вас, с вашим везением, обязательно поймают, — вы больше никогда не захотите смотреть ни на баб, ни на выпивку. Догадываетесь, почему?
Станислав и Генрих переглянулись. В глазах обоих читалось напряжённое непонимание.
— Эм... нас казнят? — предположил Станислав. — Ну, голову отрубят или на кол посадят?
— Хуже, — отрезал Кондрат. — В гареме султана Махмуда Второго, как нам стало известно из небесной канцелярии, существует особая практика. Провинившихся мужчин не казнят. Их... оставляют в гареме. В качестве евнухов.
В горнице стало очень тихо. Генрих медленно, очень медленно поставил кружку на стол. Станислав побледнел так, что его усы, казалось, потемнели на контрасте.
— В качестве... — начал он и осёкся.
— Да, — безжалостно подтвердил Кондрат. — Евнухов. И поверьте: после этого вы не то что на баб — вы на кобылу в поле без содрогания не взглянете. И выпивка не поможет. Проверено. У нас статистика.
Генрих, чьё лицо приобрело оттенок свежевыбеленного холста, сглотнул и произнёс:
— Это... очень убедительный аргумент. Кондрат, ты умеешь мотивировать. Теперь я понимаю, почему тебя назначили ангелом-хранителем. У тебя талант к профилактике.
— Я знаю, — скромно ответил Кондрат. — Поэтому слушайте дальше. Зигфрид, излагай свой план.
Зигфрид, сияя, выступил вперёд и развёл крыльями, словно готовился прочитать лекцию.
— Короче, ребята. Мы тут подумали: а зачем вам вообще воровать настоящую Юлдуз? Это же рискованно, сложно, и, как справедливо заметил Кондрат, чревато утратой... э-э... мужского достоинства. А что, если Юлдуз из гарема исчезнет, но при этом никто не пострадает? И султан не обидится? И международного скандала не будет?
— И как же это устроить? — спросил Станислав.
— Элементарно! — Зигфрид аж подпрыгнул на месте. — Подмена! Мы забираем из гарема настоящую Юлдуз, а вместо неё оставляем двойника. Такого, чтобы султан ничего не заподозрил. А когда двойник через некоторое время тоже исчезнет — ну, бывает, наложницы сбегают, это на Востоке дело житейское. И все довольны: князь Ингерд получает свою Звезду, султан какое-то время наслаждается обществом двойника, а вы остаётесь при своём... достоинстве.
Станислав задумался. Идея была здравая. Но был один вопрос.
— А где мы возьмём двойника? Да ещё такого, чтобы султан не отличил? Ты предлагаешь нам сейчас искать женщину, похожую на любимую наложницу турецкого шаха?
— Не искать, — улыбнулся Зигфрид. — Вы её уже знаете. Вернее, их. Двоих. Кикиморы. Марена и Весняна. Болотные. Клюквенный шнапс. Помните?
Генрих поперхнулся воздухом.
— Кикиморы?! Те самые?! Которые нас чуть не женили на себе и в болото не утащили?!
— Именно они, — подтвердил Зигфрид. — Кикиморы — мастерицы менять облик. Им раз плюнуть — прикинуться хоть наложницей, хоть султаншей, хоть райской гурией. Да что там — они вам хоть сейчас явятся в образе смоленской княгини, и князь Ингерд не отличит, пока они шнапс не предложат. А у нас, кстати, есть чем их заинтересовать.
— Чем? — хором спросили герои.
— Приключением, — сказал Зигфрид. — Им скучно на болоте. Марена до сих пор вспоминает Генриха и его «Песнь о Роланде». Весняна интересуется Станиславом — говорит, у него плечи дубовые и молчит солидно. Они с радостью согласятся на маленькую авантюру. Особенно если пообещать им, что в гареме султана — роскошь, сладости, бассейн и никаких комаров. И потом, им же не вечно там сидеть — ровно до тех пор, пока вы не отъедете на безопасное расстояние. Потом они просто растворятся в воздухе, и султан решит, что его наложница была видением. Или джинном. На Востоке в джиннов верят.
Кондрат, который всё это время молча стоял со скрещёнными на груди руками, добавил:
— Идея, конечно, безумная. Но не безумнее, чем лезть в гарем без плана. Я подсчитал шансы: с кикиморами вероятность успеха повышается втрое. С двадцати процентов до шестидесяти. Это всё ещё мало, но уже не смертельно. В смысле — не евнухотворно.
Станислав, который уже оправился от шока и даже начал улыбаться, хлопнул ладонью по столу:
— Генка! Это же гениально! Марена и Весняна! Мы им — билет в Стамбул, они нам — прикрытие! И главное — они ж реально могут! Я помню, как Весняна мне в ухо шептала — у меня до сих пор мурашки, хотя я знаю, что это была магия. Если она так умеет, то султан точно не устоит.
Генрих, однако, был настроен более скептически:
— А если они передумают? Если им понравится в гареме и они не захотят уходить? Если они решат, что султан Махмуд — лучшая партия, чем мы?
— Не решат, — уверенно сказал Зигфрид. — Я с ними общался. Ну, в астральном смысле. Им нужен не султан, им нужны приключения. И шнапс. В гареме шнапса нет — там шербет. А шербет кикиморам быстро надоедает. Проверено.
— И потом, — добавил Кондрат, — я лично прослежу, чтобы они не увлеклись. Если что — нашлю на них лёгкую форму диареи. От шербета. Это их быстро отрезвит.
— Кондрат, — восхищённо произнёс Станислав, — ты не ангел. Ты — гений стратегии. С тобой и Зигфридом нам никакой султан не страшен.
— Льстить будешь потом, — отрезал Кондрат, но нимб его на мгновение потеплел. — Сейчас главное — связаться с кикиморами. Они где-то под Бобруйском. Но, поскольку вы теперь в Смоленске, давайте я устрою сеанс дальней связи. У меня как раз есть артефакт — болотное зеркальце. Одолжил у одной Яги на пенсии. Сейчас.
Он порылся в складках своего сияющего одеяния и извлёк небольшое зеркальце в оправе из камыша. Подышал на него, протёр крылом и произнёс:
— Марена, Весняна! Вызов от небесной канцелярии! Ответьте!
Зеркальце затуманилось, пошло рябью, и вдруг в нём проступили два лица — рыжеволосое с веснушками и зеленоглазое с тинным отливом. Марена и Весняна сидели, судя по фону, на своём любимом болоте и пили чай из самовара. Увидев ангелов, а за ними — Станислава и Генриха, обе радостно замахали руками.
— Ой, мальчики! — воскликнула Марена. — Вернулись! Я же говорила, что вернутся!
— И ангелы с ними! — добавила Весняна, поправляя причёску-гнездо. — Что, опять в болото забрели? Или соскучились?
— Девочки, — взял слово Зигфрид, — у нас к вам деловое предложение. Надеюсь, вы ещё не раздумали насчёт приключений?
Глаза обеих кикимор загорелись болотными огоньками...
Конец шестнадцатой главы.
Глава семнадцатая
,в коей вызов кикимор идёт по упрощённой схеме, жребий решается в формате «женского дзюдо», а Кондрат комментирует происходящее с мастерством спортивного обозревателя
Едва болотное зеркальце в руках Кондрата погасло и оба ангела уже приготовились дать последние наставления, Станислав вдруг хлопнул себя по лбу и заявил:
— А на кой нам зеркальце-то? Мы ж не в Царьграде. Тут у нас, по-простому: коли девки свои, так и звать их надо по-свойски. Через окно. Как в деревне кликали.
— Через окно? — переспросил Генрих, который только начал осваивать тонкости славянской магии. — То есть просто открыть и позвать?
— Именно! — Станислав, слегка пошатываясь (штоф всё ещё давал о себе знать), подошёл к окну, распахнул створки и, набрав в грудь побольше ноябрьского смоленского воздуха, гаркнул так, что с ближайшей колокольни слетела стая галок:
— Маре-е-ена! Весня-я-яна! Явитесь, девоньки, есть дело! Сро-о-очное!
Генрих, не желая отставать, тоже высунулся в окно и добавил на своём новом, эмоциональном русском:
— Прошу пожаловать! Очень нужно! Вопрос жизни и... достоинства!
— Уже теплее, — одобрительно кивнул Зигфрид.
Кондрат только закатил глаза и пробормотал:
— Ну да, конечно. Вызвать кикимор через окно. В Смоленске. После полуночи. Что может пойти не так?
Не успел он закончить фразу, как за окном закрутился вихрь из сухих листьев, болотной тины и аромата клюквенного шнапса. Через мгновение в горницу, минуя дверь и всякие приличия, влетели две фигуры. Приземлились они прямо на дубовый стол, чудом не опрокинув остатки самогона.
Первой выпрямилась Марена — рыжая, в зелёном платье, которое она, видимо, надела по случаю ночного вызова (платье было откровенно парадным, то есть едва доходящим до колен и богато расшитым болотными огоньками). За ней — Весняна, зеленоглазая, в переливчатом наряде цвета тины, который при каждом движении менял оттенок.
— Мальчики! — воскликнула Марена, спрыгивая со стола и оглядывая собравшихся. — Мы так и знали, что вы по нам соскучитесь! Ещё и ангелы здесь! Прямо семейный совет!
— Обожаю семейные советы, — промурлыкала Весняна, поправляя причёску-гнездо, из которой торчали две веточки багульника. — Особенно когда на повестке — приключения. Зигфридушка, ты нам обещал гарем. Мы уже собрались. Чемоданы, правда, не взяли, но нам, кикиморам, много не надо. Так, щепотка шнапса и сменное болото.
Зигфрид просиял и выступил вперёд:
— Дорогие наши болотные феи! План таков: мы просим одну из вас temporarily принять облик прекрасной Юлдуз, любимой наложницы султана Махмуда Второго, и ненадолго погостить в его гареме. Ненадолго — пока наши герои не отъедут на безопасное расстояние. Взамен — роскошь, сладости, бассейн, никаких комаров и полная свобода действий. Ну, почти полная.
— Одну? — переспросила Марена, и её веснушки угрожающе заплясали. — Почему одну? А вторая что — дома сидеть, клюкву солить?
— Простите, — вмешался Генрих, — но у султана одна любимая наложница. Две Юлдуз — это перебор даже для восточной фантазии.
Весняна и Марена переглянулись. В воздухе запахло озоном и соперничеством.
— Значит так, — сказала Весняна голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Кто-то один идёт в гарем. Кто-то — остаётся. Вопрос: кто?
— Я старше, — немедленно заявила Марена. — Я тебя ещё когда в болото принимали, ты вообще головастиком была!
— А я красивее! — парировала Весняна. — У меня волосы длиннее, глаза зеленее и вообще — султан любит брюнеток. Я купцов слушала!
— С каких это пор султан любит брюнеток?! — возмутилась Марена. — Ты статистику знаешь? Ты в его гареме была? Может, у него как раз на рыжих пунктик! А я — рыжая! Самая рыжая от Бобруйска до Смоленска! И веснушки у меня — каждая на вес золота!
— А у меня кожа — как лунный свет! — не сдавалась Весняна. — И голос — как ручей! И вообще, я Юлдуз по гороскопу!
— По какому такому гороскопу?! — взвилась Марена. — Ты что, к бабкам-ёжкам на астрологию записалась?!
— Да! И мне сказали, что в этом месяце мне благоприятствуют восточные дворцы! А тебе — нет!
— Ах так?!
Дальнейшее развитие событий лучше всего было бы описать термином «женское дзюдо», если бы дзюдо изобрели к тому времени. Но поскольку дзюдо ещё не существовало, назовём это «кикиморским рукопашным боем с элементами акробатики, спонтанного стриптиза и взаимного членовредительства».
Марена первой бросилась на Весняну, целясь ей в причёску. Весняна ловко ушла в сторону, сделала подсечку (платье при этом задралось ровно до той степени, чтобы у присутствующих мужчин перехватило дыхание), и Марена рухнула на лежанку, увлекая за собой подушку. Но тут же вскочила и провела бросок через бедро — приём, которому позавидовал бы любойwerewolf.
— Получай, тина болотная! — кричала Марена.
— Сама ты ряска перестоялая! — отвечала Весняна, выворачиваясь из захвата.
В процессе борьбы платья обеих кикимор вели себя совершенно самостоятельной жизнью: они задирались, ниспадали, закручивались и распахивались, демонстрируя то, что обычно скрыто от глаз простых смертных. Кружева, подвязки, бусы, ленточки, какие-то амулетики — всё это мелькало в воздухе с такой скоростью, что у Станислава закружилась голова. Генрих, как человек военный, попытался сохранить невозмутимость, но его рыцарская выдержка дала трещину на третьей секунде.
— Однако, — произнёс он, поправляя нагрудник, который внезапно стал ему тесен. — Я, конечно, видел турниры, но такое...
— Красота, — выдохнул Станислав, не в силах отвести взгляд. — Генка, ты посмотри, какой у неё... приём. И у другой приём. И вообще...
Зигфрид, чья ангельская природа не позволяла оставаться равнодушным к женской красоте (даже кикиморской), вдруг встрепенулся:
— Девочки! Девочки! Не ссорьтесь! Давайте решим жребием! Или я сейчас вас разниму! Я — ангел, я имею право!
И он, расправив крылья, решительно шагнул в центр схватки.
Лучше бы он этого не делал.
Кикиморы, не сговариваясь, одновременно провели бросок — каждая со своей стороны. Зигфрид взмыл в воздух, перекувыркнулся, хлопнул крыльями о потолок, сшиб паутину и рухнул на лавку, где и затих, ошеломлённо моргая. Его нимб слегка съехал набок, придавая ангелу сходство с подвыпившим трубадуром.
— Зигфрид! — вскричал Кондрат, но тут же осёкся, увидев, что его коллега цел, только слегка помят.
Станислав, воодушевлённый примером ангела и количеством выпитого, решил, что богатырю тоже положено разнимать дерущихся дев.
— А ну, цыц, красавицы! — гаркнул он и полез в гущу событий.
Результат был предсказуем. Через секунду он вылетел обратно — с аккуратным синяком под левым глазом и с клоком рыжих волос в руке. Генрих, не будь дурак, попытался зайти с фланга — и получил локтем в нагрудник с такой силой, что лязг разнёсся по всей горнице, а сам рыцарь отлетел к стене и сполз по ней, издавая нечленораздельные немецко-русские междометия.
И только Кондрат оставался на своём месте — в углу, на табуреточке, с кружкой райского чая, которую он предусмотрительно налил себе ещё в начале безобразия. Его нимб, всё ещё малиновый после Лукоморья, ровно пульсировал в такт его комментариям, которые он отпускал с монотонностью спортивного комментатора на княжеском ристалище.
— ...Итак, дорогие небожители и смертные, мы наблюдаем классический образец болотного дзюдо в исполнении двух претенденток на роль Юлдуз. Марена проводит захват за волосы — обратите внимание, Весняна уходит в глухую защиту. А теперь — бросок через бедро! Блестяще! Платье задралось до уровня «мама, роди меня обратно». Весняна контратакует! Подсечка! Кружева мелькают — ставлю на то, что это брюссельское плетение. Наши герои, Станислав и Генрих, пытаются вмешаться — и, как мы видим, получают люлей. Зигфрид уже получил. Классика. А теперь — внимание! — Марена пытается применить удушающий приём с использованием собственной косы. Это новое слово в кикиморском единоборстве! Весняна, однако, выскальзывает, используя элемент, который я бы назвал «а фиг вам, я скользкая». Счёт по люлям: мужики — два, ангелы — один, кикиморы — ноль. Пока лидируют кикиморы. Ждём дальнейшего развития событий. Чай, кстати, исключительный. Ромашка с бергамотом. Рекомендую.
— Кондрат, — простонал с лавки Зигфрид, поправляя съехавший нимб, — может, ты их всё-таки разнимешь?!
— Зачем? — искренне удивился Кондрат, делая глоток. — Им полезно. Пусть выпустят пар. К тому же я ставлю на Весняну — у неё захват грамотнее. И чай ещё не допил.
Драка тем временем начала затихать. Запыхавшиеся кикиморы, чьи причёски превратились в абстрактные композиции, а платья — в художественные лохмотья, стояли друг против друга, тяжело дыша. На их лицах читалась смесь азарта, злости и внезапно проснувшегося уважения.
— Хороший бросок, — признала Марена, потирая плечо.
— У тебя тоже, — ответила Весняна, заправляя за ухо выбившуюся прядь. — Ты меня чуть не уделала этой косой.
— Я тебя чуть не уделала? Да ты мне чуть глаз не выцарапала!
— А ты мне — второй!
Они помолчали. Потом переглянулись. И вдруг, совершенно неожиданно для всех присутствующих, расхохотались.
— Слышь, подруга, — сказала Марена, утирая слезу, — а чего мы делим-то? Гарем большой. Места всем хватит.
— И то правда, — кивнула Весняна, поправляя растерзанное платье. — Можно одну Юлдуз на двоих изображать. Посменно. Или одна — Юлдуз, другая — её наперсница. Султану только в радость.
— А если султан захочет обеих? — ухмыльнулась Марена.
— Ну, значит, захочет. Мы ему быстро объясним, что многожёнство — это не только право, но и ответственность, — и Весняна выразительно пошевелила пальцами, на кончиках которых заплясали болотные искры.
Станислав, держась за подбитый глаз, но уже улыбаясь, поднялся с пола.
— Значит, мир?
— Мир, — кивнули кикиморы хором. — Но с одним условием: в гарем мы идём вместе. Вдвоём веселее. И шнапс свой возьмём.
— В гареме шнапса нет, — напомнил Кондрат из своего угла, не отрываясь от кружки. — Там шербет. Но я слышал, вы умеете убеждать.
— Умеем, — подтвердила Марена и плотоядно улыбнулась. — Убедим, что шнапс — это такой заморский шербет. Очень полезный для мужского здоровья. Султан оценит.
Генрих, потирая нагрудник, взглянул на эту картину и философски заметил:
— Кажется, у нас теперь в команде две кикиморы, один ангел с вывихнутым крылом, два героя с синяками и один ангел-комментатор. Прекрасный состав для похищения любимой наложницы султана. Успех обеспечен.
— Не каркай, — отозвался Кондрат, но нимб его приобрёл оттенок сдержанного оптимизма.
А в окне над Смоленском занимался рассвет — розовый, как веснушки Марены, и зеленоватый, как глаза Весняны. Новый день обещал новые приключения, и, кажется, они обещали быть громкими.
Конец семнадцатой главы.
Глава восемнадцатая
,в коей раскрывается страшная тайна князя Ингерда, герои выезжают невидимой компанией, а ангелы берут операцию в свои крылья — при одном условии
Утро в Смоленске выдалось ясное, морозное и решительно не подходящее для тайных выездов. Солнце, ещё не успевшее набрать дневную мощь, висело над зубчатыми стенами, точно золотой динарий над лавкой менялы. В княжеском тереме, однако, царило совсем иное настроение.
Князь Ингерд, против обыкновения, не завтракал. Он стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на просыпающийся город. Лицо его, обычно сохранявшее выражение спокойного достоинства, сейчас откровенно нервничало — бровь дёргалась, усы подрагивали. Перед ним на столе лежал пергамент, исписанный аккуратным почерком, но князь не читал — он знал его наизусть.
Это был список. Тринадцать строк. Тринадцать имён. Тринадцать попыток.
Первая строка: «Боярин Ждан с дружиною — схвачены на подходе к Трапезунду, проданы в рабство на галеры. Выкуплены через год. О Юлдуз ничего не узнали».
Вторая: «Купцы Ставр и Микула — добрались до Стамбула, проникли во дворец под видом торговцев пряностями. Опознаны евнухом, который помнил их по прошлому визиту. Бежали, потеряв товар и штаны».
Третья: «Святой старец Панкратий — хотел уговорить султана отпустить наложницу добром. Был принят с почётом, но увлёкся диспутом о вере и остался при дворе в качестве почётного гостя. О Юлдуз забыл».
Четвёртая: «Леший Онуфрий (без ведома заказчика) — попытался телепортировать Юлдуз прямо в Смоленск. Перепутал координаты. Доставил во дворец султана бочку солёных огурцов. Огурцы приняты с благодарностью. Юлдуз не пострадала».
Пятая строка заставила князя поморщиться. Шестая — глухо застонать. К тринадцатой он уже просто закрыл глаза. Все тринадцать попыток — одна другой краше — заканчивались провалом. Последняя и вовсе обернулась конфузом: нанятый за огромные деньги греческий наёмник умудрился похитить из гарема не ту наложницу, а султанскую тёщу. Тёща, правда, осталась довольна и попросила не возвращать.
И вот теперь — четырнадцатая попытка. Два героя из ниоткуда. Без рекомендаций, без опыта дворцовых интриг, зато с бездонной сумой, двумя райскими перьями и компанией, от которой у любого здравомыслящего правителя волосы встали бы дыбом. Князь Ингерд смотрел в окно и впервые за долгое время чувствовал то, что не испытывал со времён отрочества: надежду. Или отчаяние. Он уже плохо различал эти два чувства.
Он повернулся к столу, взял перо и приписал к списку четырнадцатую строку: «Станислав Бесшабашный и Генрих фон Шварцлозе. В компании: два ангела-хранителя, две кикиморы, райские перья, скатерть-самобранка, бездонная сума. Да поможет нам Бог».
И, подумав, добавил в скобках: «Или хотя бы леший».
Сборы были недолгими. Станислав, несмотря на подбитый глаз (подарок Марены) и общее похмелье, выглядел бодро: богатырский организм, закалённый медовухой и банными вениками, восстанавливался с пугающей скоростью. Генрих, придирчиво проверив латы и пересчитав жемчужины в бездонной суме, облачился в полный доспех и теперь напоминал ожившую башню — только без зубцов.
Кикиморы, всю ночь просидевшие на подоконнике и обсуждавшие детали предстоящего «гаремного вояжа», к утру привели себя в порядок. Марена заплела волосы в сложную конструкцию, напоминавшую гнездо с тремя входами, и нацепила лучшее болотное ожерелье из сушёных ягод. Весняна натёрлась какой-то мазью, от которой кожа приобрела ровное жемчужное сияние, и теперь выглядела так, что любой султан, увидев её, забыл бы не только о Юлдуз, но и о собственном имени.
Ангелы тоже подготовились. Кондрат, пересчитав свои скрижали и проверив нимб (крапинки побледнели, но не исчезли), облачился в походное сияние — чуть приглушённое, чтобы не слепить смертных. Зигфрид, чьё крыло после вчерашнего дзюдо всё ещё слегка ныло, тем не менее сиял энтузиазмом и беспрестанно улыбался.
— Ну что, — сказал Станислав, оглядывая свою разношёрстную армию, — кажется, все готовы. Выдвигаемся. Князь обещал проводить.
— Князь обещал проводить, но не обещал, что выдержит это зрелище, — проворчал Кондрат, поправляя нимб. — Когда он увидит, что вы разговариваете с пустотой, у него может случиться припадок.
— А мы и не будем с вами разговаривать при нём, — отмахнулся Станислав. — Потерпите. Всю дорогу болтали, а тут — потерпите.
И вот — ворота Смоленска. Князь Ингерд, в парадном корзне, с дружиной, вышел проводить гостей. Рядом стояли стражники, вчерашние свидетели внезапного появления героев, и смотрели на них с тем же выражением, что и накануне: «эти двое с неба упали, теперь уезжают — и слава богу».
— Ну, други, — произнёс Ингерд, пожимая руки сперва Станиславу, потом Генриху, — не смею задерживать. Помните о моей просьбе. И да поможет вам... всё то, что вам обычно помогает.
Он чуть замялся, бросив взгляд на пустое пространство за плечами героев. Ему показалось, что воздух там слегка мерцает — не то от утреннего солнца, не то от чьего-то невидимого присутствия.
Станислав перехватил его взгляд и широко улыбнулся:
— Не сомневайся, княже. С нами такая компания, что... сам бы не поверил, кабы не видел. Кстати, ты тринадцать раз пробовал, верно?
Ингерд вздрогнул.
— Откуда ты...
— Сорока на хвосте принесла, — уклончиво ответил богатырь. — Вернее, ангелы доложили. Но ты не боись. Четырнадцатая — счастливая. Особенно когда с нами такие девочки.
Он неопределённо махнул рукой в сторону, где, невидимые для посторонних глаз, переминались с ноги на ногу Марена и Весняна. Те, услышав про «девочек», дружно захихикали. Стражники переглянулись: кажется, один из гостей только что помахал пустоте.
Князь сделал вид, что ничего не заметил.
— Храни вас Бог, — сказал он и, не удержавшись, перекрестил обоих — на всякий случай.
И герои, вскочив на коней, выехали за ворота. Следом за ними, невидимые и неслышимые, выплыли ангелы и выпорхнули кикиморы. Только Гнедко, конь Станислава, слегка покосился на пустоту слева, где только что просвистело крыло Зигфрида, но, будучи конём привычным, только фыркнул.
За городскими стенами, у небольшой берёзовой рощи, где дорога раздваивалась — на юг, к далёкому Трапезунду, и на запад, к не менее далёкому Гром-Камню, — компания остановилась. Здесь уже можно было не скрываться. Ангелы обрели видимость (только для героев, разумеется), кикиморы материализовались на травке, и все вместе представляли собой живописнейшую группу: два всадника в доспехах, две болотные красавицы и два сияющих ангела, один из которых немедленно достал откуда-то термос с райским чаем.
— Итак, — начал Зигфрид, когда все расселись (герои — на плаще, кикиморы — на поваленной берёзе, Кондрат — на облачке, которое он предусмотрительно припарковал пониже), — мы с Кондратом обсудили ситуацию и пришли к выводу, который, возможно, вас удивит.
— Мы никуда не едем? — предположил Станислав.
— Нет, едете. Но не в Стамбул.
Генрих нахмурился.
— Как это? А Юлдуз? А князь? А гарем?
— А гарем, — Зигфрид поднял палец, — мы берём на себя.
Над поляной повисла тишина. Даже сверчки, кажется, притихли.
— То есть как — на себя? — переспросил Станислав. — Вы, два ангела, и две кикиморы, сами полезете в гарем к султану? Без нас?
— Именно, — кивнул Кондрат, отхлёбывая чай. — План простой и гениальный одновременно. Мы вчетвером отправляемся в Стамбул. Марена и Весняна, используя свои способности к смене облика, проникают в гарем и находят Юлдуз. Мы с Зигфридом обеспечиваем прикрытие с небес. Дальше — самое важное. Мы не тащим её силой. Мы с ней говорим.
— Говорите? — переспросил Генрих. — И что же вы ей скажете?
— Правду, — просто ответил Зигфрид. — Что есть на севере, в далёком Смоленске, князь, который тринадцать раз пытался её оттуда вытащить. Который влюбился заочно по описанию купцов. Который, прости Господи, составил список своих неудач и всё равно продолжает верить. И если она сама захочет покинуть гарем — мы её вытащим. А если нет — значит, нет. Насильно мил не будешь.
— Это... — Станислав замялся. — Это, конечно, благородно. Но как же мы? Мы-то что будем делать?
— А вы, — Кондрат отставил термос и строго посмотрел на подопечных, — отправитесь к Гром-Камню. Помните крепость? Про которую князь тоже просил? Голоса, предсказания, зеркало правды? Вот этим и займётесь. И не смотрите на меня так — я знаю, что вы про Гром-Камень напрочь забыли, как только услышали слово «гарем». А князь-то ждёт решения обеих проблем. Так что разделимся. Мы — на юг, вы — на запад. И каждому — своё испытание.
Генрих задумчиво погладил рукоять меча.
— Звучит разумно. Действительно, о крепости мы как-то... забыли. Но, Кондрат, Зигфрид, — он поднял глаза на ангелов, — вы уверены, что справитесь без нас? Всё-таки гарем, евнухи, султан, крокодилы...
— Крокодилы? — взвизгнула Марена. — Какие крокодилы?!
— Я слышал, у султана есть крокодилы, — пояснил Генрих. — Во рву. Или в бассейне. Или в том и другом.
— Крокодилы — это не проблема, — отмахнулся Зигфрид, хотя его улыбка стала чуть менее уверенной. — У нас есть небесная защита. И кикиморы. И, в конце концов, если что — у Кондрата есть лёгкая форма диареи для всех крокодилов. Правда, Кондрат?
— Правда, — буркнул Кондрат. — И не только для крокодилов. Так что, если султан будет слишком настойчив...
— Султана не трожьте! — взмолился Станислав. — Он нам ещё живой нужен. Хотя бы до тех пор, пока Юлдуз не решит.
— Договорились, — кивнул Зигфрид. — Итак, девочки, вы с нами?
Марена и Весняна, которые всё это время переглядывались и перешёптывались, дружно встали.
— С вами! — заявила Марена. — В гарем так в гарем. Тем более, если без этих балбесов, — она кивнула на Станислава и Генриха, — шансов, что всё пройдёт тихо, куда больше. А то эти двое обязательно устроят пожар, драку, или, того хуже, спорткрос.
— И султан влюбится в Генриха, — хихикнула Весняна. — Со спины он в латах очень даже ничего.
Генрих побагровел. Станислав расхохотался и хлопнул друга по наплечнику.
— Слышал, Генка? Ты у нас теперь — запасной вариант. Ежели что — подменим Юлдуз тобой. Усы только сбреем.
— Не дождётесь, — отрезал рыцарь.
Кондрат поднялся, отряхнул крылья и деловито произнёс:
— Тогда — по коням. Вернее, по крыльям. Мы выдвигаемся немедленно. До Стамбула путь неблизкий, а нам ещё нужно найти Мустафу-эфенди на рынке и объяснить ему, что план слегка изменился. Мужики, вы — к Гром-Камню. Дорогу найдёте — князь карту дал. Крепость старая, ещё дорюриковских времён. Там, говорят, по ночам голоса. Так что не спите.
— Когда это мы спали? — усмехнулся Станислав.
— Прошлой ночью, — напомнил Кондрат. — Пока мы вам разнос устраивали. Ладно, бывайте. И помните: перстень-невидимка у вас. Три использования. Не потратьте на ерунду.
Зигфрид на прощание обнял обоих героев своими огромными крыльями — получилось тепло и немного щекотно.
— Мы в вас верим, — сказал он. — Вы справитесь. А мы — справимся с гаремом. В конце концов, что такое гарем для двух ангелов и двух кикимор? Так, лёгкая разминка.
— После женского дзюдо нам вообще ничего не страшно, — подтвердила Марена, и обе кикиморы, подхватив свои невидимые чемоданы, пристроились к ангелам.
Через минуту четвёрка — два сияющих силуэта и две искрящиеся болотным светом фигуры — поднялась в воздух и, сделав круг над берёзовой рощей, устремилась на юг.
Станислав и Генрих остались вдвоём.
— Ну что, Генка, — сказал богатырь, поправляя перевязь, — вот мы и снова сами по себе. Как в старые добрые времена. Только теперь у нас впереди не степь, а какая-то заброшенная крепость с голосами. И перстень-невидимка. И зеркало правды. И карта.
— И бездонная сума, — добавил Генрих. — И скатерть-самобранка. И два райских пера. И — он усмехнулся, — полное отсутствие здравого смысла. Всё как всегда. Поехали?
— Поехали.
Кони взяли с места рысью, и два героя, оставив за спиной Смоленск, углубились в лес, туда, где, согласно княжеской карте, стояла старая крепость Гром-Камень. А где-то далеко на юге, над Чёрным морем, летели, оживлённо переговариваясь, два ангела и две кикиморы, и ветер доносил обрывки их беседы:
— ...а султан, говорят, лысоват? — спрашивала Марена.
— Неважно, — отвечал Зигфрид. — Главное — душа.
— И шербет, — добавляла Весняна. — Если шербет хороший — можно и лысого полюбить. На время.
— Я всё слышу, — мрачно резюмировал Кондрат. — И заношу в отчёт.
Конец восемнадцатой главы.
Глава девятнадцатая
,в коей ангелы прибывают к гарему, встречают коллегу с Востока, и операция «Юлдуз» получает неожиданное дипломатическое разрешение
До Стамбула долетели быстро — всё-таки ангельские крылья и кикиморская магия, работающая в тандеме, творили чудеса скорости. Город открылся им на рассвете: минареты, купола, Босфор, сверкающий в лучах восходящего солнца, и над всем этим — дворец султана, огромный, белоснежный, окружённый садами и высокими стенами.
— Вот это хата, — восхищённо выдохнула Марена, зависнув в воздухе рядом с Зигфридом. — У нас на болоте таких не строят.
— У вас на болоте вообще не строят, — заметила Весняна. — У вас там избушка на курьих ножках, и та приходящая.
— Тихо, девочки, — одёрнул их Кондрат. — Мы на задании. Сейчас главное — найти вход в гарем и не привлекать внимания. Зигфрид, у тебя карта дворца?
— У меня есть кое-что получше, — Зигфрид порылся в складках своего сияния и извлёк свиток, который ему вручил Мустафа-эфенди (с ним ангелы встретились накануне вечером, и старьёвщик, приняв их за святых, немедленно выдал все известные ему планы). — Вот, смотри: гарем находится в восточном крыле. Три внутренних двора, бассейн, павильон для музыкальных вечеров и личные покои султана. Покои Юлдуз — в северной части, рядом с фонтаном. Охрана — четыре евнуха на входе, двое внутри коридора и один личный стражник султана, которого все боятся.
— Как зовут стражника? — деловито спросила Марена.
— Барбаросса, — ответил Зигфрид и осёкся. — Нет, не тот Барбаросса. Просто тёзка. Но, говорят, такой же свирепый.
— Разберёмся, — кивнула Весняна и выразительно пошевелила пальцами. — Мы, кикиморы, со свирепыми умеем. Особенно если свирепые — мужчины. И особенно если они никогда не видели болотного дзюдо.
Кондрат, не слушая дальнейших обсуждений боевой тактики, сделал знак следовать за ним, и вся четвёрка, приглушив сияние до минимума, скользнула к восточной стене дворца.
Они уже почти достигли входа в гарем — маленькой, неприметной калитки, увитой розами (Мустафа-эфенди уверял, что через неё носят сладости для наложниц), — когда воздух перед ними сгустился, потянуло жаром, сандалом и раскалённым песком, и прямо из пустоты вышел некто.
Он был высок, строен и тёмен лицом. Одет в свободные шаровары, расшитый жилет и тюрбан, который, впрочем, не скрывал главного: над его головой, поверх тюрбана, сиял нимб. Не золотой, как у Кондрата, и не солнечный, как у Зигфрида, а огненный — нимб, сотканный из языков пламени, которые, впрочем, не обжигали, а лишь мягко мерцали. За плечами незнакомца колыхались крылья — не белые, а дымчато-золотистые, словно опалённые солнцем пустыни.
— Ас-саляму алейкум, — произнёс он густым, но приятным голосом. — Я — Али, ангел-ифрит, хранитель Юлдуз. Вы, полагаю, Кондрат и Зигфрид? А это — местная нечисть?
— Мы не нечисть! — возмутилась Марена. — Мы — кикиморы! У нас аккредитация! Почти!
— Прошу прощения, — Али чуть склонил голову. — Я не имел в виду ничего дурного. У нас на Востоке всех, кто не ангел и не человек, называют джиннами. Это не оскорбление, это констатация.
— Ладно, проехали, — буркнула Весняна. — Но вообще-то мы — кикиморы, и мы гордимся этим.
Кондрат, который всё это время с интересом разглядывал восточного коллегу, вышел вперёд и протянул руку:
— Кондрат. Ангел-хранитель Станислава Бесшабашного. Это Зигфрид, ангел-хранитель Генриха фон Шварцлозе. Собственно, мы здесь по поручению смоленского князя Ингерда. Хотим предложить Юлдуз свободу. Если она, конечно, захочет.
Али улыбнулся — улыбка у него была спокойная, чуть печальная, как у человека, который знает больше, чем говорит.
— Она захочет, — сказал он просто. — Я здесь именно для того, чтобы сообщить вам это. Юлдуз изволит покинуть гарем. Она ждала этого три года.
Зигфрид, не веря своим ушам, переспросил:
— Ждала? То есть она знала, что за ней придут?
— Знала, — кивнул Али. — Я сказал ей. Я — её хранитель, и мой долг — не только оберегать, но и направлять. Когда этот смоленский князь начал свои попытки, я сперва смеялся. Потом — наблюдал. А потом понял: он не шутит. Он действительно влюблён. И тогда я сказал Юлдуз: «Госпожа, есть человек, который тринадцать раз пытался до тебя добраться. Пока не преуспел, но я чую — четырнадцатая попытка будет удачной». Она заплакала и сказала: «Али, я хочу к нему. Даже если он не так красив, как описывают купцы. Даже если Смоленск — холодный и там нет шербета. Я хочу на север. Я хочу увидеть снег. И я хочу, чтобы меня любили не как наложницу, а как жену».
Марена всхлипнула. Весняна высморкалась в платочек. Даже Кондрат, который считал, что слезливые истории противопоказаны при исполнении, подозрительно заморгал.
— Значит, — подытожил Зигфрид, — наша миссия сводится к тому, чтобы просто вывести её из гарема? Без драк, без подмен, без маскировки?
— Почти, — Али покачал головой. — Есть нюанс. Юлдуз охраняет не только султан. Её охраняет ещё и мой коллега — ангел-хранитель султана Махмуда, которого зовут Керим. И он, скажем так, не в восторге от этой затеи. Он считает, что наложница не должна покидать своего господина.
— Ещё один ангел? — простонал Кондрат. — Нам только ангельских разборок не хватало! У меня и так нимб в крапинку!
— Керим — мой друг, — продолжал Али. — Мы с ним не раз сидели на одном облаке и обсуждали смертных. Но в этом вопросе мы расходимся. Он верен султану, я — Юлдуз. Я предлагаю следующее: я отвлеку Керима — приглашу его на чашку шербета, как мы, восточные ангелы, говорим. А вы тем временем выведете Юлдуз через ту самую калитку, увитую розами. Охрану я уже предупредил. То есть... как предупредил... я им внушил, что сегодня в гареме санитарный день и все евнухи должны пойти проверить бассейн. На два часа. Этого хватит.
— А султан? — спросила Марена. — Где будет султан?
— Султан сегодня на военном совете. Обсуждает поход на персов. До вечера он в гарем не заглянет. Так что у вас есть окно.
Зигфрид просиял:
— Али, ты — гений! То есть ты — прекрасный ангел! Мы с Кондратом уже представляли, как будем прорываться с боем, кикиморы собирались устраивать дзюдо, а тут всё так... цивилизованно!
— Восток — дело тонкое, — улыбнулся Али. — Мы предпочитаем дипломатию. Но, — он стал серьёзным, — торопитесь. Керим — ангел опытный, он быстро поймёт, что к чему. И тогда нам всем придётся писать объяснительные. А это, как вы знаете, хуже любого боя.
Кондрат, услышав про объяснительные, немедленно подобрался:
— Мы готовы. Веди нас к ней.
Али кивнул и, развернувшись, скользнул в калитку. Ангелы и кикиморы — за ним.
Покои Юлдуз оказались именно такими, какими их описывали купцы: мраморный пол, ковры, шёлковые подушки, бассейн с лепестками роз. Но главное сокровище стояло у окна и смотрело на Босфор.
Юлдуз была прекрасна. Не той яркой, броской красотой, которой славились наложницы, а иной — тихой, лунной, с огромными карими глазами, в которых светился ум, печаль и достоинство. Увидев вошедших — двух сияющих ангелов, двух кикимор и огненного Али, — она не испугалась, не вскрикнула. Только перевела взгляд с одного на другого и спросила:
— Вы от него?
— Да, госпожа, — Зигфрид выступил вперёд. — Мы от князя Ингерда. Он просил передать, что ждёт тебя. Что всё готово. Что в Смоленске уже снег. И что он тринадцать раз пытался, и четырнадцатая попытка — с нами — будет последней. Если ты согласна.
Юлдуз закрыла глаза. По щеке её скатилась слеза — одна, но очень большая.
— Я согласна, — сказала она. — Али, Керим не помешает?
— Я беру Керима на себя, — поклонился ифрит. — Уходите сейчас. Калитка открыта. Я догоню вас позже.
И они ушли — ангелы, кикиморы и прекрасная наложница, закутанная в простой тёмный плащ. Прошли через коридоры (евнухи действительно проверяли бассейн), миновали калитку с розами и вышли на узкую улочку старого Стамбула, где их уже ждал Мустафа-эфенди с двумя крытыми повозками.
— В порт, быстро, — скомандовал Зигфрид. — Корабль «Смоленская ласточка» ждёт.
И они поехали. А где-то во дворце, в маленькой комнатке для стражи, два ангела — дымчато-золотой и строгий белый — сидели друг против друга с пиалами шербета.
— Керим, друг мой, — говорил Али, — ты же знаешь, что она не была счастлива. Она пела по ночам. И в этих песнях был снег.
— Я знаю, — отвечал Керим, помешивая шербет. — Я слышал. Я надеялся, что пройдёт. Что привыкнет.
— Не прошло. Не привыкла. И теперь она едет на север. Прости, что без предупреждения.
Керим долго молчал. Потом вздохнул и произнёс:
— Шербет сегодня особенно хорош. Ты не находишь?
— Очень, — согласился Али.
— И султану я, пожалуй, скажу, что наложница исчезла по воле Аллаха. Что джинны унесли. Он поверит. Он верит в джиннов.
— Спасибо.
— Не благодари. Это Восток. Здесь иногда полезно верить в джиннов.
И они выпили ещё по одной.
Конец девятнадцатой главы.
Глава двадцатая
,в коей кикиморы остаются на хозяйстве, ангелы и ифрит садятся за круглый стол, Кондрат достаёт стратегический запас, а истинное предназначение Звезды переворачивает всё с ног на голову
Корабль «Смоленская ласточка», покинув стамбульский порт, взял курс на север. На его борту, в маленькой, но уютной каюте, сидела закутанная в плащ Юлдуз и смотрела на удаляющиеся минареты. Рядом с ней, скрестив ноги по-восточному, расположился Али — он обещал сопровождать её до безопасных вод, а дальше, как выяснилось чуть позже, и до самого Смоленска, и даже дальше.
Но перед тем как покинуть дворец, ангелы и кикиморы провели короткое совещание прямо в покоях султана. Точнее, в покоях Юлдуз, которые теперь временно пустовали.
— Девочки, — сказал Зигфрид, обращаясь к Марене и Весняне, — вы уверены, что хотите остаться? Это всё-таки гарем. Чужой. С евнухами.
— Слушай, крылатый, — Марена поправила причёску, в которую уже успела вплести местные жемчужины, — ты нам предлагал приключения. Гарем — это приключение. Евнухи — это не проблема, мы с ними уже познакомились. Один, по имени Фарук, оказывается, тоже с болота! Ну, почти с болота. Из Месопотамии. Мы с ним уже обменялись рецептами шнапса. Так что не пропадём.
— К тому же, — добавила Весняна, разглядывая себя в серебряное зеркало, — я всегда мечтала пожить во дворце. Пусть временно. Пусть даже под видом чужой наложницы. Тут шербет, бассейн, массаж. И главное — никаких комаров. Это курорт!
— Но помните, — строго сказал Кондрат, — вы здесь не навсегда. Как только мы доставим Юлдуз в безопасное место и уладим формальности, вы должны исчезнуть. Тихо, без скандалов, без драк, без поджогов.
— Мы помним, — хором ответили кикиморы. — Исчезнем, как утренний туман. Султан решит, что ему приснилось. Или что у него было сразу две Юлдуз — бывает, переутомился человек.
— Две Юлдуз султану не нужны, — заметил Али. — Он, конечно, мужчина крепкий, но две — это перебор даже для него. Особенно если обе — кикиморы.
— Мы будем посменно, — успокоила его Марена. — Одна — Юлдуз, другая — скромная служанка. Идеально.
На том и порешили. Кикиморы, снабжённые запасом клюквенного шнапса (тайком пронесённого во дворец в складках шаровар), остались в гареме — наслаждаться восточной роскошью и ждать сигнала к отступлению. Ангелы и Али, подхватив Юлдуз, отбыли в порт.
Теперь, когда корабль уже резал носом волны где-то в Мраморном море, а Юлдуз задремала, убаюканная качкой, трое ангелов — Кондрат, Зигфрид и Али — поднялись на особое, только им видимое облако, где был сервирован небольшой, но очень торжественный круглый стол.
Стол был именно круглым — никаких углов, никакой иерархии. На столе стояли три пиалы: одна с райским чаем (Зигфрид), одна с шербетом (Али) и одна — пустая. Кондрат некоторое время молча смотрел на свою пустую пиалу, потом на коллег, потом снова на пиалу. Затем тяжело вздохнул, пошарил где-то в складках своего сияющего одеяния и извлёк на свет божий бутыль. Самую настоящую, стеклянную, заткнутую пробкой из коры дуба. Внутри плескалась жидкость знакомого янтарного оттенка.
— Это что? — осторожно спросил Зигфрид, хотя прекрасно знал ответ.
— Это, — мрачно произнёс Кондрат, откупоривая бутыль, — лешачий самогон. Тот самый. Из бездонной сумы. Я, как ответственный ангел, конфисковал одну бутылку для... для медицинских целей. И сейчас, коллеги, настал именно тот момент, когда медицинские цели перевешивают все остальные.
— Но Кондрат, — начал было Зигфрид, — мы же на задании. И ты всегда говорил, что...
— Я знаю, что я говорил! — рявкнул Кондрат, наливая себе полную пиалу. — Я говорил, что пить на задании нельзя. Я говорил, что это дурной пример подопечным. Я говорил, что ангелы должны быть образцом. Но я, — он залпом опрокинул пиалу и зажмурился, — больше не образец. Я — ипохондрик с треснутым нимбом, у которого подопечный лезет в гарем, дружит с кикиморами и скоро, чую, женится на восточной принцессе. Так что — наливай, Зигфрид.
Зигфрид, помедлив ровно секунду, пододвинул свою пиалу. Кондрат плеснул ему самогона.
— Али? — Кондрат вопросительно посмотрел на ифрита. — Ты с нами? Самогон лешачий, Онуфрий гнал. Первач. На зерне. Крепкий, как вера, и душистый, как грех.
Али, который за всю свою долгую жизнь никогда не пробовал ничего крепче шербета, с интересом понюхал пиалу. Глаза его слегка расширились.
— Это... очень необычно пахнет, — дипломатично заметил он. — У нас на Востоке говорят: если ангел пьёт, значит, на то воля Аллаха.
— Не Аллаха, а Господа, — поправил Кондрат, но без осуждения. — Но суть ты уловил верно. Пей.
Али осторожно пригубил. Закашлялся. Из его дымчатых крыльев вырвались три искры. Но он мужественно допил и даже не закусил.
— Впечатляет, — прохрипел он, продышавшись. — Теперь я понимаю, почему ваш леший всегда немного не в себе.
— Это ещё не крепость, — махнул крылом Зигфрид. — Вот когда Генрих Горыныча перепил — там была крепость. А это так, для разогрева.
Кондрат тем временем налил по второй. Нимб его начал понемногу светлеть — то ли от самогона, то ли от того, что напряжение последних дней наконец отпускало.
— Ну что ж, коллеги, — начал он, постучав ложечкой по пиале, — объявляю внеочередное заседание межведомственного небесного совета открытым. Повестка дня: операция «Юлдуз», текущий статус, дальнейшие действия и ответ на вопрос «какого лешего мы вообще в это ввязались». У меня, как всегда, всё записано. Зигфрид, не чавкай.
— Я не чавкаю, — обиделся Зигфрид. — Это самогон крепкий, я закусываю. И вообще, я рад, что мы наконец-то можем поговорить спокойно. Без гаремов, без султанов, без кикиморского дзюдо.
— Кикиморы, кстати, молодцы, — заметил Али. — Я навещал их сегодня утром. Марена уже освоила восточные танцы и учит Фарука играть на сазе. Весняна организовала в гареме кружок по обмену рецептами. Султан, если бы знал, чем занимаются его наложницы, возможно, даже не расстроился бы.
— Султан расстроится, когда они исчезнут, — проворчал Кондрат. — Но это будет потом. А сейчас — давайте о главном. Али, ты говорил, что ты — хранитель Юлдуз. Но ты говорил это как-то... странно. Словно она — не просто наложница. Словно у неё есть ещё какое-то предназначение.
Али помолчал. Отставил пиалу с самогоном (вторую он уже не рискнул пить залпом). Посмотрел на обоих ангелов долгим, испытующим взглядом.
— Потому что она — не просто наложница. И она — не для князя Ингерда.
Над круглым столом повисла тишина. Кондрат медленно поставил пиалу на стол. Зигфрид перестал жевать.
— То есть как — не для князя? — переспросил Кондрат. — Мы, значит, тринадцать... простите, четырнадцать попыток, две кикиморы, международная операция, подкуп, шербет, дзюдо, я достал самогон из стратегического запаса — и всё зря?!
— Не зря, — Али поднял руку. — Юлдуз действительно нужно было вывезти из гарема. Но не для того, чтобы она стала женой смоленского князя. Ингерд — хороший человек, я не спорю. Но он — не её судьба. Он её транзит.
— Транзит? — Зигфрид аж привстал. — Как почтовый голубь? Ты хочешь сказать, что Юлдуз — это... письмо?
— Не письмо. Звезда. — Али выделил последнее слово. — «Юлдуз» означает «Звезда». Но это не только имя. Это её сущность. Она — хранительница древнего артефакта, который на Востоке называют «Звезда Пути». Маленький кристалл, который она носит в кулоне на шее. Этот кристалл, если его активировать, способен указать дорогу к тому, что вы, христиане, называете Гробом Господним.
Кондрат открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Потом залпом допил самогон из пиалы, не закусывая.
— Погоди. Юлдуз — хранительница артефакта, который указывает путь к Гробу Господню? И она всё это время сидела в гареме султана?!
— Именно, — кивнул Али. — Султан Махмуд не знал об этом. Он вообще не в курсе. Он считает её просто красивой наложницей. Но на самом деле она — ключ. Ключ к самой важной реликвии христианского мира. И теперь ты понимаешь, почему я — ифрит, существо огня и пустыни, — был приставлен к ней в хранители. Это межведомственная задача. Моё начальство решило, что восточный ангел должен охранять восточную женщину, которая носит ключ к западной святыне. Логично? Нет. Но это небесная бюрократия, ты сам знаешь.
— Знаю, — мрачно подтвердил Кондрат. — У нас тоже такое бывает. Но если Юлдуз — ключ к Гробу Господню, то кому она предназначена? Князю Ингерду она не нужна — он в Палестину не собирается.
— Не Ингерду, — согласился Али. — Она предназначена тому, кто пойдёт к Гробу Господню. Тому, кто уже идёт этим путём. Тому, в чьём сердце соединились Восток и Запад. — Он сделал паузу и посмотрел прямо на Кондрата. — Твоему подопечному. Станиславу Бесшабашному.
Кондрат поперхнулся самогоном. Он закашлялся, схватился за нимб и издал звук, который в небесной канцелярии классифицировался как «внезапное осознание катастрофы пятого уровня».
— Моему Стасику?! — просипел он. — Тому самому, который ещё вчера полез разнимать кикимор и получил в глаз?! Тому, который спьяну путает север с югом, а степь — со Смоленском?! Тому, который в детстве грел лохов на напёрстках?! Ему — восточная женщина-ключ, хранительница священного артефакта?!
— Ему, — подтвердил Али. — Так записано в Книге Судеб. Я проверял. Трижды.
Зигфрид, который во время этого разговора сидел с открытым ртом, вдруг расхохотался — раскатисто, счастливо, совершенно по-ангельски.
— Кондрат! Друг ты мой сирый и убогий! — воскликнул он, хлопая коллегу по крылу. — Это же прекрасно! Ты только представь: твой Стасик, который до сих пор считал, что женщина — это «либо кикимора, либо русалка, либо курица на спорткросе», — и тут вдруг такая дама! Восточная красавица, образованная, с артефактом! Это же сюжет! Это же развитие персонажа! Ты должен гордиться!
— Гордиться?! — взвыл Кондрат и налил себе третью пиалу, уже не чинясь. — Чем?! Тем, что мой подопечный, который не может пройти мимо ни одной драки, ни одной кружки и ни одного лешего, теперь получит в довесок ещё и женщину, за которой охотится полгарема?! Ты понимаешь, что это значит?! Это значит, что ко всем нашим приключениям добавится ещё и любовная линия! А любовная линия, Зигфрид, — это ответственность! Это новые отчёты! Это необходимость следить за тем, чтобы они не поссорились, чтобы он её случайно не потерял, чтобы она его не превратила во что-нибудь восточное! У меня нимб треснет! Окончательно!
— Не треснет, — успокоил его Али, который наконец решился на второй глоток самогона и теперь смотрел на мир с тёплым, чуть расфокусированным добродушием. — Юлдуз — мудрая женщина. Она не будет превращать твоего богатыря во что-нибудь восточное. Скорее наоборот — он её превратит во что-нибудь русское. Она уже спрашивала, что такое «медовуха» и правда ли, что в Киеве снег по пояс.
— Правда, — буркнул Кондрат. — И снег, и медовуха, и печенеги. И радимичи. И всё это теперь — её будущее. Бедная женщина.
— Не бедная, — возразил Зигфрид. — Счастливая. Ты же слышал: она хотела на север. Хотела увидеть снег. Хотела, чтобы её любили не как наложницу, а как жену. А Станислав — он, конечно, балбес, но балбес благородный. Он за неё любому султану голову оторвёт. И, кстати, уже почти оторвал — мы же её вытащили.
Кондрат, который всё это время быстро-быстро листал свои скрижали, вдруг замер на одной из страниц. Поднял голову. Его нимб, всё ещё малиновый, мигнул.
— Твою ж... — прошептал он. — То есть я хотел сказать: «О, благодать». Зигфрид, ты помнишь пророчество, которое нам выдали в Смоленске? То самое, из крепости Гром-Камень? «Звезда Востока укажет путь тому, кто носит два мира в сердце своём». Мы тогда решили, что это про зеркало правды.
— А это, выходит, про Юлдуз, — медленно произнёс Зигфрид. — И про Станислава. Он ведь действительно носит два мира — он русский богатырь, но дружит с немецким рыцарем, пьёт и медовуху, и шнапс, уважает и леших, и райских птиц. Он теперь — человек двух культур. Мост между Востоком и Западом. И выходит, Юлдуз — его... спутница?
— Именно, — подтвердил Али. — Пророчество гласит, что они должны быть вместе. Не обязательно в романтическом смысле — хотя, признаться, я был бы только рад, — но вместе. Рядом. Она знает то, чего не знает он. Он защитит её в пути. Они дойдут до Гроба Господня вместе. А потом... — Али развёл крыльями, — дальше пусть сами решают.
Зигфрид, всё ещё улыбаясь, повернулся к Кондрату:
— Ну, что скажешь, коллега? Твой подопечный — избранный. Не Генрих, который крестоносец со стажем, а твой Стасик, который случайно поехал не в ту степь и случайно попал в Смоленск. Это ли не чудо?
— Это ли не издевательство, — проворчал Кондрат, но нимб его, всё ещё малиновый, на мгновение потеплел до золотистого. — Ладно. Допустим. Допустим, Станислав — тот самый. Но как мы ему это объясним? Как мы скажем: «Стасик, мы вытащили из гарема прекрасную наложницу, но она не для князя, а для тебя. Поздравляем, ты теперь не просто богатырь, а Хранитель Звезды и, возможно, будущий муж восточной красавицы»? Он же первым делом решит, что это розыгрыш. Вторым — что мы напились. Третьим — что это всё происки кикимор.
— Объясним как-нибудь, — отмахнулся Зигфрид. — У нас есть красноречие, у нас есть пророчество, у нас есть Али. Кстати, Али, — он повернулся к ифриту, — ты, я так понимаю, теперь с нами? Не навсегда, но надолго?
Али кивнул, и в его огненных глазах мелькнуло что-то похожее на предвкушение.
— Да. Я остаюсь с вами. Юлдуз — моя подопечная, и я не могу её оставить. Где она — там и я. А поскольку она теперь направляется к вашему Станиславу, а тот — в Палестину, через степь, через сарацин, через всё, что вы там запланировали, — значит, и я с вами. В троем. До самого Гроба Господня. И, возможно, дальше.
Кондрат, не говоря ни слова, налил себе четвёртую. Потом подумал — и налил Али. Потом Зигфриду. Поднял пиалу.
— За троих, — сказал он. — Твою ж... в смысле, за нашу троицу. За то, чтобы Стасик не опозорился перед восточной красавицей. За то, чтобы Генрих не ревновал. За то, чтобы князь Ингерд, когда узнает, что его невеста уплыла к другому, не объявил нам войну. И за кикимор — чтобы они всё-таки не спалили гарем.
— За кикимор, — согласился Зигфрид.
— За кикимор, — эхом отозвался Али и, помедлив, добавил: — У вас, я смотрю, весело.
— Ты даже не представляешь, насколько, — мрачно ответил Кондрат, но в его голосе, помимо усталости, слышалось что-то ещё. Возможно — сдержанная радость от того, что их компания пополнилась ещё одним ангелом, который к тому же умеет пить самогон и не терять достоинства.
Три пиалы сошлись над круглым столом с тихим звоном.
А на борту «Смоленской ласточки» Юлдуз, сама того не ведая, спала и видела сон: бескрайнее заснеженное поле, звон мечей и широкоплечего человека с добрыми глазами, который говорил ей: «Это, это самое... добро пожаловать. У нас тут, конечно, не гарем, но баня есть. И мёд. И я тебя в обиду не дам». Рядом с ним стоял ещё кто-то — в сияющих латах, с акцентом, но очень душевный, — и улыбался. А над ними, на облачке, сидели три фигуры с крыльями, и одна из них, самая мрачная, держала в руках бутыль и что-то записывала в скрижали.
И Юлдуз улыбалась во сне, потому что верила.
Конец двадцатой главы.
Глава двадцать первая
,в коей встреча происходит на смоленском тракте, Станислав Бесшабашный теряет дар речи, обретает любовь до гроба и формулирует новую внешнюю политику в адрес князя Ингерда
После приключений у Гром-Камня (о которых речь впереди, ибо история — дама своенравная и не всегда хронологичная) Станислав и Генрих получили весточку от ангелов. Весточка была короткой, как и всё, что диктовал Кондрат: «Выезжайте на смоленский тракт. Там вас будет ждать кое-кто. Не напиваться. Не драться. Особенно не драться. Это важно».
— «Не напиваться, не драться», — прочитал Станислав вслух и хмыкнул. — Генка, нас за кого держат? Мы ж не первый день в дороге.
— Именно поэтому и держат, — резонно заметил Генрих. — У них статистика.
И они выехали.
Смоленский тракт в этот час был пуст. Солнце клонилось к закату, крася верхушки сосен в червонное золото. У старого верстового столба, наполовину вросшего в землю, стояла небольшая группа, при виде которой оба героя придержали коней.
Первым в глаза бросался Али — высокий, статный, с дымчато-золотыми крыльями, аккуратно сложенными за спиной. Его огненный нимб мягко мерцал в лучах заходящего солнца. Рядом, прямо в воздухе, висело облачко, на котором сидели Кондрат и Зигфрид. Кондрат, против обыкновения, не строчил в скрижалях — он просто сидел со скрещёнными на груди руками и выражением лица, которое бывает у человека, приготовившегося к худшему. Зигфрид, напротив, сиял улыбкой и, кажется, даже пританцовывал на месте.
Но всё это Станислав заметил краем глаза. Потому что у столба, закутанная в тёмный дорожный плащ, стояла она.
Юлдуз откинула капюшон.
И мир Станислава Бесшабашного — тот самый мир, в котором были подвиги, медовуха, печенеги и сарацины, — остановился. А потом начал вращаться в другую сторону.
Она была не просто красива. Таких слов, как «красива», в киевском лексиконе вообще не водилось. Она была — как луна, спустившаяся на землю. Как песня, которую слышишь во сне и не можешь запомнить, но помнишь, что была счастлив. Огромные карие глаза смотрели на мир с той особенной глубиной, которая бывает только у женщин, переживших гарем и не сломавшихся. Тёмные волосы волнами спадали на плечи. И улыбка — чуть неуверенная, но тёплая — заставила Станислава забыть, как дышать.
Гнедко, верный конь, почуяв неладное с хозяином, остановился сам. Генрих, ехавший рядом, обернулся и увидел лицо друга. Лицо это выражало такую гамму чувств, что рыцарь, сам того не желая, улыбнулся и тихо прошептал:
— О. Началось.
Станислав сполз с коня. Не слез — именно сполз, потому что ноги его слушались плохо, а руки внезапно стали чужими. Он сделал шаг вперёд. Ещё один. Остановился. Открыл рот, чтобы сказать что-то подобающее моменту, что-то богатырское, веское, достойное.
— Я... это... — выдавил он.
Юлдуз посмотрела на него — и в её карих глазах заплясали искорки. Не магические, а самые обыкновенные, женские.
— Ты, должно быть, Станислав? — спросила она, и голос её был как ручей. — Али много о тебе рассказывал.
— Али? — Станислав метнул взгляд на ифрита, и во взгляде этом читалось: «Что ты ей рассказал?! Если что-то про напёрстки — убью».
— Только хорошее, — успокоил его Али, и по его дымчатому лицу скользнула тень улыбки. — Говорил, что ты храбрый воин, верный друг и что у тебя доброе сердце.
— Ага, — подтвердил Станислав, не сводя глаз с Юлдуз. — Сердце. Это... да. Очень доброе. Особенно сейчас. Прямо вот тут, — он прижал руку к груди, — оно как-то... громко.
— Это любовь, — безапелляционно заявил Генрих, всё ещё сидя в седле. — Я, как рыцарь, имею опыт диагностики. Симптомы: потеря речи, покраснение лица, учащённое сердцебиение, внезапная неспособность слезть с коня нормальным образом. Стасик, дружище, ты попал.
— Генка, — прошептал Станислав, не оборачиваясь, — помолчи. Я сейчас... я сам.
Он набрал в грудь воздуха, как перед прыжком в прорубь, и снова посмотрел на Юлдуз.
— Я это... я — Станислав. Бесшабашный. Богатырь. Киевский. Еду степняков бить и сарацин. А потом — в Палестину. К Гробу Господню. И я... я тебя никому не отдам. Вообще никому. Даже князю. Особенно князю. Плевать, что мы ему обещали. Передумал. Войну объявит — пусть. В обиде будет — пусть. Перстень-невидимку верну — и пусть. А тебя, — он шагнул ещё ближе, — тебя я... это... навсегда. Если ты, конечно, не против.
Над трактом повисла тишина. Даже Кондрат на облачке перестал дышать. Зигфрид замер с открытым ртом. Али одобрительно прикрыл глаза.
Юлдуз смотрела на этого огромного, растерянного, пылающего решимостью человека — и видела в нём всё, о чём пела по ночам в гареме. Снег. Волю. Силу. И такую нежность, от которой у неё самой сердце забилось быстрее.
— Я не против, — тихо сказала она и улыбнулась. — А князю мы что-нибудь придумаем.
— Придумаем, — эхом отозвался Станислав, всё ещё не веря своему счастью. — У нас с Генкой талант — придумывать. Мы один раз так придумали, что Змей Горыныч бросил пить и улетел к Йормунганде. С князем тоже разберёмся.
— Обязательно разберёмся, — подал голос Генрих, спешиваясь. — Но, Стасик, ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю, — ответил Станислав, не отрывая взгляда от Юлдуз. — Это значит, что у нас теперь не дуэт. У нас теперь — трио. Или даже квартет, если Али с нами.
— Квинтет, — поправил Али. — Я теперь с вами. До самого Гроба Господня. И возможно, дальше.
— Шестеро, — добавил Зигфрид с облачка. — Нас вы тоже не списывайте.
— Семеро, — мрачно резюмировал Кондрат. — С учётом Гнедка. Он, в конце концов, тоже личность.
И тут Станислав, который до сих пор держался из последних сил, вдруг повернулся к облачку и сказал:
— Кондрат! Ты это... прости, что я тебе нервы треплю. Я знаю, ты устал, у тебя нимб в крапинку, и у тебя на нас всех отчётов на три вечности. Но ты пойми: я её только что увидел — и всё. Насмерть. Навсегда. Я теперь не просто богатырь. Я теперь — её богатырь. И я за неё любому голову оторву. Султану. Князю. Хоть самому Барбароссе. Так что ты уж потерпи. Пожалуйста.
Кондрат долго молчал. Потом снял нимб, протёр его крылом, надел обратно. Открыл скрижали, что-то быстро записал. Поднял глаза на Станислава.
— Значит так, — сказал он. — В отчёте я напишу: «Глава двадцать первая. Подопечный Станислав Бесшабашный встретил подопечную Юлдуз (Звезду Востока, хранительницу артефакта). Диагностировано острое влюбление с первого взгляда. Прогноз: неизлечимо. Осложнение: категорический отказ возвращать объект влюблённости князю Ингерду. Риски: международный скандал, потеря союзника, необходимость срочно искать альтернативную невесту для смоленского князя. Рекомендации: усилить охрану, удвоить запас самогона, готовиться к свадьбе. Молитва: Господи, помилуй».
Он закрыл скрижали и посмотрел на Зигфрида.
— Ну что, коллега. Дождались. Наш балбес влюбился.
— Я знал! — просиял Зигфрид. — Я всегда знал, что он встретит кого-то особенного! Я ещё в Смоленске говорил: «Эта операция пахнет не просто похищением, а судьбой!»
— Ты говорил «пахнет крокодилами», — поправил Кондрат.
— И ими тоже! Но главное — судьбой!
Али, наблюдавший эту сцену, тихо произнёс:
— На Востоке говорят: когда мужчина видит свою Звезду, он забывает обо всём. Ваш богатырь только что забыл о князе, о международной политике и о том, что ещё утром собирался просто выполнить задание. Это хороший знак.
Юлдуз, всё это время стоявшая молча, вдруг рассмеялась — тихо, серебристо, словно ручеёк побежал по камушкам.
— Я боялась, что ты будешь не рад, — сказала она, глядя на Станислава. — В гареме нам всегда говорили, что свободные мужчины не любят, когда им навязывают спутниц.
— Навязывают? — Станислав наконец обрёл дар речи в полном объёме. — Да я... да за такое сокровище... Да ты ж... Юлдуз, ты ж — Звезда! В прямом смысле! И в переносном! Я, может, всю жизнь ехал не в ту степь именно для того, чтобы к тебе приехать! Я, может, теперь только понял, зачем я вообще в этот поход отправился! Не за кочевниками! Не за сарацинами! А за тобой!
— Ну, за кочевниками тоже, — тактично напомнил Генрих. — И за сарацинами. У нас, вообще-то, миссия.
— Генка! — Станислав обернулся к другу, и в глазах его стояли слёзы. — Миссия миссией, а любовь — любовью. Ты ж сам говорил: рыцарский долг — защищать слабых и служить прекрасным дамам. Вот! — он указал на Юлдуз. — Прекрасная дама. Буду служить.
— Эту даму, — заметил Кондрат с облачка, — вообще-то нужно доставить к Гробу Господню. У неё артефакт. Она — ключ. А ты — её защитник. Так что служи, но не забывай про маршрут. Степь. Палестина. Гроб Господень. Всё по плану.
— По плану! — радостно согласился Станислав. — Всё по плану. Только теперь — втроём. Вернее, вчетвером. Али, ты с нами?
— С вами, — кивнул ифрит. — Я обещал охранять Юлдуз. И я сдержу слово. К тому же, — он покосился на Кондрата, — мне понравился ваш самогон. И ваш стиль ведения отчётов. Я бы хотел поучиться.
— Чему?! — ужаснулся Кондрат. — Самогону или отчётам?
— И тому, и другому, — дипломатично ответил Али.
И они двинулись в путь. Впереди — Станислав, посадивший Юлдуз на Гнедка (конь воспринял новую наездницу с достоинством, лишь слегка покосившись на восточный наряд). Рядом — Генрих, который уже начал рассказывать Юлдуз историю про русалок и жемчуг, причём на двух языках одновременно, чем привёл её в полный восторг. За ними — Али, чьи дымчатые крылья мягко мерцали в лучах заката. А над ними — облачко, на котором Кондрат, обхватив голову крыльями, тихо раскачивался и бубнил:
— Любовь. Гарем. Князь. Перстень. Зеркало правды. Степняки. Сарацины. Гроб Господень. И нимб в крапинку. Зигфрид, у меня вопрос: когда всё это кончится?
— Никогда, — жизнерадостно ответил Зигфрид. — Потому что это — жизнь. И, заметь, прекрасная жизнь. У нас теперь есть всё: герои, злодеи, любовь, магия и лешачий самогон. О чём ещё можно мечтать?
— О пенсии, — буркнул Кондрат. — О тихой небесной пенсии. Где-нибудь на облачке. Без подопечных. Без отчётов. Без самогона.
— Скучно, — отрезал Зигфрид.
— Зато спокойно.
— Кондрат, друг мой, — Зигфрид положил крыло на плечо коллеги, — ты бы всё равно не выдержал. Ты без своих балбесов и года не проживёшь. Ты же их любишь.
— Люблю, — вздохнул Кондрат. — На свою голову.
И он снова открыл скрижали и приписал внизу мелким почерком:
«P.S. Станислав Бесшабашный влюблён.Не отдаст. Будет война с князем или без — посмотрим. Но кажется, у нас теперь новый член отряда. И ещё один ангел. И два крыла. И одна Звезда. Да поможет нам Бог. И Онуфрий, если протрезвеет».
Конец двадцать первой главы.
Глава двадцать вторая
,в коей у вечернего костра рассказывается история о Гром-Камне, древних эхо-камнях и ночи, полной чужих разговоров
Ужинали на поляне, в окружении старых сосен и молодого месяца. Скатерть-самобранка, расстеленная прямо на траве, исправно выдала пироги с грибами, горшок гречневой каши, кувшин молока и, разумеется, солёные огурчики. Юлдуз, никогда прежде не видевшая чудес славянского общепита, смотрела на всё это с выражением тихого, почти благоговейного восторга. Али, сидевший рядом, тоже был впечатлён — особенно огурчиками.
— В гареме, — сказала Юлдуз, пробуя пирог, — нас кормили изысканно, но иначе. Там были шербеты, рахат-лукум, засахаренные лепестки роз. А тут — пирог с грибами. И он такой... настоящий.
— У нас всё настоящее, — с гордостью ответил Станислав. — Даже грибы — Онуфрий лично благословил. Правда, он тогда был немного выпивши, но это детали.
Кондрат, Зигфрид и Али сидели на своём облачке, припаркованном пониже к земле для удобства беседы. Кондрат, закончив ужин (райский чай и микроскопическая порция самогона — чисто для аппетита), достал скрижали и приготовился записывать.
— Ну что, — сказал он, постучав ложечкой по пиале, — давайте по порядку. Пока мы с Зигфридом и Али решали судьбы мира в Стамбуле, вы двое брали крепость Гром-Камень. Князь Ингерд просил разобраться с голосами. Что там было? Только коротко, но содержательно. У меня отчёт горит.
Станислав и Генрих переглянулись. Потом Станислав отставил кружку и начал.
— Должен сказать сразу: крепость эта — не подарок. Старая, дорюриковских времён. Стены кое-где осыпались, башня покосилась, ворота скрипят так, что слышно за версту. Внутри — пыль, паутина и эхо. Эха там столько, что мы сперва подумали — нечисть. Входим, а нам в ответ из каждого угла: «Кто здесь?», «Стой!», «Куда прёшь?». Мы с Генкой сперва за мечи схватились. Потом поняли — камни.
— Камни? — переспросил Зигфрид. — Камни говорили?
— Камни молчали, — уточнил Генрих. — Но они записывали. И проигрывали.
— Эхо-камни, — кивнул Станислав. — Древняя магия, ещё колдунская. Каждый, кто когда-либо входил в эту крепость, оставлял в её стенах свой голос. Не навсегда — фрагментами. Камни запоминали обрывки разговоров, приказы, молитвы, проклятия — всё подряд. А по ночам проигрывали их в случайном порядке. Вот ты сидишь у костра, никого не трогаешь, и вдруг из стены — голос. Не демон, не дух, а просто древний след. Словно время там свернулось в клубок.
— Мы это поняли не сразу, — продолжил Генрих. — Сначала пытались найти источник. Ходили по коридорам, заглядывали в каждую щель. Голоса звучали отовсюду и ниоткуда одновременно. Один раз я услышал, как кто-то на латыни читает молитву. Древней латыни — такой, на которой говорили ещё до разделения церквей. Я ответил. Мне ответило эхо — но не моим голосом, а чьим-то чужим, из глубины веков. И это чужое эхо сказало: «Не бойся, рыцарь. Здесь нет зла. Только память».
Юлдуз поёжилась, но не от холода. Станислав немедленно накинул ей на плечи свой плащ.
— А потом, — сказал он, — мы нашли главный зал. Там, в центре, стоял большой камень — вроде алтаря. Он был тёплым. От него шло еле заметное свечение. И на нём были вырезаны руны — не славянские, не латинские, а какие-то совсем древние, может, ещё кельтские. Генка сказал, что похоже на письмена, которые он видел в старых монастырях на Рейне. И когда мы к нему прикоснулись...
— Он заговорил, — закончил Генрих. — Не всеми голосами сразу, а одним. Спокойным, стариковским. Колдун, который построил эту крепость, оставил в камне часть своей памяти. Он объяснил, что эхо-камни — это не оружие и не проклятие. Это библиотека. Хранилище голосов. Всех, кто когда-либо жил, воевал, молился и умирал в этих стенах. Колдун хотел сохранить их для потомков. Но после его смерти камни стали работать хаотично. Включались по ночам, будили случайных путников, пугали окрестные деревни.
— И что вы сделали? — спросил Али, подавшись вперёд. В его глазах горел профессиональный интерес: как-никак, ангел-ифрит, специалист по древним артефактам.
— Мы их настроили, — скромно ответил Станислав.
— Настроили?!
— Ну да. Оказалось, система простая: нужно было разложить камни в правильном порядке. Они как гусли — если струны перепутаны, будет какофония. А если настроить — мелодия. Генка, как человек с музыкальным слухом, выяснил, какой камень за что отвечает. Я, как человек с опытом работы с черниговскими напёрстками, разложил их по порядку. И к полуночи крепость запела.
— Запела? — переспросила Юлдуз, и глаза её заблестели.
— Запела, — подтвердил Генрих. — Все голоса слились в один хор. Это было... необычно. Словно время на мгновение распахнулось. Мы слышали молитвы первых христиан, боевые кличи древних воинов, плач матерей, смех детей. Всё смешалось. И в этой какофонии — или, скорее, полифонии — было что-то удивительно умиротворяющее. Словно крепость наконец обрела покой.
Над поляной повисла тишина. Даже Кондрат перестал строчить и задумчиво посмотрел на огонь.
— И после этого голоса прекратились? — спросил он.
— Прекратились, — кивнул Станислав. — То есть они остались, но теперь звучат раз в год, в день основания крепости. И не хаотично, а упорядоченно. Как... концерт. Мы так и оставили. А колдун, вернее, его эхо, сказал нам на прощание: «Спасибо. Я ждал этого семьсот лет». И растаял.
— И всё? — недоверчиво уточнил Зигфрид. — Вы справились без драк, без пожаров, без международных скандалов? Просто пришли, послушали, настроили камни и ушли?
— Ну, — Генрих замялся, — была одна... неприятность. Когда мы настраивали самый большой камень, он случайно проиграл голос какого-то древнего воеводы, который отдавал команду к атаке. Гнедко испугался и лягнул стену. Стена, будучи старой, решила, что это сигнал к обрушению. И обрушилась. Не вся, но кусок башни теперь лежит во рву. Но это единственная жертва.
— Гнедко не пострадал? — строго спросил Кондрат.
— Гнедко в порядке, — заверил Станислав. — Он вообще после этого стал смелее. Теперь на любой громкий звук реагирует философски. Вроде: «А, опять что-то упало. Бывает».
Юлдуз рассмеялась. Али одобрительно покачал головой. Кондрат что-то дописал в скрижали и закрыл их.
— Итого, — подвёл он черту, — крепость Гром-Камень больше не представляет опасности. Эхо-камни настроены. Голоса упорядочены. Кусок башни упал, но это мелочи. Князь Ингерд будет доволен. По крайней мере, этой частью задания.
— Кстати, о князе, — начал Зигфрид, но осёкся под взглядом Кондрата и передумал. — Ладно, обсудим позже. А пока — давайте спать. Завтра, судя по карте, нам предстоит переход через Мутные Топи.
— Мутные Топи? — насторожился Станислав. — Это где, по слухам, живёт Водяной-сплетник?
— Он самый, — подтвердил Кондрат. — Говорят, он знает всё обо всех, кто проходит через его владения. И очень любит делиться этими знаниями. За плату. Или за интересную историю.
— Ну, историй у нас навалом, — хмыкнул Генрих. — Как-нибудь договоримся.
И они начали устраиваться на ночлег. Станислав и Юлдуз — у костра, Генрих — чуть поодаль, завернувшись в плащ. Али остался сидеть на облачке, вглядываясь в темноту восточными глазами. Кондрат, прежде чем погасить свой нимб на ночь, сделал последнюю запись:
«Глава двадцать вторая. Крепость Гром-Камень: голоса оказались эхо-камнями. Подопечные проявили неожиданную музыкальность и техническую смекалку. Башня частично обрушена. Задание выполнено. Впереди — Мутные Топи и Водяной. Молю о ниспослании терпения. И тишины. Хотя бы до утра».
Зигфрид, уже засыпая, пробормотал:
— А всё-таки хорошо, что они у нас такие. Сначала напёрстки, потом эхо-камни. Универсальные богатыри.
— Универсальные, — согласился Кондрат. — И оттого особо опасные.
И ангелы уснули. А где-то далеко, в старой крепости Гром-Камень, на одинокой башне, эхо-камни тихо, едва слышно, напевали колыбельную — на языке, которого уже никто не помнил, но который понимали все.
Конец двадцать второй главы.
Глава двадцать третья
,в коей султан Махмуд Второй переживает романтическое потрясение вселенского масштаба, гарем сотрясается от криков, а кикиморы, теряя личину, обретают свободу и новую порцию клюквенного шнапса
Вечер в султанском гареме начинался, как обычно, — с аромата розовой воды, тихого звона струн и перешёптывания наложниц за шёлковыми занавесями. Но этот вечер должен был стать совершенно, решительно, бесповоротно необычным. Потому что султан Махмуд Второй, утомлённый военным советом (поход на персов, как всегда, требовал его личного участия в спорах генералов), решил навестить свою любимую наложницу Юлдуз.
Он шёл по коридору, сопровождаемый двумя евнухами и личным стражником Барбароссой (тёзкой, но не родственником), и в его сердце, обычно занятом государственными делами, теплилось то особенное чувство, которое восточные поэты называют «предвкушением розы». Он представлял себе Юлдуз: её огромные карие глаза, её голос, подобный ручью, её нежную кожу, пахнущую жасмином. Он мечтал забыться в её объятиях, сбросить груз дневных забот и, возможно, послушать, как она поёт. Юлдуз всегда пела ему перед сном — грустные песни о далёких северных землях, и Махмуд, сам не зная почему, после этих песен спал особенно крепко.
— Ждите здесь, — бросил он евнухам и вошёл в покои.
В покоях царил полумрак. На шёлковых подушках, спиной к двери, сидела женская фигура, закутанная в полупрозрачную ткань. Фигура была точь-в-точь Юлдуз: тот же изгиб плеч, та же волна тёмных волос, тот же силуэт, от которого у султана обычно сладко замирало сердце. Но сегодня в воздухе витал какой-то новый, незнакомый аромат. Махмуд принюхался. Жасмин? Да, но с примесью... клюквы? Или это ему показалось?
— Звезда моя, — прошептал он, опускаясь на подушки рядом с наложницей. — Я так устал. Спой мне.
Фигура, не оборачиваясь, тихо вздохнула и начала напевать. Мелодия была восточной, но слова — странные, незнакомые. Махмуду почудилось, что он слышит что-то про «болото», «мох» и «шнапс». Он решил, что ослышался, и приписал это усталости.
— Ты сегодня особенно загадочна, — произнёс он и протянул руку, чтобы коснуться её плеча.
Кожа под его пальцами была тёплой и гладкой — но не такой, как обычно. Она была чуть более... влажной? И пахла не столько жасмином, сколько утренней росой на болотной траве. Махмуд нахмурился, но отогнал сомнения. Он слишком долго ждал этого вечера. Он придвинулся ближе, обнял «Юлдуз» за талию и начал покрывать её шею поцелуями.
И вот тут-то всё и случилось.
Кикимора Весняна — а это была именно она, — разомлев от султанских ласк, забылась ровно настолько, насколько вообще может забыться кикимора, привыкшая к болотной прохладе, а не к жарким объятиям восточного владыки. Её личина, державшаяся на чистом профессионализме и небольшом количестве колдовства, дрогнула. Потом поплыла. Потом, как говорится на болотах, «дала трещину по швам».
Султан Махмуд, который только что целовал шею прекраснейшей из наложниц, вдруг почувствовал, что целует что-то... не то. Он открыл глаза и увидел, как нежная кожа под его губами меняет цвет: с персикового на зеленоватый. Как тёмные волосы превращаются в болотную тину с вплетёнными в неё водорослями. Как изящное ушко, которое он только что нежно покусывал, становится острым, словно у летучей мыши, и покрывается лёгким налётом мха.
Султан отпрянул. Но было поздно.
Весняна, осознав, что личина окончательно сползла, попыталась исправить положение — и от волнения чихнула. Чихнула по-кикиморски: из ноздрей вылетели две маленькие болотные искры и подпалили шёлковую подушку.
— Ой, — сказала Весняна своим обычным голосом — тем самым, журчащим, с лёгкой хрипотцой, в котором не осталось ни капли Юлдуз.
Султан Махмуд Второй, повелитель правоверных, гроза персов и обладатель трёхсот наложниц, издал звук. Звук этот не был криком — скорее, сдавленным хрипом, который бывает у человека, внезапно обнаружившего в своей постели не райскую гурию, а представительницу болотной фауны с небольшим стажем работы в гареме. Он отпрыгнул на другой конец комнаты, схватился за сердце и прошептал:
— Шайтан...
— Где?! — из соседней комнаты, где пряталась на подстраховке, выскочила Марена. Она была в образе скромной служанки, но, услышав слово «шайтан», решила, что началось то, к чему они, собственно, готовились. Увидев подругу в полусползшей личине, чадящую подушку и султана в позе «спасите-помогите», она всё поняла. И, как профессионал, мгновенно приняла решение.
— Уходим, — сказала она, хватая Весняну за руку. — Личину не вернуть. План «Б»: растворяемся в воздухе.
— Но я не хочу в воздух! — закапризничала Весняна. — Я хотела ещё шербета!
— Какой шербет?! — рявкнула Марена. — Ты подушку подожгла!
— Это случайно!
Султан тем временем начал приходить в себя. Его лицо, только что бледное, пошло красными пятнами. Он набрал в лёгкие воздуха, чтобы позвать стражу, но Марена опередила его. Она выбросила вперёд руку, и из её ладони вырвалось облако болотного тумана, плотного и густого, как кисель. Туман заполнил комнату, окутал султана, подушки, занавеси и ту самую злополучную чадящую подушку.
— СТРА-А-АЖА!!! — взревел наконец Махмуд, пробивая туман своим командирским басом.
На крик ворвались евнухи, Барбаросса с ятаганом наголо, а следом — толпа перепуганных наложниц, которые повыскакивали из своих комнат в чём были. Посреди комнаты, в клубах рассеивающегося тумана, стоял султан. Он был жив, но выглядел так, словно за одну минуту прожил целую жизнь, полную разочарований. Его тюрбан съехал набок. Его глаза, широко раскрытые, смотрели в пустоту. Он молчал.
— Мой повелитель! — бросился к нему Барбаросса. — Что случилось?! На вас напали?! Где Юлдуз?!
Султан медленно перевёл взгляд на стражника. Потом на евнухов. Потом на толпу наложниц, которые с ужасом и любопытством заглядывали в покои. Он открыл рот. Закрыл. Снова открыл. И произнёс фразу, которая навсегда вошла в историю гарема:
— Там... это... болото. У неё искры из носа. Я целовал... мох. — Он помолчал и добавил почти жалобно: — Я больше не хочу. Вообще. Никого. Никогда.
И потерял сознание.
Переполох в гареме стоял невообразимый. Наложницы кричали, евнухи бегали, Барбаросса обыскивал комнату в поисках злоумышленников, но находил только подпаленную подушку и стойкий запах болота. Кто-то кричал, что это джинны. Кто-то — что порча. Главный евнух, седой и умудрённый опытом старик по имени Фарук (тот самый, который когда-то был с болота и даже обменялся с Мареной рецептами шнапса), понял всё раньше всех. Он тихо вышел из покоев, вернулся в свою каморку и сделал запись в личной книге: «Сегодня две очаровательные кикиморы покинули нас. Султан больше никогда не будет прежним. Шербет остался недопитым. Да будет Аллах милостив к его сердцу». И, подумав, добавил: «А клюквенный шнапс был отменный».
Тем временем две кикиморы, хохоча и чихая болотными искрами, неслись над Мраморным морем в сторону родных топей. Весняна всё ещё держалась за живот — на нервной почве у неё началась икота, и каждая икота сопровождалась маленьким взрывом колдовской пыльцы. Марена летела рядом, подгоняя подругу и одновременно подсчитывая трофеи.
— Значит так, — говорила она, сверяясь с мысленным списком, — три жемчужных ожерелья, один золотой браслет, два серебряных кувшина (пустые, но красивые) и запас шербета на месяц. Неплохо для первого опыта.
— А подушку я всё-таки подожгла, — вздохнула Весняна. — Неудобно вышло.
— Зато какое приключение! — Марена мечтательно закатила глаза. — Теперь на болоте будет что рассказать. Онуфрий обзавидуется. Лешачиха Аграфена умрёт от любопытства. А уж Анчутка Беспятый...
— Анчутка скажет, что мы дуры, — перебила Весняна. — Но мы-то знаем, что мы — молодцы. Скажи, а султан... он как, оклемается?
Марена на мгновение задумалась.
— Оклемается. Мужики живучие. Но интерес к женщинам у него теперь, кажется, надолго пропал. Может, вообще навсегда.
— Жалко, — Весняна вздохнула. — Он был ничего. Страстный.
— Ничего?! — возмутилась Марена. — Да он тебя чуть не разоблачил! Если б не мой туман, сидеть бы нам сейчас в султанской темнице и объяснять, почему мы не Юлдуз! И вообще, — она хитро прищурилась, — тебе что, понравилось?
Весняна покраснела так, что веснушки на её лице засияли ярче обычного.
— Ну... немножко. Он умеет целоваться. Даже если я — мох.
— Всё, — отрезала Марена. — По возвращении на болото — лечебный самогон. Две кружки. Для профилактики. И никаких султанов в ближайшие сто лет. Договорились?
— Договорились, — согласилась Весняна. — Но я всё равно ему благодарна. Он так старался...
И две кикиморы, подхватив друг друга под руки, полетели дальше — туда, где в туманных низинах Полесья их ждало родное болото, старый самовар, пара знакомых леших и бесконечный запас клюквы, из которой можно гнать шнапс, рассказывать истории и вспоминать приключения. А где-то позади, в стамбульском дворце, приходил в себя султан Махмуд Второй, который отныне и навсегда предпочитал военные советы, верблюжьи бега и беседы с мудрецами любым, даже самым прекрасным, наложницам. Барбаросса потом говорил, что это был единственный случай в истории, когда джинны оказались не злыми, а просто... игривыми. Но султан ему не верил.
Впрочем, это уже совсем другая история.
Конец двадцать третьей главы.
Глава двадцать четвертая
,в коей князь Ингерд получает свою «Звезду», морок падает в самый ответственный момент, но смоленский правитель оказывается мужчиной с характером, а кикимора Марена внезапно становится княжной
До Смоленска добрались к вечеру третьего дня. Город встретил их знакомыми стенами, знакомыми стражниками (те уже не крестились при виде героев, но всё ещё косились на пустоту, где, по их мнению, кто-то был) и знакомым запахом княжеских пирогов. Князь Ингерд, предупреждённый заранее (Али отправил ему весточку с почтовым соколом), ждал гостей в тронном зале.
Гостей, надо сказать, было больше, чем он ожидал.
Когда двери распахнулись, князь увидел следующую картину: Станислав Бесшабашный (с сияющими глазами и рукой, нежно придерживающей за талию прекрасную восточную женщину), Генрих фон Шварцлозе (в полном доспехе, но без шлема, с выражением лица «я тут просто сопровождаю»), и три ангела — Кондрат, Зигфрид и Али, которые на этот раз не прятались и сияли в полную силу.
Но главное — рядом с ними стояла она. Юлдуз. Вернее, та, кого князь должен был принять за Юлдуз.
Али ещё на подлёте к Смоленску изложил план. Поскольку настоящая Юлдуз теперь была со Станиславом (и этот вопрос не обсуждался — Станислав матом запретил его обсуждать), князю нужно было предъявить «Звезду». Для этого идеально подходила Марена. Она уже имела опыт работы в гареме, умела менять облик и вообще была не против ещё одного приключения.
— Только давайте без самодеятельности, — предупредил её Кондрат. — Никаких поджогов, никаких искр из носа, никакого дзюдо. Просто посидишь недельку во дворце, привыкнешь к обстановке, а потом тихо исчезнешь. Князь решит, что ты сбежала. Это по-восточному загадочно.
— А если он меня полюбит? — кокетливо спросила Марена.
— За неделю? — хмыкнул Кондрат. — Не успеет.
Кондрат ошибся.
Князь Ингерд увидел «Юлдуз» — и пропал. Он смотрел на неё так, как смотрит паломник на долгожданную святыню. Как смотрит ребёнок на первую снежинку. Как смотрит человек, который тринадцать раз проваливал одну и ту же миссию и наконец, на четырнадцатый, победил. Он подошёл к ней, взял за руки (ладони Марены были чуть влажными, но князь списал это на волнение) и произнёс:
— Звезда моя. Ты здесь. Я ждал тебя три года. Тринадцать попыток. Четырнадцатая — счастливая. Теперь ты будешь княгиней Смоленской.
Марена, которая вообще-то готовилась к роли наложницы, а не княгини, растерялась. Но профессиональная кикимора не сдаётся. Она потупила взор, зарделась (в прямом смысле — слегка засветилась щёчками) и прошептала:
— Я тоже ждала, княже.
Станислав, стоявший рядом с Юлдуз (настоящей), кашлянул. Генрих наступил ему на ногу. Али прикрыл глаза — то ли в молитве, то ли в медитации. Кондрат тихо прошептал:
— Начинается.
Ночью князь пришёл в её покои. Марена, уже успевшая освоиться в роли, сидела на ложе, закутанная в шёлк, и выглядела точь-в-точь как Юлдуз — разве что пахло от неё не жасмином, а едва уловимым ароматом болотной мяты. Князь этого не заметил. Он был слишком счастлив.
Он сел рядом. Взял её за руку. Начал говорить — тихо, проникновенно, о том, как долго ждал, как мечтал, как представлял себе эту встречу. Марена слушала, и её кикиморское сердце — старое, болотное, видавшее виды, — вдруг забилось быстрее. Никто и никогда не говорил с ней так. Ни Онуфрий, который предлагал ей желуди. Ни Анчутка, который пытался украсть её, как жар-птицу. Ни даже султан — тот просто целовал, не спрашивая.
А этот — говорил. И в его словах было то, чего Марена не слышала за все свои триста лет: уважение. Нежность. Обещание.
А потом он её поцеловал.
И вот тут-то всё и случилось. Марена, разомлев от ласк, забылась — точно так же, как Весняна в гареме. Но если у Весняны морок пал от испуга, то у Марены — от счастья. Её личина, державшаяся на профессионализме и колдовстве, дрогнула. Поплыла. И осыпалась, как осенняя листва.
Иньгред, который только что целовал прекрасную восточную деву, вдруг почувствовал, что целует кого-то... другого. Он открыл глаза и увидел перед собой женщину с зелёными волосами, с кожей, отливающей тиной, с острыми ушками и глазами, в которых плясали болотные огоньки. От неё пахло мятой, клюквой и чем-то древним, лесным, живым.
Он замер.
Марена замерла тоже. Она ожидала чего угодно: крика, стражи, проклятий, попытки выбросить её в окно. Она уже приготовилась пустить туман и бежать, как они с Весняной бежали из гарема.
Но князь Ингерд, сын Ростислава, внук Мстислава, правитель Смоленска и человек, который тринадцать раз проваливал одну и ту же операцию и не сдавался, — этот человек повёл себя совершенно иначе.
Он помолчал. Потом внимательно посмотрел на неё. Потом вдруг усмехнулся — той самой усмешкой, с которой когда-то давал героям перстень-невидимку. И сказал:
— А знаешь... так даже лучше.
— Что? — переспросила Марена, всё ещё ожидая казни.
— Я ведь тебя представлял иначе, — пояснил князь. — По описаниям купцов — ну, восточная красавица, шёлк, жасмин, всё такое. А ты — живая. Настоящая. С болота. Я, знаешь ли, сам наполовину лесовик. Мой дед, говорят, с русалкой дружил. Бабка вообще на медведе ездила. Так что твоя личина... — он аккуратно убрал прядь зелёных волос с её лица, — она мне даже роднее. Ты пахнешь не жасмином, а лесом. И глаза у тебя — как два омута. Я в них тону. И, кажется, не хочу выплывать.
Марена, которая за триста лет ни разу не плакала, вдруг всхлипнула. Из глаз её покатились слёзы — прозрачные, с лёгким болотным отливом. Она уткнулась князю в плечо и прошептала:
— Дурак ты, княже. Я же кикимора. Мне триста лет. Я старая. И страшная.
— Ты красивая, — возразил Ингерд. — И триста лет для кикиморы — это, я слышал, самый расцвет. А что касается страшной... — он наклонился и поцеловал её в лоб, — я тринадцать раз пытался достать Звезду. И нашёл. Пусть не ту, которую ждал. Но, кажется, именно ту, которая мне нужна.
Дальнейшее лучше всего описать словами Кондрата, который на следующее утро зачитывал свой отчёт вслух. Кондрат сидел на облачке, нервно потирал нимб и читал:
— «Ночь. Княжеские покои. Морок пал. Вместо ожидаемой паники со стороны князя последовала обратная реакция: проявлен интерес, затем нежность, затем... хм... интимные отношения с кикиморой в истинном облике. Князь проявил стабильность, превышающую султанскую. Интим состоялся. Финал: князь Ингерд наутро объявил Марену (кикимору болотную, трёхсот лет от роду, без определённого места жительства) своей княжной и будущей женой».
Зигфрид, слушая это, сиял. Али одобрительно покачивал головой. Станислав, сидевший внизу с Юлдуз, только присвистнул. Генрих, как всегда, подвёл философский итог:
— Это Смоленск. Здесь всё возможно.
А в княжеских покоях Марена, всё ещё не веря своему счастью, примеряла новый кокошник и тихо говорила Весняне (которая примчалась на запах сенсации):
— Ты понимаешь, он меня не испугался. Он сказал, что я — его Звезда. И знаешь... я ему верю.
— Ну, подруга, — ответила Весняна, наливая по такому случаю клюквенного шнапса, — ты даёшь. Из болота — в княгини. Вот это карьера.
— Я не ради карьеры, — тихо ответила Марена. — Он хороший. Он меня за триста лет первый, кто назвал красивой. Без колдовства. Без личины. Просто — красивой.
И две кикиморы выпили за любовь. А князь Ингерд, проходя мимо, заглянул в дверь, улыбнулся и сказал:
— Кстати, кокошник тебе идёт. Но корону закажем отдельно.
Конец двадцать четвёртой главы.
Глава двадцать пятая
,в коей князь Ингерд расщедривается по-царски, герои обзаводятся плавучим арсеналом, а Марена даёт последнее наставление перед отплытием в Киев
Три дня в Смоленске пролетели как один. Князь Ингерд, пребывавший в состоянии тихого, но всеобъемлющего счастья, распорядился устроить гостям отдых по высшему разряду. Героев поселили в лучших покоях, кормили пять раз в день, в баню водили трижды (Генрих наконец-то оценил русский пар по достоинству и даже написал об этом небольшую оду на смеси немецкого и русского — «Ода банному венику»). Юлдуз, никогда прежде не видевшая снега (а в Смоленске как раз припорошило по-осеннему), выбежала на княжеский двор, ловила снежинки ладонями и смеялась так, что у Станислава сердце таяло быстрее, чем первый лед на Днепре.
Марена, теперь уже официально представленная как княжна (историю её происхождения слегка подредактировали — дескать, знатного полесского рода, из древних хранительниц лесных озёр), осваивалась в новой роли. Кокошник она почти перестала поправлять, ходила важно, но иногда, забывшись, пыталась разговаривать с воронами, чем приводила в изумление придворных. Князь только улыбался и говорил: «Привыкнут».
Но на четвёртое утро отдых закончился. Князь Ингерд вызвал героев на военный совет — то есть просто в трапезную, где уже был накрыт прощальный завтрак.
— Друзья мои, — начал он, когда все расселись, — вы сделали для меня невозможное. Дважды. Вы разобрались с Гром-Камнем, и вы доставили мне... — он посмотрел на Марену, сидевшую рядом, и улыбнулся, — мою Звезду. Теперь пришло время помочь вам. Вы направляетесь в Киев, а оттуда — в степь, бить кочевников, а после — в Палестину, к Гробу Господню. Путь долгий, опасный. Поэтому я решил: вы отправитесь не верхом, а по воде. До Киева по Днепру — быстро и безопасно. Я выделяю вам лучшую ладью из моего флота.
Станислав поперхнулся кашей.
— Ладью? Княже, это ж целое судно! А команда?
— Команда тоже, — кивнул Ингерд. — Двадцать дружинников, отборных, проверенных в боях. Они проводят вас до Киева и, если понадобится, дальше. Я дал им приказ слушаться вас, как меня самого. С ними пойдёт кормчий Еремей — он знает днепровские пороги как свои пять пальцев. И ещё я выделяю припасы на весь путь: муку, крупы, солонину, мёд, бочонок пива и... — он чуть улыбнулся, — небольшой запас смоленской наливки. Говорят, в походе пригождается.
— Небольшой — это сколько? — уточнил Станислав, уже ожидая подвоха.
— Три бочки, — спокойно ответил Ингерд. — По одной на каждого из вас, плюс одна — для команды.
Генрих, который за время путешествия приобрёл не только русский язык, но и русское понимание стратегических запасов, одобрительно кивнул. Кондрат на облачке, слыша этот разговор, тихо застонал и начал новую страницу в скрижалях.
— Но это ещё не всё, — продолжал князь, и в его голосе появилась та особая интонация, с которой он когда-то вручал героям перстень-невидимку. — Я знаю, что впереди у вас битвы. Поэтому я приказал оружейникам подготовить для вас арсенал. Пойдёмте, покажу.
Он поднялся и повёл гостей во внутренний двор, где уже были разложены дары. Зрелище впечатляло.
На длинных дубовых столах лежало оружие. Мечи — прямые, обоюдоострые, с рукоятями, обмотанными кожей. Щиты — круглые, с умбоном, и каплевидные, для пешего боя. Луки — тугие, из смоленского тиса, с запасом стрел в колчанах (по тридцать штук на брата, итого девяносто). Кольчуги — мелкого плетения, лёгкие, но прочные. Шлемы — с бармицами. Топоры, кистени, наконечники для копий. Два арбалета — специально для Генриха, который к ним привык ещё в имперской армии. И отдельно — небольшой, но любовно упакованный свёрток.
— Это тебе, — сказал Ингерд, протягивая свёрток Юлдуз. — Ты не воин, но в пути может случиться всякое. Здесь лёгкий доспех из варёной кожи — он не стесняет движений. И маленький кинжал. Восточной работы, я выменял его у купцов. Говорят, он принадлежал одной персидской принцессе. Теперь твой.
Юлдуз приняла подарок, и в её глазах блеснули слёзы.
— Я не знаю, как благодарить, княже, — тихо сказала она. — Ты дал мне свободу, а теперь ещё и защиту.
— Это не защита, — улыбнулся Ингерд. — Это уважение. Ты — спутница героев, а значит — тоже герой. Носи с честью.
Станислав, глядя на всё это, только качал головой.
— Генка, ты посмотри. У нас теперь ладья, дружина, припасы на месяц, оружие на маленькую войну и три бочки наливки. Это не поход. Это плавучая крепость.
— Плавучая крепость с наливкой, — уточнил Генрих. — Звучит как название для баллады.
— Я запишу, — донёсся голос Кондрата с облачка. — В раздел «Потенциальные угрозы». Плавучая крепость с наливкой — это ещё опаснее, чем просто плавучая крепость.
Прощание было недолгим, но душевным. Князь лично проводил героев до пристани, где уже покачивалась на днепровской воде ладья — красавица с резным носом в виде головы сокола, с высоким бортом и просторным шатром на корме. Команда уже была на местах: двадцать крепких молодцев в одинаковых рубахах, при оружии, смотрели на новых командиров с интересом и лёгкой опаской — всё-таки не каждый день увидишь богатыря, рыцаря, восточную красавицу и трёх ангелов (пусть и невидимых) в одной лодке.
Кормчий Еремей, седобородый старик с руками, похожими на корни дуба, поклонился и доложил:
— Ладья «Смоленский сокол» к отплытию готова. Припасы погружены, оружие уложено, наливка опечатана до особого распоряжения.
— До какого распоряжения? — удивился Станислав.
— До первого боя, — пояснил Еремей. — Или до первой бури. Или до первого анекдота. Смотря что раньше.
Марена вышла проводить гостей лично. Она была в новом платье — тёмно-зелёном, расшитом серебром, — и выглядела так, словно всю жизнь была княжной. Только глаза, всё ещё болотные, выдавали её происхождение.
— Мальчики, — сказала она, и в голосе её не было ни капли кикиморской ехидцы, только теплота, — вы уж там поосторожнее. Степняки — они не русалки. Их не утомишь.
— Знаем, — улыбнулся Станислав. — Но у нас теперь есть Юлдуз, а у Юлдуз — артефакт. И у нас есть Али. И Кондрат с Зигфридом. И Генка. И двадцать дружинников. Как-нибудь справимся.
— Я не о том, — Марена посмотрела на него долгим взглядом. — Ты, Станислав, теперь не один. У тебя есть женщина, которая за тебя волнуется. Это, знаешь ли, ответственность. Не лезь в самое пекло первым. Дай Генриху тоже шанс.
— Я всегда ему даю, — вставил Генрих. — Но он не берёт.
Все рассмеялись. Марена обняла Юлдуз, шепнула ей что-то на ухо (судя по тому, как Юлдуз покраснела и улыбнулась, это был какой-то сугубо женский совет). Потом кивнула ангелам — Кондрату, Зигфриду и Али, которые на этот раз почтили прощание своим видимым присутствием (только для своих, разумеется).
— Присматривайте за ними, — попросила она. — Особенно за этим, — и кивнула на Станислава. — Он хороший, но балбес.
— Знаем, — хором ответили ангелы.
Али добавил:
— Я с вами. До Гроба Господня. И, возможно, дальше.
— Тогда я спокойна, — сказала Марена и, отступив на шаг, помахала рукой.
Ладья отчалила. Дружинники налегли на вёсла, Еремей взялся за рулевое весло, и «Смоленский сокол», гордо покачиваясь, вышел на стрежень. Солнце играло на воде, чайки кричали над головой, а на корме, под небольшим навесом, сидели четверо: Станислав, Юлдуз, Генрих и Али. Кондрат и Зигфрид, разумеется, парили над ними на облачке.
— Ну что, — сказал Станислав, глядя на удаляющийся Смоленск, — вот мы и снова в пути. Только теперь не вдвоём, а целым отрядом. И с флотом. И с оружием. И с тремя бочками наливки.
— И с ангелами, — добавил Генрих. — И с ифритом. И с артефактом. И с прекрасной дамой.
— И с анекдотом про черниговского купца, — подхватила Юлдуз. — Ты обещал мне его рассказать ещё вчера.
— Расскажу! — просиял Станислав. — Как раз до Киева хватит. Это длинный анекдот. С продолжением. И с медведем.
— С медведем — это хорошо, — одобрил Генрих. — Медведь — это всегда кстати.
На облачке Кондрат открыл новую страницу и вывел:
«Глава двадцать пятая. Отбытие из Смоленска. Снаряжение: ладья „Смоленский сокол“, 20 дружинников, кормчий Еремей, три бочки наливки, арсенал на малую войну, одна восточная красавица с артефактом, один ифрит, два ангела-хранителя (уставших, но довольных), два героя (влюблённый и философствующий). Курс — Киев. Прогноз погоды: ясно. Прогноз приключений: неизбежны. Молю о ниспослании попутного ветра. И тишины. Хотя бы до вечера».
Зигфрид, заглянув ему через плечо, усмехнулся:
— «Тишины». Как будто ты её когда-нибудь получишь.
— Надежда, — вздохнул Кондрат, — это добродетель. Даже для ангелов.
И ладья, рассекая днепровские волны, пошла на юг — туда, где ждали степь, кочевники и новые подвиги. А где-то позади, на смоленской пристани, стояла княжна Марена и махала вслед рукой, и князь Ингерд обнимал её за плечи, и оба они были счастливы — так, как бывают счастливы только те, кто долго искал и наконец нашёл.
Конец двадцать пятой главы
Глава двадцать шестая
,в коей Юлдуз изъявляет желание говорить по-русски, ангелы вызывают кота Василия, и за два часа интенсивного курса восточная красавица осваивает язык во всём его богатстве, включая конструкции, от которых краснеют даже ангелы
Вечерняя стоянка на Днепре выдалась тихой и звёздной. Ладья «Смоленский сокол» была пришвартована к старой иве, дружинники разбили лагерь на берегу, развели костры и варили уху из только что выловленной стерляди. Пахло дымом, рыбой и речной свежестью. Станислав, Генрих и Юлдуз сидели у отдельного костра, чуть поодаль от команды, а над ними, на низком облачке, расположились все три ангела — Кондрат, Зигфрид и Али.
Юлдуз большую часть вечера молчала, слушая, как Станислав и Генрих перебрасываются шутками. Она улыбалась, когда они смеялись, но глаза её оставались немного грустными. Наконец она отставила кружку с травяным отваром и тихо произнесла:
— Стас. Я хочу говорить. Как ты. С тобой. На твоём языке. Не через Али. Не на фарси. Не на арабском. По-русски. Чтобы я сама могла сказать тебе... всё.
Станислав, который только что собирался рассказать очередную историю про черниговского купца, осёкся и уставился на неё с нежностью, которая, кажется, теперь всегда жила в его глазах, когда он смотрел на Юлдуз.
— Так я же тебя и так понимаю, — сказал он. — Ты на меня посмотришь — и всё понятно. Глаза у тебя говорливые.
— Глаза — это хорошо, — улыбнулась Юлдуз. — Но я хочу словами. Я выучила несколько фраз. «Добрый день». «Спасибо». «Где враг?» Этого мало. Я хочу говорить с тобой, как Генрих говорит. Как твои друзья. Как... как русская женщина. Чтобы я могла сказать тебе, что я чувствую. Чтобы я могла с тобой... спорить.
— Спорить? — усмехнулся Станислав. — Это по-нашему. Это ты правильно хочешь.
— И ругаться, — неожиданно добавила она и чуть покраснела. — Я слышала, как твои дружинники сегодня разговаривали. И я не всё поняла. Но один из них сказал слово, от которого все засмеялись. Я тоже хочу знать такие слова. Чтобы, когда будет нужно, я могла ответить. Как равная.
Над костром повисла пауза. Кондрат на облачке, услышав это, поперхнулся райским чаем. Зигфрид заинтересованно подался вперёд. Али, чьё лицо в отсветах костра казалось выкованным из меди, задумчиво произнёс:
— Она права. Язык — это не только молитвы и приказы. Язык — это всё. Особенно русский. Я наблюдаю за вами, русичами, уже несколько недель и заметил: вы используете определённые конструкции для выражения сильных чувств. Без них ваша речь была бы... пресной.
— Ты про мат, что ли? — прямо спросил Станислав.
— Про него, — кивнул Али. — На Востоке мы выражаем гнев цветистыми проклятиями. У вас — иначе. Короче. И, кажется, эффективнее.
— Это точно, — подтвердил Генрих, который за время путешествия освоил не только литературный русский, но и его народные глубины. — Когда я упал в крапиву, я вспомнил такие слова, которых в рыцарском кодексе нет. Но они помогли. Крапива не стала менее жгучей, но мне стало легче.
Юлдуз переводила взгляд с одного на другого.
— Вот этому я и хочу научиться. Всему. И чтобы быстро. До Киева ещё плыть и плыть, а я хочу говорить с тобой сейчас. Сегодня. Ночью.
Станислав открыл рот, чтобы ответить, но его опередил Зигфрид. Он спорхнул с облачка прямо к костру и, сияя улыбкой, произнёс:
— У меня есть идея. Вы все знаете, кто такой Василий Баюнов?
— Кот? — уточнил Станислав. — Тот самый, что в Лукоморье на цепи сидит? Учёный?
— Он самый. Филолог, магистр, носитель традиции и обладатель золотого пенсне. А ещё — лучший преподаватель русского языка, которого я когда-либо встречал. Мы с Кондратом имели честь слушать его лекции во время нашего отпуска. И, доложу я вам, за два часа он может сделать из человека носителя.
— Из человека — может, — донёсся с облачка голос Кондрата. — А из восточной наложницы, которая до этого говорила только на фарси и арабском?
— Тоже может, — уверенно ответил Зигфрид. — Если его заинтересовать.
— Чем?
— Самогоном. И едой.
Кондрат закатил глаза, но спорить не стал. Станислав же, услышав про самогон, немедленно полез в бездонную суму и извлёк оттуда бутыль — ту самую, лешачью.
— У нас этого добра навалом. И скатерть-самобранка выдаст что угодно. Если этот кот научит мою Юлдуз говорить по-русски за два часа — я ему лично бочку поставлю.
— Бочку не надо, — флегматично заметил Кондрат. — Ему хватит штофа и пары пирогов. Он, конечно, кот учёный, но запросы у него скромные. Правда, лексика...
— Лексика — это именно то, что нам нужно, — сказала Юлдуз. — Всю. И хорошую, и плохую. Я хочу понимать всё, что говорят вокруг. И всё, что говорит Стас. Даже когда он ругается.
— Она хочет понимать, когда я ругаюсь, — с гордостью перевёл Станислав. — Это любовь, Генка.
— Я уже понял, — кивнул рыцарь. — Зовите кота.
Ритуал вызова Василия Баюнова оказался на удивление простым. Зигфрид, как ангел, уже имевший честь быть представленным коту лично, просто вышел на середину поляны, расправил крылья, хлопнул три раза и громко, нараспев, произнёс:
— Василий Баюнов! Кот учёный! Филолог! Магистр! Носитель! Явись! Есть дело! И самогон!
Последнее слово оказалось решающим. Воздух над поляной сгустился, пахнуло валерьянкой и старыми книгами, и прямо из пустоты, ступая мягкими лапами, вышел кот. Чёрный, блестящий, с белой манишкой, в золотом пенсне на цепочке и с шёлковым галстуком-бабочкой. В одной лапе он держал раскрытую книгу, в другой — пустую кружку, которую немедленно протянул в сторону Станислава.
— Наливай, богатырь, — произнёс он глубоким баритоном. — И рассказывай, кого учить, чему учить и сколько платят. У меня, б..., лекция через час в Лукоморье, так что давайте быстро.
Юлдуз, увидев говорящего кота в пенсне, который к тому же матерился, не испугалась — она уже достаточно насмотрелась на кикимор, ангелов и прочие чудеса. Она просто наклонилась вперёд и сказала:
— Меня. Русскому. Всему. За два часа.
Василий поправил пенсне, осмотрел ученицу с ног до головы и хмыкнул.
— Восточная? Из гарема? Сбежала? — Юлдуз кивнула. — Понятно. Базовый уровень, надо полагать, нулевой. Но глаза умные. Это плюс. И мотивация есть? — Юлдуз снова кивнула и выразительно посмотрела на Станислава. Кот проследил за её взглядом и хмыкнул вторично. — Ясно. Любовь. Ну, это лучший учебник. Ладно. Приступим. Вон тем, — он кивнул на ангелов, — можешь не представлять. Мы знакомы. Рыцаря в латах я знаю — ты Генрих, про тебя русалки по всему Лукоморью сплетничают. А этого, — он ткнул лапой в Али, — вижу впервые. Ифрит? Ангел? С Востока?
— И то и другое, — поклонился Али. — Для вас — просто Али.
— Заметано. Итак. — Кот уселся на пенёк, положил книгу на колени и обвёл всех присутствующих строгим взглядом. — Занятие будет интенсивным. Я буду говорить, ученица — повторять. Комментарии из зала — только по делу. Самогон — по мере необходимости. Вопросы?
— А можно присутствовать? — спросил Станислав.
— Можно. Но не встревать. Ты, я смотрю, и так уже главный мотиватор. Просто сиди и излучай одобрение. Поехали.
Дальнейшие два часа вошли в историю отряда как «Великий Лингвистический Прорыв», а в скрижали Кондрата — как «Событие, после которого русский язык приобрёл нового, чрезвычайно экспрессивного носителя».
Василий начал с основ. Объяснил грамматический строй — кратко, ёмко, с примерами. Юлдуз схватывала на лету. Через полчаса она уже строила простые предложения: «Я хочу есть», «Стас — добрый», «Генрих носит латы». Ещё через полчаса — сложные: «Когда мы приедем в Киев, я хочу увидеть князя и сказать ему, что Стас — лучший богатырь».
Но самое интересное началось на втором часу, когда кот, допив первую кружку самогона (Станислав наливал, не скупясь), перешёл к тому, что он называл «экспрессивным слоем лексики».
— Теперь, душенька, — произнёс он, и пенсне его блеснуло, — мы перейдём к тому, без чего русский язык — не русский. Это слова и выражения, которые передают сильные чувства. Гнев, радость, удивление, боль, восторг. Они не для светских бесед. Они для жизни. Ты готова?
Юлдуз кивнула. Станислав замер. Кондрат на облачке нервно зашелестел скрижалями.
— Первое слово, — кот поднял лапу, — универсальное. Обозначает крайнюю степень удивления, негодования или, наоборот, одобрения. Записывать не надо, оно простое: «Пи...ц».
Юлдуз прислушалась к звучанию, попробовала на язык и повторила — чисто, без акцента, с правильной интонацией:
— Пи...ц.
Станислав поперхнулся воздухом. Генрих одобрительно кивнул — он сам когда-то учил это слово. Али деликатно отвёл глаза. Кондрат на облачке закрыл лицо крыльями.
— Отлично, — мурлыкнул кот. — Теперь производные. «Пи...цовый» — прилагательное. «Пи...цово» — наречие. Означает крайнюю степень чего-либо. Пример: «Ситуация в гареме после нашего ухода была пи...цовая». Повтори.
— Ситуация в гареме была пи...цовая, — старательно повторила Юлдуз.
— Прекрасно. Следующее слово — «Х...ня». Означает ерунду, нечто не стоящее внимания. Пример: «То, что султан считал меня своей собственностью, — полная х...ня».
Юлдуз повторила. Потом ещё раз, с чувством. Потом вдруг улыбнулась и сказала:
— Я понимаю. Это слово делает речь... сильнее. Как перец в еде.
— Именно! — кот просиял. — Ты схватываешь суть! Русский мат — это как специи. Без них пресно. С ними — вкусно, но главное — не переперчить. Теперь слово «За...бись». Это высшая степень одобрения. Если тебе что-то очень нравится — ты говоришь: «За...бись».
— За...бись, — произнесла Юлдуз и вдруг, повернувшись к Станиславу, сказала: — Ты — за...бись.
Станислав, не выдержав, расхохотался — громко, от души. Генрих присоединился. Даже Али улыбнулся. Кондрат же только простонал:
— Я запишу это как «культурный обмен». Меня всё равно никто не поймёт наверху.
Дальше — больше. Кот провёл Юлдуз через весь спектр: от сравнительно безобидного «блин» до выражений, которые заставляли даже видавшего виды Станислава краснеть. Юлдуз впитывала всё, как губка. Её восточное воспитание не мешало — напротив, она воспринимала мат как новый, экзотический пласт языка, который нужно освоить, чтобы быть своей.
К концу второго часа она уже могла поддержать беседу на уровне бывалого дружинника. Более того — она умела комбинировать. Когда Генрих, демонстрируя прогресс, сказал какую-то безобидную фразу про погоду, Юлдуз вдруг ответила:
— Погода — х...ня. В Стамбуле теплее. Но здесь — за...бись. Потому что Стас рядом.
— Она готова, — торжественно объявил кот, допивая третью кружку самогона. — Выпускница. Лучшая ученица за последние сто лет. Даже русалки так быстро не учились, а они, б..., водяные, у них мозги жидкие. А эта — огонь. Береги её, богатырь.
— Буду, — с чувством ответил Станислав. — Спасибо, Василий. С меня — бочка самогона. Как обещал.
— Бочку не надо, — кот спрыгнул с пенька и поправил галстук. — У меня от бочки изжога. А вот штоф — возьму. И пару пирогов. У вас, я смотрю, скатерть-самобранка имеется?
Юлдуз, прежде чем кот ушёл, подошла к нему и, наклонившись, поцеловала в лоб — аккуратно, чтобы не сбить пенсне.
— Спасибо, учитель. Ты подарил мне язык. Теперь я могу говорить со Стасом так, как хочу. И ругаться. Если он опять полезет в крапиву.
— Это правильно, — одобрил кот. — Мужиков надо иногда ругать. Они от этого лучше становятся. Проверено веками. Всё, я ушёл. У меня лекция. Тема: «Обсценная лексика в „Слове о полку Игореве“: было или не было?». Опаздываю. Бывайте.
И он исчез — так же внезапно, как появился, только воздух колыхнулся и запахло валерьянкой.
Юлдуз повернулась к Станиславу и, глядя ему прямо в глаза, произнесла — медленно, с чувством, с расстановкой:
— Стас. Я тебя люблю. Это, б..., самое лучшее, что со мной случилось. И никакой султан, никакой князь, никакая кикимора нам не помешают. Понял?
Станислав, у которого от этих слов перехватило дыхание, смог только кивнуть и прошептать в ответ:
— За...бись ты говоришь. Просто за...бись.
А на облачке Кондрат, дописывая главу, мрачно резюмировал:
— Теперь их двое. Два носителя великого и могучего. Одна — только что с болота в переносном смысле. Второй — с болота в прямом. И оба будут ругаться. Всю дорогу до Палестины. Господи, дай мне сил.
Но в его голосе, помимо привычной ворчливости, слышалось и что-то ещё — возможно, гордость. В конце концов, его подопечный только что обрёл спутницу, которая понимает его с полуслова. Даже если это слово — матерное.
Конец двадцать шестой главы
Глава двадцать седьмая
,в коей у ночного костра звучит признание, Станислав узнаёт правду о султане и принимает решение, от которого Кондрат временно теряет дар речи
Ночь после визита Василия Баюнова опустилась на днепровский берег тихая, звёздная и удивительно спокойная. Дружинники, утомлённые дневным переходом, давно спали у своих костров. Кормчий Еремей, обняв рулевое весло, похрапывал в ладье. Ангелы устроились на своём низком облачке, припаркованном аккурат над старой ивой. Зигфрид, как обычно, умилялся звёздам и тихо напевал что-то райское. Али, скрестив ноги и сложив дымчатые крылья, медитировал, обратив лицо к востоку — туда, где далеко-далеко остался Стамбул. Кондрат что-то дописывал в скрижалях, периодически посматривая вниз.
А внизу, у отдельного костра, сидели двое. Станислав и Юлдуз. Генрих, проявив неожиданный для рыцаря такт, ещё час назад деликатно отошёл к ручью — якобы проверить, не бродит ли поблизости какая-нибудь русалка, но на самом деле чтобы не мешать. Гнедко, умница-конь, пасся неподалёку и тоже делал вид, что ему совершенно не интересны человеческие разговоры.
Юлдуз смотрела в огонь. Станислав смотрел на неё. Так прошло несколько минут — тех самых, которые ничего не весят, но запоминаются на всю жизнь. А потом она заговорила. Тихо, не отрывая взгляда от пламени.
— Станислав. Я должна тебе кое-что сказать. То, о чём не знает никто. Даже Али.
Станислав напрягся. В его голове, всё ещё не до конца остывшей после Васильевой лингвистической школы, пронеслось несколько вариантов: от «она замужем за персидским шахом» до «она на самом деле заколдованный дракон». Но он промолчал и только взял её за руку — бережно, как берут в ладонь птенца.
— Ты знаешь, что я была любимой наложницей султана Махмуда, — продолжила Юлдуз. — Все так думают. Купцы, которые приезжали в Смоленск, рассказывали князю именно это. Сам султан тоже так думал. Весь гарем так думал. Но правда, Станислав, в том, что... — она запнулась, на мгновение прикусила губу, но через мгновение продолжила твёрже, — я никогда не была с мужчиной. Ни с султаном. Ни с кем.
Станислав моргнул. Открыл рот. Закрыл. Потом осторожно, словно боясь спугнуть, переспросил:
— Но как же... Гарем. Султан. Все эти рассказы про его любовь к тебе... Ты же была его любимой наложницей. Он к тебе каждую ночь...
— Он приходил, — кивнула Юлдуз, и в её голосе послышалась та особая интонация, с которой она теперь, после урока Василия, могла бы сказать «полная х...ня». — Приходил. Ложился на подушки. Говорил мне ласковые слова. А потом... — она чуть улыбнулась, но улыбка вышла грустной, — потом я начинала петь. У меня был талисман — маленький кристалл, который мне дала мать. Он не был волшебным в обычном смысле. Просто я знала одно заклинание — очень старое, женское. Когда султан устраивался поудобнее, я брала его за руку, начинала напевать — и он засыпал. Ему снились сны. Прекрасные сны. Такие, какие он хотел видеть. Ему казалось, что мы проводим вместе ночи. А я просто сидела рядом и пела.
Она замолчала и перевела взгляд с огня на Станислава. В карих глазах её блестели слёзы — но не горькие, а какие-то очищающие.
— Я пела ему про север. Про снег. Про далёкую страну, где нет гаремов и где женщина может сама выбирать. Он не понимал слов, но ему нравилась мелодия. А я... я ждала. Я не знала, чего именно. Просто знала: когда-нибудь кто-то придёт и заберёт меня отсюда. И пришёл ты.
Она подняла на него глаза — огромные, карие, полные слёз и огня одновременно.
— Я не знаю, разочарует ли тебя это. Может быть, ты думал, что я — опытная женщина, наложница, которая умеет... ну, ты понимаешь. А я не умею. Я вообще ничего не умею. Кроме как петь и усыплять султанов. И ещё немножко материться, спасибо коту.
Станислав поднёс её руку к губам и поцеловал — нежно, почти благоговейно. А потом сказал:
— Звезда моя. Ты сейчас подарила мне больше, чем я вообще заслуживаю. Я, дурак, боялся, что ты сравниваешь меня с султаном. С его дворцами, шёлками, золотом. А ты... — он вдруг замолчал, набрал воздуха и продолжил совсем другим тоном, — знаешь, я ведь тоже должен тебе кое-что сказать.
Юлдуз насторожилась. На облачке Кондрат, который всё слышал, перестал писать и поднял голову. Зигфрид придвинулся ближе к краю облачка, рискуя свалиться. Али открыл глаза.
— Я пью, — сказал Станислав. — Не так, как Горыныч когда-то, но пью. Медовуху, самогон, шнапс, всё, что горит. Я начал ещё в Киеве, с дружинниками. Потом привык. Вроде как богатырю положено. А теперь смотрю на тебя и думаю: зачем? Зачем мне дурманить голову, если у меня есть ты? Ты — моя звезда, мой свет. Я хочу видеть тебя ясно. Хочу помнить каждую минуту. И я... — он вдруг встал, выпрямился во весь свой богатырский рост и, глядя на неё сверху вниз, но при этом чувствуя себя самым маленьким человеком на свете, закончил: — Я бросаю пить. Совсем. С этого дня. Вот те крест.
Юлдуз вскочила, обняла его, и в свете костра было видно, как по её щекам текут слёзы — уже не грустные, а счастливые. Станислав обнял её в ответ, и в этом молчаливом объятии было больше слов, чем во всех предыдущих главах вместе взятых.
На облачке Кондрат медленно, очень медленно отложил скрижали. Потом снял нимб, протёр его крылом, снова надел и произнёс:
— Зигфрид. Али. Я сейчас расплачусь.
— Я тоже, — шмыгнул носом Зигфрид. — Но ты первый начал.
Али, не говоря ни слова, протянул Кондрату кружку с райским чаем — на этот раз без самогона. Кондрат принял, сделал глоток и тихо сказал:
— «Глава двадцать седьмая. Ночной разговор у костра. Юлдуз раскрыла тайну гарема: султан был усыплён, интима не было. Станислав Бесшабашный в ответ дал обет трезвости. Срок действия — пожизненно. Прогноз: благоприятный. Осложнение: теперь ему нельзя будет даже причастие кагором запивать. Побочный эффект: я, кажется, начинаю верить в человечество. Приписка: самогон из бездонной сумы передать лешему Онуфрию. Пусть радуется».
Он закрыл скрижали и посмотрел на Зигфрида.
— Знаешь, я столько лет был его ангелом-хранителем. Видел его в бою, в пьянке, в крапиве, с русалками, с Горынычем. И только сейчас впервые понял, что он — настоящий.
— Они все настоящие, — ответил Зигфрид. — Просто иногда им нужен кто-то, ради кого стоит становиться лучше. И у нашего Стасика теперь есть такой человек. Вернее, такая Звезда.
Али, до этого молчавший, произнёс задумчиво:
— На Востоке говорят: «Любовь не меняет человека. Она просто снимает с него всё лишнее». Ваш богатырь только что снял с себя хмель. Без принуждения. Без клятв на мече. Просто потому, что захотел быть трезвым — ради неё. Это величайшее чудо из всех, что я видел. А я, напомню, ифрит и видел много чудес.
Внизу, у костра, Станислав и Юлдуз снова сели, но теперь уже не напротив, а рядом — плечом к плечу. Юлдуз положила голову ему на плечо. Станислав осторожно, словно всё ещё не веря своему счастью, обнял её за плечи. Они молчали. Всё уже было сказано.
От ручья, стараясь ступать как можно тише (что в латах было практически невозможно), вернулся Генрих. Он оценил обстановку с первого взгляда, тихо улыбнулся, не стал ничего говорить и просто сел по другую сторону костра — не как рыцарь, не как крестоносец, а как друг. И даже Гнедко, подошедший к костру погреться, фыркнул так, словно одобрял всё происходящее.
— Генка, — тихо позвал Станислав, не поворачивая головы.
— Я здесь, — так же тихо ответил Генрих.
— Ты это... того. Свидетель. Я сегодня обещал Юлдуз, что больше ни капли. Так что, если увидишь меня со штофом — отбирай. И выливай.
— С удовольствием, — серьёзно ответил Генрих. — Хотя, признаюсь, мне будет не хватать наших философских бесед после третьей кружки.
— Философские беседы можно и без кружки, — заметила Юлдуз и вдруг, вспомнив уроки кота, добавила: — Если захочешь поговорить о смысле жизни — приходи. Я тебе такого наговорю, что никакой самогон не понадобится.
Генрих уважительно склонил голову:
— После того как Василий Баюнов закончил твоё обучение, я нисколько в этом не сомневаюсь.
И они рассмеялись — втроём, у ночного костра, под звёздами, которые светили так ярко, словно тоже радовались чему-то важному.
Ночь опустилась на лес, тёплая и спокойная. Кондрат, Зигфрид и Али, свернувшись на своём облачке, тихо переговаривались — теперь уже не о подвигах и не о битвах, а о любви, верности и о том, как странно и прекрасно устроен мир. А где-то далеко, на смоленском болоте, старый леший Онуфрий, ещё не зная о скором пополнении своих самогонных запасов, чихал во сне и ворочался с боку на бок, а Гамаюн, сидевшая у него на столе, тихо пела колыбельную — без слов, просто мелодию, в которой не было ни мата, ни шнапса, а только любовь.
Конец двадцать седьмой главы.
Глава двадцать восьмая
,в коей ладья «Смоленский сокол» превращается в плавучую стрельбище, Юлдуз делает неожиданный запрос, а дружинники дружно теряют дар речи и обогащают свой лексикон
Утро на Днепре выдалось ясное и безветренное — идеальное для плавания и, как выяснилось позже, совершенно неожиданное для боевых искусств. Ладья «Смоленский сокол» мерно рассекала воду, вёсла вздымались и опускались в такт негромкой песне, которую затянул кормчий Еремей. Двадцать дружинников, разбившись на две смены, гребли и отдыхали, лениво поглядывая на проплывающие мимо берега — лесистые, изредка перемежающиеся песчаными косами и рыбацкими деревеньками. Солнце приятно пригревало, настроение у всех было благодушное, даже Кондрат на своём облачке, припаркованном над кормой, не строчил в скрижалях, а просто сидел, свесив крылья, и наслаждался покоем.
Покой закончился ровно в тот момент, когда Юлдуз, сидевшая на корме рядом со Станиславом, вдруг повернулась к нему и произнесла — всё с той же спокойной решимостью, которая после ночного разговора у костра стала её постоянным выражением:
— Стас. Я много думала. Ты говорил, что впереди степь, кочевники, битвы. Вы все сражаетесь — мечом, арбалетом, магией. А я? Я больше не хочу быть просто той, кого защищают. Поэтому я прошу тебя дать мне лук и стрелы.
На ладье сделалось тихо. Дружинники, которые до этого лениво перебрасывались шутками, замерли. Один из них, молодой парень по имени Ждан, даже перестал грести и уронил весло, за что тут же получил подзатыльник от Еремея. Генрих, сидевший на носу и полировавший меч, поднял голову и прислушался. На облачке встрепенулся Зигфрид. Али, медитировавший, открыл один глаз.
Станислав отставил кружку с квасом (после обета трезвости он перешёл на безалкогольное) и удивлённо посмотрел на Юлдуз.
— Лук? И стрелы? Тебе? Но... ты умеешь стрелять?
— Мой отец был воином, — ответила Юлдуз, и в её голосе промелькнула та самая спокойная сталь, от которой у Станислава всегда теплело на душе. — Из горного племени. Он учил меня, когда я была девочкой. Потом, в гареме, я тайком брала лук султана, когда он спал после охоты. Евнухи боялись мне запрещать — я ведь была любимой наложницей. Я не говорю, что я великий воин. Но если ты дашь мне лук, я обещаю: ни один враг не подойдёт к нам на расстояние выстрела, не получив стрелу в то место, которое сочтёт наиболее чувствительным мой будущий учитель.
Генрих, слушавший этот монолог с возрастающим восхищением, расхохотался и хлопнул ладонью по борту:
— Стасик! Ты только вдумайся! Твоя женщина — бывшая наложница султана, которая тайно училась стрелять из лука, пока султан думал, что она поёт ему колыбельные! Да это же лучшая история из всех, что я слышал!
— После Горыныча — да, — согласился Зигфрид с облачка. — Но эта история определённо входит в тройку лидеров. Кондрат, ты записываешь?
— Я пытаюсь, — донёсся сверху голос Кондрата. — Но у меня рука дрожит. Сначала она выучила русский мат за два часа, а теперь оказывается, что она ещё и лучница. Я начинаю подозревать, что Юлдуз — это не просто женщина, а какое-то коллективное бессознательное всех восточных сказок, воплощённое в одном теле.
Станислав, не говоря ни слова, полез в бездонную суму — ту самую, которую они получили от Анчутки Беспятого. Дружинники, затаив дыхание, следили за его рукой. Из сумы появился лук — небольшой, но добротный, явно женский, с изящным изгибом и кожаной оплёткой на рукояти. Потом колчан, полный стрел с острыми наконечниками. Всё это добро было погружено в Смоленске, и Станислав тогда ещё подумал: «Зачем нам женский лук?» Теперь он знал ответ.
— Держи, — сказал он, протягивая оружие Юлдуз. — Этот лук нам князь Ингерд в арсенале выделил. Я всё думал, к чему он, а теперь понимаю: он тебя ждал. Как и я.
Юлдуз приняла лук. Взвесила в руке. Провела пальцами по тетиве — та отозвалась низким, певучим звоном. Она кивнула и деловито осмотрела колчан.
— Нужна мишень, — сказала она. — И учитель. Генрих, ты говорил, что умеешь стрелять из арбалета. Лук и арбалет — это разные вещи, но принцип прицеливания схож. Поможешь?
— Сочту за честь, — серьёзно ответил рыцарь, откладывая меч.
Мишень соорудили тут же, на ладье. Дружинники, заинтригованные до предела, помогли привязать к мачте старый щит, а Еремей, недолго думая, нарисовал на нём углём крест. Ладья продолжала плыть, берега медленно проплывали мимо, а на палубе разворачивалось действо, ради которого, казалось, и был затеян весь этот поход.
Юлдуз встала у борта, расставила ноги для устойчивости (ладья слегка покачивалась) и наложила стрелу. Генрих встал рядом, поправил ей локоть, что-то тихо объяснил. Первый выстрел ушёл выше — стрела с тихим свистом перелетела через мачту и упала в воду за кормой. Дружинники сочувственно загудели. Ждан, тот самый, что уронил весло, крикнул:
— Ничего, госпожа! Я тоже с первого раза в Днепр попал!
— Ждан, ты в Днепр с десяти шагов попасть не можешь, — осадил его Еремей. — А она хотя бы в ту сторону целилась.
Второй выстрел ушёл левее, но уже ближе к щиту. Генрих снова что-то поправил. Третий — ещё ближе. На четвёртый раз стрела вонзилась прямо в край щита. Дружинники зааплодировали. Ждан снова уронил весло.
— Я вспомнила, — сказала Юлдуз, и на её лице расцвела улыбка — та самая, от которой у Станислава в груди разливалось тепло. — Отец учил: целься не в мишень, а сквозь неё. И не думай о том, что под ногами качается.
— Под ногами у нас ладья, — заметил Еремей. — Она всегда качается. Но если ты с такой качки попадаешь, то на твёрдой земле тебе вообще цены не будет.
— Я буду тренироваться, — пообещала Юлдуз. — Каждый день. Пока не смогу попадать в глаз печенегу с пятидесяти шагов.
— С пятидесяти? — усомнился один из дружинников, старый вояка с седыми усами. — Это ж какое зрение надо.
— У неё зрение орлиное, — спокойно ответил Али, до этого молчавший. — Я проверял.
Дружинники переглянулись. Присутствие ангелов и ифрита они уже приняли как данность (Еремей им объяснил: «Это наши, смоленские, невидимые, не обращайте внимания»), но каждое новое проявление их сущности всё равно вызывало оторопь.
Юлдуз тем временем выпустила ещё три стрелы подряд. Все три попали в щит. Одна — почти в самый центр.
И вот тут-то на ладье и случилось то самое, что Кондрат потом назвал «коллективной афазией дружины». Здоровенные, видавшие виды мужики, ходившие в походы и на печенегов, и на литву, и на половцев, стояли с открытыми ртами. Ждан вообще сел на банку и, кажется, забыл, как дышать. Седой ветеран крякнул и прошептал что-то неразборчивое, в чём отдалённо угадывалось слово «колдовство». Еремей, который за свои шестьдесят лет повидал всё — от водяных до княжеских ревизоров, — медленно снял шапку и произнёс:
— Ну, дела. Это ж надо. Чтобы восточная красавица, из гарема, на ладье, с качки — и так била. Мужики, вы это видели?
— Видели, — хором ответили дружинники, и в этом хоре явственно слышалось то самое выражение, которое культурный Кондрат постеснялся бы записать в скрижали, но обязательно бы отметил в сноске.
Станислав подошёл к Юлдуз и обнял её за плечи.
— Ну что, теперь у нас полный боевой комплект. Богатырь с мечом, рыцарь с арбалетом, ифрит с магией, два ангела с отчётами и восточная лучница, которая матерится, как дружинник, а стреляет, как эмир. Степняки, держитесь.
— Я бы на их месте уже начал молиться, — добавил Генрих. — Всем богам сразу.
— На Востоке говорят, — заметил Али, поднимаясь с кормы, — перед тем как войти в степь, проверь, все ли твои спутники умеют стрелять. Если все умеют — бойся не ты, а те, кто в степи.
— Вот теперь все умеют, — подвёл итог Кондрат и зачитал вслух последнюю запись: — «Глава двадцать восьмая. Плавание по Днепру. Юлдуз запросила лук и стрелы. Выяснилось, что она имеет навыки стрельбы, приобретённые в тайне от султана. Проведена тренировка на борту ладьи. Результат: попадание в мишень с четвёртого выстрела, далее три из трёх. Дружина в полном составе испытала состояние, близкое к культурному шоку. Лексика дружинников временно обогатилась новыми выражениями, которые я отказываюсь записывать. Рекомендовано: внести Юлдуз в список лиц, чьи навыки опасны для окружающих. Также рекомендовано: никогда не говорить при ней, что женщина не должна носить оружие. Во избежание лекции с использованием мата и стрелы в то самое место».
Он закрыл скрижали и посмотрел вниз. Ладья плыла дальше, а на палубе царило оживление. Дружинники, оправившись от шока, уже наперебой предлагали Юлдуз свои советы — как правильно держать тетиву в сырую погоду, как смазывать наконечники, как целиться против солнца. Она слушала, кивала, улыбалась, и в этой улыбке было что-то такое, отчего даже самые суровые вояки таяли, как воск.
И где-то там, впереди, за излучиной Днепра, уже угадывались первые киевские холмы. Столица ждала. А вместе с ней — новые приключения, великий князь и, конечно, степь, которая теперь, с такой спутницей, уже не казалась Станиславу такой уж опасной.
Конец двадцать восьмой главы.
Глава двадцать девятая
,в коей стольный град Киев встречает героев, ладья отбывает восвояси, а великий князь киевский получает сеанс лингвистической терапии от Юлдуз и узнаёт много нового о себе, своей психике и школе кота Баюнова
Киев открылся им на рассвете третьего дня — золотые купола, белые стены, пристань, запруженная ладьями и челнами. «Смоленский сокол» гордо вошёл в гавань, распугав рыбацкие лодки и вызвав одобрительный гул собравшихся зевак. Ещё бы — ладья смоленская, дружина при оружии, и на борту такая компания, что любой бы зазевался.
Станислав стоял на носу, вдыхал родной киевский воздух (пахнущий дымом, дёгтем, рыбой и немножко — свободой) и чувствовал, как сердце колотится чаще. Рядом с ним стояла Юлдуз, впервые видевшая столицу Руси, и глаза её сияли. Генрих, поправляя перевязь, смотрел на город с профессиональным интересом военного — оценивал стены, ворота, количество стражников. Али, невидимый для посторонних, тихо парил над кормой. Кондрат и Зигфрид, тоже скрытые от глаз, сидели на своём облачке и готовились к неизбежному: Кондрат — с отчётом, Зигфрид — с предвкушением.
Кормчий Еремей, пришвартовав ладью, подошёл к Станиславу и поклонился:
— Вот и всё, богатырь. Довёз вас в целости. Дружина твоя назад просится — князь Ингерд наказывал без дела в Киеве не задерживаться, у нас свои заботы.
— Спасибо, Еремей, — Станислав крепко пожал ему руку. — Передай князю Ингерду и княжне Марене поклон. Скажи: живы-здоровы, идём дальше.
— И наливку, — тихо добавил Генрих. — Передай, что наливка кончилась, но это не точно.
— Не кончилась, — буркнул Кондрат с облачка. — Я лично опечатал. До Палестины хватит.
Дружинники выгрузились на пристань, попрощались с героями — кто хлопал по плечу, кто молча кивал, а Ждан, тот самый, что ронял весло, даже прослезился и обещал, когда выйдет в отставку, непременно найти себе такую же жену, «чтоб и стреляла, и материлась, и с ангелами на короткой ноге». Ему посоветовали для начала найти просто жену.
Ладья отчалила. Станислав, Генрих и Юлдуз остались втроём на киевской земле. Али, Кондрат и Зигфрид, разумеется, при них — ангелы снизились до уровня плеч и теперь парили чуть позади, невидимые, но присутствующие.
— Ну что, — сказал Станислав, поправляя пояс с мечом, — теперь к воеводе. А там — к князю. Готовьтесь, у нас великий князь — мужик суровый. Святослав Всеволодович. Характер — кремень, кулак — пудовый, голос — как у Горыныча в лучшие годы. Когда гневается, стены дрожат.
— Ничего, — Юлдуз поправила лук за спиной и улыбнулась той самой улыбкой, которую Станислав про себя называл «предштормовой». — Я тоже кое-чему научилась. У Василия Баюнова.
— Вот этого я и боюсь, — честно ответил Станислав.
Воевода, седой грузный мужчина с лицом, напоминавшим старую дубовую кору, принял их без особых церемоний. Узнав Станислава, он крякнул, выслушал краткий доклад (где богатырь был, с кем пришёл, куда направляется) и, почесав затылок, сказал:
— Ну, Бесшабашный, ты даёшь. Месяц пропадал, а вернулся с рыцарем, с девицей заморской и с такой славой, что даже до Киева слухи дошли. Князь тебя ждёт. Прямо сейчас. И лучше бы тебе, парень, хорошо объяснить, почему ты со Смоленска зашёл, а не с южных рубежей, куда тебя отправляли.
— Объясню, — вздохнул Станислав. — Как-нибудь.
Великий князь Святослав Всеволодович сидел в гриднице, когда их ввели. Он был именно таким, каким его описывал Станислав: огромный, с руками, способными гнуть подковы, с взглядом, от которого хотелось немедленно признаться во всех грехах, включая те, которых не совершал. Перед ним на дубовом столе лежала карта, стоял кубок с квасом и лежал здоровенный кулак, который князь время от времени сжимал и разжимал — видимо, для разминки.
Увидев Станислава, князь начал без предисловий.
— Бесшабашный! — рявкнул он, и кубок подпрыгнул. — Ты куда послан был?! На южные рубежи, степняков бить! А где тебя носило?! По моим сведениям, ты в Смоленске отметился! И в Лукоморье! И в Полесье! И в бане какой-то, где с лешими пил! Ты что, решил, что твоя служба — это увеселительная прогулка?! Да я тебя!
Он стукнул кулаком по столу. Стол жалобно скрипнул.
— А это кто с тобой?! — князь ткнул пальцем в Генриха. — Немец?! В латах?! В моём городе?! Без моего разрешения?!
— Это Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи, — спокойно начал Станислав. — Он со мной, княже, мы вместе...
— Молчать! — князь хватил кулаком так, что карта скомкалась. — А это ещё что за девица?! В шароварах?! С луком?! С восточными глазами?! Ты кого в Киев привёл, Бесшабашный?! Наложницу?! Шпионку?! Контрабанду?!
И вот тут Юлдуз сделала шаг вперёд. Она встала прямо перед княжеским столом, расправила плечи и, глядя Святославу Всеволодовичу прямо в глаза, начала говорить. Голос её был ясным, чётким и звенел, как тетива.
— Значит так, княже. Слушай сюда, и слушай внимательно, потому что я повторять не буду. Я — Юлдуз, дочь эмира горного племени, бывшая наложница султана Махмуда, а ныне — спутница этого богатыря. Я не шпионка, не контрабанда и не девица в шароварах. Я, б..., восточная княжна, которая прошла гарем, три языка, двух кикимор и кота-филолога, чтобы стоять здесь и говорить тебе: ты не прав. Ты орёшь на своего лучшего дружинника, который за месяц совершил подвигов больше, чем иной князь за всю жизнь. Он спас жар-птицу. Он перепил Змея Горыныча. Он утомил русалок до полной капитуляции и получил с них жемчуг. Он разобрался с древними эхо-камнями, от которых твои разведчики бежали в ужасе. Он освободил меня из гарема, не пролив ни капли крови, и привёл в Киев не как добычу, а как равную. И ты, вместо того чтобы сказать ему спасибо, стучишь кулаком по столу, как базарный меняла, которому недовесили гречки? Это, извини за прямоту, не княжеское поведение. Это, княже, пиз...ц.
В гриднице стало так тихо, что было слышно, как муха бьётся в слюдяное окно. Станислав замер. Генрих открыл рот. Стража у дверей затаила дыхание. Кондрат на облачке выронил скрижали. Зигфрид сдавленно пискнул. Али тихо прошептал по-арабски: «О Аллах».
Князь Святослав Всеволодович сидел, не двигаясь. Его лицо, только что багровое от гнева, медленно меняло цвет — на удивлённый, потом на задумчивый. Он несколько раз открыл и закрыл рот. Потом вдруг спросил — совсем другим тоном, почти мирным:
— Постой. Ты сказала... кот-филолог? Василий Баюнов? Из Лукоморья?
— Он самый, — спокойно подтвердила Юлдуз. — Два часа индивидуальных занятий. Интенсивный курс. Включая обсценную лексику, идиоматику и риторические конструкции высокого воздействия. Экзамен принимал лично.
Князь откинулся на спинку трона. Его глаза, только что метавшие молнии, теперь смотрели куда-то вдаль — словно он увидел призрак давнего знакомого.
— Василий... — пробормотал он. — Значит, ты — его ученица. Я должен был догадаться. Я сам, в юности, имел честь... кхм... посещать его лекции. Он, помнится, тоже меня назвал му...ком. Но не по злобе. По существу. — Князь вдруг усмехнулся. — Узнаю школу. Это нельзя подделать.
Он помолчал, потом перевёл взгляд на Станислава.
— Ладно, Бесшабашный. Твоя спутница... очень убедительна. И, похоже, права. Я погорячился. Я много чего услышал, о чём мне никто не докладывал. Жемчуг с русалок? Горыныч бросил пить? Это надо записать. Но об этом — позже. Сейчас главное: степняки действительно шевелятся. Ты мне нужен на южных рубежах.
— Так я ж туда и собираюсь, княже! — оживился Станислав. — Мы втроём, с Генкой и Юлдуз, выступаем. Только нам бы припасы, кони свежие...
— Кони у вас есть, — отмахнулся князь. — А припасы... — он поморщился, словно от зубной боли. — Дам денег. Три дня на сборы. Много не обещаю — казна скудна. Но на провизию хватит. И ещё: возьми в оружейной что нужно. Только не всё.
— Спасибо, княже! — просиял Станислав.
— Не благодари, — князь снова посмотрел на Юлдуз и чуть поклонился — едва заметно, но достаточно, чтобы все в гриднице поняли: это знак уважения. — Это тебе спасибо, госпожа. За прямоту. За то, что напомнила: князь — не тот, кто громче всех орёт, а тот, кто умеет слушать. И за знакомство с Василием — отдельная благодарность. Он меня когда-то научил ругаться так, что я до сих пор помню. Правда, теперь вижу: у него новая школа. Более... усовершенствованная.
— Если хотите, княже, я могу дать вам пару уроков, — невозмутимо предложила Юлдуз. — Прямо сейчас. Бесплатно. В качестве жеста доброй воли.
— Нет! — хором сказали Станислав, Генрих и Кондрат (последний — с облачка, но достаточно громко, чтобы князь вздрогнул и огляделся).
— Показалось, — сказал он. — Ладно. Идите. Три дня. И чтоб через три дня я вас в Киеве не видел. Особенно вас, госпожа Юлдуз. С вашим языком и луком вы мне весь город на уши поставите.
— Не поставим, — пообещала Юлдуз. — Только если понадобится.
Когда они вышли из гридницы, Станислав выдохнул так, словно пробежал от Киева до Чернигова.
— Звезда моя, — сказал он, беря Юлдуз за руку, — я, конечно, знал, что ты после Василия стала мастером слова. Но чтобы так... князя... с первого раза... ты ему целую речь толкнула!
— Я ему не речь толкнула, — поправила Юлдуз. — Я ему объяснила. Как кот учил: коротко, ясно, с аргументами и с правильной лексикой. Князь — мужик умный. Просто забыл немного. Я напомнила.
— Ты ему напомнила, что он му...к? — уточнил Генрих. — Я не всё расслышал, но общий смысл уловил.
— Я ему напомнила, что быть князем — это ответственность, — дипломатично ответила Юлдуз. — А то, что он узнал себя в некоторых примерах, — это его личное дело.
На облачке Кондрат, дописывая очередную страницу, тихо произнёс:
— «Глава двадцать девятая. Прибытие в Киев. Аудиенция у великого князя Святослава Всеволодовича. В ходе аудиенции имел место инцидент: князь повысил голос, стучал кулаком по столу, использовал ненормативную лексику (цитировать не буду). В ответ Юлдуз применила риторические приёмы школы кота Баюнова. Князь опознал школу, вспомнил собственную молодость, устыдился и предоставил отряду три дня на сборы и денежные средства (мало, но сойдёт). Приписка: рекомендую занести Юлдуз в список лиц, способных вести переговоры с кем угодно. Отдельно прошу выделить дополнительный отпуск ангелу-хранителю Кондрату — у меня нервный тик, и нимб снова в крапинку».
Зигфрид, выслушав отчёт, заметил:
— Знаешь, Кондрат, а ведь это был самый быстрый способ успокоить князя. Без драк, без осад, без международных скандалов. Просто один разговор. Юлдуз — это гений дипломатии.
— Это гений мата, — поправил Кондрат. — Что, впрочем, иногда одно и то же.
— На Востоке говорят, — подвёл итог Али, — если женщина может словом остановить князя, стрелой — печенега, а взглядом — богатыря, то эта женщина — не просто Звезда. Она — созвездие.
И три ангела, тихо посмеиваясь, поплыли на облачке вслед за героями, которые уже шагали по киевским улочкам — к рынку, к оружейникам, к новым приключениям. Впереди было три дня на сборы, а потом — степь, кочевники и всё то, ради чего, собственно, всё и начиналось.
Конец двадцать девятой главы.
Глава тридцатая
,в коей Станислав ведёт спутников к родителям, мать обнимает Генриха до хруста лат, отец получает урок риторики от Юлдуз, жемчуг делится по справедливости, а семья становится больше
После княжеской аудиенции Станислав повёл своих спутников не на рынок, не в оружейную, а совсем в другую сторону — туда, где в тихом киевском переулке, среди старых лип и запаха свежего хлеба, стоял дом его родителей.
— Раз уж мы в Киеве, — сказал он, чуть смущаясь, — надо к моим зайти. Матушка обидится, если я не покажусь. Да и вас заодно представлю. Генка, не бойся, она у меня добрая. Только обниматься любит. Сильно.
— Я рыцарь, — ответил Генрих. — Я выдержу объятия.
— А отца не бойся, — продолжил Станислав, обращаясь к Юлдуз. — Он у меня щуплый, но языкастый. Будет шутить. Ты уж это… не очень его.
— Я постараюсь, — пообещала Юлдуз. — Но если он перейдёт границу — за последствия не ручаюсь.
Дом был именно таким, каким его помнил Станислав с детства: опрятным, с резными наличниками, с чисто выметенным двором и курицей, которая, завидев гостей, немедленно приняла важный вид и удалилась за сарай — видимо, докладывать. Из распахнутой двери пахло свежеиспечённым хлебом, мёдом и чем-то ещё, что бывает только в родительском доме — то ли уютом, то ли беззаботностью, то ли детством.
На крыльцо, вытирая руки о передник, вышла мать. Она была большой — в том смысле, в каком большими бывают только русские матери: высокая, статная, с руками, способными и тесто замесить, и богатыря за ухо оттаскать. Лицо её, румяное и круглое, осветилось такой радостью, что, казалось, во дворе стало светлее.
— Стасик! — ахнула она и ринулась вперёд.
Станислав едва успел слезть с коня, как был стиснут в таких объятиях, что Гнедко сочувственно фыркнул. Мать держала его крепко, долго, причитала что-то про «пропадал на полгода» и «хоть бы весточку прислал», а потом, отпустив и оглядев, вдруг перевела взгляд на Генриха.
— А это кто ж такой? — спросила она, и в её голосе прозвучало то особое материнское любопытство, которое не предвещает ничего, кроме приглашения к столу.
— Это Генрих, мам. Рыцарь. Из Германии. Друг мой.
— Друг? — мать всплеснула руками. — Так чего ж он там стоит, как неродной? Иди сюда, сынок!
И прежде чем Генрих успел что-либо возразить, он был заключён в объятия, по силе не уступавшие богатырским. Латы жалобно скрипнули. Генрих, не привыкший к такому обращению, сперва замер, но потом — потом он вдруг расслабился и даже, кажется, улыбнулся, хотя его лица под шлемом было не видно.
— У вас… очень крепкая матушка, — только и смог выдохнуть он, когда его отпустили.
— Крепкая, — согласился Станислав. — Она у меня и коня на скаку остановит, и в избу горящую войдёт, и тебя, Генка, приголубит так, что латы погнутся.
— Не погнулись, — с достоинством ответил рыцарь. — Но близко.
Тем временем из дома вышел отец. Он был полной противоположностью матери: невысокий, щуплый, с быстрыми, живыми глазами и улыбкой, которая, казалось, никогда не сходила с его лица. Седые волосы торчали в разные стороны, а в руке он держал какую-то деревянную заготовку — видимо, только что оторвался от работы.
— О, сын вернулся! — воскликнул он. — И не один! С солнцем и луной! Ну-ка, ну-ка, дай посмотреть.
Он подошёл к Юлдуз, оглядел её с ног до головы и, прищурившись, выдал:
— Так это, значит, и есть та самая Звезда, из-за которой султан без гарема остался, а мой оболтус — без разума? Скажи-ка, красавица, а правду ли говорят, что восточные женщины умеют так посмотреть, что мужчины штаны теряют?
Юлдуз спокойно выдержала его взгляд и ответила — чётко, ясно, с той самой интонацией, которую она отточила под руководством Василия Баюнова:
— Правду, батюшка. Но вы не переживайте, ваши штаны в безопасности. У меня жених есть. И он без штанов мне больше нравится.
Отец поперхнулся воздухом, крякнул, оценил услышанное и вдруг расхохотался — звонко, заливисто, совсем по-мальчишески.
— Понял, — сказал он, отсмеявшись. — Вопросов больше не имею. Стасик, ты где такую нашёл? Она ж тебя в бараний рог скрутит.
— Уже, — честно ответил Станислав. — Но я не жалуюсь.
За столом, накрытым скатертью (обычной, не волшебной, но оттого ещё более уютной), стало тесно и шумно. Мать хлопотала, подкладывая гостям то пирогов, то мёда, то ещё чего-то вкусного, а сама всё поглядывала на Генриха с тем выражением, с каким смотрят на найдёныша, которого хочется немедленно усыновить.
— Ты, Генрих, кушай, кушай, — приговаривала она. — У тебя вон латы какие — тяжело небось целый день таскать. А худой какой! Тебя что, в вашей Германии не кормят?
— Кормят, — отвечал Генрих. — Но у вас вкуснее.
Мать расцвела.
Отец, наученный горьким опытом, с Юлдуз больше не шутил. Он сидел на другом конце стола и только поглядывал на неё с выражением глубокого уважения и лёгкой опаски. Пару раз он открывал рот, чтобы что-то сказать, но, встретив её спокойный взгляд, передумывал и принимался за пирог.
Станислав, глядя на всё это, вдруг поднялся и, порывшись в бездонной суме, извлёк оттуда увесистый мешочек — тот самый, с русалочьим жемчугом. Он развязал его и высыпал на стол ровно половину своей доли — крупные, розоватые, сияющие собственным светом жемчужины.
— Это тебе, мама, — сказал он. — От меня. И от русалок. Ну, и от Генки тоже. Мы вместе заработали.
Мать ахнула, прижала руки к груди и вдруг заплакала — тихо, светло, беззвучно.
— Сыночек… — только и смогла вымолвить она.
А Станислав тем временем повернулся к Юлдуз и протянул ей оставшуюся половину — в другом мешочке, перевязанном синей лентой.
— А это тебе, Звезда моя. Твоя доля. По праву. И по любви.
Юлдуз приняла мешочек, и в её глазах блеснули слёзы — но она, как истинная восточная женщина, не заплакала, а только кивнула и тихо сказала:
— Спасибо, Стас. Я сохраню. И тебя. И это.
Потом, когда за столом стало чуть тише и мать, успокоившись, снова начала подкладывать Генриху пироги, она вдруг спросила — просто, по-матерински:
— А у тебя, Генрих, родители-то есть? Ждут тебя в твоей Германии? Переживают небось?
За столом повисла тишина. Генрих отложил пирог, аккуратно вытер руки и ответил — ровным, спокойным голосом, но в этом спокойствии было что-то такое, отчего у Станислава сжалось сердце:
— Нет, матушка. Я сирота. Отца убили, когда мне было пять — он тоже был рыцарем, служил императору. Мать умерла через год. Меня взяли в монастырь, там вырастили, а потом я принял посвящение и стал рыцарем, как отец. У меня нет семьи. — Он помолчал и добавил совсем тихо: — До этого дня.
Мать замерла. Потом медленно, очень медленно встала из-за стола, обошла его и, не говоря ни слова, снова обняла — на этот раз не с той шумной радостью, что встречала его на пороге, а бережно, почти благоговейно.
— Бедный ты мой мальчик, — прошептала она, гладя его по плечу. — Как же ты один-то всё это время?
Генрих, всегда старавшийся держаться с достоинством, вдруг опустил голову и позволил себе на мгновение перестать быть рыцарем. Просто быть человеком.
— Ничего, — сказал он глухо. — Теперь, кажется, не один.
Отец, который до этого молчал, кашлянул и произнёс неожиданно серьёзно:
— Значит, так. Раз ты сирота, а с моим сыном плечом к плечу стоишь — стало быть, ты теперь наш. Считай, что у тебя есть семья. Вот эта вот, — он обвёл рукой стол, — большая, шумная, с пирогами и матерщинницей-невесткой. Привыкай.
— Спасибо, — тихо ответил Генрих. — Я…
Он не закончил. Но всё было понятно без слов.
Юлдуз, глядя на эту сцену, вдруг подошла к матери и, чуть поклонившись, сказала:
— Матушка, я тоже была сиротой с детства. Теперь у меня есть Стас. И, кажется, есть вы. Можно я буду вас иногда называть мамой?
Мать, всё ещё обнимавшая Генриха, протянула вторую руку и притянула Юлдуз к себе. Так они и стояли втроём — большая русская женщина, немецкий рыцарь и восточная княжна, — а Станислав смотрел на них и чувствовал, как в груди разливается то самое тепло, которое не имеет названия, но о котором слагают песни.
На облачке, припаркованном над крышей, Кондрат шмыгнул носом и сделал вид, что ему в глаз попала соринка. Зигфрид, не стесняясь, вытирал слёзы крылом. Али, чьё лицо в лучах заходящего солнца казалось выкованным из чистой меди, тихо произнёс:
— На Востоке говорят: «Семья — это не те, кто родил тебя. Семья — это те, кто принял тебя».
— Запиши, — попросил Кондрат. — В отчёт. Полностью. И добавь: «Глава тридцатая. Дом родителей Станислава. Мать (Агафья, рост — сажень, характер — золото) обняла Генриха до хруста лат. Отец (Макар, рост — вершок с кепкой, язык — бритва) попытался шутить с Юлдуз, но был нейтрализован одной фразой. Жемчуг разделён между матерью и невестой. Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи, признан членом семьи Бесшабашных. Свадьба: ожидается. Внуки: ожидаются. Я: временно нетрудоспособен от умиления. Нимб: светится сам по себе».
Зигфрид, дочитав через плечо, улыбнулся:
— Знаешь, Кондрат, иногда мне кажется, что лучшие главы — это те, где нет битв.
— Это и есть битва, — ответил Кондрат. — Битва за души. И наши балбесы в ней побеждают.
А внизу, в тёплом доме, за столом с пирогами и мёдом, сидели пятеро — и были они теперь семьёй. И где-то далеко-далеко, в Смоленске, князь Ингерд и княжна Марена, сами того не зная, тоже сидели за столом и тоже говорили о семье. И мир, несмотря ни на что, был правильным.
Конец тридцатой главы
Глава тридцать первая
,в коей отряд выезжает из Киева, у брода их встречает старый знакомый Онуфрия, Генрих рассказывает историю, Кондрат скрепя сердце наливает самогон, а Станислав с Юлдуз доводят Водяного до такого состояния, что он отдаёт им карту до самого Иерусалима
Два дня в родительском доме пролетели как один. Мать Агафья кормила гостей так, что даже Генрих, привыкший к походным пайкам, начал опасаться за сохранность лат — не разошлись бы по швам. Отец Макар, памятуя о коротком, но чрезвычайно поучительном разговоре с Юлдуз, больше не шутил в её адрес, но зато взялся обучать Генриха игре в кости, наивно полагая, что рыцарь не умеет. Рыцарь умел. К исходу второго дня отец остался должен Генриху трёх кур, одну козу и отложенную на чёрный день гривну, которую мать, узнав о проигрыше, немедленно реквизировала в пользу семьи. Генрих, впрочем, долги простил — «в счёт будущих пирогов».
На третий день, провожаемые слезами Агафьи и сдержанным отцовским «ну, бывайте», отряд выступил из Киева. Теперь их было пятеро в видимой части и трое — в невидимой. Кони шли бодро, солнце светило ласково, а впереди расстилалась та самая степь, ради которой Станислав когда-то и отправился в путь. Правда, теперь он ехал в неё не один, а с рыцарем, восточной лучницей и тремя ангелами, но это, как любил повторять Кондрат, «уже детали, которые мы спишем на форс-мажор».
Два дня пути прошли спокойно. Степь была мирной, кочевники где-то далеко, а орлы в небе вели себя прилично — кружили, но без угрозы. На третий день отряд подъехал к броду.
Брод был не простой. Это сразу бросалось в глаза: вода в реке текла как-то слишком медленно, камыши покачивались без ветра, а над берегом висел лёгкий, едва заметный туман, от которого пахло не сыростью, а чем-то древним, речным и немножко сплетнями.
— Стоять, — тихо сказал Станислав, натягивая поводья. — Тут живёт Водяной. Я слыхал о нём ещё от Онуфрия. Зовут Никодим, по батюшке — Тихонович. Старый-престарый, сплетник, каких поискать. Знает всё обо всех, кто ходит через его брод. И просто так не пропускает.
— Что ему нужно? — спросил Генрих.
— Онуфрий говорил: историю. Интересную. И выпить. Но с выпивкой у нас теперь, — он покосился на Юлдуз, — сложности. Я завязал.
— Ничего, — раздался с облачка голос Кондрата, — у меня есть. Я как раз припас для дипломатических целей. Пару кружек могу выделить. Скрепя сердце. И сделав пометку в скрижалях.
— Вот и славно, — кивнул Станислав и, сложив ладони рупором, крикнул в сторону реки: — Никодим Тихонович! Выходи! Путники у брода! С приветом от Онуфрия и с гостинцами!
Вода у берега пошла пузырями, и из реки, не спеша, с достоинством, поднялся Водяной. Выглядел он именно так, как и должен выглядеть Водяной на пенсии: зелёный, усатый, с тиной в волосах, в кафтане из водорослей и с выражением лица, которое бывает у человека, знающего, кто кому изменяет в каждом окрестном селе.
— Онуфрий, говоришь? — прогудел он, и голос его напоминал плеск воды о корягу. — Пьяница старый. Как он там? Всё по Марене своей сохнет?
— Уже нет, — ответил Станислав. — Она теперь княжна Смоленская. Замужем. Счастлива.
Водяной прищурился. Потом хмыкнул. Потом вдруг широко, по-лягушачьи, улыбнулся:
— Ну, дела. Сплетня на миллион. Это надо запомнить. — Он вытащил из-за пазухи мокрую книжечку и, водя корявым пальцем, что-то записал. — Так. Марена — княжна. Онуфрий — в пролёте. Горыныч бросил пить и улетел к Йормунганде... — он поднял глаза на путников, и в них светился профессиональный интерес. — А вы, стало быть, и есть та самая компания, которая весь континент на уши поставила? Богатырь, рыцарь и восточная звезда?
— Она самая, — подтвердил Генрих. — И мы хотим перейти брод.
— Перейти можно, — Водяной почесал затылок, с которого немедленно сползла пара пиявок. — Но у меня правило: плата за проход. С вас — хорошая история. И выпить. За русалок, кстати, отдельный вам поклон: они на вас жаловались, но я, как старый сплетник, понимаю — бабы есть бабы. Особенно когда мужики попадаются неутомимые. — Он подмигнул Станиславу.
— Историю расскажет Генрих, — кивнул Станислав. — А выпить... Кондрат!
На облачке послышался тяжкий вздох. Потом шорох. Потом рядом с Водяным материализовались две полные кружки лешачьего самогона — того самого, стратегического запаса. Водяной понюхал, оценил и одобрительно качнул головой:
— Онуфриева работа. Узнаю. Ладно, рыцарь, давай свою историю.
Генрих спешился, сел на большой валун у воды и начал рассказывать. Он рассказал про Змея Горыныча — про то, как они встретили его с бочкой медовухи, как он вызвал трёхголового на состязание, как они пили всю ночь, и как наутро Горыныч, проиграв скатерть-самобранку, поклялся бросить пить и отправился искать Йормунганду. Генрих рассказывал подробно, в лицах, с тевтонской обстоятельностью и русскими эмоциональными вставками. Водяной слушал, открыв рот. Пиявки с его затылка сползли и устроились рядом — слушать тоже.
Когда история подошла к концу (Горыныч улетел на север, Йормунганда обвила его хвостом и сказала что-то ласковое по-змеиному), Водяной вытер слезу и сказал:
— Вот это я понимаю — история. Трогательная. Про чувства. Про преодоление. И главное — про выпивку, которая привела к любви. Люблю такие.
— Мы можем идти? — спросил Станислав.
— Можете, — кивнул Водяной. — И, в знак особого расположения, подарю вам кое-что. У меня есть карта подводных троп. Отсюда и до самого Чёрного моря. Вдруг пригодится, когда Палестину поплывёте завоёвывать. Там, конечно, местами мели, но в целом — хорошая карта. Сам чертил. — Он вытащил из складок кафтана мокрый свёрток и протянул Генриху.
Но тут вперёд выступили Станислав и Юлдуз.
— Никодим Тихонович, — начал Станислав, и в его голосе появилась та особая интонация, которую Кондрат про себя называл «черниговский шулер просыпается». — Карта подводных троп — это, конечно, хорошо. Но мы люди сухопутные. Нам бы по степи. А лучше — до самого Иерусалима. Есть у тебя что-нибудь посуше? И подальше?
Водяной нахмурился. Он не привык, чтобы с ним торговались. Но тут заговорила Юлдуз — и заговорила так, как умела только она после школы кота Баюнова.
— Никодим Тихонович, — сказала она, и голос её звучал как мёд с перцем, — вы же мудрый. Вы же всё знаете. Вы знаете даже то, чего мы сами о себе не знаем. Неужели у вас нет карты, которая поможет нам не плутать в степи? Мы ведь идём бить кочевников, а потом — сарацин. Мы идём к Гробу Господню. И если мы туда не дойдём, то кто же будет рассказывать вам потом истории? Кто будет поставлять вам такие сплетни, что все русалки обзавидуются?
Водяной крякнул. Он хотел что-то возразить, но Станислав, почуяв момент, подхватил:
— И потом, ты ж Онуфрию друг. А Онуфрий нас благословил. Можно сказать, мы — его крестники. По самогону. Неужели для друга Онуфрия не найдётся карты от Киева до Иерусалима? С обозначением колодцев, бродов и безопасных стоянок? Мы ж не для себя — мы для дела.
Юлдуз, не давая Водяному опомниться, добавила тем самым тоном, от которого у князя Святослава в Киеве чуть трон не треснул:
— А если не дадите, мы можем остаться здесь. И рассказывать вам истории. Много историй. Про кикимор. Про гарем. Про султана и про то, как он теперь женщин боится. Про ангелов, которые пьют самогон и ругаются матом. Про кота-филолога. Про всё. У нас материала — на три дня непрерывного разговора. Выдержите?
Водяной, который по своей сплетницкой натуре обожал слушать, но терпеть не мог, когда его перегружают информацией, попятился. Станислав сделал шаг вперёд. Юлдуз — ещё шаг.
— Стойте! — взмолился Водяной. — Хватит! Заговорили! Запиз...ли! — он выдохнул и полез обратно в складки кафтана, бормоча под нос: — Онуфрий, старый пень, кого ты ко мне прислал... Эти двое хуже русалок... Хуже всего моего бывшего начальника...
Наконец он извлёк на свет божий ещё один свёрток — на этот раз сухой, запечатанный воском, на котором было аккуратно выведено: «Карта сухопутная. От Киева степями и до самого Иерусалима. Составлена Никодимом Тихоновичем, водяным I разряда. Не мочить».
— Держите, — сказал он, вручая карту Станиславу. — Здесь всё: броды, колодцы, овраги, места, где кочевники обычно ставят лагеря, и даже одна пещера, где, по слухам, живёт старый отшельник, который умеет варить пиво из полыни. Но отшельника не беспокойте — он глухой и злой.
— Спасибо, Никодим Тихонович! — просиял Станислав, принимая карту. — Век не забудем!
— Забудешь, — буркнул Водяной. — Все забывают. Но карту верните, когда доберётесь. Или хотя бы пришлите Онуфрия с новым самогоном. У меня запас кончается.
Юлдуз, довольная, улыбнулась и на прощание сказала:
— Вы хороший, Никодим Тихонович. Если будете в Киеве — заходите в гости. Мама Агафья напечёт пирогов. И Генрих расскажет ещё одну историю. У него их много.
— Спасибо, — ответил Водяной и, чуть покраснев (насколько вообще может покраснеть зелёный), добавил: — Ты это... заходи. С мужем. Поболтаем. Сплетнями обменяемся. У меня про русалок есть такое, что ты в своём гареме не слышала.
— Замётано, — ответила Юлдуз, и они двинулись через брод.
На облачке Кондрат, который всё это время строчил в скрижалях, отложил перо и произнёс:
— «Глава тридцать первая. Брод через реку Смородину. Встреча с Водяным Никодимом Тихоновичем. Плата за проход: история от Генриха (про Горыныча и Йормунганду) и две кружки самогона из стратегического запаса. Водяной остался доволен. Выдал карту подводных троп. Однако в результате последующих переговоров, проведённых Станиславом и Юлдуз с использованием риторических приёмов повышенной интенсивности, Водяной был доведён до состояния, близкого к информационной перегрузке, и сдал вторую карту — сухопутную, от Киева до Иерусалима. Приписка: Станислав и Юлдуз — это тандем, который способен заговорить кого угодно. Рекомендовано: использовать в дипломатических миссиях. Противопоказания: не использовать против лиц с сердечной недостаточностью».
Зигфрид, выслушав, заметил:
— Они его запиз...ли. Это же надо. Водяного. Который сам кому хочешь мозги запудрит.
— Школа Баюнова, — коротко ответил Али. — И любовь. Вместе — страшная сила.
А внизу отряд переходил брод, и солнце играло на воде, и Генрих, глядя на разворачивающуюся карту, уже прикидывал маршрут, а Юлдуз и Станислав ехали рядом, плечом к плечу, и тихо посмеивались.
— Ты заметил? — спросила Юлдуз.
— Что?
— Мы его запиз...ли. Даже без мата. Почти. Просто заговорили.
— Заметил, — улыбнулся Станислав. — Я же говорил: ты — моя главная победа. А теперь ещё и главное оружие.
— Оружие, — задумчиво повторила она. — Ну, пусть так. Лишь бы не против тебя.
— Никогда, — сказал он. — Никогда.
И степь, расстилавшаяся впереди, казалась теперь уже не такой бескрайней и страшной, потому что у них была карта, у них была цель и у них были они.
Конец тридцать первой главы.
Глава тридцать вторая
,в коей степь дарит отряду новую встречу, шаманка Мулан демонстрирует искусство парных мечей, а Генрих фон Шварцлозе внезапно теряет дар речи
Три дня пути по степи, имея на руках карту Водяного-сплетника, прошли на удивление гладко. Колодцы оказывались именно там, где обозначено, овраги объезжались по отмеченным тропам, а кочевники, чьи лагеря были аккуратно обведены кружочками с пометкой «лучше не соваться», пока не попадались. Станислав уже начал подозревать, что Никодим Тихонович — гений картографии, а Кондрат — что во вселенной случился сбой и всё идёт по плану, чего, в принципе, быть не может.
На вторую ночь отряд наткнулся на пещеру, в которой, согласно карте, обитал полынный отшельник. Отшельник, оказавшийся глухим и крайне нелюдимым стариком, не стал вступать в диалог, а просто запустил в путников сушёной рыбиной и захлопнул дверь. Рыбину, впрочем, подобрали — Гнедко, конь Станислава, питал к ней необъяснимую страсть, и все сочли это добрым знаком.
На исходе третьего дня, когда солнце уже начало клониться к закату и красило степной ковыль в червонное золото, впереди показался одинокий шатёр. Шатёр был не кочевничий — те обычно круглые, войлочные, — а какой-то странный, разноцветный, с ленточками на ветру и маленьким флажком на верхушке, на котором, если приглядеться, был вышит крошечный дракон.
— Стоять, — сказал Станислав, придерживая Гнедка. — Это не печенежский шатёр. И не половецкий. Это что-то другое.
— Флажок с драконом, — заметил Генрих, вглядываясь. — Может, это какой-то восточный князь?
— Или шаманка, — добавила Юлдуз, и в голосе её прозвучала та особая интонация, которую Станислав уже научился распознавать: женская интуиция сработала на полную мощность.
Из шатра, словно дожидаясь именно этих слов, вышла женщина.
Она была невысокой, но двигалась с такой грацией, что воздух вокруг неё, казалось, сам расступался. Одежда — не сарафан, не шаровары, а что-то среднее: лёгкий доспех из варёной кожи, штаны, заправленные в сапоги, и накидка, расшитая знаками, которых ни Станислав, ни Генрих никогда не видели. Волосы — чёрные, прямые, собранные в тугой узел на затылке. А за спиной — два меча, скрещённых в ножнах так, что рукояти торчали по обе стороны от головы.
Но главное было не в мечах. Главное было в том, что из-за её плеча, сверкая чешуёй, выглядывало маленькое существо. Дракон. Самый настоящий, только очень компактный — размером с хорошую кошку, с золотисто-красной чешуёй, перепончатыми крылышками и удивительно наглым выражением морды. Он сидел на плече женщины, как ручной сокол, и смотрел на прибывших с явным неодобрением.
— Приветствую, путники, — произнесла женщина, и голос её был спокоен, как степной ветер. — Я — Мулан, шаманка и воительница. А это — Мушу, мой хранитель.
— Хранитель? — переспросил Генрих, и в его голосе прозвучало что-то такое, чего Станислав ещё никогда не слышал. Он обернулся к другу и увидел, что рыцарь смотрит на шаманку так, как смотрит паломник на долгожданную святыню. Или как он сам, Станислав, смотрел на Юлдуз при первой встрече.
— Генка, — тихо сказал Станислав, — ты чего?
— Я... — Генрих сглотнул и поправил нагрудник, который внезапно стал ему тесен. — Я ничего. Просто... какие у неё мечи. Два. Сразу. Это очень эффективно. И дракон... очень... чешуйчатый.
— Мечи, — повторил Станислав и многозначительно переглянулся с Юлдуз. Юлдуз, как женщина, немедленно всё поняла и едва заметно улыбнулась.
— Генрих, — сказала она, — ты, кажется, потерял дар речи. Это у тебя второй раз в жизни, да?
— Второй, — безропотно подтвердил рыцарь, продолжая смотреть на Мулан.
Но Кондрат не дал романтическому моменту расцвести. С облачка донёсся его скрипучий голос, полный служебного рвения:
— Позвольте! А лицензия у него есть?
Все замерли. Мулан приподняла бровь. Дракончик Мушу на её плече возмущённо фыркнул и выдохнул струйку дыма.
— Что, простите? — переспросила шаманка.
Кондрат, забыв о конспирации, спустился на уровень человеческого роста и предстал перед новыми знакомцами во всей своей ангельской красе — с нимбом (всё ещё слегка малиновым, но уже не в горох), с крыльями, со скрижалями в руках.
— Я спрашиваю: есть ли у вашего дракона лицензия на осуществление хранительской деятельности? — повторил он. — Потому что, согласно Небесному уставу, раздел восемь, параграф двенадцать, всякий магический хранитель, действующий на территории, поднадзорной небесной канцелярии, обязан иметь при себе документ установленного образца. Я, как ангел-хранитель с трёхсотлетним стажем, имею право это проверить.
Мушу, до этого молчаливо сидевший на плече Мулан, вдруг расправил крылышки, спрыгнул на землю и — о чудо! — заговорил. Голосок у него был тонкий, но чрезвычайно деловой:
— Лицензия? У меня? Да ты кто такой, крылатый?! Я — Мушу! Великий дракон-хранитель! Потомок рода небесных императоров! Мой прадед охранял самого Жёлтого Императора! И ты у меня спрашиваешь какую-то... лицензию?!
— Ага, — мрачно подтвердил Кондрат. — Значит, лицензии нет. Так я и думал. Типичное подпольное хранительство. Зигфрид, запиши: «Выявлен незарегистрированный дракон-хранитель. Действует без документов. Налицо грубое нарушение межведомственных протоколов».
— Не надо ничего записывать! — взвизгнул Мушу. — У меня есть лицензия! Дома! В сундучке! Под кроватью! Просто я её не взял — думал, в этих диких краях никто не будет проверять!
— Думал он, — проворчал Кондрат. — Все так думают. А потом — раз! — и внеплановая проверка. Ладно, на первый раз — предупреждение. Но когда вернётесь домой, чтоб лицензия висела на видном месте. В рамочке. И не говорите потом, что вас не предупреждали.
Мулан, наблюдавшая эту сцену с каменным лицом, вдруг улыбнулась. Улыбка у неё была хорошая — открытая, но с хитрецой.
— Мушу, — сказала она, — тебя только что отчитал ангел. Ты доволен?
— Нет! — пискнул дракончик. — Я унижен! Я оскорблён! Я требую сатисфакции!
— Сатисфакцию получишь в виде сладкого перца на ужин, — пообещала Мулан и повернулась к остальным. — А вы, я смотрю, необычная компания. Богатырь, рыцарь, восточная лучница... и три ангела. Куда путь держите?
— В степь, — ответил Станислав. — Кочевников бить. Потом — в Палестину, сарацин бить и Гроб Господень освобождать. У нас, знаешь, планы глобальные.
— Я с вами, — сказала Мулан.
— Что?! — хором воскликнули все, кроме Генриха, который просто открыл рот и забыл его закрыть.
— Моя миссия, — пояснила она, — защищать путников в степи. Мушу подтвердит: нам как раз по пути. Мы идём к одному древнему кургану, где, по преданиям, спит старый дух-хранитель. А дальше — куда дорога выведет. К тому же, — она бросила быстрый взгляд на Генриха, — ваш рыцарь, кажется, не против.
— Я? Против? Нисколько! — Генрих наконец обрёл голос и выпалил: — Я полностью за! В смысле, я приветствую новых союзников! Особенно таких... квалифицированных! С двумя мечами! И драконом! С лицензией или без — это не важно!
— С лицензией — важно, — проворчал Кондрат, но его уже никто не слушал.
Юлдуз, подойдя к Мулан, протянула ей руку. Шаманка пожала её — крепко, по-мужски.
— Добро пожаловать, — сказала Юлдуз. — У нас тут, как видишь, весело. Ангелы ругаются, рыцарь влюбляется с первого взгляда, богатырь даёт обеты трезвости. Скучно не будет.
— На Востоке говорят, — добавил Али, впервые подавая голос, — если встречаешь в пути женщину с двумя мечами и драконом — это к большой удаче. Особенно если дракон не умеет дышать огнём без разрешения.
— Я умею! — возмутился Мушу. — У меня всё умеется! Просто я экономлю!
И отряд, теперь уже увеличившийся на одну шаманку и одного дракончика, двинулся дальше. Генрих ехал рядом с Мулан и что-то ей рассказывал — судя по жестам, про устройство рыцарского замка и, кажется, про свои подвиги в крапиве. Мулан слушала, изредка кивая, а Мушу сидел на плече хозяйки и ревниво поглядывал на рыцаря.
На облачке Кондрат дописывал очередную страницу, но вдруг поднял голову. Зигфрид тоже насторожился. Али, который смотрел на юг, тихо произнёс:
— Там, на горизонте, кажется, ещё один. Но этот — большой. И, кажется, он не с нами.
Все посмотрели туда, куда указывал ифрит. Вдалеке, над самым краем степи, кружила огромная тень. Слишком большая для орла, слишком тёмная для облака.
— Ох, — выдохнул Кондрат. — Я это чувствовал. Никакого покоя. Записываю: «Глава тридцать вторая. Встреча с шаманкой Мулан и драконом Мушу (лицензия отсутствует, вынесено предупреждение). Отряд пополнился новыми членами. В конце главы замечен крупный неопознанный объект. Ожидается битва с большим драконом. Участвуют все, включая нелицензированного Мушу». Нимб, держись.
Зигфрид, однако, смотрел на юг с неподдельным любопытством:
— А может, это просто мираж? Или стая гусей?
— Это не гуси, — мрачно ответил Кондрат. — Гуси так не летают. И тени у них меньше. А это… — он помедлил, — это, кажется, то, о чём я не хочу писать в отчёте.
Али, чуть склонив голову, добавил:
— На Востоке говорят: если дракон на горизонте, значит, путь не будет скучным. Желаю нам всем выжить. И желательно сохранить лицензии.
И отряд, с лёгкой тревогой, но с неизменным боевым духом, продолжил путь — навстречу степи, кочевникам, сарацинам, а теперь ещё и, возможно, большому дракону. Генрих, впрочем, на дракона почти не смотрел. Он смотрел на Мулан.
Конец тридцать второй главы.
Глава тридцать третья
,в коей тень на горизонте оказывается двумя скандалящими драконами, Юлдуз берёт слово при поддержке Али, а Василий Баюнов фиксирует колебания тонкого плана и признаёт ученицу
Тень, которую ангелы заметили ещё на исходе прошлой главы, с каждым часом становилась всё ближе и всё больше. К полудню она раздвоилась. К вечеру в небе над степью, перекрывая закат, кружили два огромных дракона.
Один — багрово-алый, с перепончатыми крыльями, которые при каждом взмахе оставляли в воздухе дымные следы. Чешуя его мерцала, как угли в костре, а из пасти время от времени вырывались струи огня — то ли для устрашения, то ли от переизбытка чувств. Второй — серебристо-серый, длинный и гибкий, с гребнем, струящимся по хребту, как северное сияние. Он не извергал пламени, но вокруг него воздух дрожал и свистел, закручиваясь в маленькие смерчи.
Драконы не нападали. Они ссорились.
— Ты опять! — ревела алая драконица, и пламя из её пасти вырывалось длинными языками. — Ты опять всё гнездо перевернул! Я три дня его обустраивала! Три! Дня! А ты явился, лёг и храпел так, что все ветки разлетелись!
— Я не храпел! — отвечал серебристый дракон, и ветер вокруг него возмущённо завывал. — Я дышал! Я, между прочим, воздушный дракон! Мне положено дышать! Если тебе не нравится, как я дышу, — не надо было селиться со мной в одном гнезде!
— Да кто ж знал, что ты спишь как ураган?! Мне мама говорила: «Не связывайся с воздушными, они внутри пустые!» А я, дура, не послушалась!
— Я пустой?! Я?! — воздушный дракон аж взвился в небо и сделал петлю от возмущения. — А кто тебя в прошлом месяце от того охотничьего отряда прикрыл? Кто смерч наслал и стрелы все разметал? Я, пустой, между прочим!
— И после этого ты три дня хвастался! Три дня! Мне уже соседки-драконицы на смех поднимают: «Твой опять про смерч рассказывает?» А мне что, краснеть перед всем драконьим сообществом?!
Отряд остановился на безопасном, как им казалось, расстоянии и наблюдал за семейной сценой с раскрытыми ртами.
— Это… — начал Станислав, — это даже не Горыныч. Это что-то новое. Генка, ты драконов классифицировал?
— По имперской классификации, — медленно ответил Генрих, — это Ignis Draco Major и Ventus Draco Major. Огненный и воздушный. Редкий подвид. Очень редкий. И очень громкий. Кажется, у них семейная ссора.
— У них, — подтвердила Мулан, придерживая Мушу, который мелко дрожал и пытался зарыться ей в воротник, — типичный брачный конфликт. Мой народ верит, что когда два великих духа ссорятся, лучше не вмешиваться. Они могут случайно испепелить.
— Или сдуть, — добавил Мушу, выглядывая на секунду. — Или и то, и другое сразу. Я лично за то, чтобы уйти. Очень быстро. Желательно галопом.
— Мы не можем уйти, — возразил Станислав. — Они прямо по курсу. А карта говорит, что ближайший обход — через Мёртвые Солончаки, а там, как объяснял Водяной, живёт Соляной Червь, который жрёт всё, что хрустит.
— Лучше Соляной Червь, чем два разъярённых дракона, — пискнул Мушу.
Но тут вперёд выступила Юлдуз. Она посмотрела на драконов, которые уже перешли к взаимным обвинениям в адрес родственников («А твоя мама вообще на людей охотилась без лицензии!» — «А твой папаша в позапрошлом веке проиграл пещеру в кости гному!»), вздохнула и повернулась к Али:
— Али. Ты можешь сделать так, чтобы мой голос стал громче? Намного громче. Чтобы они меня услышали. Оба.
Али, чьи дымчатые крылья слегка подрагивали от напряжения (он, как ифрит, тоже имел некоторое отношение к стихии огня и сейчас чувствовал каждую вспышку драконьего пламени), внимательно посмотрел на Юлдуз и спросил:
— Ты уверена?
— Уверена. Я три года усмиряла султана песнями. А до этого мой отец учил меня, как говорить с горными духами. И Василий Баюнов научил меня, как говорить с теми, кто не понимает. Я справлюсь.
Али кивнул. Он простёр руку в сторону Юлдуз, и воздух вокруг неё загустел, зазвенел, словно огромный невидимый колокол. Ифрит накладывал заклинание усиления — древнее, пустынное, которым когда-то пользовались глашатаи великих халифов, чтобы перекрикивать песчаные бури.
— Готово, — сказал он. — Теперь тебя услышат даже на том берегу Чёрного моря. Говори.
Юлдуз сделала шаг вперёд, расправила плечи и набрала воздуха. Станислав, помня, чем закончилась аудиенция у князя Святослава, машинально прикрыл уши. Генрих, наученный опытом, сделал то же самое. Мулан, глядя на них, последовала примеру. Кондрат с облачка быстро наложил на себя и коллег заклинание шумоподавления. Мушу спрятался в воротник целиком и зажмурился.
И Юлдуз заговорила.
— ЗНАЧИТ ТАК, ЯЩЕРИЦЫ ПЕРЕРОСШИЕ! — Голос её, усиленный магией Али, прокатился над степью, как гром. Драконы, только что оравшие друг на друга, синхронно осознали, что их оскорбили, и повернули головы. — ХВАТИТ! ОБА! ЗА...БАЛИ! ВЫ ДВА ВЗРОСЛЫХ ДРАКОНА, ВАМ ПО ТЫСЯЧЕ ЛЕТ НА ДВОИХ, А ВЫ ОРЁТЕ, КАК ДВЕ БАЗАРНЫЕ ТЁТКИ, КОТОРЫЕ НЕ ПОДЕЛИЛИ ПОСЛЕДНЮЮ ВЯЛЕНУЮ ВОБЛУ! ТЫ! — она ткнула пальцем в алую драконицу, и та, к собственному изумлению, отступила на шаг. — ТЫ — ОГОНЬ! ТЫ — СТИХИЯ! ТЫ МОЖЕШЬ ИСПЕПЕЛИТЬ ГОРОД ОДНИМ ВЫДОХОМ! А ТЫ ЖАЛУЕШЬСЯ НА ТО, ЧТО ОН ХРАПИТ?! ДА БУДЬ ОН ХОТЬ ТРИЖДЫ ХРАПУН — ОБНИМИ ЕГО, СОГРЕЙ, ТЫ Ж ОГОНЬ, Б...! СДЕЛАЙ ТАК, ЧТОБЫ ЕМУ СНИЛОСЬ, КАК ВЫ ВМЕСТЕ ЛЕТАЕТЕ НАД МИРОМ, А НЕ КАК ТЫ ЕГО ПИЛИШЬ!
Алая драконица захлопнула пасть. Из ноздрей её вырвались две тоненькие струйки дыма — уже не грозные, а скорее растерянные.
Юлдуз тем временем повернулась к серебристому:
— А ТЫ! ВОЗДУШНЫЙ ВЛАСТЕЛИН! ТЫ ВЕТЕР, ТЫ БУРЯ, ТЫ СМЕРЧ! ТЫ МОЖЕШЬ РАЗМЕТАТЬ ВРАЖЬЮ АРМИЮ ОДНИМ ВЗМАХОМ КРЫЛА! А ТЫ ОБИЖАЕШЬСЯ НА ТО, ЧТО ОНА ТЕБЯ НАЗВАЛА ПУСТЫМ?! ДА БУДЬ ТЫ ХОТЬ ТРИЖДЫ ПУСТОЙ — НАПОЛНИ ЕЁ СВОИМ ВЕТРОМ! СДЕЛАЙ ТАК, ЧТОБЫ ОНА ЛЕТЕЛА РЯДОМ И НЕ ЗНАЛА УСТАЛОСТИ! ПОДДЕРЖИ ЕЁ, А НЕ СПОРЬ, ЧЕЙ ПАПА КОМУ ПРОИГРАЛ ПЕЩЕРУ!
Серебристый дракон, который за всё время своей тысячелетней жизни ни разу не слышал ничего подобного, медленно сел на землю. Его гребень, только что стоявший дыбом, прижался к шее.
— А ТЕПЕРЬ ОБА! — Юлдуз обвела драконов взглядом, и в этом взгляде было столько праведного гнева, помноженного на лексикон кота Баюнова, что даже Станислав почувствовал гордость пополам с лёгким ужасом. — ВЫ ЛЮБИТЕ ДРУГ ДРУГА? ЛЮБИТЕ! ЭТО ЖЕ ВИДНО ЗА ВЕРСТУ! ТАК КАКОГО ЛЕШЕГО ВЫ УСТРОИЛИ ЭТОТ ЦИРК С КОНЯМИ?! ДУМАЕТЕ, ЕСЛИ ВЫ ДРАКОНЫ, ТО ЗАКОНЫ ЛЮБВИ НА ВАС НЕ РАСПРОСТРАНЯЮТСЯ? РАСПРОСТРАНЯЮТСЯ, Б...! ЕЩЁ КАК! ЧЕСТЬ, УВАЖЕНИЕ, ЗАБОТА И НЕЖНОСТЬ — ЭТО ДЛЯ ВСЕХ! ДАЖЕ ДЛЯ ТЕХ, У КОГО ЧЕШУЯ И ХВОСТ! А ЕСЛИ ВЫ СЕЙЧАС ЖЕ НЕ ПРЕКРАТИТЕ ЭТОТ БАЛАГАН, Я СПУЩУ НА ВАС СВОЕГО АНГЕЛА-БЮРОКРАТА, И ОН ПРОВЕРИТ У ВАС ЛИЦЕНЗИЮ НА ГНЕЗДО!
Вот это была последняя капля. Кондрат, услышав про «ангела-бюрократа», поперхнулся чаем. Зигфрид тихо зааплодировал. Али, всё ещё поддерживавший заклинание усиления, едва заметно улыбнулся — уголками губ, по-восточному сдержанно.
Драконы молчали. Потом алая драконица, которую, как позже выяснилось, звали Азар, опустила голову и тихо, так, что слышно было только благодаря остаткам заклинания, произнесла:
— Она права. Я... я была неправа.
— Я тоже, — прогудел серебристый, которого звали Эол. — Я слишком много хвастался. Я думал, что если я великий воин, то могу вести себя как... как она сказала? Как базарная тётка? Мне стыдно.
— Вот и славно, — уже нормальным голосом (Али начал сворачивать заклинание) сказала Юлдуз. — Теперь обнимитесь. Быстро. И чтоб я больше не слышала ни про какие гнёзда и храп.
Два огромных дракона, только что сотрясавших небо своими криками, послушно, как дети, придвинулись друг к другу. Азар положила голову на шею Эолу. Эол обвил её хвостом. Они замерли.
И в этот самый момент далеко-далеко, в Лукоморье, где на ветвях дуба висела цепь и где учёный кот Василий Баюнов как раз читал лекцию группе молодых лешаков о сравнительной риторике, что-то произошло. Кот вдруг осёкся на полуслове, прижал уши и повернул голову на восток. Усы его задрожали. Шерсть на загривке встала дыбом.
— Коллеги, — произнёс он, и в его голосе прозвучала та особая интонация, которую слушатели ещё никогда не слышали, — прошу минутку тишины. Только что где-то очень далеко моя лучшая ученица применила Высший Русский Мат в полевых условиях. И судя по колебаниям тонкого плана, — он снял пенсне и протёр его задумчиво, — её услышали. Все. Включая драконов. — Он помолчал и добавил с нескрываемой гордостью: — Русский мат понятен всем. Даже ящерицам.
Лешаки переглянулись. Один из них, самый молодой, поднял лапу:
— А можно записаться к вам на курс?
— Записывайтесь, — кот вернул пенсне на нос. — Но предупреждаю: до уровня этой ученицы вам всем ещё расти и расти. А теперь продолжим лекцию. Тема: «Эпитет и гипербола в боевых условиях». Примеры брать с того, что сейчас произошло.
Тем временем в степи наступила тишина. Драконы, всё ещё обнимаясь, что-то тихо ворковали друг другу. Отряд стоял и осознавал масштаб произошедшего.
— Звезда моя, — тихо сказал Станислав, — ты их заговорила. Двух драконов. Насмерть.
— Не насмерть, — поправила Юлдуз. — Просто объяснила. Как учил Василий: коротко, ясно, с правильной лексикой.
— И с матом, — добавил Генрих. — Очень правильным матом. Таким, от которого даже у меня, привычного, уши в трубочку свернулись.
— У меня тоже, — признался Мушу, высовываясь из воротника. — Но это было великолепно. Я, пожалуй, тоже буду учить русский.
Мулан, которая всё это время молчала, вдруг подошла к Юлдуз и поклонилась — коротко, по-воински.
— Я видела битвы, — сказала она. — Я видела магию. Я видела, как духи стихий смиряются перед заклинаниями. Но чтобы простой смертный, женщина, остановила двух великих драконов словом — такого я не видела никогда. Моё уважение.
— Спасибо, — просто ответила Юлдуз. — Но это не я. Это школа. И немножко любви. Потому что если ты не любишь — тебя не услышат. А если любишь — даже драконы поймут.
На облачке Кондрат, дописывая очередную страницу, тихо произнёс:
— «Глава тридцать третья. Инцидент с двумя драконами (огненным и воздушным). Брачный конфликт. Разрешён силами Юлдуз при поддержке заклинания усиления голоса (исп. Али, ифрит). Применена лексика школы кота Баюнова. Драконы приведены к примирению. Зафиксировано колебание тонкого плана на расстоянии — кот Баюнов опознал работу ученицы и выразил одобрение. Приписка: русский мат признан универсальным средством коммуникации. Рекомендовано: включить в программу небесных курсов по урегулированию конфликтов. Побочный эффект: у всех присутствующих временно нарушен слух. У драконов — восстановлен. У меня — очередной седой волос в крыле. Нимб держится. Пока».
Зигфрид, заглянув через плечо, заметил:
— Знаешь, Кондрат, а мне кажется, это была не магия. Это была дипломатия. Настоящая. Та, которой даже на небесах не учат.
— Учат, — возразил Кондрат. — Просто учителя — коты.
Али, складывая крылья, добавил:
— На Востоке говорят: «Если у тебя нет меча, говори громко. Если у тебя нет магии, говори с любовью. Если у тебя нет любви — учи русский мат». Кажется, третий вариант оказался самым эффективным.
И отряд, оставив за спиной двух обнимающихся драконов, двинулся дальше — туда, где за горизонтом уже угадывались первые печенежские становища. Впереди была битва. Но теперь, когда в отряде появилась шаманка с двумя мечами, а Юлдуз подтвердила звание лучшей ученицы Баюнова, перспективы этой битвы выглядели совсем иначе.
Конец тридцать третьей главы.
Глава тридцать четвёртая
,в коей драконы одаривают отряд сокровищами, степняки устраивают засаду без битвы, а вежливый кочевник сообщает, что их ждёт сам Владыка Степей
Когда драконы окончательно успокоились и перестали ворковать, а Юлдуз, всё ещё слегка охрипшая после тирады, приняла от Станислава кружку воды, произошло неожиданное. Азар, алая драконица, осторожно, словно боясь раздавить, шагнула к отряду и склонила голову.
— Человеческая женщина, — произнесла она, и голос её теперь звучал не громоподобно, а мягко, почти интимно, — ты говорила с нами так, как не говорил никто за тысячу лет. Ты не побоялась. Ты сказала правду. За это мы хотим тебя отблагодарить.
Эол, серебристый дракон, кивнул и добавил:
— Есть у драконов древний обычай: тот, кто помирит супругов, получает дар. От обоих. Мы не люди, у нас нет золота в сундуках — мы сами своё золото. Поэтому возьмите вот это.
Он запустил коготь в складку под чешуёй и извлёк две крупные чешуйки — одну багрово-золотую, другую серебристо-серую. Азар, в свою очередь, аккуратно, почти нежно, вынула из пасти два клыка — один свой, огненно-красный, и один Эола, отливающий перламутром.
— Чешуя дракона, — пояснила она, — стоит дороже любого золота. Клык — тем более. Продадите — станете богаче иного князя. Оставите себе — будет оберег от огня и ветра. Такой оберег не купишь ни за какие деньги.
Мулан, увидев дары, тихо ахнула. Даже Мушу, до этого дрожавший, высунулся наружу и прошептал:
— Ничего себе. Я, конечно, тоже дракон, но такую чешую только мой прадед носил. Это... это легендарный подарок.
Юлдуз приняла дары и поклонилась — низко, по-восточному, коснувшись рукой сердца.
— Спасибо, великие. Я сохраню. И запомню. И если у вас снова будут разногласия — зовите. Я приеду. И ещё раз всё объясню. Можно даже без мата. Но с матом — доходчивее.
— Мы запомним, — пообещал Эол, и драконы, расправив крылья, взмыли в небо. Через минуту они исчезли за горизонтом, и только два дымных следа — алый и серебристый — ещё долго висели в воздухе, напоминая о визите.
Следующие сутки прошли в дороге. Степь сменила тон: ковыль стал реже, земля — твёрже, а на горизонте начали появляться невысокие холмы, поросшие колючим кустарником. Карта Водяного предупреждала: «Здесь кочевники ставят дозоры. Держать оружие наготове». Оружие держали. Юлдуз — лук, Генрих — арбалет, Мулан — оба меча. Мушу тренировался выдыхать огонь — получалось пока слабо, но дым уже шёл уверенный.
На исходе дня, когда солнце начало клониться к закату и тени от холмов вытянулись длинными полосами, отряд въехал в узкую лощину. Станислав, оценив местность, нахмурился:
— Нехорошее место. Для засады — лучше не придумаешь. Генка, гляди по сторонам.
Не успел он договорить, как из-за холмов, из оврагов, из-за каждого камня, словно призраки, выросли всадники. Шестьдесят — Станислав сосчитал мгновенно, богатырский глаз намётан. Шестьдесят степняков в лёгких доспехах, с кривыми саблями и луками, на низкорослых, быстрых конях. Они окружали отряд молча, без криков, без гиканья — так, как умеют только те, кто родился в седле.
— К бою, — тихо скомандовал Станислав, и рука его легла на меч. Юлдуз натянула тетиву. Генрих поднял арбалет. Мулан обнажила оба меча. Али начал плести защитное заклинание. Кондрат на облачке отложил скрижали и вздохнул — приготовился записывать боевые потери.
Но битвы не случилось.
От толпы степняков отделился один всадник. Он был не стар, но и не молод — лет тридцати пяти, с лицом, обветренным степными ветрами, с аккуратной бородой, в добротном, но небогатом халате. Оружия в руках у него не было. Он поднял пустую ладонь в знак мира и, подъехав на расстояние двадцати шагов, произнёс — чисто, без акцента, на том самом русском, на котором говорят в Киеве:
— Приветствую, славные воины. Опустите оружие. Никто не причинит вам вреда. Мы не разбойники и не враги. Я — Байдар, сотник хана. Мой повелитель, Владыка Степей, великий хан Котян, ждёт вас. Он велел передать: вы — гости. Почтеннейшие.
В лощине стало тихо. Станислав, чей меч уже был наполовину обнажён, медленно задвинул его обратно. Генрих опустил арбалет. Юлдуз ослабила тетиву, но стрелу из пальцев не выпустила. Мулан, всё ещё держа мечи наготове, недоверчиво прищурилась.
— Хан Котян? — переспросил Станислав. — Владыка Степей? Это который... старый? Тот самый, что с князьями нашими не то воевал, не то мирился?
— Именно, — подтвердил Байдар и чуть улыбнулся. — Тот самый. Ему уже много лет, но он всё ещё держит руку на пульсе степи. И он прослышал о вас. Слухи в степи бегут быстрее коней. Говорят, вы помирили двух великих драконов. Говорят, вы везёте с собой карту, составленную самим Водяным-сплетником. Говорят, с вами едет женщина, чей язык острее меча, и рыцарь, чьи латы не пробила даже крапива. Хан желает видеть таких людей. Не как пленников — как гостей.
Станислав переглянулся с Генрихом, потом с Юлдуз, потом с Мулан. Мулан, не опуская мечей, спросила:
— А если мы откажемся?
— Тогда мы развернёмся и уедем, — спокойно ответил Байдар. — Хан не велел применять силу. Он сказал: «Пригласи. Если они не захотят — пусть едут своей дорогой. Но передай, что старый Котян будет огорчён». И добавил ещё кое-что, — сотник сделал паузу. — Он сказал: «У меня есть сведения о сарацинах. И о том, что творится в Палестине. Им это пригодится».
— Вот это уже интересно, — пробормотал Генрих.
Юлдуз, которая всё это время молча смотрела на Байдара, вдруг опустила лук и спросила:
— Сотник, ты говоришь по-русски так, словно вырос в Киеве. Откуда?
Байдар снова улыбнулся — на этот раз чуть шире, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти домашнее.
— Моя мать была русская. Из Чернигова. Попала в плен ещё девчонкой, потом вышла замуж за отца — он был воином хана. Я вырос на двух языках. Хан ценит таких, как я. Мы — мост между степью и Русью.
— Мост — это хорошо, — сказал Станислав. — Мосты нам нужны. Ладно, сотник. Веди к хану. Но предупреждаю: если это ловушка, моя спутница выучила ещё не весь русский мат. Ей есть куда расти.
— Я наслышан, — ответил Байдар и, развернув коня, махнул рукой своим. Степняки, всё это время стоявшие неподвижно, как статуи, одновременно, без команды, опустили оружие и расступились, открывая проход.
На облачке Кондрат, отложив перо, сказал:
— Ну что ж. Вместо битвы — дипломатия. Вместо крови — разговор. Может, хоть эта глава будет без потерь.
— Не загадывай, — отозвался Зигфрид. — Мы едем к хану. А хан — это всегда непредсказуемо.
Али, поправляя дымчатые крылья, добавил:
— На Востоке говорят: если тебя зовёт старый хан, значит, ты ему зачем-то нужен. И хорошо, если просто поговорить.
Отряд, окружённый теперь уже не врагами, а сопровождением, двинулся по лощине на восток — туда, где за холмами, в долине, угадывались шатры и дымы большой ставки. Впереди ждал Владыка Степей. И, судя по всему, разговор предстоял серьёзный.
Конец тридцать четвёртой главы.
Глава тридцать пятая
,в коей стан Котяна Сутоевича встречает гостей с сомнительным гостеприимством, Юлдуз проводит показательную стрельбу ниже пояса, а Владыка Степей жалуется на Соловья-Разбойника и просит помощи
Ставка хана Котяна располагалась в широкой долине, защищённой с трёх сторон невысокими холмами. Шатры — десятки белых и серых войлочных куполов — стояли полукругом, а в центре возвышался главный шатёр хана, украшенный конскими хвостами и вышитыми на войлоке крылатыми барсами. Дымы костров поднимались к вечернему небу, пахло варёной бараниной, кизяком и степными травами.
Когда отряд в сопровождении Байдара въехал в лагерь, их появление вызвало немедленный интерес. Кочевники выходили из шатров, отрывались от еды, прерывали разговоры. Ещё бы: такая компания — богатырь в кольчуге, рыцарь в полном латном доспехе, восточная женщина с луком за спиной, шаманка с двумя мечами и крошечным драконом на плече, — в этих краях не появлялась никогда.
Сперва смотрели молча. Потом начали переговариваться. Потом — послышались смешки.
— Гляди, женщина с оружием! — крикнул кто-то из толпы молодых воинов, сидевших у костра. — Это чья? Кому принадлежит?
— Да тут две таких! — подхватил другой, постарше, с кривым шрамом через щёку. — Одна с луком, другая с мечами, как мальчишка! Откуда такие?
— А может, они не воюют, а так, для красоты носят? — третий воин сплюнул в костёр. — Эй, красавицы! Бросайте свои игрушки, у нас тут мужские разговоры. Идите лучше чай готовить!
Группа воинов загоготала. Кто-то присвистнул. Кто-то добавил ещё более похабное предложение — такое, от которого Мулан поморщилась, а Генрих дёрнулся в седле и схватился за меч.
— Генка, спокойно, — тихо сказал Станислав, хотя сам нахмурился.
Но Юлдуз его опередила.
Она не слезла с коня, не повысила голоса. Просто спокойно, почти лениво, сняла лук с плеча, вытянула стрелу из колчана, наложила на тетиву — всё одним плавным движением, которое занимало ровно столько времени, сколько нужно, чтобы степной ветер донёс до наглецов запах их собственного страха.
Тот, кто кричал последним — молодой, лет двадцати, с медным кольцом в ухе и ухмылкой, которая ещё не успела сползти с лица, — стоял, уперев руки в бока, в позе человека, уверенного в своей безнаказанности.
Юлдуз выстрелила.
Стрела просвистела низко, над самой землёй, и вонзилась в землю аккурат между ног крикуна — так близко, что древко задело край его штанов и мелко завибрировало, словно всё ещё грозило. Воин замер. Ухмылка с его лица исчезла. Степь вокруг замолчала — так, словно даже ветер решил посмотреть, что будет дальше.
Юлдуз спокойно, не торопясь, вытянула вторую стрелу, наложила на тетиву, но стрелять не стала. Вместо этого она обвела взглядом притихших кочевников и произнесла — чётко, громко, на том самом русском, которому её учил кот и который теперь знала уже вся степь:
— Ещё кто-нибудь предложит что-то подобное — я попаду. Выше. Или ниже. Зависит от предложения. Вопросы?
Вопросов не было. Крикун попятился и сел на землю — не от страха, а потому что ноги отказали. Его товарищи разом нашли в костре что-то чрезвычайно интересное и уставились туда, избегая встречаться глазами с восточной лучницей. Даже лошади кочевников, казалось, затихли и смотрели на Юлдуз с уважением.
Мулан, всё это время державшая руку на рукоятях мечей, чуть улыбнулась и тихо сказала:
— Ты не перестаёшь меня удивлять, Звезда.
— Я просто не люблю, когда меня считают украшением, — ответила Юлдуз, возвращая лук за плечо.
— Украшений с такими стрелами не бывает, — заметил Генрих. — Только оружие.
Мушу с плеча Мулан фыркнул дымком и одобрительно пискнул:
— Вот это я понимаю — аргумент. Короткий. Убедительный. И дырка. В штанах.
Станислав, с гордостью глядя на Юлдуз, сказал:
— Ты, кажется, только что провела воспитательную лекцию для всего ханского аула.
— Это была не лекция, — поправила Юлдуз. — Это была демонстрация.
На облачке Кондрат, всё это время строчивший в скрижалях, оторвался и пробормотал:
— «Демонстрация навыков стрельбы. Цель — штаны наглеца. Результат — штаны целы, наглец пристыжен, отряд в безопасности». Зигфрид, у меня вопрос: почему мы вообще волнуемся за наших подопечных? С такими женщинами им ничего не грозит.
— Потому что мы — ангелы-хранители, — ответил Зигфрид. — Нам положено волноваться. Но ты прав: с Юлдуз и Мулан наш отряд — это не просто отряд. Это маленькая армия. С тактическим матом и прицельной стрельбой.
Байдар, сотник, всё это время наблюдавший за происходящим с каменным лицом (но в глазах его, если приглядеться, плясали искорки сдерживаемого смеха), тронул коня и сказал:
— Хан ждёт. Теперь — с ещё большим уважением, чем прежде.
Главный шатёр Котяна Сутоевича внутри оказался именно таким, каким его представляли герои: просторным, застеленным коврами, с очагом посередине и облаком ароматного дыма, уходящим в отверстие в крыше. Хан сидел на низком троне, покрытом шкурой снежного барса. Ему было далеко за семьдесят, но взгляд его оставался острым, как степной клинок, а руки, лежавшие на коленях, всё ещё помнили тяжесть сабли. Рядом с ним сидели два советника — седобородые старцы в высоких шапках.
Когда отряд вошёл — все четверо, включая женщин, — хан чуть приподнял бровь. Он явно ожидал увидеть только воинов, но перед ним стояли двое мужчин и две женщины, причём одна из них только что, по слухам, прострелила штаны его лучшему балагуру (и, говорят, попала очень близко).
— Садитесь, — произнёс Котян, и в голосе его слышался не приказ, а приглашение. — Я слышал о вас. Богатырь Бесшабашный. Рыцарь Шварцлозе. Восточная Звезда, чей язык острее сабли и чей лук не знает промаха. И шаманка Мулан с драконом. Необычная компания. Такая мне и нужна.
— Спасибо за приглашение, хан, — ответил Станислав, садясь на предложенную подушку. — Но прежде чем мы поговорим о делах, позволь заметить: твои воины за порогом этого шатра вели себя неподобающе. Мы уладили вопрос сами. Надеюсь, без последствий.
— Без последствий, — подтвердил Котян, и в его глазах мелькнула усмешка. — Тот, кому твоя спутница прострелила штаны, — мой племянник, третий сын моей сестры. Задира и балабол. Я уже три года думаю, как его проучить. Вы сделали это за меня. Я вам благодарен.
— Всегда пожалуйста, — произнесла Юлдуз тоном, в котором светская учтивость мешалась с лёгким намёком на продолжение при необходимости.
Хан перестал усмехаться и подался вперёд, опираясь на резной посох.
— А теперь — к делу. Я пригласил вас не ради того, чтобы смотреть на диковинных путников. У меня проблема. И зовут эту проблему — Соловей-Разбойник.
Генрих, услышав это имя, нахмурился:
— Соловей-Разбойник? Это же персонаж из русских былин. Он сидит на дубе и свистит так, что деревья гнутся. Разве он не был побеждён Ильёй Муромцем?
— Был, — кивнул хан. — Частично. Илья его пленил, связал, привёз в Киев. Но что-то пошло не так — то ли князь смягчился, то ли сам Соловей как-то выкрутился. Теперь он здесь. В степи. Свил себе гнездо на старом дубе у большой дороги. Не просто так — он облюбовал участок Шёлкового пути. Того самого, по которому идут караваны от самого Китая до земель русов и дальше, в Европу. И он грабит их. Всех. Моих купцов, персидских купцов, даже посольские обозы. Свистнет — и весь караван лежит без чувств. Потом собирает добро и улетает. Я трижды высылал отряды — они возвращались ни с чем, а то и вовсе не возвращались. Мои воины боятся его свиста. А я стар, чтобы самому идти на него.
Хан замолчал и обвёл взглядом отряд.
— Вы идёте в Палестину. Шёлковый путь — это ваш путь, южный его отрезок. Если вы поможете мне убрать Соловья — я дам вам охрану до самой границы, свежих коней и проводника, который знает дорогу через земли сарацин. И ещё — я заплачу. Золотом. Или сведениями. Или и тем, и другим.
Станислав переглянулся с Генрихом, потом с Юлдуз, потом с Мулан. Все четверо кивнули — почти одновременно.
— Мы поможем, хан, — сказал Станислав. — Рассказывай, где его дуб и что ещё мы должны знать.
— Дуб — в дне пути отсюда, — ответил Котян. — Старый, огромный, увидите сразу. Соловей свистит так, что за версту слышно. Говорят, у него нечеловеческий голос — не магия, не дух, а что-то врождённое. И ещё говорят, что он хитёр и умеет договариваться. Будьте осторожны.
— Мы всегда осторожны, — сказал Генрих и, вспомнив последние приключения, добавил: — Почти всегда.
— Я заметил, — хмыкнул хан, бросив выразительный взгляд на Юлдуз. — Идите. Отдыхайте. Утром выступите. И пусть ваша Звезда не тратит все стрелы на моих дураков — приберегите для Соловья.
— У меня ещё много, — спокойно ответила Юлдуз, и это прозвучало почти как угроза.
На облачке, припаркованном над ханским шатром, Кондрат сделал запись:
«Глава тридцать пятая. Прибытие в стан хана Котяна Сутоевича. Инцидент с кочевниками: Юлдуз провела показательную стрельбу, нейтрализовав одного наглеца и морально разоружив остальных. Хан выразил благодарность за воспитание племянника. Проблема: Соловей-Разбойник, грабящий караваны на Шёлковом пути. Отряд согласился помочь. Завтра — выдвижение к дубу. Ожидается столкновение с аномальным свистуном. Рекомендовано: беруши. И побольше».
Зигфрид, дочитав, добавил:
— Беруши — это хорошо. Но я бы ещё рекомендовал Юлдуз открыть курсы. «Как разговаривать с кем угодно: от дракона до ханского племянника». Уверен, запись была бы на год вперёд.
Али, поглаживая дымчатое крыло, тихо заметил:
— На Востоке говорят: если женщина попадает из лука ниже пояса, мужчины сразу вспоминают о вежливости. Древняя мудрость. Проверенная.
И ангелы, всё ещё тихо посмеиваясь, устроились на ночлег — завтра предстоял день, полный свиста, дуба и очередных приключений, которые наверняка добавят в скрижали Кондрата ещё пару внеочередных записей.
Конец тридцать пятой главы
Глава тридцать шестая
,в коей дуб оказывается с сюрпризом, драконий дар даёт иммунитет, Мулан договаривается с духом пчёл за кружку самогона, а Юлдуз и шаманка проводят сеанс полевой стоматологии
Дуб, о котором говорил хан Котян, был виден издалека. Он стоял посреди степи, как памятник самому себе, — огромный, корявый, с кроной, раскинувшейся на полсотни шагов, и стволом такой толщины, что, казалось, внутри него можно устроить небольшую крепость. Собственно, Соловей-Разбойник примерно так и поступил.
— Ничего себе деревце, — присвистнул Станислав, задрав голову. — Это ж сколько ему лет?
— По моим подсчётам, — отозвался Генрих, — примерно столько же, сколько имперскому орлу на гербе. Лет семьсот. Может, больше.
— Дуб-то ладно, — перебила Мулан, вглядываясь в крону. — Вы слышите?
Все прислушались. Из дупла, расположенного примерно на середине ствола, доносился храп. Мощный, раскатистый, с присвистом — такой, что листья на нижних ветках подрагивали.
— Спит, — констатировал Станислав. — Это хорошо. Может, получится тихо подойти и...
Договорить он не успел. Где-то в ветвях хрустнула ветка. Храп оборвался. Из дупла высунулась голова — лохматая, с бородой, заплетённой в три косицы, и глазами, которые даже с расстояния в пятьдесят шагов светились недобрым огнём.
— КТО ТАМ?! — взревел Соловей, и это был ещё не свист, а просто крик, но от него у Гнедко прижались уши, а Мушу снова нырнул в воротник Мулан. — КТО ПОСМЕЛ ПРИБЛИЗИТЬСЯ К ДУБУ СОЛОВЬЯ?! СЕЙЧАС КАК СВИСТНУ — ВСЕ ПОПАДАЕТЕ!
— А вот это мы сейчас проверим, — тихо сказал Станислав.
Соловей набрал в грудь воздуха — такого количества воздуха, что, казалось, сама степь на мгновение затихла, — и свистнул.
Это был свист, который, по всем законам природы, должен был повалить на землю всё живое в радиусе версты. Птицы должны были попадать с неба, кони — рухнуть на колени, люди — лишиться чувств. Но ничего не произошло. Отряд стоял. Гнедко, конь Станислава, зевнул и лениво махнул хвостом. Конь Генриха переступил с ноги на ногу, но тоже остался стоять. Мулан даже не шелохнулась. Юлдуз поправила лук за плечом.
Соловей захлопнул рот. На его лице отразилась сложная гамма чувств: сперва недоверие, потом растерянность, потом — гнев. Он набрал воздуха ещё раз и свистнул снова. Громче. Злее. Так, что трава вокруг дуба пригнулась к земле. Отряд не дрогнул.
— ЭТО ЕЩЁ ПОЧЕМУ?! — взревел разбойник. — ПОЧЕМУ ВЫ НЕ ПАДАЕТЕ?!
— Драконий дар, — спокойно пояснила Юлдуз. — Чешуя и клыки. Оберег от ветра. Ты, мил человек, свистишь, конечно, громко, но против драконьей магии твой свист — что комариный писк.
— КОМАРИНЫЙ ПИСК?! — Соловей, кажется, оскорбился ещё сильнее, чем когда его пленил Илья Муромец. — НУ, ДЕРЖИТЕСЬ! Я СЕЙЧАС ВАМ ТАКОЙ ВЕТЕР УСТРОЮ — ДРАКОНЫ ОБЗАВИДУЮТСЯ!
Но тут вмешалась Мулан. Она подняла руку ладонью вперёд и произнесла — не громко, но так, что её услышали все:
— Стой. Там, в дупле, за твоей спиной, кто-то жужжит. И этот кто-то — не твой союзник.
Соловей замер. Он медленно, очень медленно обернулся. Из дупла, которое служило ему домом, доносилось грозное, ритмичное гудение. Пчёлы. Тысячи пчёл. Они жили в дупле задолго до того, как Соловей захватил дуб, и всё это время терпели. Но сейчас, когда в дупле запахло дымом (Мушу всё-таки научился выдыхать если не огонь, то очень убедительный дымок), пчёлы решили, что с них хватит.
Мулан закрыла глаза и зашептала. Это было древнее заклинание её народа — заклинание, позволявшее говорить с духами природы. Дух пчелиного роя, существо древнее, ворчливое и страшно обидчивое, отозвался не сразу. Но когда Мулан упомянула, что у неё есть с собой особое подношение — кружка лешачьего самогона, дух заинтересовался.
— Самогон? — прошелестел он голосом, похожим на жужжание тысячи крыльев. — От Онуфрия?
— От него, — подтвердила Мулан. — Первач. На зерне. Крепкий, как степной ветер.
— Мы, пчёлы, такого не пьём, — задумчиво прогудел дух. — Но мой дед, шмелиный дух, рассказывал, что это — вещь. Ладно. Что ты хочешь?
— Чтобы вы напали на того, кто сидит в вашем дупле. Он плохой сосед. Храпит. И свистит. И вообще — разбойник.
Дух помолчал. Потом, видимо, пересчитал свои обиды на Соловья (а их накопилось изрядно — включая случай, когда разбойник, будучи пьян, пытался закусить пчелиными сотами вместе с пчёлами), и ответил:
— Договорились. Кружку — нам. Соловья — вам.
И пчёлы атаковали.
Соловей-Разбойник, только что собиравшийся выдать третий, самый сокрушительный свист, вдруг издал совсем другой звук — визг, полный боли, ужаса и крайнего недоумения. Тысячи пчёл облепили его со всех сторон, забираясь в бороду, в косицы, за шиворот. Он кубарем вылетел из дупла, рухнул вниз, в кусты, и начал кататься по земле, отмахиваясь от разъярённых насекомых. Отряд наблюдал за этим с почтительным интересом.
— Это жестоко, — заметил Генрих, но в голосе его не было осуждения. Скорее, профессиональное уважение к эффективности тактики.
— Это степь, — ответила Мулан. — Здесь каждый сам за себя. Но вообще-то я сейчас его спасу. Юлдуз, перо Алконоста у тебя?
— У меня, — Юлдуз достала из поясной сумки райское перо. — Усыпить?
— Да. Пчёлы сделали своё дело, дальше — наша работа.
Юлдуз подошла к всё ещё катающемуся по земле Соловью и легонько провела пером по его лбу. Эффект был мгновенным: разбойник замер, взгляд его остекленел, а через секунду он уже спал — глубоким, мирным сном человека, которому не снятся ни пчёлы, ни Илья Муромец, ни даже утренние побудки.
— Хорошо, — сказала Мулан. — Теперь у нас есть спящий разбойник и его зубы.
— Зубы? — переспросил Станислав. — Зачем тебе его зубы?
— Это не мне. Это хану. — Мулан деловито закатала рукава и извлекла из своего походного мешочка небольшие щипцы — явно не боевые, а какие-то специальные. — Котян просил не только убрать Соловья, но и лишить его возможности свистеть. Соловьиный свист, как я поняла, связан с особым строением челюсти. Если удалить четыре передних зуба — свистеть он больше не сможет. Это старый степной метод. Его, кажется, даже в Киеве знают. Называется «полевая стоматология».
— Стома... что? — переспросил Генрих.
— Лечение зубов, — пояснила Юлдуз. — Только не лечение, а наоборот. Мулан, тебе помочь?
— Помоги. Подержи ему голову.
Юлдуз, не дрогнув, придержала голову спящего разбойника. Мулан аккуратно, почти нежно (насколько это возможно с щипцами во рту разбойника), извлекла четыре передних зуба — те самые, с помощью которых Соловей выводил свои разрушительные трели.
— Готово, — сказала она, вытирая руки о траву. — Генрих, у тебя латы крепкие. Подержи.
И она ссыпала четыре зуба в подставленную латную перчатку рыцаря. Генрих, чьё лицо выражало сложную смесь брезгливости, удивления и гордости от того, что ему доверили такой трофей, произнёс:
— Я держал в руках многое. Мечи. Копья. Однажды даже голову сарацинского шпиона. Но зубы разбойника — впервые.
— Запомни этот день, — сказала Юлдуз. — Ты теперь не только рыцарь. Ты — хранитель полевой стоматологии.
Пчёлы, получив от Мулан обещанную кружку самогона (дух роя вышел на поверхность — крошечное золотистое облачко, которое издало одобрительное «ж-ж-ж-ж» и удалилось обратно в дупло), больше не беспокоили. Соловей-Разбойник, связанный по рукам и ногам и лишённый своих знаменитых зубов, лежал под дубом и тихо посапывал.
На облачке Кондрат, дописывая очередную страницу, произнёс:
— «Глава тридцать шестая. Операция у дуба. Иммунитет к ветру — заслуга драконьего дара. Мулан вступила в переговоры с духом пчёл, применив в качестве валюты кружку самогона Онуфрия (списать на дипломатические расходы). Пчёлы атаковали Соловья. Юлдуз усыпила разбойника Пером Алконоста. Мулан и Юлдуз провели процедуру полевой стоматологии. Извлечено четыре передних зуба. Зубы переданы на хранение Генриху. Соловей более не опасен. Рекомендовано: направить Мулан и Юлдуз на небесные курсы повышения квалификации по специальности „нетрадиционные методы ведения переговоров“. Побочный эффект: у меня теперь есть запись „полевая стоматология“ в скрижалях. Нимб в порядке. Онуфрий — в минусе на одну кружку».
Зигфрид, заглянув через плечо, заметил:
— Ты забыл добавить: «Мушу впервые в жизни выдохнул дым по команде. Прогресс налицо».
— Это не влезло, — буркнул Кондрат. — Но я сделаю сноску.
Али, поглаживая крыло, добавил:
— На Востоке говорят: «Если у врага нет зубов, он больше не кусается». Кажется, теперь это применимо и к свистунам.
И отряд, погрузив спящего Соловья на запасную лошадь и забрав с собой его зубы как доказательство выполненной работы, двинулся обратно к ставке хана Котяна. Солнце садилось, степь золотилась, а Генрих время от времени поглядывал на свою латную перчатку, где лежали четыре зуба, и думал, что такого трофея у него ещё точно никогда не было.
Конец тридцать шестой главы.
Глава тридцать седьмая
,в коей Соловей-Разбойник оказывается не просто свистуном, а вором международного масштаба, хан Котян получает двойную выгоду, а отряд — неожиданное предложение от бухарского эмира
Соловья-Разбойника внесли в ханский шатёр бережно, как мешок с картошкой, и уложили на ковёр. Связан он был по рукам и ногам, всё ещё спал после пера Алконоста, а его рот, лишённый четырёх передних зубов, приобрёл то особенное выражение, которое Кондрат впоследствии описал в скрижалях как «орально осиротевший». Четыре зуба, извлечённые в ходе полевой стоматологии, Генрих торжественно высыпал на поднос, предусмотрительно подставленный ханским слугой.
Хан Котян Сутоевич долго смотрел на зубы. Потом перевёл взгляд на спящего разбойника. Потом — на отряд.
— Это, — произнёс он наконец, — лучший подарок, который мне делали за последние десять лет. Вы не просто поймали Соловья. Вы лишили его возможности свистеть. Я, признаться, думал, что это невозможно.
— Всё возможно, — скромно ответил Станислав, — когда в отряде есть шаманка, лучница, ангелы и немножко самогона.
— И дракон, — пискнул Мушу с плеча Мулан. — Я тоже помогал. Я дым пускал.
— Дым был очень кстати, — подтвердила Мулан. — Без него пчёлы, возможно, не согласились бы.
Хан кивнул и уже собирался отдать распоряжение унести Соловья в темницу (роль которой в кочевой ставке исполняла глубокая яма с крышкой), как вдруг один из его советников, седобородый старец в высокой шапке, подал голос:
— Великий хан, дозволь сказать. Этот разбойник не просто грабил караваны. Месяц назад он напал на посольский обоз бухарского эмира. И похитил казну.
В шатре стало тихо. Котян перевёл взгляд на старика:
— Что значит «казну»? Какую казну?
— Всю, — ответил советник. — Эмир отправил с посольством дань — золото, драгоценные камни, шёлк, пряности. Всё это должно было отправиться дальше, в земли ромеев, в счёт торговых договоров. Соловей напал на обоз, усыпил охрану свистом и унёс всё. Эмир в ярости. Он уже прислал гонца с требованием вернуть украденное. Гонец ждёт ответа в соседнем шатре. Третий день.
— Третий день?! — хан хлопнул ладонью по подлокотнику. — И ты молчал?!
— Ты был занят, великий хан. И потом, я надеялся, что эти достойные люди, — старец кивнул на отряд, — решат проблему с Соловьём так, что нам не придётся краснеть перед эмиром. Они решили. Но казна-то где?
Все взгляды обратились к спящему разбойнику. Юлдуз, недолго думая, достала перо Алконоста и легонько провела им по лбу Соловья в обратном направлении. Разбойник чихнул, открыл глаза и, увидев над собой склонившиеся лица богатыря, рыцаря, шаманки, восточной лучницы и хана с советниками, попытался свистнуть. Получилось нечто среднее между шипением пробитого меха и кашлем.
— Зубы, — прошамкал он, и в голосе его была вселенская скорбь. — Вы меня зубов лишили. Чем я теперь свистеть буду?
— Ничем, — спокойно ответила Юлдуз. — В этом и был смысл. А теперь отвечай хану: где казна бухарского эмира?
— Казна? — Соловей попытался изобразить невинность, но беззубый рот не способствовал убедительности. — Какая казна? Не знаю никакой казны...
Мулан выразительно пошевелила щипцами. Соловей осёкся.
— В дупле, — сказал он быстро, очень быстро. — В дупле дуба, под половицей. Там тайник. Я думал, никто не найдёт. Там всё: золото, камни, шёлк, специи. Даже павлиньи перья. Я хотел на пенсию. Домик у моря. Но вы... вы всё испортили!
— Домик у моря, — повторил Генрих. — У разбойника. С павлиньими перьями. Какая трогательная картина.
Хан Котян поднялся с трона. Он был стар, но сейчас, в этот момент, выглядел так, словно скинул двадцать лет.
— Вы, — обратился он к отряду, — только что не только поймали Соловья, но и вернули казну, из-за которой я мог поссориться с Бухарой. Я не знаю, как вас благодарить. Кони, охрана, проводник — это само собой. Но есть ещё кое-что. Гонец эмира ждёт ответа. Я думаю, будет правильно, если вы сами сообщите ему о находке. И, возможно, бухарский эмир захочет отблагодарить вас лично. Он человек щедрый. И обидчивый. Но сейчас он будет счастлив.
— Мы не против, — ответил Станислав. — Тем более что нам всё равно по пути — Шёлковый путь, южный отрезок. Заодно и познакомимся с эмиром.
Через час казна была извлечена из дупла — пять сундуков, доверху набитых золотыми динарами, рубинами величиной с голубиное яйцо, шёлком, расшитым золотыми нитями, и мешочками с шафраном, который стоил дороже золота. Гонец эмира, молодой человек с горящими глазами, едва не упал в обморок, увидев сундуки в целости. Он немедленно отправил сокола в Бухару с вестью: казна найдена, Соловей обезврежен, спасители — отряд героев под предводительством Станислава Бесшабашного и Генриха фон Шварцлозе.
А ещё через день в ставку хана пришёл ответ от эмира — короткий, но чрезвычайно вежливый. Эмир приглашал отряд посетить Бухару. «Люди, вернувшие мне казну, — писал он, — желанные гости в моём дворце. Я хочу лично пожать им руки. И, возможно, попросить ещё об одной услуге. Но об этом — при встрече».
— Ещё одна услуга, — пробормотал Кондрат, дочитав послание через плечо Станислава. — Конечно. Кто бы сомневался.
— На Востоке говорят, — заметил Али, — если эмир просит об услуге, значит, у него есть ещё одна проблема. И, скорее всего, она размером с дракона.
— С драконом мы уже справлялись, — напомнила Юлдуз.
— С двумя, — уточнила Мулан.
— С двумя драконами, одним разбойником и ханским племянником, — подытожил Станислав. — Бухара, держись.
И отряд, попрощавшись с ханом Котяном, который на прощание лично вручил каждому по отрезу драгоценного шёлка и по бурдюку кумыса (Юлдуз — ещё и отдельный бурдюк, «за племянника»), двинулся на юг. Впереди была Бухара, эмир, его загадочная услуга и, конечно, новые приключения.
Конец тридцать седьмой главы
Глава тридцать восьмая
,в коей хан Котян уходит в Европу с Соловьём в обозе, отряд прибывает в Бухару, а в кофейне обнаруживается Ходжа Насреддин с говорящим ослом и семейными проблемами
Прощание с ханом Котяном вышло коротким, но деловым. Владыка Степей, получив в своё распоряжение обезвреженного и беззубого Соловья-Разбойника, немедленно развил бурную деятельность. Соловей, как выяснилось, интересовал хана не только как источник личного удовлетворения, но и как товар.
— В Европе, — пояснил Котян, сворачивая карту, — есть спрос на диковинных пленников. Короли и герцоги любят держать при дворах всякое необычное. А тут — живой Соловей-Разбойник! Без зубов, но всё ещё страшный. Я поведу его с собой. Заодно посмотрю, как там у них, в Европе. Может, и себе что присмотрю. Город какой-нибудь.
— Ты идёшь на Европу? — уточнил Генрих, и в его голосе прозвучала профессиональная озабоченность рыцаря, чья родина как раз находилась в Европе.
— Не воевать, — успокоил его хан. — Так, посмотреть. И продать Соловья. Говорят, в Венеции за него дадут хорошую цену. А может, в Париже. У них там, я слышал, мода на восточных чудовищ.
— Без зубов — уже не чудовище, — заметил Станислав.
— Ничего, — отмахнулся Котян. — Зубы можно золотые вставить. На продажу — самое то.
На том и расстались. Хан со своей ордой и Соловьём в обозе двинулся на запад, а отряд — на юг, к Бухаре.
До Бухары добирались ещё три дня. Город открылся им на закате — золотые купола медресе, лазурные изразцы минаретов, шумный базар, раскинувшийся на целый квартал, и запахи — пряностей, жареного мяса, свежих лепёшек и сладкого дыма кальянов. После степного простора и ханской ставки Бухара казалась воплощением восточной сказки.
— Вот это да, — выдохнул Станислав, оглядываясь. — Даже Киев поскромнее будет.
— Это великий город, — подтвердил Али, впервые за долгое время спускаясь с облачка на уровень плеча. — Здесь пересекаются все пути. Шёлковый путь, путь пряностей, путь знаний. И путь неприятностей — тоже.
— Почему сразу неприятностей? — насторожился Генрих.
— Потому что мы здесь, — честно ответил ифрит.
Первым делом, по общему согласию, отправились в кофейню. Юлдуз, тосковавшая по восточной кухне с самого Стамбула, требовала немедленного кофе с кардамоном. Мулан хотела посмотреть на город изнутри — не как воин, а как гость. Мужчины же просто устали с дороги и мечтали о крыше над головой.
Кофейня нашлась быстро — небольшое заведение в тени старого карагача, с открытой террасой, устланной коврами, и медными джезвами, которые хозяин, пожилой узбек с крашеной хной бородой, ловко переставлял по углям. Отряд разместился на террасе, заказал кофе, лепёшки с мясом и халву. Мушу, свернувшись клубком на коленях у Мулан, тихо мурлыкал — дракончик, как выяснилось, обожал запах кофе.
Идиллия продлилась ровно до того момента, когда на площадь перед кофейней вышел человек с ослом.
Человек был невысок, круглолиц, с хитрыми глазами и бородой, в которой запуталась солома. Одет он был в полосатый халат, какие носят странствующие торговцы, а на голове его сидела чалма, которая явно знавала лучшие дни. Осёл, которого он вёл за повод, был самым обыкновенным — серый, ушастый, с печальными глазами и потёртым седлом.
— Почтеннейшие! — закричал человек, останавливаясь прямо посреди площади. — Подходите! Смотрите! Слушайте! Я, Ходжа Насреддин, прибыл к вам из далёких земель! И я продаю чудо! Говорящего осла!
Площадь, до этого занятая своими делами, замерла. Торговцы оторвались от товаров. Покупатели обернулись. Хозяин кофейни перестал переставлять джезвы.
— Говорящий осёл? — переспросил кто-то из толпы.
— Именно! — Насреддин хлопнул осла по боку. — Этот замечательный осёл понимает человеческую речь и отвечает на вопросы! Правда, только на своём, ослином языке, но это мелочи! Сейчас я вам покажу!
Он наклонился к ослиному уху и громко, отчётливо спросил:
— Уважаемый осёл! Сколько будет два плюс три?
Осёл стоял молча. Толпа затаила дыхание.
— Сколько будет два плюс три? — повторил Насреддин и, улучив момент, легонько пнул осла пяткой в живот.
Осёл издал протяжное, заунывное «И-а! И-а! И-а! И-а! И-а!»
— Пять раз! — торжествующе объявил Насреддин. — Он сказал «И-а» ровно пять раз! Считайте сами!
Толпа загудела — кто-то восхищённо, кто-то недоверчиво. Один из купцов уже полез в кошелёк. Но Мулан, которая всё это время молча пила кофе и наблюдала за представлением, вдруг поставила пиалу на стол и негромко произнесла:
— Пяткой в живот. Пять раз. Очень просто. Я видела такой трюк в одном из городов на Шёлковом пути. Осёл кричит не потому, что считает, а потому, что ему больно.
Толпа, только что готовая раскошелиться, замерла. Насреддин, услышав эти слова, осёкся и бросил быстрый взгляд на террасу кофейни. Его глаза встретились с глазами Мулан. Он помолчал. Потом вдруг ухмыльнулся — широко, открыто, без тени смущения.
— Попался, — сказал он, отпуская ослиный повод. — В первый раз за месяц — попался. Ты, госпожа, должно быть, из тех, кто видит не только глазами.
— Я шаманка, — спокойно ответила Мулан. — Меня учили смотреть сквозь иллюзии. И мне интересно: зачем человеку, который явно не глуп, продавать осла с помощью обмана?
Насреддин вздохнул, присел на край фонтана и погладил осла по морде. Осёл, почувствовав, что представление окончено, начал мирно жевать чью-то брошенную лепёшку.
— Ты права, госпожа шаманка, — сказал он. — Я не глуп. И я не жулик по природе. Но у меня беда. Большая беда.
Станислав, который с интересом наблюдал за разговором, сделал знак хозяину кофейни — принести ещё одну пиалу кофе. Юлдуз подвинулась, освобождая место на ковре.
— Садись, рассказывай, — сказала она. — Мы выслушаем.
Насреддин перебрался на террасу, принял пиалу, сделал глоток и заговорил — уже без ярмарочных интонаций, а устало, тихо, как говорят люди, у которых не осталось сил на притворство.
— Мой отец — купец. Честный. Торгует шерстью и хлопком. Мать — из старого рода, её отец был советником ещё прежнего эмира. Сестра младшая — Зарина, ей шестнадцать, она вышивает так, что слепые прозревают от красоты. Мы жили хорошо. Но полгода назад эмир поднял налоги. Три новых налога за один месяц. Налог на воду. Налог на тень — ты можешь в это поверить? Налог на тень собственного дома! И когда отец не смог заплатить за всех четверых, стражники пришли. Они забрали его, мать и сестру. Бросили в долговую яму. А меня не нашли — я был в отъезде. Теперь я здесь. Пытаюсь заработать хоть что-то, чтобы выкупить их. Но честным трудом не заработать столько. Вот и приходится продавать ослов, которые говорят.
Он замолчал и опустил голову. Осёл, словно понимая, о чём речь, тихо фыркнул и положил морду ему на плечо.
Над террасой повисла тишина. Юлдуз смотрела на Насреддина, и в её глазах была та самая сталь, которая появлялась всегда, когда она сталкивалась с несправедливостью. Станислав сжал кулаки. Генрих мрачно разглядывал свой меч.
— Налог на тень? — переспросила Мулан. — Это даже для Бухары перебор.
— Эмир новый, молодой, — пояснил Насреддин. — Старый был скупой, но предсказуемый. А этот слушает визирей, а визири хотят только золота. Говорят, эмир даже свою тень обложил налогом. Только тени плевать — у неё денег нет.
Юлдуз переглянулась со Станиславом. Потом с Генрихом. Потом с Мулан.
— Мы идём к эмиру, — сказала она. — У нас к нему дело — его казна, которую мы вернули от Соловья-Разбойника. Он должен нас принять. А когда примет — мы поговорим с ним. О налогах. О долговых ямах. О справедливости.
— И о его тени, — добавил Станислав. — Если тень можно обложить налогом, значит, её можно и отменить. Как думаешь, Генка?
— Я думаю, — ответил рыцарь, — что если Юлдуз скажет эмиру то же, что она сказала драконам и князю Святославу, налоги отменят раньше, чем мы допьём кофе.
Насреддин поднял голову. В его глазах — хитрых, но сейчас полных надежды — блеснули слёзы.
— Вы это серьёзно? Вы поговорите с эмиром?
— Мы поговорим, — подтвердила Юлдуз. — У нас, видишь ли, есть некоторый опыт разговоров с правителями. И с драконами. И с разбойниками. Эмир — это даже не дракон. Драконы хотя бы красиво летают.
— И у них есть лицензии, — проворчал Кондрат с облачка. — Или должны быть. Но это другая тема.
Насреддин, не зная, куда девать благодарность, сунул повод осла в руки Генриху:
— Возьмите осла. В подарок. Нет, правда, возьмите. Он хороший. Только не говорит.
— Спасибо, — ответил Генрих и, покосившись на осла, добавил: — Будет возить трофеи. Зубы Соловья-Разбойника ему, кажется, понравятся.
Осёл, услышав про зубы, на всякий случай отошёл на шаг.
На облачке Кондрат открыл новую страницу и начал запись:
«Глава тридцать восьмая. Прощание с ханом Котяном (ушёл на Европу, Соловья взял для продажи). Прибытие в Бухару. Кофейня. Встреча с Ходжой Насреддином, пытавшимся продать „говорящего“ осла. Обман раскрыт Мулан. Выяснилось: отец, мать и сестра Насреддина схвачены за неуплату налогов (включая налог на тень). Отряд обещал поговорить с эмиром. Осёл передан Генриху. Приписка: налог на тень — это что-то новенькое. Даже в небесной канцелярии до такого не додумались. Рекомендовано: запретить налог на тень повсеместно. А также на свет, воздух и утренний кофе».
Зигфрид, заглянув в скрижали, заметил:
— Ты забыл упомянуть, что осла теперь зовут Иа. Или Пять. Смотря сколько раз его пнуть.
— Осла зовут просто Осёл, — отрезал Кондрат. — И он, кажется, единственный, кто в этой главе не требовал от нас никаких подвигов.
— Пока не требовал, — уточнил Али. — Но мы только начали.
И отряд, допив кофе и прихватив с собой Насреддина, двинулся к воротам эмирского дворца. Впереди был разговор с правителем Бухары, а за ним — судьба целой семьи, налоговой системы и, возможно, тени эмира.
Конец тридцать восьмой главы.
Глава тридцать девятая
,в коей эмир Бухары оказывает гостям восточное гостеприимство, а затем проявляет восточное коварство, и отряд разделяют — девушки отправляются в гарем, мужчины в кандалы, а ангелы остаются в роли бессильных наблюдателей
На следующее утро, после ночлега в караван-сарае, где осёл Насреддина (которого по молчаливому согласию продолжали звать просто Ослом) подружился с Гнедко, а Мушу впервые в жизни попробовал бухарскую халву и заявил, что теперь это его любимая еда после углей, отряд получил приглашение во дворец.
Гонец эмира, тот самый молодой человек, который ещё недавно чуть не упал в обморок при виде найденной казны, на этот раз сиял, как начищенный динар. Он лично проводил героев через шумный базар, мимо мечети с лазурным куполом, через высокие кованые ворота, за которыми начинался сад — настоящий райский сад с фонтанами, павлинами и деревьями, усыпанными невиданными плодами.
— Эмир ждёт, — сказал гонец, останавливаясь у резных дверей. — Он велел передать, что сегодня — день радости. Казна вернулась, Соловей обезврежен, а его спасители — желаннейшие гости. Прошу.
Двери распахнулись, и отряд вошёл в тронный зал.
Зал был великолепен — и это было единственное слово, которое пришло в голову даже видавшему виды Станиславу. Стены, покрытые мозаикой из бирюзы и золота, колонны, увитые живыми розами, пол, устланный коврами такой тонкой работы, что на них было жалко наступать. В центре, на невысоком помосте, устланном шкурой белого тигра, восседал сам эмир.
Он оказался молод — лет двадцати пяти, не больше. Тонкое лицо, холёная бородка, глаза, подведённые сурьмой, и улыбка, которая могла бы показаться приятной, если бы не одна деталь: улыбка эта не достигала глаз. Эмир смотрел на вошедших так, как смотрит коллекционер на новые, ещё не оценённые приобретения.
— Добро пожаловать, о спасители моей казны! — произнёс он, и голос его был сладок, как шербет. — Я так много слышал о вас. Легенды бегут впереди ваших коней. Садитесь же, отведайте угощений. Сегодня — пир в вашу честь.
Пир и вправду был знатный. Слуги вносили блюда одно за другим: плов с бараниной и изюмом, запечённые перепела, фрукты в меду, лепёшки, тающие во рту, кувшины с ледяным шербетом и чай с имбирём. Генрих, памятуя о том, что они в гостях, ел сдержанно, но с явным удовольствием. Станислав, помня обет трезвости, ограничивался чаем, но на плов налегал от души. Юлдуз, как и подобает восточной женщине, ела мало и изящно, но внимательно наблюдала. Мулан, непривычная к такой кухне, пробовала всё понемногу, а Мушу, спрятанный у неё за пазухой, тихо пищал: «Мне ещё халвы. И вон того, жёлтого. И вон того, с орехами».
Эмир говорил без умолку. Он расспрашивал о Киеве, о Германии, о Стамбуле. Он восхищался доспехами Генриха, луком Юлдуз, мечами Мулан. Он смеялся шуткам Станислава и даже пару раз похвалил его за «истинно богатырское остроумие». И всё это время его глаза — тёмные, оценивающие — скользили по женщинам с тем выражением, которое Станислав слишком хорошо знал и слишком сильно не любил.
На облачке, под потолком тронного зала (ангелы умели просачиваться даже сквозь мозаику, если очень хотели), Кондрат тихо произнёс:
— Зигфрид, мне это не нравится.
— Мне тоже, — ответил тот, и его всегда жизнерадостное лицо было необычно серьёзным. — Он смотрит на Юлдуз и Мулан не как на гостей. Как на... товар.
— Именно. — Кондрат открыл скрижали и быстро записал: «Тревога. Эмир проявляет нездоровый интерес к женской части отряда. Готовиться к возможным осложнениям».
Али, паря рядом, молча поглаживал дымчатое крыло и повторял про себя старую восточную молитву — ту, которую читают перед бурей.
Пир подходил к концу. Слуги унесли последние блюда. Эмир откинулся на подушки и, глядя на гостей с ленивой, сытой улыбкой, вдруг произнёс — тихо, почти небрежно:
— Вы, я вижу, устали с дороги. Такой долгий путь, такие подвиги... Вам нужен отдых. Я приглашаю вас погостить в моём дворце. Девушки, — он перевёл взгляд на Юлдуз и Мулан, и улыбка его стала шире, — я покажу вам гарем. Вы оцените. Лучшие покои, бассейн с розовой водой, служанки. Отдохнёте, как подобает восточным красавицам. А мужчины пока... — он небрежно взмахнул рукой, — мужчины могут отдохнуть в другом месте.
Станислав, который за секунду до этого допивал чай, поставил пиалу на стол с такой силой, что она треснула.
— Эмир, — сказал он, и голос его был спокоен, но в этом спокойствии слышался тот самый звон, который предшествует звону мечей, — ты, кажется, что-то путаешь. Эти женщины — не гостьи твоего гарема. Они — члены моего отряда. И они не останутся здесь. Ни в каком качестве.
Эмир перестал улыбаться. Его лицо, только что приветливое, превратилось в маску — холодную и безразличную.
— Ты не понимаешь, богатырь, — сказал он. — Это не предложение. Это приказ. Ты находишься в моём дворце, в моём городе, в моей стране. Твои подвиги — впечатляют. Но за этими стенами — моя стража. Тысяча янычар. А у вас — что? Два меча, один лук и два арбалета? Даже если вы перебьёте сотню, девятьсот останутся. Так что советую не спорить.
Он хлопнул в ладоши. Мгновенно, словно из ниоткуда, в зал вбежали стражники — десятки, с саблями наголо. Они окружили отряд, и в воздухе повис тот особенный звон, который бывает перед боем.
Станислав потянулся к мечу. Генрих — к арбалету. Юлдуз сняла лук с плеча. Мулан обнажила оба меча, и Мушу, выскочив из-за пазухи, угрожающе задымил.
Но эмир только рассмеялся.
— Вы смелые, — сказал он. — Глупые, но смелые. Однако даже смелость не поможет, когда вас впятеро больше. Бросайте оружие. Девушек — в гарем. Мужчин — в кандалы. В тюрьму. Посидите, подумаете. Может, через пару дней я снова с вами поговорю. А может, и нет.
— Ты пожалеешь, — тихо сказала Юлдуз. И это было сказано так, что эмир на мгновение осёкся. Но лишь на мгновение.
— Уведите, — бросил он.
Стражники навалились. Генрих успел сбить с ног двоих — одного шлемом, другого локтем. Станислав, ещё не успевший выпить ни капли с самого обета трезвости, дрался с такой яростью, что четверо отлетели в стороны. Но силы были неравны. Через несколько минут мужчины были обезоружены, скручены и закованы в кандалы — тяжёлые, грубой работы, с цепями, которые глухо звенели при каждом шаге. Юлдуз и Мулан, тоже обезоруженные, но не тронутые — эмир отдал чёткий приказ не калечить «украшения», — были уведены в сторону гарема под усиленной охраной.
Юлдуз, уходя, обернулась и бросила на Станислава взгляд — быстрый, но полный такого смысла, что богатырь, даже стоя в кандалах, кивнул в ответ. Он понял. Это ещё не конец.
— Звезда моя, — тихо сказал он.
— Я знаю, — ответила она одними губами, и в этом «я знаю» было больше обещания, чем в иной клятве.
Мулан, которую вели рядом, шепнула Мушу, всё ещё сидевшему у неё на плече:
— Спрячься. И жди. Ты знаешь, что делать.
Дракончик, тихо пискнув, скользнул в складки её одежды и затих.
Мужчин повели вниз — по крутым лестницам, в подземелье, где пахло сыростью и отчаянием. Кандалы были тяжёлыми, но Генрих, шагая рядом со Станиславом, успел прошептать:
— У меня в сабатоне завалялся гвоздь. Могу попробовать взломать замки.
— Позже, — так же тихо ответил Станислав. — Сейчас главное — понять, что задумала Юлдуз.
— Ты знаешь, что она задумала?
— Нет. Но я знаю её. И знаю Василия Баюнова. Эмир ещё не понял, кого он пригласил в свой гарем. Но скоро поймёт.
На облачке, которое теперь парило над тюремным блоком, Кондрат, бледный как его собственный нимб, строчил в скрижалях:
«Глава тридцать девятая. Аудиенция у эмира Бухары. Первоначально — радушный приём. Затем — предательство. Эмир проявил интерес к Юлдуз и Мулан, приказал поместить их в гарем. Станислав и Генрих обезоружены, закованы в кандалы и брошены в темницу. Отряд разделён. Положение: критическое. Приписка: эмир не знает, с кем связался. Юлдуз прошла школу Баюнова. Мулан — шаманка с боевым опытом. Гарем, вероятно, будет разрушен. Тюрьма, вероятно, тоже. Жду развития событий. Молюсь».
Зигфрид, который впервые за долгое время не улыбался, спросил:
— Мы можем вмешаться? Физически?
— Нет, — ответил Кондрат. — Только через подсказки. Но, — он вдруг посмотрел на Али, — у нас есть ифрит, который не давал обета невмешательства.
Али, чьи дымчатые крылья слабо светились в полумраке, тихо произнёс:
— Я — хранитель Юлдуз. И я не позволю, чтобы она оставалась в гареме против своей воли. Я уже начал действовать. Мушу получил от меня сигнал. Дракончик знает, что делать. А Юлдуз... — он чуть улыбнулся, — Юлдуз знает всё сама.
Внизу, в темнице, загремели замки. Дверь захлопнулась. Станислав и Генрих остались вдвоём в маленькой камере с одним крошечным окошком под потолком.
— Ну что, Генка, — сказал богатырь, усаживаясь на охапку гнилой соломы, — кажется, мы снова влипли.
— Влипли, — согласился рыцарь. — Но, заметь, не в первый раз. И, думаю, не в последний. У нас в гареме — две женщины, которые способны в одиночку остановить драконов и обезоружить ханскую ставку. Эмир просто не понимает, что он только что добровольно впустил в свой дом катастрофу.
— Вот и я о том же, — Станислав усмехнулся. — Знаешь, мне даже почти жаль эмира. Почти.
А в гареме, куда только что ввели Юлдуз и Мулан, уже начиналось то, что Кондрат позже запишет как «начало бухарского переполоха». Но это — совсем другая история. Вернее, следующая глава.
Конец тридцать девятой главы.
Глава сороковая
,в коей ифрит и дракон устраивают в гареме пожар, мужчины ломают тюрьму голыми руками, эмир получает два фингала, извиняется и освобождает семью Насреддина, которая немедленно уходит в Багдад
Положение, в котором оказались Юлдуз и Мулан, было, прямо скажем, не самым приятным, но и не самым безнадёжным. Гарем бухарского эмира представлял собой роскошную тюрьму: мраморные полы, шёлковые подушки, бассейн с лепестками роз и тридцать наложниц, которые смотрели на новеньких с плохо скрываемым любопытством. Охрана — четверо евнухов у дверей и ещё двое у внутреннего входа. Оружия у пленниц, разумеется, не было. Но было кое-что другое.
— Мушу, — тихо сказала Мулан, улучив момент, когда евнухи отвернулись, — ты готов?
— Всегда готов, — пискнул дракончик, высовываясь из складок её одежды. — Что нужно делать?
— Для начала — дым. Много дыма. Чтобы все подумали, что пожар. Но осторожно: женщин не тронь. Только охрану напугай.
— Принято, — Мушу расправил крылышки и юркнул за портьеру.
Юлдуз тем временем осматривала обстановку. Её взгляд, острый и цепкий, подмечал каждую деталь: где стоят стражники, где находятся окна, куда ведёт та маленькая дверца в углу. Через минуту она уже знала план гарема лучше, чем иная наложница, прожившая здесь десять лет.
— Али, — прошептала она, подняв глаза к потолку, — ты здесь?
Потолок над её головой слегка потеплел, и знакомый голос — тихий, с восточной напевностью — отозвался:
— Здесь, госпожа. Жду команды.
— Начинаем. Мушу — дым. Ты — огонь. Но не здесь. Вон там, в дальнем крыле, где, кажется, кладовые. Пусть эмир думает, что у него серьёзные проблемы.
— С превеликим удовольствием, — ответил ифрит, и его дымчатые крылья на мгновение стали видимыми — два огромных золотистых силуэта под сводами гарема.
Через минуту в дальнем крыле гарема что-то громко хлопнуло. Потом ещё раз. Потом повалил дым — чёрный, густой, с отчётливым запахом подпаленного шёлка и пряностей. Наложницы завизжали. Евнухи заметались. Кто-то крикнул: «Пожар! Пожар в гареме!» Кто-то побежал за водой. Кто-то просто побежал. Паника, как известно, распространяется быстрее огня, а уж когда за дело берутся ифрит и дракон, — быстрее молнии.
В подземелье, где сидели Станислав и Генрих, звуки пожара донеслись приглушённо, но вполне различимо. Где-то наверху кричали, топали, что-то падало. Генрих, который как раз безуспешно пытался расковырять замок кандалов гвоздём из сабатона, поднял голову.
— Кажется, началось.
— Началось, — подтвердил Станислав. — Значит, пора.
Он встал, упёрся спиной в стену, пропустил цепь кандалов через колено и — одним резким движением, от которого вены на лбу вздулись, как верёвки, — разорвал железо. Звенья брызнули в стороны. Генрих, оценив жест, последовал примеру друга. Тевтонская ярость, помноженная на регулярные тренировки и недавнюю злость на эмира, сделала своё дело: кандалы лопнули, как гнилые нитки.
— Дверь? — спросил Генрих.
— Дверь, — кивнул Станислав.
Дверь была дубовая, окованная железом, и весила она, по самым скромным подсчётам, как небольшой печенег. Но двух разъярённых героев, только что освободившихся из плена и переживавших за своих женщин, это не остановило. Станислав ударил плечом. Генрих — ногой в латном сабатоне. Дверь вылетела вместе с косяком и укатилась по коридору, испугав стражника, который как раз бежал проверять, что происходит.
Стражник, увидев двух вырвавшихся на свободу пленников — одного в кольчуге, с голыми руками, которыми он только что порвал кандалы, второго в латах, с выражением лица, обещавшим скорую расправу, — поступил самым разумным образом: он уронил саблю и лёг на пол.
— Где эмир? — спросил Станислав.
— Там, — стражник махнул рукой куда-то вверх. — В тронном зале. Прячется.
— Спасибо, — вежливо ответил Генрих, и они пошли наверх.
Эмир Бухары, ещё час назад чувствовавший себя хозяином положения, теперь сидел в тронном зале, вжавшись в подушки, и смотрел на дым, поднимающийся над гаремом. Рядом суетились визири, стражники бегали с вёдрами, но толку от этого было мало — потому что тушить огонь, устроенный ифритом, обычной водой можно было бесконечно долго. Эмиру было страшно. Ещё страшнее ему стало, когда двери тронного зала распахнулись и вошли они.
Станислав Бесшабашный. Без меча, без кольчуги, в одной разорванной рубахе. Генрих фон Шварцлозе. В латах, но без шлема, с лицом, на котором читалось обещание личного Апокалипсиса.
— Эмир, — сказал Станислав, и голос его был тих, как степь перед грозой. — Ты совершил ошибку.
— Я... я... — начал эмир, но договорить не успел.
Станислав подошёл к трону, взял эмира за шиворот (богатырская рука легко подняла щуплого правителя), развернул к себе и левой рукой, без замаха, но с чувством, поставил ему фингал под левым глазом. Фингал получился образцовый — синий, с багровым отливом, точно такого оттенка, какой бывает на бухарских коврах.
— Это от меня, — сказал богатырь. — За то, что разлучил меня с женой.
Генрих подошёл следом, и его правая рука в латной перчатке, не сильно (чтобы не убить), но достаточно, добавила эмиру фингал под правым глазом. Фингал вышел симметричным.
— А это от меня, — произнёс рыцарь. — За то, что разлучил меня с... — он на мгновение запнулся, — с соратницами. И за то, что заковал нас в кандалы. Это не по-рыцарски.
Эмир, чьи глаза теперь представляли собой два аккуратных синяка, сквозь которые он смотрел на мир с новым, доселе неведомым ему чувством смирения, пролепетал:
— Я... я был неправ. Я признаю. Я извиняюсь. Что я могу сделать, чтобы искупить?
— Во-первых, — сказала Юлдуз, входя в зал (Мулан следовала за ней, а за ними — Мушу, гордо вышагивавший с подпаленным хвостом и видом победителя), — ты освободишь семью Ходжи Насреддина. Отца, мать, сестру. Всех, кто сидит в твоей долговой яме за неуплату налога на тень.
— Освобожу, — быстро согласился эмир. — Немедленно. Прикажу сейчас же.
— Во-вторых, — продолжил Станислав, — ты дашь нам провизию. И коней. И проводника. И мы уедем из твоего города, и ты больше никогда не будешь так обращаться с гостями. Понял?
— Понял, — эмир закивал, и синяки на его лице закачались в такт. — Всё сделаю. Всё, что скажете.
Через два часа всё было исполнено. Семью Насреддина — отца, почтенного купца с усталыми глазами, мать, женщину с лицом, хранившим следы былой красоты и нынешних тревог, и сестру Зарину, черноглазую девушку с удивительно спокойным взглядом, — привели из долговой ямы. Насреддин, увидев родных, бросился к ним, и в этой молчаливой сцене объятий было больше слов, чем во всех предыдущих главах.
— Вы свободны, — сказал Станислав. — Куда теперь?
— В Багдад, — ответил отец, кланяясь. — У меня там брат, тоже купец. Торгует финиками и бумагой. Возьмёт к себе. И налога на тень в Багдаде, слава Аллаху, пока нет.
— Тогда идите, — сказал Генрих. — И да хранит вас Бог. Ну, или Аллах. Или оба сразу.
Семья ушла — по пыльной бухарской дороге, в сторону багдадского тракта. Насреддин ушёл с ними, но перед этим пожал руку каждому из героев, а осла (того самого, который «говорящий») оставил отряду.
— Он вам пригодится, — сказал он. — Хотя бы как память. И не пинайте его — он этого не любит.
— Не будем, — пообещал Генрих.
На облачке Кондрат, дописывая последние строки, зачитал вслух:
— «Глава сороковая. Освобождение. Али и Мушу устроили пожар в гареме (контролируемый). Станислав и Генрих порвали кандалы голыми руками и выломали тюремную дверь. Эмир получил два фингала (по одному от каждого), извинился, освободил семью Насреддина и выделил провизию. Семья Насреддина направилась в Багдад. Отряд воссоединён. Эмир временно носит очки — для симметрии. Приписка: рекомендую занести эмиру Бухары предупреждение в небесное досье. За жадность, глупость и попытку разлучить героев с их женщинами. И за налог на тень — отдельное предупреждение. Таких налогов не должно существовать нигде».
Зигфрид, взглянув на запись, добавил:
— Ты забыл указать, что Мушу теперь герой. Дракончик-поджигатель. Ему нужно выдать медаль. Или хотя бы халву.
— Халву он уже получил, — заметил Али. — В гареме, пока горело. Нашёл вазу с восточными сладостями и сказал, что это его военный трофей.
— Тогда всё в порядке, — заключил Зигфрид. — Все живы, эмир наказан, семья свободна. Идём дальше?
— Идём, — ответил Кондрат. — Но сначала пусть дадут мне минутку. Мне нужно пересчитать седые перья в крыльях.
И отряд, оставив позади дымящийся гарем, двух синякового эмира и освобождённую семью, двинулся дальше на юг. Впереди была Палестина. А до неё — ещё много дорог, много приключений и, конечно, много записей в скрижалях Кондрата.
Конец сороковой главы.
Глава сорок первая
,в коей осёл оказывается неоплатоником, ангелы вызывают Василия Баюнова, а кот забирает философа в Лукоморье, произнеся фразу, достойную быть высеченной в мраморе
Отряд уже покидал Бухару. Эмир, всё ещё с двумя симметричными фингалами под глазами, лично распорядился выдать героям провизию, свежих коней и проводника до границы. Семья Насреддина ушла в Багдад, сам Ходжа на прощание обнял каждого, а осла, того самого, «говорящего», торжественно передал Генриху.
— Ты уж за ним присматривай, рыцарь, — сказал Насреддин, и в его глазах блеснула та самая хитринка, которая когда-то помогла ему продать осла как чудо. — Он хороший. Только молчит всё время. Наверное, обижается, что я его пинал.
Осёл стоял рядом, привязанный к повозке, и меланхолично жевал пучок сена, который ему выделил сердобольный конюх. Вид у него был самый обыкновенный — серый, ушастый, с печальными глазами, в которых, если очень долго вглядываться, можно было заподозрить некую глубокую, вселенскую скорбь. Но кто ж вглядывается в глаза ослу?
Отряд погрузился. Станислав вскочил на Гнедко. Юлдуз поправила лук за спиной. Мулан пересчитала мечи. Мушу, устроившийся у неё на плече, доедал трофейную халву. Генрих, как самый ответственный, взялся привязывать осла к своему седлу — чтобы не отставал.
И вот тут-то всё и случилось.
Генрих замер. Его рука, только что поправлявшая седло на осле, застыла в воздухе. Станислав, который как раз собирался дать Гнедко шенкеля, медленно обернулся. Юлдуз и Мулан переглянулись.
— Ты что-то сказал? — спросил Генрих, глядя на осла.
Осёл перестал жевать сено. Поднял голову. Посмотрел на рыцаря долгим, внимательным взглядом — так, словно оценивал его интеллектуальный уровень. А затем произнёс — чётко, с безупречным классическим выговором, на той самой латыни, на которой говорили в римском сенате:
— Gratias ago pro auxilio.
В воздухе над отрядом повисла тишина — такая, какая бывает только после фразы, произнесённой ослом на мёртвом языке.
— Что? — переспросил Генрих, и в его голосе звякнуло что-то, похожее на лёгкое помешательство.
— Gratias ago pro auxilio, — повторил осёл, на этот раз медленнее, словно разговаривал с тугодумом. — Что слышал. Спасибо, говорю. За помощь. Вы Насреддина спасли, а с ним — и меня. Я у него, почитай, десять лет. Хороший человек, хоть и пинается.
Кондрат на облачке уронил скрижали. Зигфрид поперхнулся райским чаем и закашлялся. Али, чьи дымчатые крылья дрогнули, прошептал:
— Осёл. Говорящий. На латыни. Это даже для нас перебор.
— Ты... ты умеешь говорить? — выдавил Генрих, всё ещё не опуская руку.
— Умею, — ответил осёл. — И не только на латыни. Ещё на греческом. Фарси. Немного на санскрите и язык руссов. Но латынь — моя первая. Я, видите ли, бывший. Философ. В прошлой жизни.
— Кем?! — хором спросили все.
Осёл вздохнул — так, словно ему предстояло в сотый раз объяснять очевидное.
— Неоплатоник. Ученик Плотина.
Станислав медленно слез с коня. Подошёл к ослу. Обвёл его взглядом — от ушей до копыт. Потом повернулся к Генриху и сказал:
— Генка. У нас осёл — философ. Бывший неоплатоник. Ученик Плотина. Это, по-твоему, нормально?
— Нет, — честно ответил рыцарь. — Это абсолютно, совершенно, категорически ненормально. Но, с другой стороны, — он посмотрел на Мулан с драконом, на Юлдуз с луком, на Али с дымчатыми крыльями, — что вообще в нашем путешествии нормально?
— Логично, — согласился осёл и снова принялся за сено.
Кондрат на облачке, подобравший скрижали с пола (облачного), лихорадочно строчил:
— «Глава сорок первая. Осёл заговорил. На латыни. Утверждает, что в позапрошлой жизни был неоплатоником, учеником Плотина. Также владеет греческим, фарси и санскритом. Отряд в состоянии коллективного помешательства. Принимаю решение: вызвать Василия Баюнова. Это превышает мои компетенции».
Он дунул в небесный свисток — маленький, серебряный, с выгравированным на нём уставом небесной канцелярии. Через минуту воздух над отрядом сгустился, запахло валерьянкой и старыми книгами, и прямо из пустоты, ступая мягкими лапами, вышел кот.
Василий Баюнов был, как всегда, при полном параде: чёрная шерсть лоснилась, пенсне сияло, галстук-бабочка был завязан безупречно. Он оглядел собравшихся, кивнул Юлдуз (с особой теплотой — лучшей ученице), пожал крыло Зигфриду и вопросительно посмотрел на Кондрата.
— Зачем звал, ипохондрик? У меня лекция через полчаса. «Диалектика Платона и её отражение в русском мате». Важная тема.
— Вот, — Кондрат указал на осла. — Поговори с ним. Он говорит на латыни и утверждает, что он неоплатоник.
Кот поправил пенсне, спрыгнул с облачка и подошёл к ослу. Осёл, завидев кота, перестал жевать и поднял голову. Несколько секунд они просто смотрели друг на друга — два интеллектуала, встретившиеся в степях Бухары.
— Salve, — произнёс кот.
— Salve, — ответил осёл. — Ты, полагаю, местный учёный?
— Филолог. Магистр. Носитель традиции. Василий Баюнов. А ты, я слышал, ученик Плотина?
— Был, — скромно ответил осёл. — В позапрошлой жизни. Сейчас, как видишь, осёл. Но память сохранилась. И язык.
Кот обошёл осла кругом, оценивая. Потом снял пенсне, протёр его и водрузил обратно на нос.
— Как звать?
— В этой жизни — просто Осёл. В позапрошлой — Осип.
— Осип, — кот попробовал имя на вкус и одобрительно кивнул. — Хорошо. Осип-неоплатоник. Звучит. Слушай, Осип. У меня в Лукоморье — кафедра. Библиотека. Лекции. Студенты, правда, балбесы, но старательные. И главное — собеседник. То есть я. А ты — философ. Представляешь, какие у нас могут быть диалоги? Платон. Аристотель. Плотин. Прокл. Русский мат как феномен позднеантичной культуры...
— Идея не лишена интереса, — задумчиво произнёс осёл. — Но я предупреждаю: я пинаюсь, если меня перебивают.
— Я тоже, — ответил кот. — И матерюсь. Но с умным человеком — с умным ослом, прости, — я готов на компромиссы. Идём. У меня как раз через полчаса лекция. Будешь живым примером. В прямом смысле — живым ослом, который помнит Плотина. Студенты обзавидуются.
Осёл — теперь уже Осип — в последний раз оглянулся на отряд. В его печальных глазах на мгновение мелькнуло что-то похожее на благодарность.
— Vale, — сказал он. — Прощайте. Спасибо за спасение. И передайте Насреддину: я не обижаюсь. Пусть только больше никого не пинает. Философы этого не любят.
— Передадим, — пообещал Генрих.
Кот и осёл исчезли — так же внезапно, как появился кот. Только воздух колыхнулся да запахло валерьянкой пополам с ослиной шерстью. Отряд остался стоять посреди дороги, переваривая произошедшее.
Первым нарушил молчание Станислав.
— Генка. У нас был осёл-философ. Которого только что забрал кот-филолог. В Лукоморье. Читать лекции.
— Да, — ответил Генрих. — И знаешь, что? Я даже не удивлён. После всего, что с нами случилось, осёл-неоплатоник — это просто логичное завершение недели.
Юлдуз, поправив лук, заметила:
— Василий сказал: «С умным человеком по...беседовать». Кажется, он нашёл себе идеального собеседника.
— Осёл-философ и кот-матершинник, — подвела итог Мулан. — Боюсь представить их диалоги.
— Я запишу, — донёсся с облачка голос Кондрата. — Когда-нибудь. В отдельный том. А пока... — он перелистнул страницу. — «Итог. Осёл идентифицирован как реинкарнация неоплатоника Осипа, ученика Плотина. Передан на попечение коту Василию Баюнову для совместной научной работы. Отряд продолжает путь. Вопросов больше, чем ответов. Нимб в порядке. Крылья — пока тоже».
И отряд, всё ещё в лёгком оцепенении, двинулся дальше на юг. А где-то далеко, в Лукоморье, на ветвях старого дуба, кот Василий Баюнов уже представлял осла Осипа группе изумлённых лешаков:
— Знакомьтесь, студенты. Это Осип. Неоплатоник. Ученик Плотина. Вопросы? Нет? Вот и славно. А теперь лекция. Тема: «Эманация Единого и её связь с обсценной лексикой восточных славян». Осип, подыгрывай.
Осёл вздохнул, но в его печальных глазах, кажется, впервые за десять лет мелькнула искра интереса.
Конец сорок первой главы.
Глава сорок вторая
,в коей на ночном облачке собирается совет хранителей, принимается судьбоносное решение, Онуфрий в очередной раз доказывает, что пьяный леший — это лотерея, а отряд оказывается не под Иерусалимом, а в двадцати верстах от Аграбы
Ночь над пустыней стояла тихая, звёздная и до того спокойная, что Кондрат, сидевший на облачке с очередной кружкой райского чая, начал нервничать. Он слишком хорошо знал: если всё идёт хорошо, значит, скоро всё пойдёт не так. И, как обычно, не ошибся.
Первым подал голос Мушу. Дракончик, впервые в жизни допущенный до «взрослого» совета, сидел на маленькой подушечке, специально принесённой для него Зигфридом (ангел питал к Мушу необъяснимую слабость, возможно, потому, что оба любили халву). Мушу откашлялся и пискнул:
— Я тут подумал. До Иерусалима, если верить карте, ещё месяц пути. Через пустыню. С сарацинами. С песком. С верблюдами, которые плюются. А у нас есть леший, который умеет телепортировать. И у нас есть карта. Может, попробуем?
— Мушу, — строго сказал Кондрат, — ты знаешь, что случилось в прошлый раз, когда Онуфрий телепортировал наших подопечных?
— Знаю. Они попали в Смоленск вместо степи. Но зато как всё удачно сложилось! Князь Ингерд женился на Марене, мы получили ладью и арсенал...
— И я получил седой волос в крыле, — перебил Кондрат. — Но ты, в принципе, прав. Если бы не тот прокол Онуфрия, мы бы никогда не встретили Юлдуз.
— Вот именно! — оживился Мушу. — Может, и сейчас прокол приведёт к чему-то хорошему?
Зигфрид, который всё это время молча помешивал ложечкой в пиале, поднял голову:
— Кондрат, а ведь дракончик дело говорит. До Иерусалима действительно долго. А у нас есть карта путей — та самая, от Водяного-сплетника. Помнишь? «Карта сухопутная. От Киева степями и до самого Иерусалима. Составлена Никодимом Тихоновичем, водяным I разряда. Не мочить». Если дать её Онуфрию, он, возможно, сможет настроить свою телепортацию точнее.
— Возможно, — мрачно повторил Кондрат. — А возможно, мы окажемся в жерле вулкана. Или на дне морском. Или, того хуже, в Новгороде.
— В Новгороде хорошо, — мечтательно произнёс Али, который никогда там не был, но слышал от Юлдуз, что там снег. — Но не сейчас.
Спорили ещё час. Наконец, большинством голосов (три против одного — Кондрат воздержался, а потом и вовсе махнул крылом) было принято решение: вызвать Онуфрия. Зигфрид достал болотное зеркальце — то самое, в оправе из камыша, которое они использовали ещё в Смоленске, — и дунул в него.
Зеркальце затуманилось, пошло рябью, и в нём проступило лицо лешего. Онуфрий был, судя по всему, на своём обычном месте — в лесной избушке. Вид у него был слегка помятый, но довольный. На заднем плане кто-то пел — судя по голосу, Гамаюн разучивала новую колыбельную.
— А, ангелы! — обрадовался Онуфрий. — Соскучились? Или опять что-то натворили?
— Натворили, — честно ответил Кондрат. — И поэтому нам нужен ты. Сможешь телепортировать отряд из Бухары прямиком к Иерусалиму? У нас есть карта.
— Карта? — леший оживился. — Это хорошо. А то в прошлый раз я по памяти работал. И перепутал юг с севером. И запад с востоком. И немножко верх с низом. Но с картой-то — другое дело! Давайте её сюда.
Онуфрий явился через минуту — прямо из воздуха, в своём лучшем парадном кафтане из мха и лишайника, с неизменной шляпой-подосиновиком на голове. От него пахло лесом, грибами и, как показалось Кондрату, лёгким перегаром.
— Ты пил? — строго спросил ангел.
— Чуть-чуть, — признался Онуфрий. — За встречу с вами. И за здоровье Марены. Она теперь княжна, а я, как-никак, почти сват. Но это не помешает. Я, когда чуть-чуть выпью, даже лучше телепортирую. Интуиция обостряется.
— У тебя в прошлый раз интуиция привела их в Смоленск, — напомнил Кондрат.
— И прекрасно же получилось! — Онуфрий развёл руками, и из его рукавов посыпалась сухая листва. — Давайте карту. Не будем терять время.
Карту извлекли из бездонной сумы. Водяной Никодим Тихонович знал своё дело: на пергаменте были аккуратно нанесены все броды, колодцы, овраги, стоянки кочевников и даже та самая пещера с полынным отшельником, который запустил в отряд сушёной рыбиной. В углу карты красовалась подпись: «Не мочить».
Онуфрий долго, очень долго вглядывался в карту. Он хмурил моховые брови, шевелил губами, водил корявым пальцем по линиям и что-то бормотал себе под нос — то ли заклинание, то ли рецепт браги.
— Ну? — не выдержал Мушу. — Получится?
— Получится, — уверенно сказал леший. — Вот тут, — он ткнул пальцем в точку, обозначавшую Бухару, — мы сейчас находимся. А вот тут, — палец переместился на значок с маленьким крестом и подписью «Ierusalem», — цель. Всё ясно. Расстояние плёвое. Собирайте народ. Я сейчас.
— Может, всё-таки не надо? — в последний раз спросил Кондрат. — Может, пешком? Месяц — это не так уж долго. Я привык к песчаным бурям. У меня даже плащ специальный есть.
— Месяц пешком — это месяц отчётов, — парировал Зигфрид. — А телепортация — это один отчёт. Я за эффективность.
— Я тоже! — пискнул Мушу. — Мне надоел песок. Он забивается под чешую.
Али молча кивнул.
— Вот и договорились, — подытожил Онуфрий и, разведя руками, начал плести заклинание.
На этот раз леший старался. Он не просто махал руками, а шёл по карте, сверяясь с каждой линией, с каждым значком. Он даже, кажется, протрезвел от усердия — во всяком случае, его глаза, обычно мутноватые, сейчас горели сосредоточенным зелёным огнём. Воздух вокруг отряда начал сгущаться. Пахнуло мхом, грибами, далёкими горизонтами и — снова, как в прошлый раз, — дёгтем.
— Готово! — выкрикнул Онуфрий.
Мир завертелся, сжался в точку и лопнул.
Когда все открыли глаза, первое, что они увидели, было небо. Ослепительно-синее, жаркое, совершенно не иерусалимское. Второе — песок. Много песка. Третье — три пальмы, склонившиеся над небольшим колодцем, и лачугу, слепленную из глины и пальмовых листьев.
— Где мы? — спросил Станислав, озираясь.
— В раю? — предположил Генрих, глядя на пальмы.
— В двадцати верстах от Аграбы, — мрачно ответил Али, который уже успел взлететь и оценить местность. — Оазис. Три пальмы. Колодец. Лачуга. Жилья на много миль вокруг нет. Иерусалим... — он помолчал, — примерно в трёхстах верстах к северу.
— Онуфрий!!! — хором закричали все.
Леший стоял рядом, и вид у него был виноватый, но не слишком.
— Ну... почти получилось, — сказал он, разводя руками. — Карта, понимаешь, подвела. Тут в углу написано «Не мочить», а она, оказывается, всё-таки намокла. Где-то по дороге. В бездонной суме. Иерусалим на ней расплылся и стал похож на Аграбу. А я, старый, не разглядел. Но здесь тоже хорошо! Оазис! Пальмы! Колодец!
— Мы тебя благодарим, — сквозь зубы процедил Кондрат. — За пальмы. И за колодец. И за лачугу. Но, Онуфрий, — он поднял на лешего взгляд, полный вселенской скорби, — ты опять всё перепутал.
— Зато как красиво! — Онуфрий указал на закат, который как раз начинал золотить верхушки пальм. — И потом, Аграба — город хороший. Там базар, сладости, ковры. И, кажется, живёт одна моя старая знакомая. Джинния. В бутылке. Но это не точно.
— Джинния в бутылке? — переспросил Мушу, и его глаза загорелись. — Настоящая? Я никогда не видел джиннов!
— Вот и посмотришь, — Онуфрий уже пятился к ближайшему вихрю. — А я, пожалуй, пойду. Мне ещё Гамаюна кормить. И самогон гнать. Вы там это... бывайте. И не злитесь. В конце концов, не в Смоленск же я вас забросил!
— В прошлый раз ты нас забросил в Смоленск, и это было лучше, — заметил Генрих.
— В Смоленске не было пальм, — парировал леший и исчез.
Отряд остался стоять посреди оазиса. Три пальмы. Колодец. Лачуга. И закат, который, надо признать, был действительно хорош.
Первой молчание нарушила Юлдуз:
— Аграба. Это ведь из сказок? Тысяча и одна ночь? Джинны, лампы, летающие ковры?
— Они самые, — подтвердил Али. — Я там был однажды. Лет триста назад. Хороший город. Шумный. Базар отличный.
— Значит, идём в Аграбу, — подвёл итог Станислав. — Двадцать вёрст — это не триста. Переночуем здесь, а утром — в путь. Всё равно нам теперь в ту сторону.
На облачке, которое теперь парило над тремя пальмами, Кондрат, дописывая очередную страницу, зачитал вслух:
— «Глава сорок вторая. Ночной совет хранителей. Принято решение вызвать Онуфрия для телепортации. Карта Водяного-сплетника подвела (намокла в бездонной суме, Иерусалим расплылся до Аграбы). Онуфрий телепортировал отряд в оазис в двадцати верстах от Аграбы. Три пальмы, колодец, лачуга. Онуфрий сбежал. Настроение: смешанное. Плюсы: есть вода, есть пальмы, Мушу счастлив. Минусы: до Иерусалима всё ещё далеко. Приписка: следующий раз решать вопросы телепортации буду лично. Без леших. Без карт. Без самогона».
Зигфрид, заглянув через плечо, улыбнулся:
— Ты забыл добавить: «Онуфрий опять пьян, но хотя бы не в Смоленск».
— Это я добавлю в сноске, — буркнул Кондрат. — В раздел «Хроника лешачьих проколов». Там уже три страницы.
А внизу, у колодца, Мушу радостно плескался в ведре с водой, Мулан разводила костёр из пальмовых листьев, а Станислав, обнимая Юлдуз, тихо говорил:
— Аграба так Аграба. В конце концов, мы тут ещё не были. Глядишь, и здесь найдём приключения.
— Только без гаремов, — попросила Юлдуз.
— Обещаю, — ответил Станислав.
И где-то далеко, в Лукоморье, кот Василий Баюнов, услышав от осла Осипа историю о злоключениях отряда, философски заметил:
— Аграба — хорошее место. Там живут джинны. А джинны, в отличие от леших, хотя бы не пьют.
— Плотин, — ответил осёл, — учил, что путь к Единому лежит через ошибки. Чем больше ошибок, тем ближе к истине.
— Тогда эти ребята уже почти у Единого, — резюмировал кот.
Конец сорок второй главы.
Глава сорок третья
.в коей Станислав находит в лачуге медную лампу, джинн Абдула ибн Хатабыч оказывается частным собственником с профсоюзным билетом, три загадки разгадываются с помощью зеркала истины, а отряд наконец-то попадает под стены Иерусалима
Утро в оазисе выдалось жарким и сонным. Пальмы лениво шевелили листьями, колодец журчал, Мушу, разомлевший от жары, лежал в тени и отказывался даже думать о чём-либо, кроме халвы. Отряд завтракал скатертью-самобранкой — сегодня она выдала лепёшки с мёдом, виноград и кувшин прохладного гранатового сока. Жизнь, несмотря на очередной прокол Онуфрия, казалась почти терпимой.
— Ладно, — сказал Станислав, допивая сок, — до Аграбы двадцать вёрст, но перед тем, как выдвигаться, надо бы осмотреть лачугу. Вдруг там что полезное? Мы уже третье приключение подряд ночуем в случайных местах, и каждый раз там что-то находится. Помните пещеру с отшельником? Рыбина, между прочим, Гнедко понравилась.
— Помним, — кивнул Генрих. — Иди, осматривай. Мы пока Мулан поможем собраться. Она третий меч ищет — говорит, завалился за подкладку.
Лачуга была именно такой, какой казалась снаружи: убогой, глиняной, с прохудившейся крышей и земляным полом. Внутри — охапка старой соломы, перевёрнутый глиняный горшок, мышиный скелет в углу и, собственно, всё. Станислав уже собрался уходить, когда его взгляд зацепился за какой-то предмет, наполовину засыпанный песком. Он наклонился, вытащил его, обтёр рукавом — и замер.
Это была лампа. Медная, старая, с арабской вязью по бокам и характерным носиком. Точь-в-точь такая, как в сказках «Тысячи и одной ночи».
— Генка! — крикнул Станислав. — Иди сюда! Я, кажется, нашёл...
Договорить он не успел. Лампа в его руках задрожала, нагрелась, из носика повалил густой фиолетовый дым, и через мгновение посреди лачуги, уперев руки в бока и сверкая глазами, стоял джинн.
Он был огромен — ростом до потолка, с могучими руками, увитыми золотыми браслетами, и тюрбаном, который, казалось, был намотан из чистой грозовой тучи. Кожа его отливала синевой, глаза метали молнии, а из ушей шёл пар. Выражение лица у джинна было такое, словно его только что разбудили среди ночи и сообщили, что налог на тень снова повысили.
— ЧЁ ПРИШЛИ?! — взревел он, и от этого рёва с потолка посыпалась глина. — ЭТО ЧАСТНАЯ ТЕРРИТОРИЯ! Я ВЫКУПИЛ ЭТУ ЛАМПУ У СОЮЗА ДЖИННОВ! В РАССРОЧКУ! НА ТРИСТА ЛЕТ! У МЕНЯ ПЛАТЁЖКА ДО СИХ ПОР ВИСИТ, А ТУТ ВЫ! ТРЁТЕ! СРЕДИ БЕЛА ДНЯ! БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ!
— Погоди, погоди, — Станислав, который за время путешествия привык к драконам, кикиморам и ангелам с матом, но ещё не привык к орущим джиннам, поднял руки. — Мы не специально. Мы просто лампу нашли. Думали, вдруг там что полезное...
— ПОЛЕЗНОЕ?! — джинн возмущённо фыркнул, и из его ноздрей вырвались две струйки дыма. — Лампа — это не «полезное»! Лампа — это жилплощадь! Приватизированная! По закону! У меня документы есть! — Он порылся в складках своего одеяния и извлёк свиток с печатью. — Вот! «Союз джиннов Восточного региона. Договор купли-продажи. Лампа медная, модель „Уют-3000“, приобретена джинном Абдулой ибн Хатабычем в личное пользование». Это я! А вы вломились!
На шум из оазиса прибежали остальные. Генрих с арбалетом (на всякий случай), Юлдуз с луком, Мулан с двумя мечами и Мушу, который, увидев джинна, восхищённо пискнул:
— Настоящий! Я же говорил, что они существуют! У вас есть профсоюз? А пенсия? А лицензия на магию?
— Мушу, не сейчас, — одёрнул его Кондрат, который вместе с Зигфридом и Али уже приземлился на пороге лачуги. — Дайте разобраться.
Джинн Хатабыч, выпустив пар и слегка успокоившись (насколько вообще может успокоиться джинн, которого разбудили среди дня), сложил руки на груди и уже нормальным голосом — глубоким, рокочущим, но без крика — произнёс:
— Ладно. По закону, если меня разбудили, я обязан выполнить одно желание. Но! — он поднял палец, и на кончике этого пальца заплясала молния. — Сначала вы должны ответить на три загадки. Таков регламент. Союз джиннов, пункт четырнадцать дробь три. Не ответите — останетесь здесь. Навсегда. Будете поливать пальмы.
— А если ответим? — спросила Юлдуз.
— Тогда — одно желание. Любое. Кроме бессмертия, мирового господства и отмены налогов. Налоги — это святое. Даже для джиннов.
— Налог на тень — тоже? — уточнила Мулан.
— Особенно на тень! — отрезал Хатабыч. — Я сам его плачу. Точнее, платил, пока не выкупил эту лампу и не ушёл в частную собственность. Ладно, хватит болтать. Загадка первая.
Он выпрямился во весь свой огромный рост, и его глаза засверкали, как два изумруда.
— «Я без крыльев, но летаю. Я без языка, но говорю. Я без ног, но бегу. Кто я?»
Отряд переглянулся. Генрих задумчиво почесал шлем. Станислав нахмурил лоб. Юлдуз прикусила губу. Мулан закрыла глаза и начала что-то шептать — видимо, советовалась с духами.
— Может, ветер? — предположил Мушу.
— Нет, — отрезал джинн. — Ветер не говорит. Воет, да, но не говорит.
— Слух? — спросил Генрих.
— Слух не бегает.
В этот момент Станислав хлопнул себя по лбу:
— Зеркало! У нас же есть зеркало истины! То самое, от князя Ингерда! Оно показывает правду. Может, оно и загадки разгадывает?
— Попробуй, — пожал плечами джинн. — В правилах не запрещено.
Юлдуз достала из поясной сумки небольшое серебряное зеркальце в оправе из тёмного дуба — подарок смоленского князя. Она прошептала вопрос, и поверхность зеркала на мгновение затуманилась, а потом проявила одно-единственное слово.
— «Время», — прочитала Юлдуз. — Ответ — время. Оно летит, оно говорит, оно бежит.
Джинн Хатабыч одобрительно кивнул:
— Верно. Загадка вторая. — Он откашлялся и произнёс: — «Что можно разбить, не прикасаясь?»
На этот раз зеркало истины ответило быстрее. Юлдуз даже не успела дошептать вопрос до конца.
— «Обещание», — прочитала она. — Или «слово». Можно разбить обещание. Или слово.
— И то, и другое верно, — согласился джинн, и в его голосе впервые послышалось что-то похожее на уважение. — Вы неплохо подготовлены. А зеркальце у вас — ценный артефакт. Берегите его. Загадка третья, последняя. — Он помолчал, собираясь с мыслями, и вдруг ухмыльнулся. — Эту загадку мне загадал один кот. Сто лет назад. Я её до сих пор не разгадал. Но, может, вам повезёт. Слушайте: «Я сижу на дубе, на мне цепь, я матерюсь. Кто я?»
В лачуге повисла тишина. Потом Юлдуз, не совещаясь с зеркалом, улыбнулась и ответила:
— Василий Баюнов. Кот учёный. Мой учитель.
Джинн Хатабыч открыл рот. Закрыл. Потом расхохотался — громко, раскатисто, так, что с пальм за окном посыпались финики.
— Василий! — прорычал он сквозь смех. — Старый матершинник! Он жив ещё?! И ты — его ученица?! Ну, тогда всё ясно. Тогда понятно, почему вы такие... такие... — он запнулся, подбирая слово, — такие нестандартные. Кот Баюнов кого угодно научит и загадки разгадывать, и словами крыть так, что джинны краснеют. Ладно. Условия выполнены. Три загадки разгаданы. Загадывайте желание.
Отряд переглянулся. Желание у них было одно. То самое, ради которого они, собственно, и отправились в путь.
— Мы хотим попасть в Иерусалим, — сказал Станислав. — Под самые стены. Без приключений. Без проколов. Без леших. Просто — раз! — и мы там.
Джинн Хатабыч задумался.
— Иерусалим... — он почесал тюрбан. — Хороший город. Святой. Я там был лет двести назад. Заборы красивые. Стены. Храм. Слушайте, а вы уверены? Может, золота хотите? Или дворец? Или, — он понизил голос, — я могу сделать так, чтобы налог на тень отменили. Во всём мире.
— Налог на тень мы отменим сами, — твёрдо сказала Юлдуз. — Когда вернёмся. А сейчас — Иерусалим.
— Ну, как знаете. — Джинн развёл руками, и его браслеты зазвенели, как колокольчики. — Именем Союза джиннов Восточного региона, согласно пункту четырнадцать дробь три, желание заказчика выполняется. Встаньте все в круг. Быстро.
Отряд собрался в кружок. Генрих придержал коней, Юлдуз взяла за руку Станислава, Мулан посадила Мушу на плечо, ангелы опустились пониже (Кондрат на всякий случай закрыл скрижали — он помнил, чем кончилась прошлая телепортация). Али расправил дымчатые крылья и приготовился страховать. Абдула ибн Хатабыч воздел руки к небу, и его голос загремел, как гром над пустыней:
— Именем Союза джиннов Восточного региона! Да откроются врата пространства! Да свернётся путь, как свиток! Да окажутся эти путники там, куда стремятся их сердца! То есть — под стенами Иерусалима!
Мир вокруг них закружился, сжался в точку и лопнул — на этот раз не с запахом дёгтя и грибов, а с запахом ладана, раскалённого песка и чего-то ещё, что бывает только в местах, где сошлись три великие веры.
Когда все открыли глаза, перед ними, в лучах заходящего солнца, высились стены Святого города. Золотой купол Храма сиял, как второе солнце. У ворот толпились паломники, купцы, стража. Где-то вдалеке перекликались муэдзины и звонили колокола. Иерусалим.
На облачке, которое теперь парило над иерусалимскими стенами, Кондрат открыл скрижали и начал новую запись:
«Глава сорок третья. Обнаружена лампа с джинном Абдулой ибн Хатабычем (частная собственность, выкуплена у Союза джиннов). Джинн задал три загадки. При помощи зеркала истины (артефакт, полученный от князя Ингерда) загадки разгаданы. Третья загадка — авторства кота Баюнова (опознана Юлдуз). Желание: телепортация под стены Иерусалима. Исполнено. Отряд на месте. Пункт назначения достигнут. Приписка: за время путешествия использованы телепортации: 1) Онуфрия (дважды, оба раза с отклонением), 2) джинна Хатабыча (успешно). Рекомендую впредь пользоваться услугами джиннов. У них профсоюз. И лицензии. И налоги они платят исправно. Даже на тень».
Зигфрид, заглянув через плечо, добавил:
— Ты забыл упомянуть, что Мушу теперь мечтает вступить в Союз джиннов.
— Это он после первой же проверки документов передумает, — ответил Кондрат. — У него лицензии нет. И никогда не было.
— Зато у него есть халва, — заметил Али. — А это, на Востоке говорят, иногда важнее лицензии.
И отряд, оставив позади пустыню, оазисы, джиннов и проколы Онуфрия, въехал в ворота Иерусалима. Впереди был Гроб Господень — цель всего похода. Но это, как любил повторять Кондрат, уже совсем другая истортя.
Конец сорок третьей главы.
Свидетельство о публикации №226072201741